войственной советскому обольстителю непосредственностью сидел за столиком незнакомки и хлебал ее шампанское... -- Вот и славненько! -- сказал Арнольд, вставая. -- Очень хорошо, что все сладилось. А мне пора на паровоз. Вы только с "амораловкой" поосторожнее! Много -- вредно. Гляньте: Жгутович -- глиста глистой, а как вскобелился-то! Лукаво усмехнувшись, он подхватил рюкзачок и направился к выходу. А я, глядя ему вслед, почему-то с будоражащей достоверностью вспомнил давний-предавний свой турпоход и одну крепенькую инструкторшу, научившую меня, школьника, ставить палатку за рекордные две минуты, а потом в этой самой палатке разъяснившую мне, возбужденному, несмышленому: то, что в туризме -- абсолютный рекорд, в сексе -- абсолютно не рекорд. Прав Арнольд: "амораловки" больше ни капли! Тем временем к нам, чтобы собрать пустую посуду, подошла Надюха. Перешучиваться и кокетничать с безденежными клиентами не имело смысла, поэтому она хмуро и молчаливо складывала в стопку грязные тарелки, брезгливо косясь на понатыканные в них окурки. Склоняясь над столом, официантка невольно предъявляла нам свою вполне убедительную грудь. Неожиданно Витек схватил ее за руку и потянул к себе: -- Как зовут-то? -- Отпустите, -- ответила она с томной строгостью. -- Отпущу -- упадешь! -- Нахал... -- Пускай нахал -- лишь бы пахал! -- засмеялся Витек, и я подумал о том, что современная наука явно недооценивает нынешний городской фольклор. -- Я милицию вызову! -- неуверенно пообещала Надюха. -- Позвонила я ноль-два -- ноги сходятся едва! -- поддал Витек. -- Скажите вашему другу! -- Она растерянно глянула на меня. -- Отпусти ее! -- приказал я, заметив, что возня у столика привлекла внимание хмурой метрдотельши, похожей на смотрительницу женской тюрьмы. Витек неохотно выпустил руку, Надюха потерла покрасневшее запястье, буркнула: "Дурак" и, подхватив посуду, ушла. Мы проводили ее голодными взглядами. Первым опомнился, конечно, я: -- Давай сразу договоримся: ты ничего не делаешь без моего разрешения! -- Что ж, мне теперь и ляльку без вашего разрешения не зачалить? -- засопел Витек. -- Без моего разрешения -- нет. Повторяю: ты должен меня слушаться, иначе эксперимент сорвется... -- Эксперимент... А я, выходит, кролик? -- Тебя это так смущает? -- В общем, нет... В нашей собачьей жизни кроликом побыть -- это даже неплохо. Он задумался и снова принялся лепить из хлебного мякиша форму, которую, если ее увеличить раз в сто, можно совершенно спокойно показывать на выставке современной скульптуры, назвав, допустим, "Женщина на изломе луча". Я тоже задумался, а точнее, под влиянием "амораловки" затомился воспоминаниями об Анке, о наших безумных ночах на даче в Перепискино, о смуглом мраморе ее тела, с победной ненасытностью вздымавшегося надо мной, точно торс языческой богини над пьедесталом... Да, воспоминания -- это разновидность некрофилии. К здоровой реальности меня вернул Стас, снова усевшийся за наш столик. -- А где Арнольд? -- удивился Жгутович. -- Ушел на медведя, -- объяснил я. -- Понял... Слушай, -- страстно зашептал он, -- у меня к тебе есть просьба. Поскольку ты все равно проиграешь, я бы хотел сегодня вечером в счет будущих прав использовать твою квартиру. Ты не возражаешь? Произнеся это, он метнул нежно-обещающий взгляд незнакомке, приканчивавшей уже третью бутылку шампанского. В ответ она показала ему алчущий язык. -- В принципе не возражаю, -- ответил я, -- хотя это то же самое, как если б мне в счет моего будущего несомненного выигрыша захотелось бы вырвать несколько страниц из твоей "Масонской энциклопедии"... -- Ну ты сравнил! -- возмутился Стас. -- А во что вы играете? -- поинтересовался Витек. -- В жизнь, -- улыбнулся я нашему простодушному другу и, снова повернувшись к Стасу, добавил: -- Но даже если я, учитывая твое состояние, разрешу тебе воспользоваться моей квартирой, ты все равно не сможешь этого сделать... -- Почему это? -- возмутился Стас, уловив в моем ответе недоверие к его потенциалу. -- Оглянись, эротоман ты хренов! Он обернулся: в дверях стояла его жена, которую я заметил минуту назад. -- Она... она... видела, как я?! -- прошептал он, мертвея, и показал глазами на незнакомку, манившую его к себе пустым бокалом. -- Не умирай, -- успокоил я. -- Она вошла, когда ты вернулся к нам. -- Фу-у, -- Стас выдохнул, как подсудимый, которому в последний момент расстрел заменили пожизненной каторгой. -- Сам выпутаешься или помочь? -- великодушно спросил я. -- Помоги! Я встал, подхватил Стаса под руку и, широко улыбаясь, повел его к супруге. Она смотрела на нас, как пулеметчик смотрит на наступающие вражеские цепи, подпуская поближе, чтобы бить наверняка. Попутно мне довелось принять на себя пьяные объятия незнакомки, кинувшейся вслед ускользавшему от нее Жгутовичу. Бережно, но не без усилий усадив