я в коротенький нейлоновый халатик, и специальной мягкой кисточкой припудрила бисерно вспотевший от волнения и жара юпитеров Витькин лоб. -- Эфир через минуту! -- сверху, точно из поднебесья, раздался оглушительно усиленный динамиками мужской голос. -- Всем приготовиться! -- Стеллочка, работаешь на четвертую камеру! -- напутствовала крашеная режиссерша. Стелла расправила плечи, выкатила вперед небогатую грудь и намертво улыбнулась. Витек, глядя на нее, попытался сделать то же самое, но без особого успеха. Я тем временем пристроился рядом со смотревшей прямо на Акашина камерой и ободряюще кивнул: мол, не волнуйся, я здесь! -- Приготовиться! -- снова раздалось сверху. В студии стало тихо, как в ночном морге. -- Газета! -- вдруг, страшно побледнев, выдохнула Стелла. -- Газета, газета, газета... -- разнеслось по павильону. Черно-белая режиссерша схватилась за сердце. Но тут, словно молния, к столику метнулось нечто джинсово-длинноволосое, и перед Стеллой появилась сложенная вчетверо газета. -- Работаем! -- донеслось свыше. Стоящий со мной рядом оператор плавно махнул рукой. Режиссерша судорожно дернулась. Стелла глубоко вздохнула, как перед нырянием, и заговорила совершенно приторным голосом: -- Добрый вечер, дорогие телезрители! Я -- Стелла Шлапоберская. Точнее -- доброй ночи! И сегодня наш полночный гость -- а передача наша так и называется "Полночный гость" -- молодой, но очень талантливый писатель Виктор Акашин, автор еще не опубликованного, но уже нашумевшего романа "В чашу". Передо мной свежий номер "Литературного еженедельника", где известный своим требовательным вкусом критик Закусонский пишет буквально следующее: "А вот и он -- давно чаемый и востребованный нашей словесностью молодой талант, бурлящий теплой художественной отвагой! Имя этому природному явлению -- Виктор Акашин..." -- Она отложила газету и посмотрела на моего питомца так, словно видела его впервые. -- Виктор, я тоже много о вас слышала, теперь вот рада возможности познакомиться лично и представить вас нашим телезрителям! -- Обоюдно! -- напряженно ответил Витек, глянув на мой правый безымянный. -- Итак, первый вопрос, Виктор: почему вы не расстаетесь с этим кубиком Рубика? -- Это... э-э-э... это я ищу культурный код эпохи... Я облегченно вздохнул, точно тренер боксера, удачно ушедшего от первого удара соперника-мордоворота. Здорово я его все-таки вымуштровал: даже подсказывать не пришлось. -- Ну и как, удается? -- чуть насмешливо спросила Стелла. Это, кстати, меня всегда раздражает в телевизионщиках. Конечно, одна мысль о том, что в данный момент на твою глупую физиономию вынуждены любоваться миллионы ни в чем не повинных людей, невольно настраивает на иронический лад. Но всему есть предел. Я показал Витьку правый указательный палец, точно пригрозил. -- Амбивалентно! -- четко отреагировал он, и Стелла, уже начавшая беспокоиться из-за паузы тоже, облегченно вздохнула. -- Это помогает вам в творчестве? -- уже серьезно спросила она. То-то же! И я показал большой палец левой руки. -- Скорее да, чем нет. -- Скажите, Виктор, а писать трудно? -- Гении -- волы! -- глянув на мой левый мизинец, ответил Витек. -- Меня всегда страшно интересовало, как писатели находят сюжеты. Как вам вообще пришла в голову мысль сесть за роман? -- Трансцендентально! -- сообщил Витек согласно моему правому большому. Я перехватил укоризненный взгляд режиссерши, которая решила, что, выставляя большой палец, я подбадриваю и тем самым отвлекаю молодого гения от работы в эфире. -- Я так и думала, -- кивнула Стелла. -- А когда вы пишете, вы думаете о ваших будущих читателях? -- Вестимо, -- подтвердил Акашин, сверившись с моим левым мизинцем. -- Когда же мы увидим роман напечатанным? Я выставил вперед средний палец левой руки, что, конечно, для непосвященного человека выглядело крайне непристойно, и поймал на себе теперь уже гневный взгляд режиссерши. -- Вы меня об этом спрашиваете? -- послушно поинтересовался мой воспитанник. -- Да, действительно, -- согласилась Стелла. -- Об этом надо бы спросить наших издателей, которые не торопятся замечать молодые таланты. Или я ошибаюсь? -- Скорее нет, чем да! -- подтвердил бдительный Витек. -- Ну, раз уж мы заговорили о современной литературе, скажите, кого из современных писателей или поэтов вы цените больше всего? -- спросила Стелла и выжидательно посмотрела на Витька. -- Я? Э-э-э... -- затосковал он и беспомощно глянул в мою сторону. Я подсказывающе ткнул пальцем себя в грудь, но по его испуганному взгляду вдруг понял: он попросту забыл от волнения мою фамилию. Стелла краешком телевизи-онно улыбающегося рта что-то шепнула Витьку. Я же, беззвучно артикулируя, старался ему напомнить, как меня зовут. Пауза затягивалась. Крашеная режиссерша показала мне острый кулачок. -- А я догадываюсь, кого вы цените больше всего, -- нервно