-- Нет. Теперь не скажу. А вот когда эти американские хлебобулочные покровители высокой литературы обнаружат в папке чистую, как совесть дебила, бумагу -- тогда... -- А если не обнаружат? -- с надеждой спросил Витек. -- Обязательно обнаружат. Книга по традиции должна выйти через месяц после вручения премии... Что там начнется!.. -- Жуть! Что делать? -- Ничего особенного. Когда члены делегации будут убивать тебя в роскошном нью-йоркском номере, ты посоветуй им позвонить мне в Москву. А я уж с ними как-нибудь объяснюсь. Понял? -- Амбивалентно... -- задумчиво кивнул Витек. -- Ну и отлично! Мягкой тебе посадки, лауреат-обладатель! Как у тебя, кстати, с Анкой: слов хватает? -- Я... Я ее боюсь. -- И правильно делаешь -- страшная женщина: мужские шкурки коллекционирует. Предсмертные желания, просьбы будут? -- Будут... Вот, передай Надюхе, -- и он протянул мне мелко сложенную бумажку. -- О'кей,-- сказал Патрикей! -- Я сунул записку в карман. -- Прощай, мой сиамский друг! Я крепко обнял Витька и тут же оттолкнул от себя, потому что к нам уже направлялся обеспокоенный нашим долгим прощанием Горынин. Отослав Акашина к чемоданам, Николай Николаевич задержал взор на моей невеселой физиономии и решил, очевидно, подбодрить меня. Но разговор вышел странноватый. -- Не журись, хлопец! Напишешь что-нибудь стоящее -- и тебе "Бейкеровку" дадут, -- тепло сказал он. -- Уже пишу! -- твердо ответил я. -- Ну да? -- Он снова глянул на меня, но на сей раз ревниво. -- Я, знаешь, тоже решил: вернусь и возьму творческий отпуск, месяца три! Нет, три не дадут -- два. На роман хватит. Будет на них горбатиться! Так весь талант в справки да отчеты вбухаешь... Сюжетец у меня есть. Сила! А ты про что пишешь? -- Про жизнь... -- Да? -- запереживал он. -- И ты тоже?! Ну, ничего, я все равно вперед тебя успею. Мне главное -- сесть. Я, когда сяду, такой злописучий -- только оттаскивай! -- Завидую! -- вздохнул я. -- Ты на нас не обижайся. Ну никак тебя с собой взять не могли, хоть на торжественном секретариате все отмечали твой вклад в это дело. Понимаешь, валюту за первое полугодие перерасходовали... Свиридоновы, сквалыжники, добили! -- Понимаю. Но на случай непредвиденных обстоятельств снимаю с себя всякую ответственность... -- Это ты брось! Во-первых, ответственность с советского человека только смерть может снять. А во-вторых, какие такие непредвиденные обстоятельства? Все предвидено! А если ты из-за Анки журишься, то напрасно. Радоваться надо: расписались они. Журавленке был свидетелем со стороны жениха, а Леонидыч -- со стороны невесты. Свадьбу сыграем, как только вернемся... Я уже в ЦДЛ банкетный зал зарезервировал. Готовься! Горемыкин хлопнул меня по спине и отошел в сторону. Следующим был идеолог Журавленке. Он участливо посмотрел и произнес: -- Понимаю ваши чувства, но есть еще и общегосударственные интересы. Согласны? -- Скорее да, чем нет... -- Вот и хорошо. А я вам после возвращения позвоню. Есть очень любопытная идея насчет приветствия! Время требует серьезных корректив. -- Вы знаете, я тут за роман взялся. Боюсь... -- Бояться не надо, -- успокоил он. Затем подступил и Сергей Леонидович. Он был расстроен. -- Куда катимся?.. Командировочных четыре доллара в сутки выписали! Представляешь? Это банка пива с бутербродом. И они еще хотят за такие деньги "холодную" войну выиграть! Гроб они себе с бубенчиками выиграют, а не "холодную" войну... Ты чего такой хмурый? -- Ничего. -- Ладно уж, ничего -- колись! -- Обидно. -- Конечно, обидно. А мне, думаешь, не обидно было, когда я этого идиота, который Мавзолей хотел взорвать, взял, а звезду начальнику отдела бросили... -- Да я не об этом. -- Понял. А мне, думаешь, не обидно было, когда я свою с этим авангардистским шакалом застукал? Крепись. Все они одинаковые... -- Я не об этом. -- Да что ж такое? -- Скажи им, чтоб телефон мой включили! -- Вот бляхопрядильная фабрика, забыл!.. Ладно, я им из Нью-Йорка позвоню. Не серчай! -- И ты, если что, не серчай... Последней была Анка. Она нежно поцеловала меня в щеку: -- Улыбнись! Я улыбнулся. -- Ну вот! Я же все-таки не с Чурменяевым еду! -- Это утешает... -- Не куксись. Мы же договорились: я вроде как на войну, а ты вроде как ждешь... -- Ты в плен только не сдавайся! -- попросил я. -- Если что, я тебе из плена письма писать буду... Нет, я, может быть, тебе даже позвоню из Нью-Йорка... -- Вы мне обязательно позвоните! Она посмотрела на меня удивленно, провела рукой по моей щеке и вернулась к остальным, которые уже выстроились в очередь перед стойкой для дипломатов и официальных делегаций. "Летите, голуби, -- зло подумал я, -- вы даже не подозреваете, какая замедленная мина-сюрприз ожидает вас по ту сторону океана. Несправедливость должна быть искоренена. Конечно, в жизни нет и никогда не было