ее за столик, я догнал Стаса еще до того, как он успел открыть рот. Невинно глядя прямо в свинцовые глаза его супруги, я затараторил про то, что сегодня якобы имело место одно очень серьезное обсуждение моей новой книги и для меня жизненно важным было выступление ее мужа, славящегося своим безукоризненным вкусом и неописуемым красноречием. Вранье затягивает, и я рассказал, как после блестящего выступления Жгутовича в зале долго не смолкали аплодисменты и как потом я в знак благодарности пригласил его на ужин, естественно, все расходы взяв на себя. В этом месте я чуть не засмеялся. Я говорил все это без единой паузы, втискивая слово в слово, фразу в фразу так, чтобы перебить меня было невозможно. Я уверял, будто бы Стас каждые пять минут бегал в холл звонить домой, но линия была фатально занята, ибо наша Миусская телефонная станция, самая старая в Москве, построена еще до революции, а во время мятежа левых эсеров в 1918 году в нее угодил снаряд, и последствия этого сказываются по сей день, в чем мадам Жгутович могла собственнолично убедиться, не дождавшись звонка от мужа! Все это я тараторил до тех пор, пока не довел супругов до дверей и не выпустил на улицу, где обилие пространства позволяло разрешить им свой семейный конфликт в самых адекватных формах. Перед тем как вернуться к Витьку, я забежал вниз, в туалетную комнату, чтобы смыть пот, выступивший на моем лице от "амораловки" и изнуряющего вранья. 5. ПОКИНУТЫЙ МУЖЧИНА Когда я вернулся к нашему столику, там никого не было, а метрдотельша смотрела на меня как-то странно. -- А вот здесь парень сидел? -- спросил я. -- Этот маньяк в нечищеных ботинках? -- отозвался со своего места наблюдательный Закусонский. -- Почему маньяк? -- удивился я. -- Очень талантливый молодой писатель. -- Так уж и талантливый? -- ухмыльнулся Закусонский. Он, будучи настоящим критиком, твердо считал талант своей глубоко личной принадлежностью и наличие талантов у кого-либо еще полагал такой же нелепостью, как копыта у болонки. -- Этот твой молодой талант схватил Надюху и уволок... -- Куда? -- В грот любви! -- обронил мерзавец Одуев, покидавший ресторан в обнимку со своей школьницей. -- Стишки ей читать будет, -- добавил Закусонский с интонацией, в которой заключалась зоологическая ненависть ко всем жанрам литературы без исключения. -- При чем тут стихи? -- разозлился я. -- Он пишет... Ну, допустим, прозу... -- Ах, бросьте, -- засмеялся Закусонский, подмигнув нашему ресторанному обходчику Гере, деликатно шакалившему возле столика, где, уронив голову между пустых бутылок, спала незнакомка. Тем временем к столику приблизилась строгая метрдотельша: -- Учтите, если Надежда не вернется через полчаса, я переведу ее в посудомойки! -- А если она не виновата, если он насильник! -- заступился за Надюху глумливый Закусонский. -- Так не бывает... Писатель, а такой ерунды не знаете! -- отрезала метрдотельша. Они не вернулись. Не вернулись ни через полчаса, ни через час... Они вообще не вернулись в тот вечер. Ресторан начал пустеть. Очнувшись, незнакомка допила шампанское, подкрасила губы и ушла, твердо печатая шаг. Чурменяев с иностранцами, нализавшимися совершенно по-русски, уехал догуливать в "Метрополь". Я прождал до самого закрытия ресторана, когда уже притушили свет и официанты принялись срывать со столов, будто одежды с пьяных женщин, скатерти и ставить стулья вверх ножками. Перебравших литераторов, выборматывающих что-то о своей неоцененной гениальности и безусловной слабости Достоевского как стилиста, под руки выводили на воздух, где они стояли и, пошатываясь, мучительно вспоминали адреса, чтобы сообщить таксистам. Я взял со стола бутылку "амораловки", покрепче завинтил пробку, сунул в портфель и тоже вышел на улицу; был теплый июньский вечер. В воздухе стоял нежно-металлический запах первой грозы, которую синоптики настойчиво обещали и которая, видимо, все-таки осуществилась, покуда я сидел в ресторане. Впрочем, что там гроза, некоторые умудряются революции в кабаках пересиживать! Опасаясь, что моя нетрезвость может заинтересовать дежурящих в метро милиционеров, я решил отправиться домой пешком. До моей 2-й Вздыбленской, в ту пору еще носившей имя командарма Тятина, было полчаса ходьбы. Я испытывал очень странные чувства. Прошло много лет, а я хорошо помню те ощущения. Если принять эзотерическую версию творившегося со мной, то мое плотное тело -- иными словами, плоть -- спокойным шагом, соблюдая все правила общежития и дорожного движения, перемещалось по вечернему городу в направлении Никитских ворот, правда, чересчур внимательно разглядывая встречных женщин и девушек. Но мое эфирное тело желаний рвалось куда-то, точно юный кобелек с поводка. "Проклятая "амораловка"!" -- подумал я и стал шарить по карманам. Двухкопеечную монету я нашел, а вот найти исправный