кокетничая, пошла на выручку Стелла. -- Телезрители знают его по передаче "Гений чистой красоты". Его зовут... -- Пушкин... -- вдруг выпалил Витек. -- Да, -- разочарованно вздохнула Стелла. -- Пушкин -- наш современник. Все мы вышли из шинели Пушкина... -- Ментально, -- в полном соответствии с инструкцией отреагировал Витек. Для этого мне снова пришлось выставить средний палец, но теперь уже правой руки. Во второй раз увидав этот неприличный жест, режиссерша не выдержала и решительно двинулась ко мне, чему я, к величайшему моему сожалению, в тот момент не придал особого значения. Стелла кивнула и покосилась на часы, светившиеся на экране одного из мониторов: до конца прямого эфира оставалось меньше трех минут. И тут ей, как каждой ведущей, под занавес захотелось задать какой-нибудь оригинальный, нетрадиционный вопрос, разумеется, заранее согласованный с руководством. Хотя если учесть, что два дня они не подходили к телефону, тут, возможно, имела место импровизация личного свойства. -- Скажите, Виктор, -- игриво спросила она, -- какое место в жизни писателя занимают женщины? -- Не вари козленка в молоке матери его! -- буркнул Витек, даже не дожидаясь моей подсказки. Лицо Стеллы вытянулось от неожиданности. Здорово! Так ее, выпендрежницу! Молодец, Витек! И я чисто механически, повинуясь эмоциональному порыву, без всякой гнусной семиотики, показал ему сразу два больших пальца. Молодец! Свою оплошность, конечно, я бы тут же заметил и исправил, но как раз в этот миг, обходя юпитеры и камеры, ловко перешагивая провода, до меня добралась разъяренная режиссерша и зашипела, чтобы я не мешал писателю глупой жестикуляцией и сейчас же выкатывался из студии. Отвлеченный этим, я вовремя не убрал свои злополучные большие пальцы. А тут, как на грех, прозвучал новый вопрос Стеллы, которая, вероятно, решив, что переборщила с личной тематикой (не будем забывать, когда все это происходило!), предпочла закончить встречу идейно-выверенным вопросом: -- Что ж, Виктор, будем надеяться, что скоро ваш роман увидит свет и продемонстрирует неисчерпаемые возможности метода социалистического реализма! Кстати, как вы относитесь к этому методу? Вопрос, надо заметить, по тем временам был традиционным, я бы даже сказал, рутинно-ритуальным, и, конечно же, не требовал никакого иного ответа, кроме утвердительно-восторженного. Даже простодушный Витек с некоторым удивлением посмотрел на мой совершенно неуместный знак -- два больших пальца -- и пожал плечами. Потом он рассказывал, что очень удивился в эту минуту, но, посомневавшись, решил: его дело -- озвучивать, а думать -- мое дело. Тем более что лексикон за исключением одного-единственного слова был исчерпан. Это слово в результате моей невольной подсказки он и вывалил в прямой эфир: -- Говно! -- Спасибо! -- еще не вникнув в смысл услышанного и выдавая заранее подготовленный текст, радостно поблагодарила Стелла. -- Напоминаю: нашим полночным гостем был писатель Виктор Акашин. До новых встреч! Осознав сказанное Витьком, я с ужасом посмотрел на свои большие пальцы. Режиссерша стала белее, чем мел, Стелла, наконец освоив услышанное, так и осталась сидеть с открытым ртом. А из поднебесья раздался сдавленный стон. На мониторе сначала крупным планом появилась икебана, и было видно, как по синтетическим листьям ползает муха. Потом возникла картинка с ночным Кремлем. Нас вывели из эфира. Это была катастрофа! 20. ВИКТОР АКАШИН КАК ЗЕРКАЛО РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ В ту ночь Витек уснул знаменитым. Ему даже не понадобилось, как некогда Байрону, дожидаться утра. Дома, на нервной почве, он вобрал в себя глазунью из семи яиц, пакет молока, батон хлеба и рухнул в своем чуланчике, не ведая, что угрюмая его слава уже бьет в дверь здоровенной колотушкой. Эти удары мне пришлось принять на себя, о чем я, конечно, сейчас расскажу. Но сначала объяснимся... А что, собственно, спросите вы, произошло? Ну, обозвал Витек соцреализм полупечатным словом, кстати, далеко не самым полупечатным из могучих полупечатных запасов русского языка, не говоря уже о непечатных запасах! Подумаешь, делов-то! К тому же обозвал какой-то там социалистический реализм, сомнительный творческий метод, похожий на искусственный мед, который я однажды ел в несуществующей уже ГДР. Ныне выросло целое поколение, понятия не имеющее, что такое соцреализм и с чем его едят. А люди постарше, даже неплохо в свое время подзаработавшие на этом творческом методе, если и вспоминают о нем, то как о давно усопшем родственничке, часто дававшем на мороженое, но при этом все время читавшем нудные нотации... Одним словом, ерунда все это, если еще учесть, что буквально на наших с вами глазах (и на наши с вами головы) рухнула целая страна заодно с социально-экономическим строем... Но время! -- возражу я вам. Вы совершенно не