справедливости. Но если исчезнет хотя бы несправедливость, то жить в этом мире можно"! (Запомнить!) "Волги", привезшей меня в аэропорт, уже не было: классическое отношение Советской власти к личности. Если нужен -- машина к подъезду, а отпала необходимость -- топай на своих двоих. Говорят, один член Политбюро умер от инфаркта, когда утром не обнаружил под окнами черный "членовоз". Решил: сняли с работы, а тот, оказывается, просто по пути врезался в рефрижератор. Очень даже может быть! Добираясь домой сначала на рейсовом автобусе, потом на метро, я, чтобы убаюкать обиду, во всей красе представлял себе международный скандал, который должен разразиться через несколько дней. Я видел первые полосы американских газет с пылающими заголовками: "Литературная афера века!", "Пощечина эстетическому вкусу мистера Бейкера!", "Можно ли верить русскому медведю?". Мне виделся снятый со всех постов Горынин, которому я говорю: "Не журись, Николаич, зато теперь попишешь всласть!" Я видел беспомощно хлопающего своими умными канцелярскими глазами идеолога Журавленко. Я видел рвущего на себе волосы Сергея Леонидовича, наконец понявшего со всей чудовищной очевидностью, куда мы катимся! Входя в свой подъезд, я представлял себе Анку, униженную, оскорбленную, плачущую у меня на плече и повторяющую сквозь рыдания: "Я же не знала, что он просто чальщик! Я думала..." Что она думала, я так и не узнал, потому что на ступеньках возле моей квартиры, аккуратно подстелив газетку, сидел грустный Жгутович, на коленях у него лежали два свертка -- один побольше, другой поменьше. -- А я звонил, звонил... Решил вот приехать. -- У меня телефон отключили, -- объяснил я и, отперев дверь, пригласил его в квартиру. Войдя, Стас тоскливо осмотрел помещение, которое могло бы стать, но все-таки не стало приютом его стреноженного полового инстинкта. -- Вот, -- сказал он, -- я тебе энциклопедию привез. Знаешь, до последнего не верил, что ты выиграешь... -- А это что? -- кивнул я на сверток побольше. -- Это белье постельное. Индийское. Я захватил. Может, купишь у меня? Домой нести нельзя -- жена не поверит, что просто так взял... -- Куплю, -- кивнул я. -- Сколько? Он назвал цену, явно накинув процентов пятнадцать за доставку на дом, но я, не торгуясь, расплатился. -- Даже не знаю, что теперь делать! -- тоскливо сказал Жгутович. -- Хочешь, я тебе посоветую: запишись в какой-нибудь кружок. -- Что я, мальчик, что ли? -- Почему сразу -- мальчик? В Англии, например, все мужчины в каких-то клубах состоят. Представляешь, как удобно! Жена спрашивает: "Ты куда?" А муж отвечает: "В клуб!" И идет туда, куда его влекут желания. -- А жена ведь и проверить может! -- В том-то и штука. Клуб должен быть закрытый, чтобы проверить нельзя было. В Англии-то почти все клубы закрытые. Поэтому клуб любителей научной фантастики или судомодельный тебе не подходят. Надо тоже что-нибудь закрытое найти -- какой-нибудь клуб любителей целебного пара, банный клуб, к примеру... Улавливаешь? -- Улавливаю. Я, знаешь, тоже про это думал, когда энциклопедию читал. Мне бы масоны подошли. Там тоже женщин не пускают, если только по праздникам. А обычно -- полная тайна и никаких посторонних... -- Отлично! Представляешь, звонит твоя половина твоему масонскому начальнику... -- Мастеру стула. -- Что? -- Начальник у них "мастером стула" называется. -- Ага, а тот отвечает: "Понятия не имею, гражданочка! У нас полная тайна!" То, что тебе нужно. -- Я это и без тебя понимаю. Но ты же знаешь, с клубом любителей фантастики просто -- пошел и записался... А как масонов найти? Они же не пишут объявлений: "При Дворце культуры имени Горбункова с первого сентября открывается ложа вольных каменщиков. Запись ежедневно с 18.00 до 20.00..." -- А ты пробовал искать? -- Пробовал... Несколько дней возле кинотеатра "Восток" продежурил после работы -- жена чуть не убила! -- А почему у кинотеатра "Восток"? -- Они место, где ложа находится, называют "востоком"... -- Нет, это слишком просто. Вряд ли они так элементарно засвечиваться будут. Тут надо тоньше... Скорее, на доме должны быть какие-то тайные знаки. Какие у них знаки? -- Ну, циркуль, мастерок, наугольник... Что-нибудь в этом роде. -- Есть такой дом! -- воскликнул я. -- На Разгуляе. Помнишь, здоровый, с колоннами, а на фронтоне -- разные инструменты вылеплены? -- Это инженерно-строительный институт! -- вздохнул Жгутович. -- Я там был. Бесполезно. И место очень людное, студенты косяками ходят... -- М-да-а... -- задумался я. -- Тогда зайдем с другого бока. Что ты делаешь Первого мая? -- Как -- что? Иду на демонстрацию. Потом в гости к теще. А в чем дело? -- А вот в чем. Есть у масонов какой-нибудь праздник? -- Конечно, двадцать четвертое июня, Иванов день... Это у них вроде нашего Седьмого ноября. День основания. -- Ага! Сегодня