автомат оказалось значительно труднее: у одних были с "мясом" вырваны трубки, у других отсутствовали диски, третьи вообще напоминали вскрытые злоумышленниками небольшие настенные сейфы. Лишь много позже, ознакомившись с замечательной теорией этногенеза Льва Гумилева, я понял причину столь лютой ненависти моих соотечественников к телефонным автоматам. Видимо, наш народ, будучи исторически моложе, чем, допустим, англичане, в настоящее время переживает тот период, который у англосаксов ознаменовался движением разрушителей ткацких станков -- луддитов. У нас же крушат телефонные автоматы: национальная специфика. Но работающий аппарат я все-таки нашел. Сначала он безвозмездно сожрал мою монету. Но при второй попытке соединил меня абсолютно бесплатно. -- Алло? -- отозвалась она ровным голосом и почти сразу. "Значит, одна", -- подумал я. У нее была странная манера: она никогда не отключала телефон и даже в моменты самого захватывающего крещендо, услыхав звонок, выскальзывала из моих объятий и брала трубку. Но в такие минуты голос у нее был прерывистым и говорила она очень коротко и сухо: "Да. Скорее. Я занята..." А потом она возвращалась ко мне, смеясь: "Соскучился?" -- Алло?! -- еще раз сказала она, и в голосе послышалось раздражение. -- Говорите. А что я мог сказать? Все, что возможно, я уже сказал, и это не помогло. -- Да что же вы молчите, черт подери! Разумеется, она сказала далеко не "черт подери", но я не какой-нибудь постмодернист литинститутского разлива и никогда не путаю бытовую речь с литературной. Вообще Анка очень вспыльчивая. У нее даже в наших литературных кругах одно время было прозвище "Верная рука". Это потому, что, когда ей вдруг казалось, будто кто-то на обсуждении рукописи или просто за пьяным столом говорил нечто подлое или просто несправедливое, она тихонько отзывала его в сторонку и, ничего не объясняя, вкатывала звонкую пощечину. Сдачи ей, разумеется, не давали: во-первых, женщина, во-вторых, красивая женщина, а в-третьих, дочь самого Горынина! Меня, кстати, она не ударила ни разу! Ни до, ни во время, ни после. А Анкой ее назвал отец, выросший в деревне, где в клубе чаще всего крутили "Чапаева", и молоденькая пулеметчица была его идеалом революционной женственности. -- Если это ты, -- уже совершенно другим голосом сказала она, -- то повесь трубку первым... Я повесил трубку. И пошел домой. По дороге мое тело желаний совершенно обезумело: мне с большим трудом удавалось удерживать его на лугом астральном поводке, и таким образом я успешно избавил от самых разнузданных приставаний двух милых студенток и усталую домохозяйку с большой сумкой, из которой уныло свешивался зеленый лук. Наконец, почти у самого подъезда я чудом уберегся от опрометчивого и бесперспективного знакомства с немолодой, но юно намакияженной для вечернего выгула собаки дамой. Натягивая астральный поводок, мое тело желаний обнюхалось с ее остриженным под ягненка пудельком и вернулось ко мне, разочарованное. Войдя в квартиру, я, не раздеваясь, присел к столу. В машинку была заправлена страничка с напечатанными неделю назад словами: ИСТОРИЯ МОСКОВСКОГО ШИННОГО ЗАВОДА Глава первая Шины для диктатуры пролетариата Проведя пальцем, я обнаружил, что бумага покрылась тонким слоем пыли. За историю шинного завода я уже получил аванс и давно прожил эти деньги. Впрочем, точно так же мной были получены и прожиты авансы за статью для журнала "Пионер" о закаливании холодной водой, чего сам я с детства не выношу, за стихотворное приветствие учащихся ПТУ съезду профсоюзов, за историю Кировской пионерской организации, за перевод поэмы Эчигельдыева "Весенние ручьи созидания" и еще за что-то. Я никак не мог заставить себя написать эту в общем-то плевую чепуху, ибо во мне уже несколько месяцев клубился, все сгущаясь, роман, настоящий роман, главный, "главненький", прочтя который Анка поймет все и примчится ко мне внезапно, ночью, навсегда! Собственно, для того и существует литература, чтобы женщина, прочтя, плачущая и полуодетая, примчалась к тебе ночью -- навсегда. Но и за роман, за "главненькоеote , сесть я тоже никак не мог, ибо оплаченная поденщина не пускала, висела на душе чугунной гирей. Писать настоящую книгу, когда на тебе висит пионерское приветствие съезду профсоюзов, -- то же самое, как, не залечив случайный триппер, добиваться благосклонности Прекрасной Дамы, которую искал всю жизнь... (Фу! Пошло. Не запоминать!) Вот в таком крайне буридановом состоянии я и существовал последнее время, маясь между халтурой и "главненьким". Кстати, о "главненьком". Появление этого словечка тоже связано с Анкой. Был такой популярный в ту пору анекдот. Женщина, родившая тройню, показывает младенцев журналисту в той последовательности, в какой они появились на свет. Дети лежат в мокрых пеленках, плачут -- просят титьку, а