ец. Естественно, они смущаются и стремятся, косясь на ветеранов батареи, взять кусочки поплоше, но картина все равно впечатляет! Затем начинается кульминация: "старики" отдают молодым свое масло. Все это, по замыслу, должно символизировать преемственность армейских поколений. Но когда свою желтую шайбочку я положил на хлеб Елину, тот посмотрел на меня такими глазами, что весь ритуал, казавшийся мне очень остроумным, вдруг представился полным идиотизмом. Я рубал солдатскую кашу "шрапнель" и думал о том странном влиянии, какое оказывает на меня нескладеха Елин. С ним я снова переживаю свои первые армейские месяцы, когда думаешь, будто шинель, китель, сапоги и т. д.-- это уже навсегда, будто домой не вернешься ни за что; когда все вокруг пугающе незнакомо, когда находишься в страшном напряжении, словно зверь, попавший в чужой лес; когда можно закричать оттого, что из дому снова нет писем, когда от жестокой шутки немногословного "старика" душа уходит в пятки, когда понимаешь, что жить в солдатском обществе можно только по его законам и нельзя купить билет да уехать отсюда, как сделал бы на "гражданке", не сойдясь характером с тем же самым Зубом. Армия -- это не военно-спортивный лагерь старшеклассников с итоговой раздачей грамот за меткую стрельбу из рогаток. Армия -- это долг. У них -- повинность, у нас -- обязанность, но везде--долг! Значит, нужно смирить душу и вжиться. Сила характера не в том, чтобы ломать других, как считает Уваров, а в том, чтобы сломать себя!.. Стоп. А нужно ли ломать, нужно ли привыкать к тому, к чему приучил себя я? Может быть, прав смешно уплетающий "шрапнель" Елин: сначала мы сами придумываем свинство, а потом от него же мучаемся... Зачем все эти жестокие игры в "стариков" и "салаг"?! Армии они не нужны, даже вредны, если верить замполиту; я без своих дембельских привилегий обойдусь. Остается -- Зуб, но и он как-нибудь перетопчется. Следовательно... -- Встать! Выходи строиться,-- скомандовал комбат. Я плеснул в рот остатки чая и направился к выходу. К сожалению, дисциплина порой несовместима с логическим мышлением. -- Направо! Шагом арш! -- продолжил свою воспитательную работу старший лейтенант. Я шагал и пел о том, что "всегда стою на страже", а сам думал, как после обеда, воспользовавшись законным личным временем, пойду в библиотеку, буду говорить с Таней. Удивительно, но с самого утра, вообразив себя Главпуром и решая актуальные проблемы политико-воспитательной работы в Вооруженных Силах, я почти не вспоминал о Тане. Да, все-таки солдат не должен много думать, иначе, как я сейчас, он теряет ногу и семенит, подпрыгивая, чтобы снова совпасть с родным коллективом. -- Батар-рея! -- рявкнул наш трехзвездный Макаренко, и сытый личный состав с такой силой шарахнул о брусчатку, что видавшие виды гарнизонные вороны взвились в воздух и обложили нас пронзительным птичьим криком. 7 -- Значит, письмо нашли?! -- вскидывается Зуб.-- А дальше? Скотина! Он и сейчас думает только о том, как бы отвертеться, свалить случившееся на кого-нибудь другого, на ту же шалопутную елинскую подружку. Ему хорошо известны случаи, когда молодые делают над собой глупости из-за таких вот писем... Мы бежим по Аллее полководцев -- заасфальтированной дорожке, по сторонам которой установлены щиты с портретами славных ратоборцев, начиная с Александра Невского. Аллея ночью освещается фонарями. Мимо нас мелькают рисованные лица -- и мне мерещится, что вся героическая история русского оружия с осуждением смотрит нам вслед. А маршал Жуков даже хмурит брови, точно хочет сказать: "Что же это у вас солдаты пропадают?! Распустились!" Аллея полководцев кончается возле полкового клуба -- многобашенного здания, похожего на средневековый замок. В этом замке работает библиотекаршей прекрасная принцесса по имени Таня. Таня -- жена нашего комбата. И мне чудится, что налетевший ветер доносит запах ее необыкновенных духов. -- Клевая у комбата жена! -- глянув на меня, сообщает озабоченный Цыпленок.