тросовет. Там же, едва приехав,
с легкостью того времени был кооптирован в военную комиссию Петросовета,
влиял на назначение армейских комиссаров,34 в конце концов и сам поехал
комиссаром армии на ЮЗФ и в Винице лично арестовал Деникина (после
корниловского мятежа), весьма жалел (и на процессе), что тут же его не
расстреляли.
Ясноглазый, всегда очень искренний и всегда совершенно захваченный
своей, правильно ли, неправильной идеей, он в партии меньшевиков ходил в
молодых, да и был таков. Это не мешало ему, однако, с дерзостью и
горячностью предлагать руководству свои проекты, вроде того чтобы: весной
1917г. сформировать с.-д. правительство или в 1919 г. -- меньшевикам войти в
Коминтерн (Дан и другие неизменно отвергали все его варианты и даже
свысока). В июле 17 г. он больно переживал и считал роковою ошибкой, что
социалистический Петросовет одобрил вызов Временным правительством войск
против других социалистов, хотя бы и выступивших с оружием. Едва произошел
октябрьский переворот, Якубович предложил своей партии всецело поддержать
большевиков и своим участием и воздействием улучшить создаваемый ими
государственный строй. В конце концов он был проклят Мартовым, а к 1920 году
и окончательно вышел из меньшевиков, убедясь, что бессилен повернуть их на
стезю большевиков.
Я для того так подробно всЈ это называю, чтобы выяснело: Якубович не
меньшевиком, а большевиком был всю революциию, самым искренним и вполне
бескорыстным. А в 1920 г. он еще был и смоленским губпродкомиссаром (среди
них -- единственный не большевик) и даже был по Наркомпроду отмечен как
лучший (уверяет, что обходился без карательных отрядов; не знаю; на суде
упомянул, что выставлял заградительные). В 20-е годы он редактировал
"Торговую газету", занимал и другие заметные должности. Когда же в 1930 году
таких вот именно "пролезших" меньшевиков надо было набрать по плану ГПУ --
его и арестовали.
И тут его вызвал на допрос Крыленко, который как всегда и раньше,
читатель уже знает, организовывал стройное следствие из хаоса дознания. И
оказывается, что прекрасно они друг с другом были знакомы, ибо в те же годы
(промеж первых процессов) в ту же Смоленскую губернию Крыленко приезжал
укреплять продработу. И вот что сказал теперь Крыленко:
-- Михаил Петрович, скажу вам прямо: я считаю вас коммунистом! (Это
очень подбодрило и выпрямило Якубовича.) Я не сомневаюсь в вашей невинности.
Но наш с вами партийный долг -- провести этот процесс. (Крыленке Сталин
приказал, а Якубович трепещет для идеи, как рьяный конь, который сам спешит
сунуть голову в хомут.) Прошу вас всячески помогать, идти навстречу
следствию. А на суде в случае непредвиденного затруднения, в самую сложную
минуту я попрошу председателя дать вам слово.
!!!
И Якубович -- обещал. С сознанием долга -- обещал. Пожалуй, такого
ответственного задания еще не давала ему Советская власть!
И можно было на следствии не трогать Якубовича и пальцем! Но это было
бы для ГПУ слишком тонко. Как и все, достался Якубович
мясникам-следователям, и применили они к нему всю гамму -- и морозный
карцер, и жаркий закупоренный, и битьЈ по половым органам. Мучили так, что
Якубович и его подельник Абрам Гинзбург в отчаянии вскрыли себе вены. После
поправки их уже не пытали и не били, только была двухнедельная бессонница.
(Якубович говорит: "Только бы заснуть! Уже ни совести, ни чести...") А тут
еще и очные ставки с другими, уже сдавшимися, тоже подталкивают "сознаться",
городить вздор. Да сам следователь (Алексей Алексеевич Наседкин): "Я знаю,
знаю, что ничего не было! Но -- требуют от нас!"
Однажды, вызванный к следователю, Якубович застаЈт там замученного
арестанта. Следователь усмехается: "Вот Моисей Исаевич Тейтельбаум просит
вас принять его в вашу антисоветскую организацию. Поговорите без меня
посвободнее, я пока уйду". Ушел. Тейтельбаум действительно умоляет: "Товарищ
Якубович! Прошу вас, примите меня в ваше Союзное Бюро меньшевиков! Меня
обвиняют во "взятках с иностранных фирм", грозят расстрелом. Но лучше я умру
контриком, чем уголовником!" (А скорей -- обещали, что контрика и пощадят?
Он ошибся: получил детский срок, пятерку). До чего ж скудно было у ГПУ с
меньшевиками, что набирали обвиняемых из добровольцев!.. (И ведь важная роль
ждала Тейтельбаума! -- связь с заграничными меньшевиками и со Вторым
Интернационалом! Но по уговору -- пятерка, честно.) С одобрения следователя
Якубович принял Тейтельбаума в Союзное Бюро.
За несколько дней до процесса в кабинете старшего следователя Дмитрия
Матвеевича Дмитриева было созвано первое оргзаседание Союзного Бюро
меньшевиков: чтоб согласовать и каждый бы роль свою лучше понял. (Вот так и
ЦК "промпартии" заседал! Вот г д е подсудимые "могли встретиться", чему
дивился Крыленко.) Но так много наворочено было лжи, не вмещаемой в голову,
что участники путали, за одну репетицию не усвоили, собирались и второй раз.