она говорит: "Это -- мой старшенький. Это -- мой средненький. Это -- мой младшенький..." "А это?" -- удивляется корреспондент, кивая на мужика в мокрых штанах, который лежит на полу и тоже плачет -- просит бутылку. "А это -- мой главненький!" -- отвечает многодетная мать. Словечко перешло сначала в наш альковный язык, а потом Анка стала величать "главненьким" и мой будущий роман. Его я как-то в ночном разговоре с неосторожной искренностью назвал своей "главной вещью"... В задумчивости я достал из портфеля бутылку "амораловки", взял маленькую коньячную рюмочку и налил граммов тридцать -- не больше. Я был так расстроен, что забыл о предупреждениях Арнольда, забыл о навязчивых эротических видениях, забыл о дурацком споре со Жгутовичем, об исчезновении Витька, забыл обо всем, -- я налил себе совершенно автоматически, так вохровец, даже будучи на пенсии, в задумчивости делает движение, точно передергивает затвор винтовки. Да, по вкусу действительно похоже на водку, куда уронили кусочек селедки, скорее всего, иваси. Я выпил и несколько секунд сидел, прислушиваясь к тому, как напиток пускает в меня свои бесчисленные живые, горячие, волнующие корни. Потом я, как сейчас помню, вздохнул и по-йоговски задержал дыхание... Одно время я этим увлекался, но быстро понял: для русского человека йога примерно то же самое, что для индуса подледная рыбалка на Медвежьих озерах. Внезапно у меня страшно закружилась голова, а в следующую минуту я увидел всю историю шинного завода с такой отчетливостью, что даже различил капли пота, выступившие на лбу директора этого краснознаменного предприятия, когда, отрапортовав с трибуны съезда победителей об успехах, он услышал медленные слова Сталина: мол, конечно, шинный завод хорошо работает, но было б интересно узнать, почему же он не работает еще лучше. Я вдруг почувствовал, что мне остается самое малое -- просто перенести внезапное озарение на бумагу. Не написать, а записать. Не сочинить, а сыграть по ногам. Я опустил пальцы на клавиши моей "Эрики" так, точно это были клавиши белого рояля, и сам я не обычный литературный халтурщик, но Ван Клиберн, исполняющий Первый концерт Чайковского. Талант -- это безумие, посаженное в клетку разума... (Хорошо! Но, кажется, до меня это уже кто-то говорил.) Я работал до шести утра, пробарабанив от восемнадцатого года, когда был открыт шинный завод, до главы под названием "На дороге в Берлин". Потом встал, сделал шаг по направлению к дивану и рухнул на простыни, как раненый Пушкин в снег... 6. В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВИТЬКА Телефонный звонок пробивался к моему сознанию долго и настойчиво -- так спасатели пробиваются к погребенному под лавиной человеку. Наконец, не открывая глаз, я нашарил трубку и прижал к уху. -- Спишь? -- спросил бодрый Жгутович. -- Сплю... -- Значит, я тебя разбудил? -- Разбудил... -- Ну и хорошо -- времени уже второй час... -- Я до шести работал... Чего ты хочешь? -- Ничего. У тебя кухня сколько метров? -- Шесть. А что? -- Так. Спросить, что ли, нельзя? -- Можно... -- Маловато... -- Мне хватает... -- Все равно маловато. Не умеют у нас строить. А ты, кстати, знаешь, что, по некоторым сведениям, масонство восходит к древним строителям Иерусалимского храма? Но это не доказано. А по новейшим сведениям... Нет, я лучше тебе зачитаю. Слушай! "Предками современных франкмасонов, носившими то же имя, были, несомненно, настоящие каменщики, и добавление к названию их ремесла слова "свободный" имело первоначально профессионально-ремесленное, а не социальное значение. Свободными камнями, в отличие от обыкновенных, назывались в Англии более мягкие каменные породы, вроде мрамора и известняка, употреблявшиеся для более мягкой, барельефной работы..." Улавливаешь? -- Что? -- начиная просыпаться, уточнил я. -- Если б наши дома строили свободные каменщики, кухни были бы просторнее. Не говоря уже обо всем остальном! -- Тебя вчера жена тяжелым по голове не била? -- Ты что! Даже наоборот... У тебя, кстати, "амораловка" осталась? -- Нет, -- соврал я. -- Жаль. Между прочим, масоны очень большое значение придавали различным магическим напиткам... -- Стасик, что с тобой случилось? -- Ничего. Я просто вдруг подумал: а если ты выиграешь наше пари? Хотя, конечно, это невозможно, но я на всякий случай теперь решил перед сном читать страничку-другую из энциклопедии. Ты знаешь, безумно интересно. Подожди, я тебе сейчас про Тота Гермеса Трисмегиста прочитаю... -- Не надо мне читать про Тота Гермеса Трисмегиста! У меня нет времени... О каком пари ты говоришь? -- поинтересовался я, осторожно перебирая в памяти обмылки вчерашнего вечера. -- Привет! Это тебя, наверное, тяжелым по голове ударили. Мы же с тобой поспорили... -- О чем? -- Как о чем! О том, что ты сделаешь из Витька знаменитого писателя. -- Я? -- Ты. Если