учитываете время -- этот неостановимый поток нечистот, в который нет даже никакой необходимости вступать дважды, ибо одного раза вполне достаточно, чтобы безнадежно измараться на всю оставшуюся жизнь... (Запомнить!) К тому же происходило все это в пору, когда Горбачев уже начал мечтать о невинных демократических удовольствиях, но еще не решался скинуть пояс марксистско-ленинского целомудрия. Однако жажда принципиально новых ощущений уже бурлила в нем и для начала вылилась в полусухой закон и средневековые гонения на заслуженно выпивающих после работы граждан. Должен сказать, этот первородный -- в условиях нашего Отечества -- грех до самого конца тяготел над Михаилом Сергеевичем и в конечном итоге предопределил крах всех его реформ. Жена, во время застолий хватающая своего мужа за руку, несущую к устам наполненную рюмочку, всегда плохо заканчивает! (Тоже запомнить!) А еще Горбачев стал выезжать за рубежи, и это имело далекие последствия. В сущности, он был похож на девочку-подростка, которую строгие родители впервые свозили в гости к родственникам, и там эта отроковица, перезнакомившись с кузинами, вдруг с завистью узнала, что они, оказывается, давно уже курят и целуются с мальчиками. И девочке страшно захотелось стать похожей на своих раскованных кузин. Но как? При таких строгих и неумолимых родителях, при таком сурово-размеренном внутрисемейном быте это невозможно! Но хитрая девочка все же сообразила: начать надо с мелочей, с колебания почти незаметных устоев, даже -- устойчиков. Например, отказаться от утренней тарелки геркулесовой каши, каковую безропотно лопает в их семье по утрам уже четвертое поколение. И с кашей вроде получилось... Теперь можно дождаться другого случая и однажды капризно объявить: в девять часов ложиться спать я больше не буду, ибо как раз в это время по телевизору идет сериал о мексиканской девице, сходящей с ума из-за того, что она никак не может определить, кого любит больше и темпераментнее -- Педро или Диего. Тоже получилось... Тогда как-нибудь после школы можно не прийти домой обедать, а отправиться шататься по улицам, строя глазки проезжающей мимо шоферне... Пройдет совсем немного времени, и родители, внезапно вернувшись домой из вынужденной отлучки, вдруг обнаружат свою обкурившуюся травкой дочку в постели с двумя неграми... Неужели, вы думаете, в этот миг родители поверят, что все началось с той давней поездки к родственникам и с отвергнутой тарелки геркулесовой каши? Впрочем, с неграми -- это я уже заехал в ельцинский период отечественной истории... Но именно такой геркулесовой кашей и стало для России выпущенное Витьком в эфир -- не без моей помощи -- уже известное вам словечко. Да, как ни горько признать, но именно это слово было в начале всего того, что случилось впоследствии с нами. Конечно, об этом никто сейчас и не вспоминает, как несчастные родители, увидев бесчувственного ребенка с двумя чернокожими извращенцами, не вспоминают о тарелке геркулесовой каши. К тому же передача шла прямо в эфир и никакой записи не сохранилось, поэтому доказать документально истинность своих слов я не могу. Но я взываю к вашей памяти! Вспомните давно уже закрытую -- кстати, именно после того случая -- передачу "Полночный гость"! Вспомните ваше потрясение! Вы не могли его забыть! Услышать такое с робкого советского телеэкрана, который и существовал-то тогда в наших квартирах вроде лишь для того, чтобы прямо или исподволь настойчиво внушать нам: когда в конце времен солнце окончательно остынет, то своим прощальным лучом оно осветит склоненную фигурку школьника, конспектирующего статью Ленина "Как нам реорганизовать Рабкрин". Правда, сейчас экран с тем же упорством доказывает нам, что при тех же обстоятельствах луч умирающего солнца высветит того же школьника, только склоненного над свежей сводкой долларовых торгов... Но вернемся, вернемся в то безмятежно-тоталитарное время: вот вы полудремно раскинулись в кресле перед включенным телевизором -- и вдруг подскочили, услыхав, каким восхитительно-срамным словом молодой писатель Акашин обозвал постылый соцреализм, как бесшабашно он боднул пусть не устои, а всего-то один устойчик осточертевшего режима. Боднул-таки! И не по вражьему голосу боднул, а по родному советскому телевидению... "Ну, началось!" -- подумали вы и принялись криком звать с кухни жену. Мол, иди сюда! Тут такое! Наверное, медведь в Кремле сдох. Неужели забыли? Забыли... Понимаю, с тех пор столько всего произошло... Но это было! Было это слово! И было оно -- вначале! ...