у нас какое число? -- Двадцать первое. -- Значит, через два дня. Теперь поставь себя на их место. Если б Седьмое ноября отмечалось летом и жены с тещей у тебя не было, где бы ты его праздновал -- дома или на природе? -- На природе, конечно! Тепло, уже купаться можно, шашлычок. -- Та-ак. Купаться. Шашлычок... Это можно, конечно, везде: отъехал в зону отдыха -- и празднуй. Но масоны -- люди необычные, и если они выезжают на пикник, то место наверняка выбирают особенное, масонское. Так или нет? -- Та-ак... -- А теперь давай думать, где в Москве или Подмосковье есть местечко с купанием, с шашлыками и с чем-нибудь масонским? -- Не знаю. -- А я знаю! Я, когда студентом был, гидом подрабатывал. И такое место знаю -- это Царицыно. Во-первых, замечательный пруд -- лодки, купание... Во-вторых, старинный парк. В-третьих, шашлыки продают. А в-четвертых, и это самое главное, там недостроенный дворец Баженова. А за что императрица запретила его достраивать? -- Точно! В энциклопедии про это есть: он в орнаментах масонскую символику использовал... -- Вот, двадцать четвертого едешь туда и действуешь по обстоятельствам. Но то, что они там обязательно будут, я не сомневаюсь. Логика -- это все-таки наука! Взволнованный Жгутович аж подскочил на стуле: -- Я их узнаю. У них жесты специальные есть, для посвященных. Слушай, поехали вместе! -- Нет, -- сказал я. -- В моей жизни и так много тайн. Одна из них на днях раскроется, и у меня будет много хлопот. Езжай один, потом расскажешь! -- Зря... Ладно, ты пока энциклопедию почитай -- потом сам попросишься! -- Почитаю... Там видно будет. И тут раздался долгий звонок в дверь. -- Жена! -- позеленел Жгутович. Но это была не жена, а гонец от Арнольда -- мощный краснолицый сибиряк, в руках он держал полиэтиленовый пакет, обнадеживающе тугой и тяжелый. От предложения зайти и хотя бы попить чайку посыльный наотрез отказался, сообщив, что никак не мог мне дозвониться и вот заскочил буквально перед самым поездом. Закрыв дверь, я сунул сумку в тумбочку для обуви и вернулся в комнату. -- Кто это? -- часто дыша от испуга, спросил Жгутович. -- Сосед за сигаретами заходил! -- энергично соврал я, не желая делиться с ним вдохновенным напитком. -- А знаешь, что Рембо писал о Париже? -- Нет... -- Париж -- это город, где каждый гарсон -- масон. -- Да ну? -- Вот тебе и "да ну"! На самом же деле я придумал эти строчки, пока шел из прихожей в комнату. 28. КОНЕЦ ЛИТЕРАТУРЫ Проводив окрыленного Стаса, я хотел было сразу выпить "амораловки" и сесть за машинку, истомившуюся, должно быть, без меня, как верная солдатка. Но потом рассудил, что к "главненькому" надо приступить по-особенному, торжественно или, на крайний случай, хотя бы хорошенько выспавшись. Интересно, думал я, если б Костожогову попалась бутылка чудодейственной "амораловки", воспользовался бы он ею или вылил в раковину? И вообще, можно ли с помощью дьявола стать подмастерьем Бога? Я представил себе, как повезу ему написанный роман (адрес все же надо выяснить, Леонидыч наверняка знает) и как он, прочитав, поднимет на меня свои яркие-преяркие, словно орденская эмаль, глаза и улыбнется. Потом я еще долго ворочался, продолжая вполголовы обдумывать первую фразу романа. Остальная же часть моей мыслящей колбы была заполнена по-митьковски наивными картинками грядущего всемирно-исторического успеха будущего романа. Например: Габриэль Гарсия Маркес хлопает меня по плечу и дарит свою электрическую пишущую машинку. Или: Солженицын называет меня "дароносцем достоподлинного слова...". Уже засыпая, я в интервью Франс Пресс наотрез отказался от присужденной мне Бейкеровской премии, мотивируя это тем, что выдающемуся писателю, каковым я, несомненно, являюсь, негоже принимать премию, которую другим дают за стопку чистых листов бумаги, уложенных в обыкновенную папку. Мистер Кеннди -- а интервью у меня брал почему-то именно он -- заплакал, швырнул о стену свой японский диктофон, упал на колени и, по-ветхозаветному обхватив мои ноги, умолял не позорить хлебное дело и принять премию, но я отвечал ему: "Нет-нет-нет!", сопровождая отказ звонкими щелбанами в его розовую американскую макушку. А Анка, глядя на мое озорство, заливисто хохотала и откидывала голову... Утром я принял контрастный душ, надел чистое белье, плотно позавтракал и распаковал посылку: там было две бутылки со знакомой темно-янтарной жидкостью. Выглядели они теперь вполне официально, даже имели криво наклеенные этикетки "Мараловый бальзам. Принимать по назначению врача". А может быть, и легендарную сому -- напиток арийских героев -- делали не из растений, а из рогов? (Запомнить и выяснить!) Я взял рюмочку и наполнил ее до краев. Но потом, рассудив, что работа над романом может затянуться, разветвиться (художественная реальность всегда