не сделаешь, то твоя квартира поступает в полное мое распоряжение... Забыл? -- Обижаешь... А если сделаю? -- Тогда я отдаю тебе мою энциклопедию. -- Энциклопедию? А на фига мне твоя энциклопедия? -- Не знаю. Ты же спорил... Или ты передумал? -- Нет, не передумал. Просто уточняю детали, -- ответил я, просыпаясь окончательно и вспоминая в подробностях вчерашний спор. -- Если обещал, значит, сделаю... А где Витек? -- Это у тебя надо спросить. Он же с тобой оставался! -- Оставался. А потом исчез... -- Как это исчез? Что-то ты крутишь! -- молвил Стас с тем презрительным разочарованием, которое я ненавижу больше всего на свете. -- Ничего я не кручу! Я как раз собирался его искать... -- Найдешь -- перезвони мне домой. -- Почему домой? -- Жена, пока "амораловка" действует, отгул взяла и меня тоже отпросила. Сейчас за шампанским побежала. А как ты отработал? -- Пять глав, -- гордо ответил я. -- У тебя кто-то и сейчас еще есть? -- завистливо спросил измученный моногамией Стас. -- Почему ты так решил? -- Ну, выражаешься ты иносказательно: пять глав... Я только три успел, -- расстроился Жгутович. -- Не горюй: на своем поле это очень хороший результат! -- Мне тоже кажется. А у тебя точно "амораловки" больше нет? -- Нет, конечно! Зачем мне тебя обманывать? -- искренне ответил я, косясь на бутылку, где еще оставалось граммов восемьсот. -- Ну ладно, пока, а то жена дверь открывает... -- заторопился Стас. -- Ты учти, женщинам нравятся длинные главы, -- ехидно посоветовал я и повесил трубку. С трудом поднявшись, я побрел в ванную и долго стоял перед зеркалом, вглядываясь в свое бледное лицо и красные, воспаленные глаза. Вот влип! С таким же успехом я мог пообещать превратить Витька в генсека. Прав классик: нельзя мешать напитки... Больше всего в этот момент я был похож на лежавший тут же в мыльнице выдавленный тюбик пасты. Первым делом надо было срочно реанимироваться... В Доме литераторов, куда я доковылял через час, уже вовсю гудела благообразная дневная ресторанная жизнь: на спасительный огонек стягивались злоупотребившие вечор труженики пера. О, я знаю по себе: пробуждение их было ужасно! Помимо неизбежной головной боли, тошноты, диабетической сухости во рту, их терзало чувство похмельной безысходности и вдобавок чисто профессиональный ужас собственной бездарности и бесплодности. С самого утра они мучительно осознавали, что жизнь так и пройдет всуе, в злоупотреблениях, без больших художественных открытий, а потом тяжко влачились в ЦДЛ, по пути ошарашивая транспортную общественность тяжким духом вчерашнего удовольствия. Но уже после нескольких рюмок водки, закутанных рыбной солянкой, где в золотисто-оранжевой лимфе плавает желтый полумесяц лимонной дольки и с самого дна таращатся иссиня-черные маслины, жизнь постепенно начала наполняться смыслом, думы обретать внятность, а литературные образы тесниться в голове, как гости в лифте. И вот человек, который всего полчаса назад просто не хотел жить, уверенно сидит за столиком, и на лице его играет мудрая улыбка тихого победителя жизни. Вторым делом я прошел в закуток к официантам, но Надюхи там не было. Мне объяснили, что она сегодня не появлялась, позвонила и сказала: на работу не выходит, потому что выходит замуж. -- За кого? -- оторопел я. -- Какая разница, -- вздохнула немолодая уже официантка Рита, уставшая от одиночества и чаевых. -- Если она и завтра не выйдет, я ее даже посудомойкой не возьму! -- добавила строгая метрдотельша. Она-то после долгих уговоров и дала мне адрес Надюхи, жившей, как оказалось, в глухом спальном районе Москвы, названном в честь снесенной с лица земли деревеньки, где в прошлом веке обоз, тронувшийся из старой столицы в новую, останавливался на первую ночевку. Пробегая через ресторанный зал, я краем глаза заметил вчерашнюю незнакомку, уныло пившую минеральную воду. Лицо ее было абсолютно неподвижно, ибо при малейшем мимическом колебании толстый слой грима мог осыпаться прямо в тарелку с солянкой. -- Следопытствуешь? -- сочувственно спросил меня уже приступивший к своим обязанностям обходчик Гера. -- Скорее да, чем нет... Поколебавшись, я поехал по выясненному адресу. Хорошо, если Витек тоже забыл про вчерашний спор. А если нет? Обдумав по пути ситуацию, я решил так: используя все свое красноречие, убеждаю Витька в том, что знаменитым писателем становиться ему не стоит. Потом звоню настырному Жгутовичу и сообщаю о нежелании Витька участвовать в наших нелепых играх. Таким образом я сохраняю лицо и выпутываюсь из дурацкого спора... Надюхин дом стоял на краю огромного оврага, и дальше начинались малюсенькие, точно разбитые лилипутами, огородики с сарайчиками, более напоминавшими собачьи конурки. Стекла в подъезде были выбиты, лифт расписан однообразными непристойностями. "Везде луддиты", -- подумал я. Дверь