-- Я давеча... -- Я тебя, сыняра, спросил, что было после письма? -- задыхаясь от злобы и бега, перебивает Цыпленка Зуб.-- Ты оглох, что ли? Но я и сам могу рассказать ему, что случилось потом, после письма... * * * Солдатское воскресенье -- это изобилие личного времени. Но расположение нашей части таково, что увольнений не бывает: идти некуда, ближайший населенный пункт -- в тридцати километрах. Раз в полгода нас возят туда для торжественного братания с местной молодежью, в основном девчонками-старшеклассницами. Не дай бог влюбиться: назначить свидание еще можно, но вот осуществить -- полная безнадега. Правда, за полигоном проходит железнодорожная ветка, но поезда пролетают наши Палестины, не останавливаясь. Как говорит старшина Высовень, жизнь пронеслась мимо, обдав грязью... Воскресные дни у нас проходят однообразно: "салаги" пишут письма, "старики сидят в солдатской чайной или готовятся к торжественному возвращению домой, по вечерам смотрим кино в клубе или телевизор в ленкомнате, днем принимаем участие в массовых спортивных мероприятиях. Сегодня, например, товарищеская встреча по волейболу между первым и вторым дивизионами. Но я решил после завтрака заняться своим дембельским хозяйством и отправился в каптерку. Там уже изнемогал над "парадкой" завистливый Шарипов, а у него за спиной примостился услужливый Малик и с упоением наблюдал за превращением обыкновенной уставной парадной формы в произведение самодеятельного искусства. Камал, поставивший перед собой сложную задачу -- модно ушить форменные брюки,-- походил на сосредоточенного хирурга и, орудуя попеременно то бритвой, то ножницами, властно требовал у ассистировавшего Малика: "Булавку! Бритву!" Вдоль стены, в два яруса, как в магазине "Одежда", висели "парадки" и шинели. Я снял с вешалок и разложил на длинном гладильном столе всю свою экипировку. Шарипов оторвался от работы и сокрушенно зацокал: моя--пушистая, словно мохеровая, шинель была предметом его постоянной зависти. В свое время ему досталась коротенькая шинелька б/у, вытертая, кое-где прожженная -- и все старания привести ее в нормальный вид ничего не дали. Тщетными оказались и попытки "махнуться" с кем-то из молодых: мол, тебе все равно, в какой служить, а мне скоро домой,-- старшина Высовень строго следил за тем, чтобы новенькое обмундирование не уплывало на "гражданку" вместе с предприимчивыми "дембелями". Говоря честно, экипировка кое у кого -- главный предмет забот в последние полгода службы. Спроси любого задумавшегося "старика" -- он размышляет о том, как будет одет в день увольнения. Вот почему я смотрел на разложенный почти полный дембельский комплект с чувством глубокого удовлетворения. Прежде всего шинель, которую, расчесывая специальной металлической щеткой, я сделал по длине и густоте ворса похожей на лохматую шкуру странного серо-защитного зверя. Далее -- "парадка". Операцию, над которой мучился Шарипов, я уже провел и обладал роскошными брюками. На китель были нашиты совершенно новые шевроны, петлицы, а также офицерские пуговицы -- они в отличие от солдатских густо-золотого цвета. Погоны пропитаны специальным клеем, что делает их твердыми и придает элегантную четкость всему силуэту. Камал, я знаю, подложил под погоны обычные пластмассовые пластины и свалял дурака: их заставят вынуть при первом же построении. Не положено! Рядом с "парадкой" во фланелевой