шире замысла автора!), я осторожно отлил полрюмочки назад в бутылку. Оставшееся я, по-дегустаторски смакуя, чтобы обеспечить наиболее полное всасывание волшебных ингредиентов в организм, выпил. "Амораловка" по вкусу напоминала водку, куда уронили селедочный кусочек, но не иваси, как прежде, а обычной, атлантической, спецпосола. Внутри у меня многообещающе потеплело. Через несколько минут тело начало наполняться зовущей легкостью и предощущением волшебного трепета. Чуть позже из недр подсознания, по-кротовьи раздвигая слежавшиеся пласты книжного хитромудрия и самостоятельного мыслительного хлама, начали выползать розовотелые эротические фантазии. Оказавшись на поверхности, они вдруг, словно созревшие куколки, выпрастывали крылья и превращались в нежных бабочек с призывно курчавыми подбрюшьями. Бабочек становилось все больше, они мелькали надо мной, сбиваясь в теплое будоражащее облачко, потом -- в тучу, постепенно наливавшуюся сладострастной угрозой. И вот, когда из тучи готова была ударить неудержимая и испепеляющая, как первый оргазм, молния, я расслабился, потом резко и глубоко вздохнул, а пальцы положил на клавиши машинки... И тут зазвонил молчавший неделю телефон. -- Я вас включила! -- радостно сообщила станционная девушка голосом, похожим на голос дублерши Софи Лорен. -- Спасибо, -- поблагодарил я, стараясь не выходить из своего творческого обморока. -- Вы заняты? -- участливо спросила она. -- Вообще-то да... -- Тогда не буду вам мешать... Хотя сегодня вечером я свободна. -- Это замечательно! -- сказал я, чувствуя, что туча начала редеть, распадаясь на юрких, бесстыжих бабочек-шоколадниц. -- Значит, ваше приглашение остается в силе? -- с легкой обидой спросила она. -- Какое приглашение? -- Интересно, все писатели такие забывчивые? И тут я вспомнил про свое неосторожное приглашение на чай. -- Ах, ну конечно... Заходите! Буду рад. Давайте я вам адрес продиктую. -- У меня есть. Я же вам все время счета оформляю... -- Тогда без церемоний! Заходите -- посидим, поговорим! -- А вы разговорчивый? -- Трудно сказать. Но женщины обычно от меня очень устают! -- бухнул я первую же пришедшую в голову скабрезность. -- Послушаем! -- игриво подхватила она. -- Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать! -- автоматически сэротоманничал я. -- Посмотрим... Ну, до встречи! Я положил трубку. Но душа уже опустела. Мне даже показалось, что на полу валяются дохлые бабочки, похожие на разбросанную колоду порнографических карт. Такую же колоду я выменял в седьмом классе за японскую шариковую ручку, которую подарил мне один соискатель; ему моя мама печатала диссертацию. Кажется, у них что-то было... Во всяком случае, столько денег на кино и мороженое мне не давали ни до, ни после... Защитившись, соискатель исчез, уехал в свой город, а постоянные заказчики еще несколько месяцев интеллигентно удивлялись, что, такая обычно аккуратная и внимательная, мама сажает одну опечатку на другую. Колоду я прятал в гардеробе, под старыми кофтами, и на свет извлекал, только когда оставался в комнате один. Карты были сделаны из обычной фотобумаги и представляли собой довольно грубые коллажи, составленные на основе вырезок из западных порнографических журналов -- их иногда просовывали к нам в страну через щель под железным занавесом. Но белокурых девиц с осиными талиями и вздыбленными бюстами автору-изготовителю для всей колоды не хватило, и он восполнил этот недостаток несколькими любительскими снимками какой-то своей подружки, раскинувшейся на тахте под самодельным торшером. И хотя грудь у нее висела, как уши грустного терьера, а на простоватом курносом лице играла настороженная улыбка продавщицы, обвешивающей покупателя, именно эта голая советская труженица, а не журнальные красотки, волновала меня по-настоящему. Если быть уж совсем откровенным, то она и стала моей первой женщиной! И звал я ее почему-то Инной... В этом имени была некая проникновенная таинственность! И вот однажды, придя из школы, я обнаружил колоду разбросанной по полу, а карты с Инной были разорваны на мелкие клочки. В комнате до тошноты пахло нафталином: видимо, мать боролась с молью и случайно наткнулась на мою тайну. Я собрал колоду, отнес на улицу и выбросил в помойный бак в чужом дворе. Без Инны эти настриженные из журналов красотки меня абсолютно не интересовали... Мать сделала вид, что ничего не произошло, я -- тем более. Но с тех пор она никогда больше не отправляла меня по вечерам в кино... А может быть, у нее просто больше не было причин отправлять меня в кино? Потихоньку она начинала болеть... Вернувшись от телефона к машинке, я снова возложил персты на клавиши, однако ничего, даже отдаленно напоминающего трепет вдохновения, не ощутил, хотя несколько раз глубоко вдыхал и надолго задерживал воздух