мне открыла древняя старуха, одетая в застиранную куртку строительного отряда с нашивкой "ССО Романтик-76". Переминаясь на пороге, я заглянул в глубь маленькой однокомнатной квартиры и увидел ту привычную бедность, которая копится всю жизнь, чтобы в конце концов прикинуться достатком. -- Здравствуйте! -- сказал я. -- А? -- переспросила старуха. -- Здравствуйте!! А где Надя?! -- Уехала, слава Богу! -- Почему "слава Богу"?! -- А?! -- Почему "слава Богу"?!! -- Всю ночь спать не давали -- как резаные... -- и она показала рукой на комнату, где виднелась постель, истерзанная, точно в ней искали спрятанные бриллианты. "М-да", -- подумал я. -- Всю ночь на кухне просидела, -- жаловалась старушка. -- Тоже молодыми были. И пообниматься любили. Но чего ж криком-то орать? Прошлый-то мужик у Надьки, хоть и пил, не в пример тихий был... А этот сущий варнак прямо-таки! -- Витек?! -- А?! -- Витек?!! -- Он. -- А куда они поехали?!! -- К нему. В Мытищи. Замуж, сказала, позвал... Повеселев, я отправился на Ярославский вокзал. Задача моя явно облегчалась. Раз Витек решил обзавестись семьей, то теперь ему, уж конечно, не до участия в нашем пьяном споре. ...Мне всегда казалось, что Мытищи -- это маленький подмосковный городок с утками в обмелевшем прудике, с кринками на выбеленных временем штакетинах. Оказалось, это здоровенный город с дымящимися трубами, эстакадами, колоннами марширующих в баню солдат. Сойдя с электрички и оглядевшись, я понял, что, не зная Витькиного адреса, на худой конец хотя бы фамилии, отыскать его здесь будет невозможно. Но я все-таки решил попытать счастья и, выбрав в толпе мужика с рожей полиловее, расспросил его о дислокации мытищинских пивных ларьков. Конечно, в былые времена мне не хватило б дня объехать все точки, но описываемые события происходили в самый разгар антиалкогольной горбачевской кампании, когда большинство ларьков и павильонов были перепрофилированы на торговлю квасом и соками, а те, что продолжали нести янтарный свет пива в массы, были крайне редки и общеизвестны, как синагоги в стране, где так долго и настойчиво боролись с антисемитизмом, что к власти в конце концов пришли юдофобы. (Вряд ли использую, но все равно запомнить!) Первая будка располагалась возле техникума, и очередь состояла в основном из лохматой, буйно гоготавшей молодежи. Вторая приютилась рядом с Бульдозеростроительным заводом имени наркома Первомайского, и вокруг нее толкались хмурые работяги в промасленных спецовках, как пиво водой, разбавленные трудовой интеллигенцией -- в шляпах и с портфелями. Только третий ларек стоял в новом микрорайоне, где шло бурное строительство и горизонт был заставлен ажурными силуэтами подъемных кранов. Очередь -- человек в тридцать -- состояла из строителей, одетых в припорошенные кирпичной пылью робы, пластмассовые шлемы и измазанные цементом бахилы -- такие, в каких был вечор Витек. Я прикинул: если актив, подносящий пустые кружки, будет работать споро, если не подвалит ватага шпаны и не возьмет сразу двадцать кружек, если никто не поднимет скандал из-за недолива, а хозяйка в знак протеста не закроет ларек по техническим причинам, то минут через сорок я выпью пива. Встав в конец хвоста и высказав задумчивые сомнения в свежести пива, я установил неформальный контакт с соратниками по ожиданию и втянулся в серьезный мужской разговор. Сначала поговорили о сравнительных качествах "Туборга" и "Гиннеса", о которых все участники обсуждения очень много слышали. Потом соскользнули на политику и пришли к единодушному заключению, что Мишка мужик в общем-то неплохой, хотя и с гнидовинкой, а вот его Раиса -- очевидная бензопила "Дружба", хотя женщина, конечно, обстоятельная. Между делом я поинтересовался, не знает ли кто-нибудь Витька. И один дядька великодушно предложил мне на выбор трех Викторов, включая и своего родного брата, но все они мне не подошли. Ждать пришлось все-таки немного дольше, чем я планировал, потому что к хозяйке зашел сын-школьник, она выставила перед самым моим носом табличку "перерыв" и минут десять отчитывала его за двойку по географии. Наконец я получил кружку мыльно вспененного пива. -- Моча-а! -- жмурясь от наслаждения, подмигнул мне здоровый малый в красном пластмассовом шлеме. -- Определенно моча, -- согласился я, блаженно отдуваясь после нескольких крупных глотков. -- А вчера совсем пить нельзя было! -- сообщил он радостно. -- Ты местный? -- Угу... И я спросил про Витька. Он ответил, что отлично знает Витька, рыжего, конопатого чальщика, неделю назад выгнанного с работы за ссору с бригадиром. -- А где он живет? -- оживился я. -- Вон в том доме. -- Покажешь? -- Не-ет... Меня его мать не любит. Говорит -- спаиваю. А моя жена Витька ненавидит. Тоже говорит -- спаивает. Диалектика! В конце концов он объяснил мне, как отыскать Витькину