Как только погасли юпитеры и осветители унесли лишившуюся чувств крашеную режиссершу, Стелла зарыдала и, размазывая по лицу поплывшую тушь, убежала куда-то за колодезный сруб. Опытная телевизионщица, она, конечно, понимала, чем ей грозит это сквернословие на всю страну! Витек пожал плечами, встал и тут же запутался в длинном проводе от "петлички", но потрясенный телеперсонал даже не решился подойти и отстегнуть микрофон. Это пришлось сделать мне. -- Вроде я чего-то не так сказал? -- настороженно спросил Витек. -- Все было отлично! -- фальшивым голосом успокоил я. -- Ты извини, у меня твоя фамилия из башки совсем выскочила! -- Нормально. Зато Пушкин был на месте... -- Еще бы! У нас учительница по литературе такая стерва была! Я ей на огороде картошку окучивал, а она мне "Евгения Онегина" наизусть шпарила. -- Повезло. -- Поехали домой -- жрать хочется, сил нет! -- взмолился Витек. -- Через двадцать минут будем дома! -- самоуверенно пообещал я. На самом деле я, конечно, так не думал и даже побаивался, что нас возьмут прямо в Останкино. Не взяли, хотя милиционер, проверявший на обратном пути наши пропуска, зачем-то связывался со своим начальством, но команды, видимо, не получил и отпустил нас с явным огорчением. На улице стояла абсолютная ночь, и добраться домой на муниципальном транспорте было делом безнадежным. Но не успели мы подойти к стоянке такси -- понятное дело, пустынной, -- как откуда-то из зловещей темноты выскочила черная "Волга" и, завизжав тормозами, остановилась возле нас. "Главное, до того, как начнут бить и допрашивать, позвонить Сергею Леонидовичу!" -- подумал я и, сложив две руки вместе, чуть выставил их вперед, чтобы удобнее было застегивать наручники. Но это оказался решивший подзаработать водитель служебной машины. Всю дорогу он ругал московские дороги в частности и коммунистов в целом самыми последними словами, по сравнению с которыми наше словечко в эфире было невинным пустяком. О том, как повел себя Витек, придя домой, вы уже знаете. Я же, несмотря на поздний час, оказался прикованным к телефону. Кстати, когда мы вошли, он беспрерывно звонил и, казалось, уже охрип, как младенец, вывезенный подышать воздухом на балкон и там позабытый. Первым был легкий на помине Сергей Леонидович. -- Достукался? -- грозно спросил он. -- В каком смысле? -- прикинулся я. -- Ладно ваньку валять! Почему не согласовал акцию? -- Какую акцию? -- Ладно, сказал, придуриваться: твой телефон только завтра на прослушку поставят. Почему, спрашиваю, не согласовал? -- А ты бы разрешил? -- Нет, конечно! -- Поэтому и не согласовал. Надо было на месте решать. А другого такого случая не представилось бы! Ну, в общем, я решил взять ответственность на себя... -- Лучше б я, бляхопрядильный комбинат, тебе подпольный журнал разрешил издавать... -- вздохнул он. -- Но это хорошо, что ты свою ответственность понимаешь! Неужели поинтеллигентнее нельзя было? Ты ж писатель, едрена вошь! Пихнул бы в подтекст -- и ажур. -- Не тот эффект. Ты ведь тоже профессионал, должен соображать: западники только на жареное реагируют. А что я еще эдакого придумать мог -- не Мавзолей же мне взрывать, ей-богу! На том конце провода образовалась напряженно-соображающая тишина. -- А вот это не твое дело, -- наконец промолвил Сергей Леонидович. -- У тебя есть свой участок -- на нем и работай! Но учти, если ситуация выйдет из-под контроля и пойдет выше, мы с тобой незнакомы. На следствии будешь проходить как свидетель. А парню твоему самое большое года три дадут, я его потом вытащу. Ты ему про меня случайно ничего не ляпнул? -- Обижаешь! -- Смотри! -- Неужели так плохо? -- А черт его знает! Все зависит от того, как начальству доложат! Может, и обойдется... -- А кто докладывать будет? -- Я. -- Ну и доложи получше! -- Это не от меня зависит. Доложу так, как начальство прикажет. -- Не понял. -- Только сейчас или вообще? -- иронично спросил Сергей Леонидович. -- Ладно, умник, суши сухари! Шутка... Но я тебя на всякий случай предупредил. Понял? Пока! Вторым был Николай Николаевич, Я даже сначала его не узнал и вообще решил, что слышу магнитофонную запись, и только потом сообразил: Горынин записывает свое телефонное заявление на пленку -- для вышестоящих товарищей. -- Считаю своим долгом выразить вам от имени Союза писателей СССР, -- говорил он голосом диктора, повествующего об авиационной катастрофе, -- решительное возмущение безответственной и дерзкой выходкой всячески разрекламированного вами так называемого молодого литератора Акашина B.C., замахнувшегося в своем телевизионном выступлении на одно из самых высших духовных завоеваний нашего общества, нашей советской культуры -- метод социалистического реализма, давший человечеству такие замечательные произведения, как "Мать" Горького, "Разгром" Фадеева, "Цемент" Гладкова, "Прощай, Гюльсары!" Айтматова, "Прогрессивка" Горынина и др. Для дачи объяснений предлагаю вам явиться в правление завтра в двенадцать ноль-ноль. При себе иметь писательский билет. -- Понял, приду, -- ответил я. -- Скорблю вместе с вами. Послышался щелчок выключаемого магнитофона, а затем жаркая скороговорка Николая Николаевича: -- И