в легких. Пришлось выпить еще полрюмочки, потом еще... Мои чресла снова наполнились зноем похоти, но сколько я ни дышал, привычной переброски энергии из животного подполья в духовный верх не происходило. И никаких новых идей, кроме желания освободиться от распиравших меня порывов пошлым библейским способом, в голову не залетало. Я вдруг подумал о том, что Инна давно уже состарилась, а может быть, и умерла. И вдруг понял настоящую причину той давней материнской ярости: ведь на вид Инна была ее ровесницей! И еще одну вещь я понял совершенно неожиданно: у разорванной в клочки Инны было такое же, как и у Анки, упругое, зовущее, стремительно сужающееся книзу лоно... И тут снова, точно стараясь восполнить свое недельное молчание, зазвонил телефон. Это был Любин-Любченко. -- Я все понял, -- сказал он. -- Это гениально! -- Что вы поняли? -- Все... Нам надо встретиться. -- Когда? -- Как можно быстрее! -- Хорошо, -- сказал я, даже радуясь возможности отвлечься от всего этого кошмара. -- Через час в ЦДЛ. Вероятно, от моего тела исходили особые волны, потому что встречные женщины смотрели на меня с волнующим испугом. А в троллейбусе какая-то студентка, которую я зачем-то вообразил себе голой и сладостно изгибающейся, вдруг покраснела как маков цвет и сердито отвернулась к окну... В холле томился Любин-Любченко. Он сидел у журнального столика, подперев задумчивое лицо кулаками, которых из-за непомерной длины манжет видно не было, и складывалось впечатление, будто теоретик авангарда сидит опершись подбородком о копыта. Увидев меня, он затрепетал, радостно облизываясь, и я с ужасом почувствовал, что его всегда отвратительная масленая улыбка вдруг показалась мне не лишенной приятности. Доехали! Я сунул руку в карман брюк и с ненавистью ущипнул себя за ляжку. -- Ну? -- спросил я, подойдя к нему. -- Это гениально! -- повторил он. -- Вы, конечно, знаете, что в эзотерической философии пустота определяется как то место, которое создано отсутствием вещества, требуемого для строительства небес? -- Амбивалентно, -- ответил я. -- Отлично. На саркофаге Сети Первого есть изображение пустоты, представляющее собой полунаполненный сосуд. Чашу... Я сразу понял тонкость названия романа! Но такой глубины даже не предполагал... -- Вестимо, -- значительно кивнул я. -- Теперь о чистых страницах. Они -- белого цвета. Я даже не буду останавливаться на том, что, по Генону, белый цвет представляет собой духовный центр --- Туле, так называемый "белый остров" -- страну живых или, если хотите, рай. Кстати, Лойфлер в исследовании о мифических птицах связывает белых птиц с эротизмом... Понимаете? -- Вы меня об этом спрашиваете? -- вздрогнул я всем телом. -- Но это еще не все. Чистая страница -- это окно в коллективное бессознательное, поэтому, существуя в сознании автора и не существуя на страницах рукописи, роман тем не менее существует в коллективном бессознательном, куда можно проникнуть, распахнув, как окно, книгу... Понимаете? -- Скорее нет, чем да... -- А это практически и нельзя понять, не учитывая новейшие теории, трактующие человеческий мозг как особое считывающее устройство! Таким образом, чистая страница -- это прежде всего шифр для выхода сознания в надсознание -- к астральным сгусткам информационной энергии, где безусловно есть и сочиненный, но не записанный роман вашего Виктора... -- Трансцендентально... -- Да бросьте! Роман мог быть не только не записан, но даже и не сочинен вообще. Неважно! Главное -- это шифр, открывающий тайники астральной информации, где каждый может найти свое. Только за это Виктору нужно поставить памятник напротив Пушкина! -- Не варите козленка в молоке матери его! -- ревниво сказал я. -- Я смотрю, вы тоже попали под влияние Акашина: говорите просто его словами! Но это естественно: быть рядом с гением... Надеюсь, вы одобрите название, которое я дал творческому методу, открытому Виктором! Табулизм. -- Почти -- бутулизм... -- Ну что вы такое говорите? Это же -- от "tabula rasa". Помните, римляне называли так чистую, выскобленную доску? Понимаете? Табулизм -- это не просто возносящая нас ввысь энергия чистой страницы, это вообще запрет -- табу на любое буквенное фиксирование художественного образа! Любое... В общем, подобно "концу истории" мы подошли к "концу литературы". И в этом гениальность открытия Акашина, равного открытиям Эйнштейна! Теперь-то мне ясен эзотерический смысл слова, сказанного им в прямом эфире! Ничего другого он сказать-то и не мог! -- Не мог, -- согласился я. -- Вот именно: экскремент -- это символ завершения духовной эволюции, в нашем случае -- "конец литературы". Улавливаете? И только теперь я понял подлинный смысл его фразы: "Не вари козленка в молоке матери его..." -- И какой же смысл? -- Боже, я думал, вы умнее. Молоко какого