тряпочке -- сияющие значки отличника боевой и политической подготовки, специалиста 2-го класса. Кроме того, совсем недавно мне удалось выменять на офицерские пуговицы комсомольский значок, не прикалывающийся, как обычно, а привинчивающийся,-- жуткий дефицит. В слесарке мне уже вытачивают для него латунное оформление в виде взлетающей ракеты. В другой фланельке -- пряжка, которую при помощи наждачной бумаги, специальной пасты и швейной иголки я довел до такого совершенства, что, глядя в отполированную поверхность, можно бриться. Нерешенная проблема--ботинки: надо бы нарастить каблуки. Все это отлично делает полковой сапожник, мой земляк, но даже из земляков к нему выстроилась такая очередь, что до меня дело дойдет лишь через месяц. Чемодан, Он небольшой, потому что везти особенно нечего, но зато на крышке я изобразил взлетающий самолет и надпись "ДМБ-1985". Наивно думать, будто с таким чемоданом меня выпустят за ворота части, но и мы тоже два года не зря служили! Делается это так: рисунок заклеивается полиэтиленовой пленкой, хуже -- бумагой (может промокнуть) и закрашивается под цвет чемодана, когда же опасность минует, маскировка срывается. Военная хитрость! И, наконец, дембельский альбом. Мой -- высшего качества, в плюшевой обложке. Он пока девственно чист, хотя я приготовил для него несколько отличных фотографий, запечатлевших мою солдатскую жизнь и ребят из батареи. Я мыслю альбом так: фотографии с пояснительными подписями и несколько страниц для пожеланий и напутствий однополчан. На память. Но чаще всего дембельские альбомы напоминают альбомы уездных барышень, о которых писал А. С. Пушкин. Это соображение я высказал еще в начале службы рядовому Мазаеву. Я вклеивал в его альбом фотографии и умирал со смеху. Нужно знать Мазаева: парень восемь на семь, глаза в разные стороны, двух слов не свяжет, если только при помощи фигуральных выражений, глубоко чуждых армии и печати. Альбом у него был такой. На первой странице -- сплошные виньетки и надпись: "Слава Советским Вооруженным Силам!" На следующей -- вырезанный из "Советского воина" плакат времен гражданской войны: "Ты записался добровольцем?" Под плакатом приклеена подлинная повестка. На следующих страницах -- фотографии: Мазаев с автоматом, Мазаев со снарядом, Мазаев в окружении земляков, Мазаев на плацу... Были еще какие-то "фотки", но самая умора дальше: фотография очень хорошенькой девушки и письмо, начинавшееся словами: "Дорогой, любимый Антон!" Весь юмор в том, что за два года -- это знала вся батарея -- Мазаев не получил от девчонок ни одного письма, но, главное, имя "Антон" было явно и неумело переправлено из имени "Андрей". Любовную страницу украшали виньетки с целующимися голубками. В довершение ко всему он оказался любителем поэзии. Из каких журналов и книг взялись эти стихи, не знаю. Одно, помню, заканчивалось: Мир на белом свете будет -- Я страну свою люблю. Спи, Отчизна, спите, люди, Потому что я не сплю! Я попытался представить себе неспящего Мазаева и захохотал: с койки его обычно поднимала только крупнокалиберная ругань прапорщика Высовня. Мой работодатель, который к смеху-то вообще относился подозрительно, услышав, как я потешаюсь над его альбомом, влепил мне такую затрещину, что теперь на вопросы врачей, имел ли травмы черепа, отвечаю уклончиво. Первое время все эти мелочные приготовления, споры до хрипоты, в чем лучше прийти -- в "парад-ке" и ботинках или в "пэша" с белоснежным подворотничком и сапогах -- казались мне смешными. Главное -- дождаться, а там какая разница, в чем ехать домой, лишь бы домой! И только теперь мне стало понятно, что преддембельская суета идет не от дурацкого щегольства, вернее, не