никакой матпомощи я твоему поганцу не выписывал. Запомни! Третьим был Медноструев, который старательно измененным голосом спросил: -- Ну что, сионистские морды, доигрались? Не успел я среагировать, как он повесил трубку, не дожидаясь ответа, потому что вопрос был, собственно, риторический. Четвертым был Ирискин. -- Алло? Здравствуйте, -- сказал он. -- Какие-то странные помехи в трубке... Алло! -- Не волнуйтесь, Иван Давидович, -- успокоил я. -- Это самые обыкновенные помехи. А вот завтра будут уже те, которых вы боитесь. -- Понимаю... -- Голос Ирискина посвежел. -- Передайте Виктору, что мы все гордимся (говдимся) его мужеством! Пусть он не волнуется: о судилище над ним и несправедливом приговоре узнает все прогрессивное (пвогвесивное) человечество. Вы понимаете? Но я умоляю, на допросах он ни слова не должен говорить о своем папе! Мы не имеем права давать такие козыри в руки медноструевым. Они только этого и ждут, чтобы устроить погромы (погвомы)! Вы меня понимаете?! Обещайте! -- Торжественно обещаю! -- Мы не забудем... Я пока вам больше звонить не буду. До свидания! Пятым был Одуев. -- Спасибо, друг! -- проговорил он с чувством. -- За что? -- удивился я. -- Как за что? За то, что в эфире меня не заложили! Представляешь, в каком бы я был сейчас говне? Передачу мою точно закрыли бы! Никакой Леонидыч не помог бы. Стелка звонила, вся в истерике... Говорит, это я во всем виноват -- познакомил ее с Витьком. Я ей ответил, что с таким темпераментом, как у нее, на телевидении работать нельзя! Правильно? -- Вестимо. -- Слушай, между нами, он по дури ляпнул или специально? -- Амбивалентно. -- Я почему-то так и думал... Жалко парня! Талантливый, черт. Подожди-ка... -- Одуев на мгновение умолк, а потом закричал возбужденно: -- Настька "Свободу" поймала -- про вас чешут! Включай! Я бросился к приемнику. В те времена он у меня всегда был настроен на эту станцию. В трещаще-пищащем эфире знакомый женский голос с неуловимым антисоветским акцентом говорил "...Судя по той неожиданной оценке, какую в своем телевизионном интервью дал известный писатель Виктор Акашин насаждаемому коммунистическим режимом методу социалистического реализма, можно заключить, что в кремлевских коридорах власти резко усилилась борьба между политическими кланами и, похоже, верх одерживает реформаторское крыло. Теперь все зависит от того, чью сторону примет генсек Горбачев. Однако по последним данным, Виктор Акашин арестован и находится на Лубянке. Жена академика Сахарова Елена Боннэр сообщила, что ее муж готовится выступить в защиту отважного писателя, смелое слово которого он, исходя из своего опыта физика-атомщика, назвал "началом сокрушительной цепной реакции..." Дальше шла информация о зверстве Хонеккера, приказавшего стрелять в немцев, пытающихся перелезть через Берлинскую стену. Можно было подумать, во всех прочих странах граждан, пытающихся нелегально перейти границу, забрасывают цветами и свежими фруктами. Шестой была Анка. -- А он смешной! -- сказала она. -- Кто? -- Твой гений. Смешной и смелый. -- М-да.. -- Ты бы никогда на такое не решился! -- Почему же? -- Не знаю.. Ты все всегда просчитываешь. А он взял и сказал. Это поступок! А ради мужчины, способного совершить поступок, женщина готова на все. Ты думаешь, почему декабристки молодых любовников побросали и за своими постылыми мужьями в Сибирь поехали? Именно поэтому! -- Но ты-то пока с Чурменяевым в Нью-Йорк за "Бейкером" собираешься! Интересно, какой поступок он совершил? -- Никакого. Он для меня просто средство передвижения. Ты разве не понял? Вроде метлы... -- Он случайно это не слышит? -- Конечно, слышит -- он рядом лежит. А Витьку своему передай, что я его почти уже люблю! -- Он спит. -- Передай, когда проснется! Седьмым и последним был Жгутович: -- Я так и знал, что ты еще не спишь! -- Ложусь. -- Вообще интервью было неплохое, насыщенное, я даже от Витька не ожидал: на вид ведь дурак дураком. Зря ты его не предупредил, что в прямом эфире ругаться нельзя! -- Так получилось. -- Плохо получилось. Могут антисоветскую пропаганду пришить. С использованием средств информации. А тебя за подстрекательство пристегнут! Но ты не волнуйся, если что, я, пока ты сидеть будешь, за квартирой присмотрю, как и договаривались. У нас, кстати, на работе индийское постельное белье давали, я комплект взял... Надо будет к тебе завезти. Сам понимаешь, жена увидит -- на шнурки меня порежет! -- Ты зря губы раскатал! Я на следствии расскажу о нашем с тобой споре. Так что за подстрекательство отбывать будем вместе. Деревья валить. Ты будешь пилу за одну ручку тянуть, а я за другую... -- Шутишь? -- затосковал он. -- Ничего подобного! -- Да-а, -- после длительного раздумья сказал Жгутович. -- Воистину сказано: "Подобно тому, как волны океана омывают, лаская, берега, нежная забота Провидения не покидает