цвета? -- Белого. -- Ну вот! Записывать литературу на бумаге так же недопустимо, это такое же табу, как у древних -- запрет на смешанную пищу, на козленка, сваренного в молоке... А это значит, что даже самый невинный знак, начертанный на бумаге, навсегда закрывает нам выход к информационному полю Вселенной! Понятно? -- Теперь -- да. -- А мне теперь понятно, почему мудрые американцы предпочли ненаписанный роман Виктора пачкотне этого графомана Чурменяева. Справедливость восторжествовала! Вот и все, что я хотел вам сказать. Я, кстати, написал об этом статью. "Табулизм, или Конец литературы". У нас, конечно, не напечатают... Надежда только на "тамиздат". Но услугами этой бездарности Чурменяева я пользоваться не собираюсь, да он и не согласится: разъярен... Это же пощечина ему и всем подобным! Но вот если вы через Виктора... -- Давайте статью, -- кивнул я. Любин-Любченко протянул мне большой фирменный конверт журнала "Среднее животноводство" со стилизованным барашком в уголке. -- Под псевдонимом? -- уточнил я. -- Конечно! -- конспиративно облизнулся он. -- "Автандил Тургенев". -- Хорошо, -- одобрил я. -- Но только вы понимаете, что об этом никто знать не должен? Никто! -- Конечно. -- Копия у вас осталась? -- Что вы! Я всегда помню, в какой стране мы живем... -- Вы кому-нибудь об этом вашем открытии уже говорили? -- Нет, вам первому... -- Я прошу вас -- не говорите пока никому. Чурменяев может перехватить идею! Он ведь тоже статьи пишет. -- Это исключено! Я лучше откушу себе язык... 29. ИЗНАСИЛОВАНИЕ НАДЕЖДЫ Забрав статью и размышляя, чем же Любин-Любченко будет облизываться, если откусит себе язык, я направился к буфету -- выпить кофе. По пути я просто утомился принимать бесконечные поздравления от встречных писателей, точно я был счастливым родителем скрипичного вундеркинда, выигравшего международный конкурс. В холле меня перехватил и отвел в сторону Иван Давидович: оказывается, он терпеливо ждал за колонной, пока я закончу разговор с Любиным-Любченко. Взяв меня под локоток, он жарко зашептал, что ни на минуту не переставал верить в победу и чрезвычайно горд своим непосредственным участием в мировом триумфе Акашина! И как раз теперь настало время ненавязчиво довести до общественного сознания, кто конкретно в заснеженной сибирской деревне Щимыти дал жизнь будущему лауреату Бейкеровской премии. Ирискин даже посоветовал издать роман на Западе под настоящей фамилией Виктора, не изуродованной невежественным председателем Щимытинского сельсовета, что, в сущности, явится простым восстановлением исторической справедливости. -- Вы полагаете? -- Конечно. В противном случае западная критика может просто не понять масштабы его дарования (давования). -- Трансцендентально! -- Ничего тут трансцендентального, дружочек (двужочек), нет! Только так можно противостоять мировому черносотенству. Вы меня понимаете? -- Скорее да, чем нет... -- Славненько! Пусть эта крыса (квыса) Медноструев захлебнется своей желчью! -- Амбивалентно, -- кивнул я. -- И еще я хотел посоветоваться! На днях наше письмо напечатают. Мы очень хотим, чтобы под ним стояла подпись нового лауреата Бейкеровской премии! Вы меня понимаете? -- Вестимо. -- Не возражаете? -- Отнюдь! -- А вы стали чем-то похожи на вашего друга, -- прощаясь, заметил Ирискин. -- Трудно быть рядом с гением и не попасть под его влияние, -- объяснил я. Медноструев, бодрый и совершенно не собирающийся захлебываться собственной желчью, перехватил меня чуть позже -- уже на подходе к ресторану. -- Как мы их с тобой сделали! -- гаркнул он, хряснув меня по спине, будто кувалдой. -- Ничего, пусть русский дух понюхают! Пусть эта сволочь Ирискин с горя мацой подавится... -- Амбивалентно, -- кивнул я. -- Кстати, как его отчество, Виктора нашего? -- Семенович... -- Отлично! Так и подпишем: Акашин В. С., лауреат Бейкеровской премии... -- Что подпишете? -- Как -- что! Наше открытое письмо "Окстись, русский народ!". Или мы зря в приемной у Горынина ночевали?! Пусть все знают, какие люди болеют за державу! Одобряешь? -- Скорее да, чем нет... -- А ты-то сам у нас крещеный? -- вдруг насторожился Медноструев. -- Вы меня об этом спрашиваете? -- Не обижайся! Все куплено Сионом! Ну, бывай... -- он дружески бухнул меня кулаком в спину и ушел. Буквально на пороге ресторана я был перехвачен Свиридоновым. После изматывающих предисловий, в процессе которых он зачем-то сообщил, что через два месяца они летят всей семьей в Австралию, Свиридонов пригласил Витька и меня к своей дочери на день рождения, специально перенесенный на неделю, учитывая отсутствие Акашина. -- Придете? -- Скорее да... но... -- Не надо "но"... Я хочу поближе познакомить Виктора с моей дочерью. Она знает три языка! -- Он в определенной степени женат! -- напомнил я. -- Это ровным счетом ничего