С каким же чувством выходил Якубович на процесс? За все принятые муки,
за всю ложь, натолканную в грудь -- устроить на суде мировой скандал? Но
ведь:
1) это будет удар в спину Советской власти! Это будет отрицанием всей
жизненной цели, для которой Якубович живет, всего того пути, которым он
выдирался из ошибочного меньшевизма в правильный большевизм;
2) после такого скандала не дадут умереть, не расстреляют просто, а
будут снова пытать, уже в месть, доведут до безумия, а тело и без того
измучено пытками. Для такого еще нового мучения -- где найти нравственную
опору? в чЈм почерпнуть мужество?
(Я по горячему звуку слов записал эти его аргументы -- редчайший случай
получить как бы "посмертно" объяснение участника такого процесса. И я
нахожу, что это все равно, как если бы причину своей загадочной судебной
покорности объяснили нам Бухарин или Рыков: та же искренность, та же
партийная преданность, та же человеческая слабость, такое же отсутствие
нравственной опоры для борьбы из-за того, что нет отдельной позиции.)
И на процессе Якубович не только покорно повторял всю серую жвачку лжи,
выше которой не поднялась фантазия ни Сталина, ни его подмастерий, ни
измученных подсудимых. Но и сыграл он свою вдохновенную роль, обещанную
Крыленке.
Так называемая Заграничная Делегация меньшевиков (по сути -- вся
верхушка их ЦК) напечатала в "Vоrwаerts" свое отмежевание от подсудимых. Они
писали, что это -- позорнейшая судебная комедия, построенная на показаниях
провокаторов и несчастных обвиняемых, вынужденных к тому террором. Что
подавляющее большинство подсудимых уже более десяти лет как ушли из партии и
никогда в неЈ не возвращались. И что смехотворно большие суммы фигурируют на
процессе -- такие деньги, которыми и вся партия никогда не располагала.
И Крыленко, зачтя статью, просил Шверника дать подсудимым высказаться
(то же дерганье всеми нитками сразу, как и на Промпартии). И все выступили.
И все защищали методы ГПУ против меньшевистского ЦК...
Но что вспоминает теперь Якубович об этом своем "ответе", как и о своей
последней речи? Что он говорил отнюдь не только по обещанию, данному
Крыленке, что он не просто поднялся, но его подхватил, как щепку, поток
раздражения и красноречия. Раздражения -- на кого? Узнавший и пытки, и
вскрывавший вены, и обмиравший уже не раз, он теперь искренне негодовал --
не на прокурора! не на ГПУ! -- нет! на Заграничную Делегацию!!! Вот она,
психологическая переполюсовка! В безопасности и комфорте (даже нищая
эмиграция конечно комфорт по сравнению с Лубянкой) они там, бессовестные,
самодовольные -- как могли не пожалеть э т и х за муки и страдания? как
могли так нагло отречься и отдать несчастных их участи? (Сильный получился
ответ, и устроители процесса торжествовали.)
Даже рассказывая в 1967 году, Якубович затрясся от гнева на Заграничную
Делегацию, на их предательство, отречение, их измену социалистической
революции, как он упрекал их еще в 1917 году.
А стенограммы процесса при этом не было у нас. Позже я достал еЈ и
удивился: в каждой мелочи, в каждой дате и имени такая точная память
Якубовича здесь его подвела: ведь он сказал на процессе, что заграничная
делегация по поручению 11-го Интернационала давала им директивы вредить! --
и не помнит теперь. Заграничные меньшевики писали не бессовестно, не
самодовольно, они именно ЖАЛЕЛИ несчастные жертвы процесса, но указывали,
что это давно не меньшевики -- так и правда. На что же так устойчиво и
искренне разгневался Якубович? А как заграничные меньшевики могли бы НЕ
отдать подсудимых их участи?
Мы любим сердиться на тех, кто слабей, на безответных. Это есть в
человеке. И аргументы сами как-то ловко подскакивают, что мы правы.
Крыленко же сказал в обвинительной речи, что Якубович -- фанатик
контрреволюционной идеи, и потому он требует для него -- расстрела!
И Якубович не только в тот день ощутил в подглазьях слезу
благодарности, но и по сей день, протащась по многим лагерям и изоляторам,
еще и сегодня благодарен Крыленке, что тот не унижал, не оскорблял, не
высмеивал его на скамье подсудимых, а верно назвал фанатиком (хотя и
противоположной идеи) и потребовал простого благородного расстрела,
кончающего все муки! Якубович и сам в последнем слове согласился:
преступления, в которых я сознался (он большое значение придаЈт этому
удачному выражению "в которых я сознался". Понимающий должен же, мол,
уразуметь: а не которые я совершил!) достойны высшей меры наказания -- и я
не прошу снисхождения! не прошу оставить мне жизнь! (Рядом на скамье
переполошился Громан: "Вы с ума сошли! вы перед товарищами не имеете такого
права!")
Ну, разве не находка для прокуратуры? И разве еще не объяснены процессы
1936-38 годов? А не над этим разве процессом понял и поверил Сталин, что и
главных своих врагов-болтунов он вполне загонит, он вполне сорганизует вот в
такой же спектакль?