масона, пока он проявляет добродетель, умеренность, стойкость ума и справедливость..." -- Это ты в энциклопедии прочитал? -- А где же еще такое прочитаешь? Зря мы с тобой все это затеяли. И он повесил трубку. Дело прошлое, но в ту ночь я долго не мог уснуть, терзаясь жгучим чувством совершенной непоправимой ошибки и гнетущим предчувствием, что расплата за нее будет чудовищна. Я проклинал все: и дурацкий спор со Жгутовичем, и Витька, и Арнольда с его "амораловкой", и дуру Шлапоберскую, но прежде всего -- собственную самонадеянность и неосмотрительность. Среди ночи я проснулся от каких-то странных звуков, вообразив, будто нас пришли уже брать. Но оказалось, что это проголодавшийся во сне Витек встал и вскрывает столовым ножом банку тушенки. Всю оставшуюся ночь мне снился лесоповал. Мы с Анкой, оба совершенно голые, по колено в снегу, двуручной пилой валили деревья. Почему-то пальмы... 21. СТРАХ И ТРЕПЕТ На следующий день, перед тем как выйти из дому, я растолкал спящего Витька и строго-настрого приказал: -- К телефону не подходи! -- О'кей -- сказал Патрикей, -- не открывая глаз, кивнул он. В метро до меня дошуршал обрывок тихого разговора. Два субъекта с ярко выраженной инженерной внешностью, загородившись большими черными портфелями, поставленными на колени, обсуждали вчерашнее происшествие в эфире. -- Думаешь, не случайно? -- тихо спросил один. -- А у нас случайно кирпичи на голову не падают! -- ответил другой. -- Провокация? -- Конечно, мы -- прыг, а они -- хоп! -- Что делать? -- Ничего. Поливать редиску оружейным маслом! Это был намек на популярный в ту пору анекдот про деда, схоронившего в грядках пулемет и каждый день поливавшего его маслом, чтобы не поржавел до нужного часа. Какие же мы были тогда все-таки наивные дураки! А по тому, как сердобольно глянула на меня старушка администраторша в дверях ЦДЛ, я понял, что информация о моей причастности ко вчерашнему эфирному скандалу уже овладела массами. Очередь возле буфета, завидев меня, дернулась и затаилась. Я встал в самый конец. Кто-то, пристроившийся сзади, шепнул, по-прибалтийски растягивая гласные: -- Мужа-айтесь! Я оглянулся: это был известный литовский поэт Сидорас Подкаблукявичюс, автор знаменитой поэмы "Битва в дюнах", посвященной подвигу Красной Армии, освобождавшей край от фашистского ига. Поэма была даже удостоена Госпремии. Через несколько лет, когда Литва стала суверенной республикой, Подкаблукявичюс вдруг объявил, что на самом-то деле "Битва в дюнах" посвящена мужественным "лесным братьям", до последней капли крови боровшимся с советскими оккупантами. Поскольку поэма была написана сложным экспериментально-метафорическим языком, выяснить из текста, кому конкретно посвящено произведение, оказалось делом невозможным. Пришлось верить на слово автору. Он стал лауреатом Гедиминовской премии. Итак, я оглянулся, но на мой вопросительный взгляд Подкаблукявичюс не отреагировал никак, словно и не он воодушевлял меня свистящим шепотом секунду назад. Буфетчица, когда подошла моя очередь, вопреки традиции сама положила мне сахар в кофе и старательно выбрала на блюде бутерброд с ветчинкой попостнее. Отойдя от стойки, я внимательно осмотрел зал и решил подсесть к Закусонскому, сокрушенно пившему пиво. -- Можно? -- спросил я, кивая на свободный стул. -- Теперь все можно! -- А что такое? -- Что такое! Предупреждать надо... Боже, зачем я про него написал? Зачем? А эта дура Шлапоберская еще мою фамилию назвала! Это -- конец... -- Может, обойдется. -- Не издевайся. Мне уже позвонили из "Литежа" и сказали, что больше сотрудничать со мной не будут! Из "Литобоза" тоже позвонили. Из "Воплей" позвонили! Из "Совраски" позвонили. Это кошмар! Теперь жду, когда из КГБ позвонят... ["Литеж" -- "Литературный еженедельник". "Литобоз" -- "Литературное обозрение". "Вопли" -- "Вопросы литературы". "Совраска" -- "Советская Россия" -- прим. авт.] -- Чем я могу помочь? -- Ничем. Я погиб. -- Ну хоть что-нибудь может скрасить твою гибель? -- Двадцать пять рублей. Я отдал. В приемной Горынина было, как всегда, многолюдно, но я не увидел ни одного просителя. Да и кто ж пойдет выпрашивать материальную помощь или тем более машину, когда хозяин кабинета не в духе. Верный способ остаться ни с чем. Секретарша Мария Павловна только грустно взглянула на меня и сказала: -- Жди. Освободится, без очереди пущу. Сегодня в приемной были не просители, а письмоносцы. И лица у них были не плаксиво-требовательные, но вдохновенно-бескомпромиссные. Такова наша писательская традиция: как только случается что-то внезапное, сразу же бегут к начальству делегации с письмами протеста. Их, кстати, никто не организовывает, это какая-то непроизвольная реакция литературного организма, вроде икоты. Такое я наблюдал неоднократно, и состав всегда примерно один и тот же, независимо от повода. А повод может быть любой: диссидентская выходка вчерашнего собрата по перу, утеснение арабов в Секторе Газа, неудачная шутка американского президента в обращении к своему народу и т.