не значит! -- был ответ. И уже зайдя в ресторан, я попал в пьяные объятия Закусонского. -- Спасибо, старый! -- пробормотал он и благодарно боднул меня в плечо. -- За что? -- Как это за что! Моя статья про нашего Виктора признана лучшей! Мне заказали целый цикл. Еще звонили из "Воплей", "Литобоза", "Совраски" -- просят... Даже на работу зовут! Времена-то, сам знаешь, какие наступают! Литературе вроде как вольную дают... Теперь люди с моим уровнем критического мышления на вес золота будут! Выпьешь со мной? -- Нет, спасибо, угости лучше Геру! Дело в том, что обходчик Гера, пока мы разговаривали, приблизился к нам и почтительно замер. Услышав мои слова, он сказал: -- Благодарствуйте! И соблаговолите принять самые чувствительные поздравления по поводу первенства! -- Садись! -- пригласил его Закусонский за свой столик. -- Не имеем такого привычества. -- Да какое там привычество -- наливай и пей! -- приободрил я. -- Садись и роскошествуй! В тот день, как мне потом рассказали, Гера не обходил столики, а впервые весь вечер просидел с Закусонским, обстоятельно беседуя и периодически в знак совпадения эстетических воззрений крепко с ним обнимаясь. Кто же мог подумать, что это сидение сыграет решающую роль в судьбах отечественной словесности! Но в тот момент я не придал всему этому никакого значения, ибо мысли мои были устремлены к грядущему международному скандалищу, который, разразясь, по заслугам накажет моих обидчиков. Не успел я присесть за свободный столик, как ко мне подпорхнула Надюха: -- Обедать или поправляться? -- Обедать. -- Борщ сегодня хороший. Я взглянул на Надюху -- глаза у нее были нежные и заплаканные. Вероятно, под влиянием подлой "амораловки" со мной произошло что-то странное: я посмотрел на Надюху совсем не так, как обычно, не как на знакомую официантку, которая если и вызывает у тебя нежные чувства, то обычно ты уже находишься в том состоянии, когда объятия становятся единственным способом передвижения в направлении дома и уже абсолютно равнозначно, кого обнимать для устойчивости -- женщину, фонарный | столб или милиционера. Я же взглянул на Надюху иначе, впервые обратив внимание, что под ее платьем прерывисто дышит грудь, что талия у нее тонкая, а бедра, напротив, многообещающе тяжелые; накрашенные губы -- призывно трепещут, а напудренные ноздри -- раздуваются. И все это на фоне больших заплаканных глаз! Кустодиев -- и никак не меньше! Я вдруг со сладким предчувствием остро осознал себя всесокрушающим орудием мести, каковым эта брошенная женщина должна воспользоваться. И воспользоваться сегодня, прямо сейчас! А что? В шахматах это называется "размен фигур". Я еще раз оценивающе посмотрел на Надюху: фигура у нее недурственная! -- Скучаешь? -- сочувственно спросил я. -- С чего это? -- Улетел твой Витек. "Прощайте, Виктор Семенович! Фьюить!" -- Вот еще... Я и думать о нем забыла! -- Тогда я записку порву. -- Какую записку? -- Он просил передать. Перед отлетом. -- Давай! -- потребовала она с напряженным равнодушием. -- Дома оставил... -- Врешь! -- Писатели, Надюха, не врут, а сочиняют, но я в данном конкретном случае говорю правду: дома забыл. -- Принеси! -- Завтра! -- Сегодня! -- Что я тебе, почтальон, что ли? Это мне надо домой ехать, потом сюда возвращаться. Потом опять домой. У меня без этого дел по горло! -- умело нагнетал я. -- Я поеду с тобой! -- Ты же на работе. -- Д отпрошусь. На час... -- Отпрашивайся на два. Час будешь над запиской рыдать. Если б какая-нибудь женщина ко мне относилась так, как ты к Акашину, я бы ее на руках носил -- из ванной в постель... -- вполне искренне сказал я. -- Ты серьезно? -- Надюха вдруг посмотрела на меня с особенностью. Наверное, я тоже в этот миг предстал перед нею не как заурядный ресторанный жмот, вместо чаевых дающий официантке поощрительный шлепок по тому месту, куда свисают завязки форменного передничка, но как вполне определенный мужчина. -- Конечно, серьезно! -- воодушевился я. -- Небось этот чальщик-лауреат никогда и не говорил, что из-за такой шеи, как у тебя, в девятнадцатом веке мужчины стрелялись! Надюха зарделась и поправила цепочку с сердечком на груди, заходившей вдруг под платьем, как просыпающийся вулкан. -- Не говорил... -- А то, что у тебя глаза, как у Ники Самофракийской, он тебе говорил? -- Не-ет! Он вообще в этом деле неразговорчивый... был... -- Вот! А ты из-за него плачешь! Одна твоя слеза стоит дороже, чем карат якутских алмазов... Понятно, что такую засахарившуюся, но безотказно действующую на женщин лесть можно гнать только будучи в состоянии неуправляемой целеустремленности, но как раз в таком состоянии под влиянием "амораловки" я и находился... -- Я сейчас! -- хрипло сказала Надюха и убежала отпрашиваться. -- Ну что ж, Витек, -- очень тихо и все-таки вслух проговорил я, глядя ей вслед, -- сплетемся рогами, сиамский мой друг! ...