___
Да пощадит меня снисходительный читатель! До сих пор бестрепетно
выводило моЈ перо, не сжималось сердце, и мы скользили беззаботно, потому
что все 15 лет находились под верной защитой то законной революционности, то
революционной законности. Но дальше нам будет больно: как читатель помнит,
как десятки раз нам объяснено, начиная с Хрущева, "примерно с 1934 года
началось нарушение ленинских норм законности".
И как же нам теперь вступить в эту пучину беззакония? Как же нам
проволочиться еще по этому горькому плЈсу? Впрочем по знатности имЈн
подсудимых э т и, следующие, суды были на виду у всего мира. Их не обронили
из внимания, о них писали, их истолковывали. И еще будут толковать. И нам
лишь немного коснуться -- их загадки.
Оговоримся, хотя некрупно: изданные стенографические отчЈты неполностью
совпадали со сказанным на процессах. Один писатель, имевший пропуск в числе
подобранной публики, вЈл беглые записи и потом убедился в этих
несовпадениях. Все корреспонденты заметили и заминку с Крестинским, когда
понадобился перерыв, чтобы вправить его в колею заданных показаний. (Я так
себе представляю: перед процессом составлялась аварийная ведомость: графа
первая -- фамилия подсудимого, графа вторая -- какой приЈм применять в
перерыве, если на суде отступит от текста, графа третья -- фамилия чекиста,
ответственного за приЈм. И если Крестинский вдруг сбился, то уже известно,
кто к нему бежит и что делать.)
Но неточности стенограммы не меняют и не извиняют картины. С изумлением
проглядел мир три пьесы подряд, три обширных дорогих спектакля, в которых
крупные вожди бесстрашной коммунистической партии, перевернувшей,
перетревожившей весь мир, теперь выходили унылыми покорными козлами и блеяли
всЈ, что было приказано, и блевали на себя, и раболепно унижали себя и свои
убеждения, и признавались в преступлениях, которых никак не могли совершить.
Это невидано было в памятной истории. Это особенно поражало по
контрасту после недавнего процесса Димитрова в Лейпциге: как лев рыкающий
отвечал Димитров нацистским судьям, а тут его товарищи из той же самой
несгибаемой когорты, перед которой трепетал весь мир, и самые крупные из
них, кого называли "ленинской гвардией", -- теперь выходили перед судом
облитые собственной мочой.
И хотя с тех пор многое как будто разъяснено (особенно удачно --
Артуром КЈстлером) -- загадка всЈ так же расхоже обращается.
Писали о тибетском зельи, лишающем воли, о применении гипноза. Всего
этого при объяснении никак не стоит отвергать: если средства такие были в
руках НКВД, то непонятно, КАКИЕ МОРАЛЬНЫЕ НОРМЫ могли бы помешать прибегнуть
к ним? Отчего же бы не ослабить и не затмить волю? А известно, что в 20-е
годы крупные гипнотизЈры покидали гастрольную деятельность и переходили
служить в ГПУ. Достоверно известно, что в 30-е годы при НКВД существовала
школа гипнотизЈров. Жена Каменева получила свидание с мужем перед самым
процессом и нашла его заторможенным, не самим собою. (Она успела об этом
рассказать прежде, чем сама была арестована.)
Но почему Пальчинского или Хренникова не сломили ни тибетским зельем,
ни гипнозом?
Нет, без объяснения более высокого, психологического, тут не обойтись.
Недоумевают особенно потому, что ведь это всЈ -- старые революционеры,
не дрогнувшие в царских застенках, что это -- закалЈнные, пропеченные,
просмоленные и т. д. борцы. Но здесь -- простая ошибка. Это были не те
старые революционеры, эту славу они прихватили по наследству, по соседству
от народников, эсеров и анархистов. Те, бомбометатели и заговорщики, видели
каторгу, знали сроки -- но настоящего неумолимого следствия отроду не видели
и те (потому что его в России вообще не было). А эти не знали ни следствия,
ни сроков. Никакие особенные "застенки", никакой Сахалин, никакая особенная
якутская каторга никогда не досталась большевикам. Известно о Дзержинском,
что ему выпало всех тяжелей, что он всю жизнь провЈл по тюрьмам. А по нашим
меркам отбыл он нормальную десятку, простой червонец, как в наше время любой
колхозник; правда среди той десятки -- три года каторжного централа, так и
тоже не невидаль.
Вожди партии, кого вывели нам в процессах 36-38 годов, имели в своЈм
революционном прошлом короткие и мягкие тюремные посадки, непродолжительные
ссылки, а каторги и не нюхали. У Бухарина много мелких арестов, но какие-то
шуточные; видимо даже одного года подряд он нигде не отсидел, чуть-чуть
побыл в ссылке на Онеге.35 Каменев, с его долгой агитационной работой и
разъездами по всем городам России, просидел 2 года в тюрьмах да 1 1/2 в
ссылке. У нас шестнадцатилетним пацанам и то давали сразу ПЯТЬ. Зиновьев,
смешно сказать, НЕ ПРОСИДЕЛ И ТРіХ МЕСЯЦЕВ! не имел НИ ОДНОГО ПРИГОВОРА! По
сравнению с рядовыми туземцами нашего Архипелага они -- младенцы, они не
видели тюрьмы. Рыков и И. Н. Смирнов арестовывались несколько раз, просидели
лет по пять, но как-то легко проходили их тюрьмы, изо всех ссылок они без
затруднения бежали, то попадали под амнистию. До посадки на Лубянку они
вообще не представляли ни подлинной тюрьмы, ни клещей несправедливого
следствия. (Нет оснований предполагать, что попади в эти клещи Троцкий -- он
вЈл бы себя не так униженно, жизненный костяк у него оказался бы крепче: не
с чего ему оказаться. Он тоже знал лишь лЈгкие тюрьмы, никаких серьЈзных
следствий да два года ссылки в Усть-Кут. Грозность Троцкого как председателя
Реввоенсовета досталась ему дешево и не выявляет истинной твЈрдости: кто
многих велел расстрелять -- еще как скисает перед собственной смертью! Эти
две твЈрдости друг с другом не связаны.) А Радек -- провокатор (да не один
же он на все три процесса!). А Ягода -- отъявленный уголовник.