д. Все делегации, а их было три, встретили мое появление взглядами, выражавшими различные оттенки и разновидности негодования. Самыми искренними и непримиримыми были ветераны партии и литературы во главе с женой Бодалкина, который не объявил еще в ту пору о своем неучастии в травле Пастернака. Мужчины были облачены в костюмы времен пакта Молотова -- Риббентропа. Женщины держали в руках доисторические ридикюли и кутались в горжетки, несмотря на теплый июньский день. Наверняка они принесли письмо протеста против издевательства над идеологическими святынями советского общества. Почему-то среди них оказался нахмуренный и раздосадованный своей безвестностью Свиридонов: прославится он только в августе девяносто первого, когда догадается собрать иностранных журналистов и на их глазах сжечь партбилет. Вторая группа, поменьше, смотревшая на меня с агрессивной гадливостью, выражала настроения патриотически мыслящей части писательского сообщества. Думаю, их петиция клеймила антирусский смысл вчерашнего недоразумения, направленного, по их убеждению, против вековых традиций отечественной культуры, логическим продолжением которой и даже вершиной является метод социалистического реализма. На самом же деле они, конечно, считали соцреализм интернационалистской дьявольщиной, с трудом, но все-таки переваренной национальным организмом во благо Отечества. Одеты они были с москвошвеевской скромностью, а Медноструев влез по такому поводу даже в расшитую украинскую рубаху и начистил сапоги до блеска. В ту же компанию зачем-то затесалась свиридоновская жена, до сих пор ни в каком таком почвенничестве не замеченная. Наконец, самой многолюдной была группа либерально настроенных писателей -- одетых со вкусом и европейским лоском, а его в ту пору литератору могла придать только творческая командировка за границу. Они тоже смотрели на меня с осуждением, но это было осуждение хорового коллектива, обиженного на своего коллегу, который дал петуха в самом неожиданном месте. (Запомнить!) Возглавлял их Перелыгин. Они принесли сразу два письма. Одно держал в руках Неонилин, одетый в совершенно антисоветский клетчатый пиджак, второе -- огорченный Ирискин, грустно моргнувший при моем появлении. В первом письме, скорее всего, они требовали: раз и навсегда исключить из Союза писателей и вымести из творческого процесса всех тех, кто замахивается на гуманистические традиции советской литературы и сеет межнациональную рознь в писательских рядах. Во втором, более мягком варианте они, наверное, предлагали срочно провести общенародную дискуссию о социалистическом реализме, а уже потом независимо от результатов выгнать из рядов всех недостойных носить высокое звание советского писателя... Среди этих свободолюбцев я приметил прыщавую свиридоновскую дочку. Свиридонов-сын маялся тут же в коридоре, видимо, на тот случай, если появится еще какая-либо группа письмоносцев. По-своему это было мудро и называлось семейным подрядом или тотальным охватом идейно-творческого пространства силами одной семьи. Судя по обрывкам разговоров, в приемной все три делегации томились из-за того, что начальство никак не могло получить конкретные указания сверху и выбрать одно из принесенных писем для публикации в центральной печати. Шептались, поглядывая на меня, будто бы о вчерашней телевизионной выходке уже шла речь на заседании Политбюро, но к какому выводу пришли отцы государства, было пока неизвестно. Однако все понимали: от того, чьему письму отдадут предпочтение, чье письмо появится завтра-послезавтра в прессе, зависит расстановка сил в литературе на ближайшие годы. Между прочим, в кабинете Горынина имелся специальный несгораемый шкаф, набитый сотнями подобных писем, скопившихся за полвека существования Союза писателей и аккуратно подшитых. Их публикация уже в наши годы могла бы полностью перевернуть представление о литературном процессе советского периода и роли в нем отдельных популярных писателей, считающихся чуть ли не отцами нынешнего вольномыслия. Но в августе девяносто первого, когда крах режима стал очевиден и толпы писателей ринулись штурмовать правление, первое, что они сделали (тут старались все, независимо от направления мысли), -- уничтожили содержимое несгораемого шкафа. И только потом, тоже сообща, отобрали гербовую печать у несчастного Николая Николаевича, выбросив его самого в окно на клумбу гладиолусов. После этой совместной акции интересы разошлись, и в результате ожесточенной потасовки печатью завладели либерально настроенные литераторы, усиленные вышедшими на свободу диссидентами и раскаявшимися коммунистами. Неувядаемой славой покрыли себя яростный Тер-Иванов и Свиридонов-старший. Обладание