Я набросился на Надюху прямо в прихожей. От нее пахло общепитовскими пережаренными котлетами и дешевыми восьмимартовскими духами, но именно это меня сегодня и возбуждало. -- Подожди! Дай мне раздеться... -- неуверенно отбивалась она, стараясь снять плащик. -- Я тебя сам раздену! -- задыхался я. -- Ты что? Я не это хотела... -- А я хочу это! -- Где записка? -- допытывалась она, выворачиваясь из моих объятий. -- Я сейчас уйду... -- Ах, записка! Вот она! -- Я достал мелко сложенную бумажку из кармана пиджака. -- Значит, врал, что она у тебя дома! -- нахмурилась Надюха. -- Конечно, врал! Конечно, врал, но чтобы остаться с тобой наедине. -- Ну, мудрец!.. С хреном сушеным ты наедине останешься, а не со мной! Думаешь, если я подносы таскаю, так с каждым-всяким? Я без любви не могу... Давай записку, мудрило! Обычно любая ненормативная лексика в женских устах повергает меня в совершенно беспомощное разочарование, но только не сегодня. Надюхина грубость взбодрила меня до мелкой вибрации. -- Поцелуй! -- приказал я. -- Кого? -- Меня! -- Не будет этого! -- Тогда рву! -- и я сделал движение, будто хочу разорвать бумажку в клочки. -- Ладно, -- поколебавшись, кивнула Надюха и тыльной стороной ладони стерла помаду с губ. Ее поцелуй, поначалу невинно-сестринский, затягивался... Кроме того, Надюха, очевидно, предпочитала острую пищу с большим количеством чеснока, и это просто разбудило во мне зверя, хотя обычно малейший чесночный фактор мгновенно превращает меня из плотоядника в жалкого вегетарианца. Прервав лобзание, Надюха нащупала мою руку и попыталась перехватить записку, при этом, стараясь как бы вырваться, она повернулась ко мне спиной. Тогда я поцеловал ее в шею, в то место, где начинаются волосы, она охнула и чуть приослабла. А я, наращивая инициативу, просунул руки под ее блузку и наивно попытался уместить в горстях ее груди с холодными, как собачьи носы, сосками. Надюха сопротивлялась, слабея буквально на глазах от вампирского поцелуя в шею и оттого, что зажатая в моих пальцах бумажка нежно царапала ей кожу... -- Что ты делаешь? Что-о ты делаешь! -- все беззащитнее бормотала она, все поощрительнее отталкивая мои руки. За тысячи лет общения с мужчинами женщины выработали особый тайный язык, в котором обычные слова приобрели совершенно иной смысл, помимо прочего подсказывающий нападающему последовательность действий и сигнализирующий, что пора от предварительных ласк (их на военный манер можно сравнить с артподготовкой) переходить к глубоким рейдам в расположение противника. По моим многолетним наблюдениям, словосочетание "Что ты делаешь?" означает: приготовиться к броску на бруствер. А сказанные следом слова типа "глупый", "глупенький", "дурачок" и т. д. я, не задумываясь, смело уподоблю сигналу к атаке. -- Что ты делаешь, глупый?.. И я бросил свой полк правой руки на вражий дзот, не встретив никакого сопротивления, потому что противник сосредоточил все свои усилия на моей левой руке, обладавшей гораздо меньшими оперативными возможностями по причине зажатой в ней записки. В результате важнейшие штабные документы, содержавшие, как выяснилось впоследствии, стратегическую информацию, оказались у почти уже капитулировавшей Надюхи. Но я даже не обратил внимание на этот факт, прикидывая, как ловчее перенести дальнейшие боевые действия из прихожей на диван: твердой уверенности, что у меня хватит сил перенести Надюху в комнату на руках, как я ей самонадеянно пообещал, не было... Я на всякий случай стал нежно подталкивать податливую гостью в сторону дивана, но вдруг ее трепещущее тело закоченело, и мне показалось, что я обнимаю гипсовую пловчиху. Я прервал поцелуй, глянул через ее плечо и увидел развернутую записку. В ней была всего одна строка: СКОРЕЕ ДА, ЧЕМ НЕТ. ВИТЕК -- Порви! -- приказал я, энергично прочесывая окрестности захваченного дзота. -- Отпусти! -- низким ненавидящим голосом потребовала Надюха. -- Не отпущу! -- Отпусти, сволочь! -- Не отпущу! -- Отпу-устишь! Надюха резким движением вырвалась из моего захвата, а когда я попытался удержать ее за плечи, мощной дланью, привыкшей таскать уставленные тарелками подносы, бухнула мне в ухо так, что я отлетел к стене. -- За что? -- За все! Еще хочешь? -- спросила она, оправляя юбку. -- Вполне достаточно! -- ответил я, держась за щеку. ...Когда она удалилась, хлопнув дверью так, что где-нибудь в несчастной сейсмической Японии могло начаться землетрясение, я осознал свое полное поражение: любые военные действия бессмысленны, если противник обладает ядерным оружием. Я потер рукой зашибленное место и почувствовал исходящий от ладони запах упущенной победы... И тут раздался звонок в дверь. "Интересно, -- подумал я, -- неужели она меня еще и мазохистом считает?"