(Этот убийца-миллионер не мог вместить, чтобы высший над ним Убийца не
нашел бы в своЈм сердце солидарности в последний час. Как если бы Сталин
сидел тут, в зале, Ягода уверенно настойчиво попросил пощады прямо у него:
"Я обращаюсь к Вам! Я д л я В а с построил два великих канала!.." И
рассказывает бытчик там, что в эту минуту за окошком второго этажа зала, как
бы за кисеЈю, в сумерках, зажглась спичка и, пока прикуривали, увиделась
тень трубки. -- Кто был в Бахчисарае и помнит эту восточную затею? -- в зале
заседаний государственного совета на уровне второго этажа идут окна,
забранные листами жести с мелкими дырочками, а за окнами -- неосвещенная
галерея. Из зала никогда нельзя догадаться: есть ли там кто или нет. Хан
незрим, и совет всегда заседает как бы в его присутствии. При отъявленно
восточном характере Сталине я очень верю, что он наблюдал за комедиями в
Октябрьском зале. Я допустить не могу, чтоб он отказал себе в этом зрелище,
в этом наслаждении.)
А ведь всЈ наше недоумение только и связано с верой в необыкновенность
этих людей. Ведь по поводу рядовых протоколов рядовых граждан мы же не
задаЈмся загадкою: почему там столько наговорено на себя и на других? -- мы
принимаем это как понятное: человек слаб, человек уступает. А вот Бухарина,
Зиновьева, Каменева, Пятакова, И. Н. Смирнова мы заранее считаем сверхлюдьми
-- и только из-за этого, по сути, наше недоумение.
Правда, режиссерам спектакля здесь как будто трудней подобрать
исполнителей, чем в прежних инженерных процессах: там выбирали из сорока
бочек, а здесь труппа мала, главных исполнителей все знают, и публика
желает, чтоб играли непременно они.
Но всЈ-таки был же отбор! Самые дальновидные и решительные из
обречЈнных -- те и в руки не дались, те покончили с собою до ареста
(Скрыпник, Томский, Гамарник). А дали себя арестовать те, кто хотели жить. А
из хотящего жить можно вить верЈвки!.. Но и из них некоторые как-то же иначе
вели себя на следствии, опомнились, упЈрлись, погибли в глухости, но хоть
без позора. Ведь почему-то же не вывели на гласные процессы Рудзутака,
Постышева, Енукидзе, Чубаря, Косиора, да того же и Крыленко, хотя их имена
вполне бы украсили те процессы.
Самых податливых и вывели!
Отбор всЈ-таки был. Отбор был из меньшего ряда, зато усатый РежиссЈр
хорошо знал каждого. Он знал и вообще, что они слабаки' и слабости каждого
порознь знал. В этом и была его мрачная незаурядность, главное
психологическое направление и достижение его жизни: видеть слабости людей на
нижнем уровне бытия.
И того, кто представляется из дали времен самым высшим и светлым умом
среди опозоренных и расстрелянных вождей (и кому очевидно посвятил КЈстлер
своЈ талантливое исследование) -- Н. И. Бухарина, его тоже на нижнем уровне,
где соединяется человек с землею, Сталин видел насквозь и долгою мЈртвою
хваткою держал и даже, как с мышонком, поигрывал, чуть приотпуская. Бухарин
от слова до слова написал всю нашу действующую (бездействующую), такую
прекрасную на слух конституцию -- там в подоблачном уровне он свободно
порхал и думал, что обыграл Кобу: подсунул ему конституцию, которая заставит
того смягчить диктатуру. А сам уже был -- в пасти. Бухарин не любил Каменева
и Зиновьева и еще когда судили их в первый раз, после убийства Кирова,
высказал близким: "А что'? Это тако'й народ. Что-нибудь может быть и
было..." (Классическая формула обывателя тех лет: "Что-нибудь, наверно,
было... Ґ нас зря не посадят". Это в 1935 году говорит первый теоретик
партии!..) Второй же процесс Каменева-Зиновьева, летом 1936-го, он провЈл на
Тяньшане, охотясь, ничего не знал. Спустился с гор во Фрунзе -- и прочЈл
приговор обоих к расстрелу и газетные статьи, из которых было видно, какие
уничтожающие показания они дали на Бухарина. И кинулся он задержать всю эту
расправу? И воззвал к партии, что творится чудовищное? Нет, лишь послал
телеграмму Кобе: приостановить расстрел Каменева и Зиновьева, чтобы...