только от него, а от стремления заполнить, заглушить томление последних месяцев, которые тянутся, тянутся и не кончатся, кажется, никогда. Но есть у меня и другая версия. Однажды ты начинаешь понимать, что скоро нужно будет уходить из этого городка, знакомого до выбоин на асфальте, уходить от друзей-однополчан, от командиров, уходить в ту, былую жизнь, где у тебя пока нет места. И мне кажется, что вся наша альбомно-чемоданная суета -- только способ заглушить чувство неуверенности, облегчить расставание с армией, ставшей если не родным, то очень привычным домом... Вы скажете, что две эти версии противоречат друг другу. Возможно, но ведь и душа солдатская все-таки посложней, чем передовые статьи в нашей газете "Отвага". В минуту глупой откровенности я пытался растолковать свои теории Зубу, но он угрюмо выслушал меня и обозвал идиотом, потому что, имея земляка в типографии, я собираюсь оформлять дембельский альбом общедоступными плакатными перьями. Другое дело -- настоящий наборный шрифт! Разумеется, в тот раз я, не задумываясь, послал ефрейтора к чертям собачьим, но теперь... Теперь придется соглашаться и шлепать на поклон к Жорику Плешанову, чтобы выручить этого бунтаря-доходягу Серафима Елина. Отправившись искать Зуба, я сначала заглянул в штаб дивизиона, чтобы прихватить и свой альбом, хранящийся в шкафу вместе с карандашами, кистями, красками, тушью, рулонами бумаги. Наш дивизионный штаб состоит из большого, заставленного казенной мебелью холла и трех кабинетов, принадлежащих соответственно комдиву, отбывшему в отпуск, начальнику штаба и замполиту. Две первые комнаты были заперты и даже по случаю воскресенья опломбированы, а вот из кабинета замполита сквозь неплотно прикрытую дверь доносился разговор, и прелюбопытнейший. Разумеется, я не стал вставлять ухо в щель, мне и так все было слышно. В конце концов я принимал присягу и умею хранить военную и государственную тайну. -- Послушай, Уваров, ты сам в батарее порядок наведешь или тебе помочь? -- сурово спрашивал замполит. -- Товарищ майор, я же вам доложил,-- раздраженно объяснялся наш комбат,-- ничего не случилось, просто молодые устроили возню... Защитнички! -- А "старики" полезли разнимать?--иронически осведомился майор. -- Да, мне так доложили. -- Удивительное дело: у всех молодые как молодые, а у тебя какие-то игрунчики! То синяк под глазом, то пуговицы с мясом выдраны, то чья-нибудь мамаша пишет мне душераздирающие письма и грозится министру обороны пожаловаться... Неужели ты всерьез думаешь, что дисциплину в батарее можно при помощи "стариков" держать? -- Виктор Иванович, а неужели вы думаете, что приказами сверху можно вытравить то, что у солдат в крови... Я считаю так: если "дедовщина", несмотря на всю борьбу с ней, существует, значит, это нужно армии, как живому организму. Так везде... -- Значит, стихийное творчество масс? -- Да, если хотите... Умный командир не борется со "стариками", а ставит неуставные законы казармы себе на службу... -- Умный командир -- это ты? -- Во всяком случае, за порядок у себя в батарее я спокоен. Это -- главное. А пуговицы можно пришить. -- Можно. А вот как вернуть парню-первогодку веру в командирскую справедливость? Или пусть себе вырастает в держиморду, а потом наводит в батарее террор? -- Дисциплину! -- поправил настырный Уваров. --Террор! И поверь моему опыту, эти заигрывания с казарменной "малиной" плохо заканчиваются... И для солдат, и для офицеров... -- А я-то думал, у нас просто откровенный разговор! -- Он и был откровенным. А теперь -- официальная часть. Я, товарищ старший лейтенант, очень уважаю генерала Уварова, но в академию, считаю, тебе еще рановато! Это во-первых! Второе: послезавтра собрание, и я хочу тебя предупредить, что самых резким образом поставлю вопрос о состоянии политико-воспитательной работы в шестой батарее. Третье: пришли ко мне Елина! Прямо сейчас... -- Есть. -- И еще один вопрос... Может быть, некстати.. Вы помирились с Таней? -- Так точно! -- отчеканил комбат.