печатью и определило, в сущности, дальнейшее развитие литературного процесса. Горынин до сих пор не может простить себе, что не успел вывезти содержимое шкафа куда-нибудь в укромное местечко и не зарыл гербовую печать где-нибудь в клумбе. История российской литературы могла пойти совершенно другим путем! Мне, кстати, известен прелюбопытный и совершенно достоверный случай. Один мой знакомый в августе девяносто первого, когда многие, даже некоторые неглупые люди, ликовали, празднуя победу демократии, отправился в ближайший, всеми покинутый райком партии и купил у одиноко дежурившего там пенсионера за две бутылки водки шесть мешков партийных билетов, которые нестойкие коммунисты второпях посдавали, трепетно предчувствуя наступление новой эры. Дома он их разобрал по алфавиту и разместил в специальных картотечных ящиках, загромоздив полквартиры. Мы тогда посмеивались над ним. Но будучи убежденным диалектиком и зная, что история, как моль, движется по спирали, он на наши насмешки не отвечал и терпеливо ждал. И можете себе представить, дождался. В сентябре девяносто третьего, когда Ельцин и парламент вошли в клинч, когда стали поговаривать, что все может вернуться назад, народ потянулся к моему приятелю. Мало ли что! А вдруг? За возвращенный бывшему владельцу партбилет брал он недорого, но, однако, и не дешевил. На вырученные деньги он купил себе двухэтажную дачу в Кратово и автомобиль "ситроен", подержанный, но вполне приличный. Теперь он терпеливо ждет нового витка истории и уверяет, что на заработанные деньги отстроит себе виллу на Кипре. Я ему, между прочим, верю... Внезапно дверь в кабинет распахнулась, и оттуда вышел нахмуренный секретарь писательского парткома, а следом за ним, точно денщик за суровым офицером, семенил, озаряясь бессмысленной комсомольской улыбкой, кудрявый юноша с ранним, но уже вполне отвислым брюшком -- лидер писательского комсомола, насчитывавшего в своих рядах четырех членов, -- больше взять было негде, так как средний возраст члена Союза в ту пору превышал шестьдесят восемь лет. Ожидающие с надеждой уставились на них. Но секретарь парткома только тихо выругался себе под нос и вышел из приемной. Кудрявый, стараясь шагать в ногу с начальством, последовал за ним. Кто мог тогда подумать, что, воспользовавшись начатыми мной переменами, этот пузатый мерзавец через несколько месяцев достанет из стола и опубликует скандальную повестушку "ЧП районного масштаба" и не оставит на комсомоле, вскормившем его своей грудью, живого места! -- Заходи! -- кивнула мне Мария Павловна. Я зашел. В кабинете было три человека. Николай Николаевич сидел за своим столом-"саркофагом", грустно обхватив голову. Журавленко разговаривал по телефону. Сергей Леонидович жадно пил минеральную воду из горлышка запотевшей бутылки, а из раскрытого холодильничка сумрачно таращился ледяной Маяковский. -- Явился? -- вздохнул Горынин. Я молча кивнул. Журавленко оторвался от телефона и посмотрел на меня долгим грустным взглядом. Сергей Леонидович только болезненно сморщился, борясь с мощной газовой отдачей, неизбежной при одноразовом поглощении большого количества нарзана. -- Что же нам с тобой делать? -- с суровой задумчивостью произнес Горынин. Я покорно развел руками. По всему, никаких указаний о том, что со мной и с Витьком делать, они еще не получали. Иначе разговаривали бы совсем по-другому. -- Где Акашин? -- спросил Сергей Леонидович. -- Спит. -- Уйдет в бега -- будешь отвечать! Я кивнул. -- Что ж ты нам такого проходимца подсуропил? -- снова заговорил Николай Николаевич. -- Мы тут запросили его прежнее место работы. Оказывается, он и там хулиганил! Вот ведь: сначала на бригадира руку поднял, а теперь эвона на что замахнулся! Да и роман у него, когда вчитаешься, с душком! Ясно теперь, на чью мельницу он воду из своей чаши льет! Стыдно! Я послушно покраснел. Трудно сказать, чем бы закончился разговор, но в этот момент в кабинет ворвалась Ольга Эммануэлевна. Она была страшно взволнована -- парик съехал на затылок, как пилотка у солдата после марш-броска. Не замечая меня или делая вид, что не замечает, она закричала: -- Я буду звонить Горбачеву! Я ему все объясню! Меня обманули! Я должна все лично объяснить Михаилу Сергеевичу! Я ему расскажу все про этого мерзавца Акашина! Все, что знаю... И она ринулась к "вертушке". Конечно, это было явное преувеличение: всего она, конечно, не рассказала бы. Но испуганные мужчины повскакали и, образовав стенку, как в футболе во время опасного штрафного удара, заслонили священный телефон своими телами. Воспользовавшись суматохой, я покинул кабинет. Члены трех делегаций встретили мое появление с брезгливым любопытством. Правда, брезгливость либеральной делегации имела легкий родственный оттенок. -- Звонят Горбачеву! -- многозначительно сказал я и покинул приемную, заметив,