Бухарин мог приехать на очную ставку и оправдаться.
Поздно! Кобе было достаточно именно протоколов, зачем ему живые очные
ставки?
Однако, еще долго Бухарина не брали. Он потерял "Известия", всякую
деятельность, всякое место в партии -- и в своей кремлЈвской квартире -- в
Потешном дворце Петра, полгода жил как в тюрьме. (Впрочем, на дачу ездил
осенью -- и кремлЈвские часовые как ни в чЈм не бывало приветствовали его.)
К ним уже никто не ходил и не звонил. И все эти месяцы он бесконечно писал
письма: "Дорогой Коба!.. Дорогой Коба!.. Дорогой Коба!..", оставшиеся без
единого ответа.
Он еще искал сердечного контакта со Сталиным!
А дорогой Коба, прищурясь, уже репетировал... Коба уже много лет, как
сделал пробы на роли, и знал, что Бухарчик свою сыграет отлично. Ведь он уже
отрекся от своих посаженных и сосланных учеников и сторонников
(малочисленных, впрочем), он стерпел их разгром. (36) Он стерпел разгром и
поношение своего направления мысли, еще как следует нерожденного и
недоношенного. А теперь, еще главный редактор "Известий", еще член
Политбюро, вот он также снЈс как законное расстрел Каменева и Зиновьева. Он
не возмутился ни громогласно, ни даже шепотом. Так это всЈ и были пробы на
роль!
А еще прежде, давно, когда Сталин грозил исключить его (их всех в
разное время!) из партии -- Бухарин (они все!) отрекались от своих взглядов,
чтоб только остаться в партии! Так это и была проба на роли! Если так они
ведут себя еще на воле, еще на вершинах почЈта и власти -- то когда их тело,
еда и сон будут в руках лубянских суфлЈров, они безупречно подчинятся тексту
драмы.
И в эти предарестные месяцы что' было самой большой боязнью Бухарина?
Достоверно известно: боязнь быть исключЈнным из Партии! лишиться Партии!
остаться жить, но вне Партии! Вот на этой-то его (их всех!) черте и
великолепно играл дорогой Коба, с тех пор как сам стал Партией. У Бухарина
(у них у всех!) не было своей ОТДЕЛЬНОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ, у них не было своей
действительно оппозиционной идеологии, на которой они могли бы обособиться,
утвердиться. Сталин объявил их оппозицией прежде, чем они ею стали, и тем
лишил всякой мощи. И все усилия их направились -- удержаться в Партии. И при
том же не повредить Партии!
Слишком много необходимостей, чтобы быть независимым!
Бухарину назначалась, по сути, заглавная роль -- и ничто не должно было
быть скомкано и упущено в работе Режиссера с ним, в работе времени и в
собственном его вживании в роль. Даже посылка в Европу минувшей зимой за
рукописями Маркса не только внешне была нужна для сети обвинений в
завязанных связях, но бесцельная свобода гастрольной жизни еще неотклонимее
предуказывала возврат на главную сцену. И теперь подтучами черных обвинений
-- долгий, бесконечный неарест, изнурительное домашнее томление -- оно лучше
разрушало волю жертвы, чем прямое давление Лубянки. (А то -- и не уйдет,
того тоже будет -- год).
Как-то Бухарина вызвал Каганович и в присутствии крупных чекистов
устроил ему очную ставку с Сокольниковым. Тот дал показания о "параллельном
Правом Центре" (т. е. параллельном троцкистскому), о подпольной деятельности
Бухарина. Каганович напористо провел допрос, потом велел увести Сокольникова
и дружески сказал Бухарину: "Все врЈт, б...!"
Однако, газеты продолжали печатать возмущение масс. Бухарин звонил в
ЦК. Бухарин писал письма: "Дорогой Коба!.. "с просьбой снять с него
обвинения публично. Тогда было напечатано расплывчатое заявление
прокуратуры: "для обвинения Бухарина не найдено объективных доказательств".
Радек осенью звонил ему, желая встретиться. Бухарин отгородился: мы оба
обвиняемые, зачем навлекать новую тень? Но их дачи известинские были рядом,
и как-то вечером Радек пришел: "Что' бы я потом ни говорил, знай, что я ни в
чЈм не виноват. Впрочем -- ты уцелеешь: ты же не был связан с троцкистами".
И Бухарин верил, что он уцелеет, что из партии его не исключат -- это
было бы чудовищно! К троцкистам он, действительно, всегда относился худо:
вот они поставили себя вне партии -- и что' вышло! А надо держаться вместе,
делать ошибки -- так вместе.
На ноябрьскую демонстрацию (свое прощание с Красной Площадью) они с
женой пошли по редакционному пропуску на гостевую трибуну. Вдруг -- к ним
направился вооружЈнный красноармеец. Захолонуло! -- здесь? в такую минуту?..
Нет, берет под козырек: "Товарищ Сталин удивляется, почему вы здесь? Он
просит вас занять свое место на мавзолее".
Так из жарка в ледок все полгода и перекидывали его. 5-го декабря с
ликованием приняли бухаринскую конституцию и нарекли еЈ во веки сталинской.