-- Разрешите идти? -- Идите... Кипя так, что из-под фуражки вырывались струи пара, старший лейтенант выскочил из кабинета и остолбенел, уставившись на меня. Но я смотрел на него совершенно пустыми глазами, как разведчик, работающий по легенде "немого". Решив, видимо, что мне ничего не было слышно, Уваров хлопнул дверью и вылетел на улицу, следом за ним, сжимая под мышкой альбом, выбежал и я. О, если бы такой разговор услышал, например, младший сержант Хитрук, через полчаса о нем знали бы даже неходячие больные из санчасти капитана Тонаева. А все-таки интересно! Папанька-то у нашего комбата, как известно, генерал-лейтенант и, значит, Уваров как бы "лейтенант-генерал". Но замполит -- мощный мужик, никому спуску не дает, будь у тебя родитель хоть генерал, хоть адмирал, хоть начальник "Военторга". Впрочем, все равно Уварова пошлют в академию, поэтому меня больше волнует, чтобы Елин Осокину лишнего не наговорил, а то оборвут "старики" моему Серафиму крылышки... 8 -- Я тебя, сыняра. спросил, что было после письма? -- задыхаясь от злобы и бега, перебивает Цыпленка Зуб.-- Ты оглох, что ли? Но я и сам могу рассказать Зубу, что случилось потом, после письма... Лейтенант Косулич выяснил, что в казарму Елин не возвращался, и тут же позвонил домой комбату. Узнав о случившемся, Уваров оцепенел: ведь он-то знал всю предысторию в деталях. И вот -- пожалуйста, как говорится, той же ночью... Комбат, поколебавшись, разбудил Осокина и доложил все, как есть. Майор приказал поднять батарею по тревоге -- и цепь замкнулась: в казарму вбежал дневальный и крикнул: "Батарея, подъем!--а потом, после секундной паузы, добавил: -- Тревога!" Тревога... Нет, не тревога на душе, а ужас перед тем, что могло уже случиться... Вполоборота к нам, тараторя о глупом Елине, ста днях, беременной жене, вприпрыжку несется Цыпленок. Рядом, тяжело сопя, воткнувшись взглядом в землю, громыхает Зуб. И мне совершенно ясно: если с Елиным что-нибудь случится, я схвачу Зуба за глотку и буду душить до тех пор, пока не заткну это проклятое сопение! На полном ходу мы влетаем в автопарк. Часовой вместо уставного "стой-кто-идет" приветливо кивает: мол, поищите и здесь, коли вам делать нечего. В темноте автопарк похож на фантастический зоосад, где в огромных вольерах дремлют гигантские стальные единороги. Когда много времени проводишь возле самоходки, совершенно забываешь о ее назначении -- машина и машина. Только иногда, зацепившись взглядом за отполированный пятидесятикилограммовый снаряд, вдруг понимаешь: да ведь это же смерть, которую ты будешь отмерять в случае чего собственными руками, составляя заряд. И ведь тоже на первый взгляд все безобидно: набитый порохом стержень, а на него нужно надеть, в зависимости от дальности цели, несколько начиненных взрывчатой смесью "бубликов". Вот и все. Потом прозвучит команда, и одна за другой, словно рассчитываясь по порядку, самоходки с грохотом тяжело припадут к земле и окутаются клубами дыма. В небе раздастся шелест, именно шелест снарядов, и где-то, километрах в пяти отсюда, взлетят на воздух позиции "воображаемого противника". На крыле нашей самоходки, скрестив по-турецки ноги, сидит Шарипов и привычно, словно перебирая четки, полирует суконочкой дембельскую пряжку. Перед Камалом вытянувшись стоит преданный Малик. -- Все ангары проверил? -- спрашивает Шарипов. -- Все! -- со вздохом отвечает Малик. -- Под брезент заглядывал? -- Конечно! Шарипов сокрушенно цокает, задумчиво оглядывается и тут замечает нас. -- Елина здесь нет! -- сообщает он.