квартиру, и даже подсказал, что звонить нужно двумя короткими и одним длинным, потому что его мать жутко боится воров, но глазка в двери у них нет: кто-то рассказал ей, будто по Мытищам ходит маньяк, который звонит в квартиру и, когда хозяин припадает к стеклышку, бьет в глазок шилом, крича при этом ненормальным голосом: "Спокойной ночи, малыши!" На условный звонок дверь открыли, но беседовали со мной через цепочку. Сквозь узкую -- сантиметра три -- щель я мог разобрать лишь то, что это женщина и на голове у нее бигуди. -- Добрый день! -- сказал я. -- Я Витькиных долгов не раздаю! -- зло крикнула она. -- Я не за долгом... -- А за чем? -- испуганно спросила она, и дверь начала медленно закрываться. -- Подождите! Я из стройуправления. Хотим Виктора на работе восстановить. -- А удостоверение у вас есть? -- Конечно! -- Я махнул перед щелью, сократившейся до сантиметра, писательским билетом. -- Восстановите! Он же не виноват! -- раздался звон отстегиваемой цепочки, что в этом доме, очевидно, означало высшую степень доверия к гостю. Дверь распахнулась сантиметров на пятнадцать -- как раз на длину второй цепочки. Я увидел, что Витькина мать еще сравнительно молодая женщина с белым круглым лицом, тонко выщипанными бровями и пышными формами. -- Вы уж восстановите! -- снова попросила она. -- Парень-то совсем с круга сбился. Дружки портят. Водка проклятая! А сегодня утром вообще какую-то шушундру в дом притащил -- еле выгнала... Жениться собрались. А где тут жениться на двадцати пяти метрах? У меня самой хороший человек есть, непьющий, так я же его в дом не вожу! -- А невесту Надюха звали? -- Зачем мне знать-то? Я, может, сама -- невеста! -- А куда же они пошли? -- Мне-то что? Я так и сказала: к себе жить не пущу. У меня тоже хороший человек есть... Пусть живут где знают. С милым рай в шалаше... Так они, наверное, в шалаше! ...Возле шалаша сидел, грустно обхватив колени руками, Витек. Кругом валялись несчетные пустые бутылки, грубо вспоротые консервные банки, обертки и огрызки, из чего можно было заключить, что в трудные минуты в этом шалаше отлеживается пол-Мытищ. Витек печально смотрел на сгущавшееся вечернее небо. -- А где Надюха? -- спросил я. -- Убежала, -- грустно ответил он. -- Почему? -- Сказала, что не шалашовка какая-нибудь по шалашам отираться... -- Правильно сказала. А ты потерпеть, что ли, не мог? -- Не мог! -- с вызовом ответил Витек. -- "Амораловка" проклятая! У меня внутри как помпа работает... -- Пройдет, -- успокоил я. -- А что она еще сказала? -- Сказала, что не для того с одним алкоголиком разошлась, чтоб с другим путаться. Да еще наумиха моя со своим лимитчиком: я в дом не вожу, я в дом не вожу... -- Ты в самом деле на Надюхе жениться собрался? -- Нельзя, да? -- Зацепила? -- Животрепещущая девушка. -- Забудь о ней! -- Уже забыл, -- уныло отозвался он. -- А ты-то чего приперся? -- Прогуливался и решил тебя проведать... -- Меня тоже всегда с похмелья на воздух тянет, -- сознался Витек. -- Стремность какая-то в организме, а походишь -- отпускает... Но ты вчера хорош был! В писатели меня заманивал. Помнишь хоть? Телок мне заграничных наобещал... Или передумал? Я тоже однажды доехал до Пополамска и со сварщиком поспорил, что бухгалтершу за задницу ущипну, а утром передумал. Скандальная баба -- всегда мне получку трешками выдает... -- И совсем даже не передумал, -- внезапно возразил я. -- Наоборот. Сегодня и начнем. Все у тебя будет -- и деньги, и загранка, и женщины в ассортименте. Но про Надюху забудь! Женщина -- это не постельная принадлежность и не кухонный комбайн с накрашенными глазами. Это -- образ, стиль и уровень жизни. У тебя появятся такие женщины, что прохожие будут оглядываться... Потому что есть такие роскошные женщины, на которых смотришь и не веришь, что кто-то их раздевает! -- Ага, а одевать я их буду на какие шиши? -- Не волнуйся. У тебя будет слава, а слава и деньги всегда рядом ходят, как алкоголизм и цирроз... -- Ага, а слава откуда возьмется? От сырости? -- Нет, не от сырости. Ты будешь знаменитым писателем! Твое имя будет греметь! Кстати, как твоя фамилия? -- Акашин... -- Жаль. -- Почему это? -- Непронзительная у тебя фамилия. Понимаешь, чтоб люди сразу запомнили, нужно или имя иметь необычное, например -- Пантелеймон Романов, или фамилию почудней -- Чичибабин, скажем... Но еще лучше, когда сразу и имя и фамилия странные. Например: Фридрих Горенштейн. А у тебя ни то ни се: Виктор Акашин... Хорошо хоть не Кашин. Ужас! С такими данными и в литературу соваться не стоит: читатель из принципа не запомнит. Я бы на твоем месте взял псевдоним... -- Чего?! -- Как твое отчество? -- Семенович. -- Семенов. Нет, пошло... А маму как зовут? -- Галина. -- Галин. Нет, не годится. Не фамилия, а какой-то полиэтиленовый тюльпан... А если попробовать по названию города? Так