На декабрьский пленум ЦК привели Пятакова с выбитыми зубами, ничуть уже и на
себя не похожего. За спиной его стояли немые чекисты (ягодинцы, Ягода тоже
ведь проверялся и готовился на роль). Пятаков давал гнуснейшие показания на
Бухарина и Рыкова, тут же сидевших среди вождей. Орджоникидзе приставил к
уху ладонь (он не дослышивал): "Скажите, а вы добровольно даете все эти
показания?" (Заметка! Получил пулю и Орджоникидзе). "Совершенно добровольно"
-- пошатывался Пятаков. И в перерыве сказал Бухарину Рыков: "Вот у Томского
-- воля, еще в августе понял и кончил. А мы с тобой, дураки, остались жить".
Тут гневно и проклинающе выступали Каганович (он так хотел верить
невинности Бухарчика! -- но не выходило...) и Молотов. А Сталин! -- какое
широкое сердце! какая память на доброе! -- "Все-таки я считаю, вина Бухарина
не доказана. Рыков может быть и виноват, но не Бухарин". (Это помимо его
желания кто-то стягивал обвинения на Бухарина!)
Из ледка в жарок. Так падает воля. Так вживаются в роль потерянного
героя.
Тут непрерывно стали на дом носить протоколы допросов: прежних юношей
из Института Красной Профессуры, и Радека, и всех других -- и все давали
тяжелейшие доказательства бухаринской черной измены. Ему на дом несли не как
обвиняемому, о нет! -- как члену ЦК, лишь для осведомления...
Чаще всего, получив новые материалы, Бухарин говорил 22-х летней жене,
только этой весной родившей ему сына: "Читай ты, я не могу!" -- а сам
зарывался головой под подушку. Два револьвера были у него дома (и время
давал ему Сталин!) -- он не кончил с собой.
Разве он не вжился в назначенную роль?..
И еще один гласный процесс прошел -- и еще одну пачку расстреляли... А
Бухарина щадили, а Бухарина не брали...
В начале февраля 37-го года он решил объявить домашнюю голодовку --
чтобы ЦК разобрался и снял с него обвинения. Объявил в письме Дорогому Кобе
-- и честно выдерживал. Тогда созван был пленум ЦК с повесткой:
1. О преступлениях Правого Центра.
2. Об антипартийном поведении товарища Бухарина, выразившемся в
голодовке.
И заколебался Бухарин: а может быть в самом деле он чем-то оскорбил
Партию?.. Небритый, исхудалый, уже арестант и по виду, приплелся он на
Пленум. "Что это ты выдумал?" -- душевно спросил Дорогой Коба. "Ну как же,
если такие обвинения? Хотят из партии исключать..." Сталин сморщился от
несуразицы: "Да никто тебя из партии не исключит!"
И Бухарин поверил, оживился, охотно каялся перед Пленумом, тут же снял
голодовку. (Дома: "Ну-ка отрежь мне колбасы! Коба сказал -- меня не
исключат".) Но в ходе пленума Каганович и Молотов (вот ведь дерзкие! вот
ведь со Сталиным не считаются!)37 обзывали Бухарина фашистским наймитом и
требовали расстрелять.
И снова пал духом Бухарин, и в последние свои дни стал сочинять "письмо
к будущему ЦК". Заученное наизусть и так сохраненное, оно недавно стало
известно всему миру. Однако не сотрясло его.38 Ибо что решил этот острый
блестящий теоретик донести до потомства в своих последних словах? Еще один
вопль восстановить его в партии (дорогим позором заплатил он за эту
преданность!). И еще одно заверение, что "полностью одобряет" всЈ
происшедшее до 1937-го года включительно. А значит -- не только все
предыдущие глумливые процессы, но и -- все зловонные потоки нашей великой
тюремной канализации!
Так он расписался, что достоин нырнуть в них же...
Наконец, он вполне созрел быть отданным в руки суфлеров и младших
режиссеров -- этот мускулистый человек, охотник и борец! (В шуточных
схватках при членах ЦК он сколько раз клал Кобу на лопатки! -- наверно, и
этого не мог ему Коба простить.)
И у подготовленного так, и у разрушенного так, что ему уже и пытки не
нужны -- чем у него позиция сильней, чем была у Якубовича в 1931-м году? В
чЈм не подвластен он тем самым двум аргументам? Даже он слабей еще, ибо
Якубович смерти жаждал, а Бухарин еЈ боится.
И оставался уже нетрудный диалог с Вышинским по схеме:
-- Верно ли, что всякая оппозиция против Партии есть борьба против
Партии? -- Вообще -- да. Фактически -- да.-- Но борьба против Партии не
может не перерасти в войну против Партии. -- По логике вещей -- да. --
Значит, с убеждениями оппозиции в конце концов могли бы быть совершены любые
мерзости против Партии (убийства, шпионства, распродажа Родины)? -- Но
позвольте, они не были совершены. -- Но могли бы? -- Ну, теоретически
говоря... (ведь теоретики!..) -- Но высшими-то интересами для вас остаются
интересы Партии? -- Да, конечно, конечно! -- Так вот осталось совсем
небольшое расхождение: надо реализовать эвентуальность, надо в интересах
посрамления всякой впредь оппозиционной идеи -- признать за совершЈнное то,
что только могло теоретически совершиться. Ведь могло же? -- Могло... -- Так
надо возможное признать действительным, только и всего. Небольшой
философский переход. Договорились?.. Да, еще! ну, не вам объяснять: если вы
теперь на суде отступите и скажете что-нибудь иначе -- вы понимаете, что вы
только сыграете на руку мировой буржуазии и только повредите Партии. Ну и,
разумеется, вы сами тогда не легкой умрете смертью. А всЈ сойдет хорошо --
мы, конечно, оставим вас жить: тайно отправим на остров Монте-Кристо и там
вы будет работать над экономикой социализма. -- Но в прошлых процессах вы,
кажется, расстреляли? -- Ну, что вы сравниваете -- о н и и в ы! И потом, мы
многих оставили, это только по газетам.