-- Совсем пропал! -- Я же говорил, нужно искать на полигоне! -- радостно подхватывает Цыпленок. Не знаю, не знаю...-- качает головой Шарипов.-- Не к добру ты. Зуб, вчера с альбомом бегал! Чтоб мне провалиться... * * * Зуба я нашел на волейбольной площадке, он был в своем репертуаре: орал на молодого за то, что тот неправильно подает мяч, и обещал открутить ему голову. На меня ефрейтор сначала вообще не обратил внимания -- обиделся, видите ли! Я показал ему издали свой альбом и спокойно наблюдал, как на сердитом зубовском лице борются два чувства: презрение к нарушителю традиций и желание оформить дембельский альбом по высшему классу. Спустя несколько минут мы уже сидели в солдатской чайной и в знак нашего примирения распивали бутылочку молока, закусывая песочными пирожными. В армии кормят сытно, но однообразно. Это естественно: попробуй угодить на все вкусы тысячной ораве, поэтому солдат постоянно испытывает желание съесть "что-нибудь вкусненькое". Я, например, выяснил, что жить не могу без творога, который не особенно и любил на "гражданке". А теперь мне даже по ночам снится вкус творога. Я терпеливо слушал занудливые разглагольствования Зуба. Сначала он жаловался, что во времена его далекой армейской молодости "сынкам" вообще запрещалось ходить в чайную, а теперь -- о время, о нравы! -- любой "салабон" может спокойно вломиться и кайфовать, сколько влезет. Поэтому и очередь к прилавку появилась, а ведь раньше не было! Потом ефрейтор с туманной угрюмостью стал распространяться об одном нарывающемся на неприятности "старике", которому сопливые "салаги" дороже, чем однопризывники. Наконец, он дошел до Елина... -- Слушай, Санек,-- дипломатично приступил я к делу.-- Не трогал бы ты парня. Ему и так тошно. -- Ничего с ним не сделается, пусть жизнь узнает!.. Еще огрызается! Да я "старику" в глаза боялся смотреть. Он меня еще узнает. Пионер-герой! -- Санек,-- зашел я с другого бока,-- ну, помордовали тебя на первом году, лучше ты, что ли, от этого стал? -- Жизнь узнал! -- стукнул он себя в грудь. Я задумался: с такими, как Зуб, нужно быть терпеливым, словно санитар из дурдома. Вот вообразил он себя выдающимся учителем жизни, и хоть ты застрелись. Оставалось последнее -- бить на жалость, и я мысленно попросил у Елина прощения за разглашение секретов его личной жизни. -- Санек, ты же видишь, с ним что-то происходит, а после вчерашнего письма он вообще ничего не соображает. -- Из-за крысы, что ли? -- Точно. А ты психолог! Понимаешь, старый, девчонка его бросила -- замуж выходит... Елин-то, балбес, доверил другу приглядывать. Ну, и сам знаешь, как бывает. -- Знаю! -- презрительно бросил Зуб и с сочувствием добавил: -- На первом году из-за такого и глупостей наделать можно. Да-а... Итак, мой расчет оказался правильным, я ведь знал, что где-то в Пензе почти два года Зуба ждала девушка, его однокурсница, писала письма, наверное, любила по-настоящему. И теперь, проведав о горе Елина, ефрейтор почувствовал к нему сострадание, конечно, не без тени самодовольства. -- Ладно,-- подытожил Зуб, допивая молоко,-- я об этом не знал. В принципе он парень неплохой, по специальности опять-таки старается. Я вообще-то доволен, что он у нас теперь заряжающий. Нет, какие все-таки крысы бывают, а? Ладно, больше трогать не стану. Но и его предупреди. А то: "Не буду!" Я ему -- не буду! И ты тоже заступник нашелся. Я тебе, Лешка, прямо хочу сказать: кончай с этим. А то знаешь... Зуб из того типа людей, которых в народе называют "псих-самовзвод", и если бы в ту