часто делают. Виктор Мытищин. Вообще кошмар... Ладно, оставайся Акашиным. Как-нибудь выкрутимся, сделаем из тебя писателя! -- Ага, а как я буду писателем, если я писать-то толком не умею? Я ж тебе объяснял... Не-е, ничего не получится... Я медленно обошел вокруг Виктора. Сломал себе веточку и, прицелившись, срубил верхушку у крапивного кустика -- х-х-эк! -- Ты меня вчера невнимательно слушал. Я понимаю: "амораловка", влечение -- род недуга и так далее. Поэтому повторяю все с самого начала. Допустим, ты не умеешь писать. А кто умеет? Кто?! Хемингуэй застрелился, когда понял, что он всего-навсего раздутый критиками репортеришко. (Х-х-эк! -- я срубил еще один кустик крапивы.) Рембо в восемнадцать лет плюнул на стихи и занялся торговлей. (Х-х-эк!) Гоголь вообще понял, что ничего не умеет, и сжег "Мертвые души". (Х-х-эк!) -- А что же мы тогда в школе проходили? -- То, что осталось! Бабель по двадцать раз переписывал каждую страницу. Будет человек, который умеет писать, переписывать по двадцать раз? И ты считаешь, все они умели писать? (Х-х-эк!) И потом, писать тебе не придется. Ты будешь только говорить... Говорить ты, надеюсь, умеешь? -- Смотря о чем... Я же ничего не знаю. -- По крайней мере, ты уже знаешь, что ничего не знаешь! Это очень немало! Те люди, которых ты вчера видел в ЦДЛ, не знают и этого. (Х-х-эк!) Они способны лишь раздувать щеки и повторять десяток-другой заученных фраз. Этим фразам я тебя научу. Это -- пустяк. Через неделю о тебе заговорят. Через месяц о тебе начнут писать. -- Боясь, что Витек откажется от участия в споре, я мобилизовал все свое красноречие. -- Через два месяца тебя станут узнавать на улицах. Через три ты будешь летать на международные симпозиумы в Париж и Ниццу, ездить на собственном автомобиле и, как от мух, отбиваться от таких женщин, по сравнению с которыми твоя Надюха -- пособие по сексуальной безработице! (Х-х-эк!) Я огляделся и обнаружил, что прилично-таки выкосил на полянке крапиву. И еще я вдруг подумал, что теплые черточки и пятна на белой коре стоявших вокруг берез не что иное, как не расшифрованная до сих пор письменность, и с ее помощью природа пытается рассказать нам что-то очень важное, но мы в нашей жалкой суете не понимаем ее великодушного порыва. "Неплохо", -- подумал я и решил приберечь эти соображения для "главненького". Я снова подошел к Витьку: -- Ты все понял? -- Туда-сюда... фифти-фифти. -- Витек, а ты случайно английским не владеешь? "О'кей", "фифти-фифти"... А то давай, будем всем говорить, что ты сразу на двух языках пишешь, как Набоков?! -- Не-е, -- засмущался Витек. -- Это у нас на стройке студент подрабатывал. Я и запомнил... -- Ладно, тогда ограничимся великим и могучим. Но все это у нас с тобой получится, если ты будешь делать и говорить только то, что я скажу! Даже спать с теми женщинами, на которых я покажу! -- Нам однохренственно. А Надюха меня еще вспомнит! -- Согласен? -- О'кей -- сказал Патрикей! Я остановился, занеся прутик над маленьким нежно-матовым крапивеночком. Мне вдруг стало жалко его. -- А теперь ты можешь мне задавать вопросы. Любые! -- Любые? -- Любые... -- Зачем тебе-то этот эксперимент? -- Мне? -- Тебе. Я стоял и разглядывал трогательно-зубчатый крапивный кустик, покрытый серебристо-стрекучими, похожими на младенческий пушок ворсинками. Чтобы ответить на вопрос, я должен был рассказать Витьку про все. Про моего неведомого папу, про маму-машинистку, печатавшую за занавесочкой до глубокой ночи чьи-то кандидатские и докторские и верившую, что когда-нибудь перепечатает и мою диссертацию. Про то, как я сидел перед операцией в ее душной многолюдной палате и она, уже зная, что никогда не будет печатать мою диссертацию, шептала бескровными губами: "По сорок копеек не соглашайся, по сорок копеек за страницу -- дорого!" Я должен был рассказать о том, как с третьего раза поступил в университет и как меня любили однокурсники, сынки больших начальников, за то, что я в любое время суток мог достать водку. О том, как однажды после пьяной вечеринки гордая однокурсница, которая настолько мне нравилась, что я боялся дышать в ее сторону, сама напросилась со мной в койку. Она никак не могла залететь от нашего общего приятеля, а ей очень хотелось за него замуж, ибо его папа трудился ректором института торговли. Я должен был рассказать о том, как я принес свою первую повестушку одному классику на отзыв. Он прочитал, похвалил и даже предложил напечатать ее под своим именем, выплатив мне пятьдесят процентов гонорара. Я проплакал целую ночь и согласился. Я должен был рассказать ему об Анке, о том, как она, прекрасная и хмельная, хотела вскрыть себе вены маникюрными ножницами, чтобы доказать свою любовь, а через два дня вышвырнула меня, как надоевшего щенка... Я должен был рассказать ему еще тысячу разных -- важных и