Так может, уж такой густой загадки и нет?
ВсЈ та же непобедимая мелодия, через столько уже процессов, лишь в
вариациях: ведь мы же с вами -- коммунисты! И как же вы могли склониться --
выступить против нас? Покайтесь! Ведь вы и мы вместе -- это м ы!
Медленно зреет в обществе историческое понимание. А когда созреет --
такое простое. Ни в 1922-м, ни в 1924-м, ни в 1937-м еще не могли подсудимые
так укрепиться в точке зрения, чтоб на эту завораживающую замораживающую
мелодию крикнуть с поднятой головой:
-- Нет, С ВАМИ мы не революционеры!.. Нет, С ВАМИ мы не русские!.. Нет,
С ВАМИ мы не коммунисты!
А кажется, только бы крикнуть! -- и рассыпались декорации, обвалилась
шуткатурка грима, бежал по черной лестнице режиссер, и суфлеры шнырнули по
норам крысиным. И на дворе бы -- 1967-й год!
___
Но даже и прекрасно удавшиеся спектакли были дороги, хлопотны. И решил
Сталин больше не пользоваться открытыми процессами.
Вернее, был у него в 37-м году замах провести широкую сеть публичных
процессов в районах -- чтобы черная душа оппозиции стала наглядна для масс.
Но не нашлось хороших режиссеров, непосильно было так тщательно готовиться,
и сами обвиняемые были не такие замысловатые -- и получился у Сталина
конфуз, да только об этом мало кто знает. На нескольких процессах сорвалось
-- и было оставлено.
Об одном таком процессе уместно здесь рассказать -- о кадыйском деле,
подробные отчеты которого уже начали было печаться в ивановской областной
газете.
В конце 1934 года в дальней глухомани Ивановской области на стыке с
Костромской и Нижегородской, создан был новый район, и центром его стало
старинное неторопливое село Кадый. Новое руководство было назначено туда из
разных мест, и сознакомились уже в Кадые. Они увидели глухой печальный нищий
край, изможденный хлебозаготовками, тогда как требовал он, напротив, помощи
деньгами, машинами и разумного ведения хозяйства. Так сложилось, что первый
секретарь райкома Федор Иванович Смирнов был человек со стойким чувством
справедливости, заврайзо Ставров -- коренной мужик, из крестьян --
"интенсивников", то есть тех рачительных и грамотных крестьян, которые в
20-х годах вели свое хозяйство на основах науки (за что и поощрялись тогда
советской властью; еще не решено было тогда, что всех этих интенсивников
придется выгребать). Из-за того, что Ставров вступил в партию, он не погиб
при раскулачивании (а быть может и сам раскулачивал?). На новом месте
попытались они что-то для крестьян сделать, но сверху скатывались директивы
и каждая -- против их начинаний: как будто нарочно изобретали там, наверху,
чтоб сделать мужикам горше и круче. И однажды кадыйцы написали докладную в
область, что необходимо снизить план хлебозаготовок -- район не может его
выполнить, иначе обнищает дальше опасного предела. Надо вспомнить обстановку
30-х годов (да только ли 30-х?), чтобы оценить, какое это было святотатство
против Плана и какой бунт против власти! Но по ухваткам того же времени меры
не были приняты в лоб и сверху, а пущены на местную самодеятельность. Когда
Смирнов был в отпуске, его заместитель Василий Федорович Романов, 2-й
секретарь, провел такую резолюцию на райкоме: "успехи района были бы еще
более блестящими (?), если бы не троцкист Ставров". Началось "персональное
дело" Ставрова. (Интересна ухватка: разделить! Смирнова пока напугать,
нейтрализовать, заставить отшатнуться, а до него потом доберемся -- это в
малых масштабах именно сталинская тактика в ЦК.) На бурных партийных
собраниях выяснилось однако, что Ставров столько же троцкист, сколько
римский иезуит. Заведующий РайПО Василий Григорьевич Власов, человек со
случайным клочным образованием, но тех самобытных способностей, которые так
удивляют в русских, кооператор-самородок, красноречивый, находчивый в
диспутах, запаляющийся до полного раскала вокруг того, что он считает
верным, убеждал партийное собрание исключить из партии -- Романова,
секретаря райкома за клевету! И дали Романову выговор! Последнее слово
Романова очень характерно для этой породы людей и их уверенности в общей
обстановке: "Хотя тут и доказали, что Ставров -- не троцкист, но я уверен,
что он троцкист. Партия разберется, и в моем выговоре тоже." И Партия
разобралась: почти немедленно районное НКВД арестовало Ставрова, через месяц
-- и предрайисполкома эстонца Универа -- и вместо него Романов стал
предРИКом. Ставрова отвезли в областное НКВД, там он сознался: что он --
троцкист; что он всю жизнь блокировался с эсерами; что в своем районе
состоит членом подпольной правой организации (букет -- тоже достойный того
времени, не хватает прямой связи с Антантой). Может быть, он и не сознался,
но этого никто никогда не узнает, потому что в Ивановской внутрянке он под
пытками умер. А листы протоколов были написаны. Вскоре арестовали и
секретаря райкома Смирнова, главу предполагаемой правой организации;
завРайФо Сабурова и еще кого-то.