минуту я не. заверил его в полной преданности, разговор бы пропал даром. В том, что печать -- огромная сила, я убедился на примере своего друга Жорика Плешанова, угодившего с распределительного пункта прямиком в типографию солдатской газеты "Отвага". Сначала он страшно возмущался: мол, его, "уникального специалиста", сделали простым наборщиком! Но поскольку редактор -- должность офицерская, а Жорик начал свою армейскую карьеру со звания рядового, пришлось ему смириться. Очень скоро мой друг энергично включился в газетную жизнь, отличительная черта которой -- тайное противоборство сотрудников редакции и работников типографии, ведь каждые считают, что газету делают именно они! Поэтому, всякий раз усаживаясь за рычагастый линотип, Жорик скраивал такую физиономию, будто хотел сказать: "Ну, и что вы сегодня нацарапали, писатели?" Первое время, набирая тексты, он даже пытался редактировать заметки, но это продолжалось до взбучки, устроенной редактором капитаном Деревлевым. О капитане стоит сказать особо. Когда бы я ни заглянул в редакцию, он, как-то странно вжав голову в плечи, расхаживал по комнате, курил одну папиросу за другой, стряхивал пепел по углам и комментировал международную обстановку. Сотрудники внимательно кивали головами, даже задавали наивные вопросы, но я уверен -- ни одно капитаново слово не застревало у них в голове. Увидев меня, редактор говаривал: "А-а, Купряшин! Привет военкору. Стой и слушай". Я стоял и слушал о безнадежной борьбе подточенного коррупцией правительственного аппарата Италии с мафией, о трудных путях португальской революции, о коварном насаждении американского образа жизни в Западной Европе, о фашистских недобитках, скрывающихся в бескрайних латифундиях Бразилии... Если где-то недавно в результате взрыва террористов погиб новоиспеченный правящий кабинет, то капитан тут же перечислял имена усопших министров, излагал их краткие биографии, не забывая проанализировать политические убеждения, а в довершение набрасывал возможный список нового кабинета -- и никогда не ошибался! Совершенно уморительно Деревлев распекал свой личный состав, того же Жорика. Поставив провинившегося по стойке "смирно", редактор начинал: "Ну что, ребенок в погонах, доигрался? Гайдар в шестнадцать лет полком командовал. Рембо в двадцать лет уже бросил писать стихи. Галуа в твоем возрасте был гениальным математиком. Моцарт в пять лет сочинял музыку..." Это перечисление могло продолжаться сколько угодно, в зависимости от тяжести вины, и в конце концов так изматывало нарушителя дисциплины, что традиционный наряд вне очереди казался избавлением. В довершение всего редактор "Отваги" писал роман под названием "Кремнистый путь". Первые три тома были перепечатаны редакционной машинисткой и переплетены Жориком в красный ледерин. Шла напряженная работа над четвертым томом. Редакционная дверь была по-воскресному закрыта, но, судя по звукам, доносившимся из-за нее, там кто-то трудился. Я постучал условленным образом. Внутри затихли: Жорик всегда забывал пароли, которые сам же придумывал накануне. Наконец дверь отворилась, и Плешанов поманил меня черной от типографской краски рукой. -- Привет! -- сказал он и смахнул пот со лба, оставив след на коже.-- Никакого отдыха. Начфин заменяется, готовим прощальный адрес -- золотым по белому. -- Может, я не вовремя? -- Да брось ты! Они тут все время заменяются. А человек ведь без чего угодно может уехать, хоть без жены, только не без прощального адреса! Так что давай альбом... У тебя что, два альбома? -- Да нет... -- Ну, я понимаю, когда у человека два паспорта! А два альбома-то зачем? -- Второй -- Зуба. -- Не люблю я твоего Зуба. По-моему, он приличная сволочь! -- Это точно, но, землячок, надо! Тактика! -- Та-актика! -- передразнил Жорик.