Интересно, как решалась судьба Власова. Нового предрика Романова он
недавно призывал исключить из партии. Как смертельно он обидел районного
прокурора Русова, мы уже писали (глава 4). Председателя рай-НКВД Крылова Н.
И. он обидел тем, что отстоял от посадки за мнимое вредительство двух своих
оборотистых толковых кооператоров с замутненным соцпроисхождением (Власов
всегда брал на работу всяких "бывших" -- они отлично владели делом и к тому
же старались; пролетарские же выдвиженцы ничего не умели и ничего главное не
хотели делать). И всЈ-таки НКВД еще готово было пойти с кооперацией на
мировую! Заместитель райНКВД Сорокин сам пришел в РайПО и предложил Власову:
дать для НКВД бесплатно ("как-нибудь потом спишешь") на семьсот рублей
мануфактуры (тряпичники! а для Власова это было две месячных зарплаты, он
крохи не брал незаконной). "Не дадите -- будете жалеть". Власов выгнал его:
"Как вы смеете мне, коммунисту, предлагать такую сделку!" На другой же день
в РайПО явился Крылов уже как представитель райкома партии (этот маскарад и
все приемчики -- душа 37-го года!) и велел собрать партийное собрание с
повесткой дня: "О вредительской деятельности Смирнова-Универа в
потребительской кооперации", докладчик -- товарищ Власов. Тут что ни прием,
то перл! Никто пока не обвиняет Власова! Но достаточно ему сказать два слова
о вредительской деятельности бывшего секретаря райкома в его, Власова,
области, и НКВД прервет: "а где же были вы? почему вы не пришли своевременно
к нам?" В таком положении многие терялись и увязали. Но не Власов! Он сразу
же ответил: "Я делать доклада не буду! Пусть докладчиком будет Крылов --
ведь это он арестовал и ведет дело Смирнова-Универа!" Крылов отказался: "Я
не в курсе". Власов: "А если даже вы не в курсе -- так они арестованы без
основания!" И собрание просто не состоялось. Но часто ли люди смели
обороняться? (Обстановка 37-го года не будет полной, мы утеряем из виду еще
сильных людей и сильные решения, если не упомянем, что поздно вечером того
же дня в кабинет к Власову пришли старший бухгалтер РайПО Т. и заместитель
его Н. и принесли ему десять тысяч рублей: "Василий Григорьевич! Бегите этой
ночью! Только этой ночью, иначе вы пропали!" Но Власов считал, что не
пристало коммунисту бежать.) На утро в районной газете появилась резкая
заметка о работе РайПО (надо сказать, в 37-м году печать была всегда рука об
руку с НКВД), к вечеру предложено было Власову сделать в райкоме отчет о
работе (что ни шаг -- то всесоюзный тип!).
Это был 1937 год, второй год Мikоjаn-рrоsреritу в Москве и других
крупных городах, и сейчас иногда встретишь у журналистов и писателей
воспоминания, как уже тогда наступала сытость. Это вошло в историю и рискует
там остаться. А между тем в ноябре 1936 года, через два года после отмены
хлебных карточек, было издано по Ивановской (и другим) области тайное
распоряжение о запрете мучной торговли. В те годы многие хозяйки в мелких
городах, а особенно в сЈлах и деревнях, еще пекли хлеб сами. Запрет мучной
торговли означал: хлеба не есть! В районном центре Кадые образовались
непомерные, никогда не виданные хлебные очереди (впрочем, нанесли удар и по
ним: в феврале 1937-го запрещено было выпекать в райцентрах черный хлеб, а
лишь дорогой белый). В Кадыйском же районе не было других пекарен, кроме
районной, из деревень теперь валили за черным сюда. И мука на складах РайПО
была, но двумя запретами перегорожены были все пути дать еЈ людям!! Власов,
однако нашелся и вопреки государственным хитрым установлениям накормил район
в тот год: он отправился по колхозам и в восьми из них договорился, что те в
пустующих "кулацких" избах создадут общественные пекарни (то есть попросту
привезут дров и поставят баб к готовым русским печам, но -- общественным, а
не личным), РайПО же обязуется снабжать их мукой. Вечная простота решения,
когда оно уже найдено! Не строя пекарен (у него не было средств) Власов их
построил за один день. Не ведя мучной торговли он непрерывно отпускал муку
со склада и требовал из области еще. Не продавая в райцентре черного хлеба,
он давал району черный хлеб. Да, буквы постановления он не нарушил, но он
нарушил дух постановления -- экономить муку, а народ -- морить -- и его было
за что критиковать на райкоме.
После этой критики еще одну ночь он пережил, а днем был арестован.
Строгий маленький петушок (маленького роста, он всегда держался несколько
заносчиво, закидывая голову) он попытался не сдать партбилета (вчера на
райкоме не было решения об его исключении!) и депутатскую карточку (он
и