-- Ладно, давай оба и сиди жди. Можешь подшивочку полистать -- успокаивает... Жорик продолжил свою деятельность золотопечатника, и я подумал о том, каким большим человеком стал он в последнее время, его благосклонности ищут многие "старики". Представьте себе: вы открываете альбом, а на первой странице не тушью, не какой-нибудь гуашью, а настоящим типографским шрифтом оттиснуто: "ДМБ-1985". Эффект потрясающий! Надо отдать должное Плешанову, он не превратил свои возможности в "кормушку" или источник нетрудовых доходов, а помогает лишь друзьям и хорошим людям, имеющим отношение к хранению продовольствия и обмундирования. Честно говоря, я бы никогда не попросил Жорика, если бы не Елин. До обеда оставалось еще часа два, и я, усевшись на ящик с отработанным типографским металлом, принялся перелистывать годовую подшивку "Отваги". В нескольких местах под заметочками я с удовольствием отметил свою подпись "рядовой Купряшин" -- это был мой скромный военкоровский вклад в дело пропаганды передового армейского опыта. В одной из статеечек я пофамильно упомянул весь наш расчет, и тщеславный Зуб тут же отправил газету своей пензячке. Думаю, от восторга вся Пенза бурлила несколько дней... Оказалось, над подшивкой я провел больше часа, потому что Жорик уже закончил адрес для начфина и доделывал альбомы, при этом он сокрушался, что из нового пополнения пока не нашли молодого наборщика. Был, правда, один из Гомеля, но набирал все по-белорусски -- через "а", пришлось отправить в подразделение. И сейчас он, Жорик, уникальный специалист и ветеран типографии, вынужден, как на первом году службы, подметать пол и собирать мусор. За жалобами прошло еще полчаса, и наконец Плешанов протянул мне готовые альбомы: -- Годится? -- О! Ты настоящий друг! -- Ладно, ладно! Это подарок тебе к ста дням! -- Спасибо! А помнишь, как мы в санчасть ходили? -- Дураками были! -- А помнишь, как мы в карантине утку ели? -- Утку! -- Жорик зажмурился.-- Разве можно про утку перед обедом. Нет в тебе чуткости, Леша! Вернувшись в батарею перед самым построением на обед, я вручил ошалевшему от счастья Зубу его альбом, а потом отловил Елина, который бродил вокруг казармы живым укором женскому вероломству, и тихонько спросил: -- Был у замполита? -- Бы-ыл...-- удивленно ответил он, поднимая на меня свои несчастные глаза. -- Ну и что, раскалывал? -- Не-ет,-- покачал головой мой подопечный.-- Он спрашивал, откуда я приехал, кто родители, трудно ли работать пионервожатым... -- А про пуговицы? -- Нет... -- О чем еще говорили? -- О празднике "Прощание с пионерским летом"... -- Молодец!-- Мне захотелось обнять парня.-- Я бы тебя взял с собой в разведку! Меня уже взяли... В кухонный наряд...-- сообщил Елин и радостно улыбнулся, словно шел не котлы драить, а получать переходящий вымпел за победу в межобластном трудовом пионерском рейде под девизом "Хлеба налево, хлеба направо". 9 -- Не к добру ты. Зуб, вчера с альбомом, бегал! -- качает головой. Шарипов. -- Да что вы из меня жилы тянете! -- вдруг тонким заячьим голосом вопит Зуб.-- Если что-нибудь случилось, все загудим! Все! Понял?.. -- Почему -- все? -- удивляется Шарипов.-- Вот Малик не загудит! Можешь ему свою дембельскую шинель подарить, она ему раньше, чем тебе, понадобится.-- Камал кивает на зардевшегося "сынка".-- Купряшин не загудит -- он умный. Я не загу... Не за-гу-жу... Скажу им: "Я русский не знай... Ничего не понимай..." Меня и отпустят... -- А меня? -- взволнованно спрашивает Цыпленок. -- Тебя? -- Шарипов пытается пустить отполированной дембельской пряжкой тусклого лунного зайчика.-- Тебя, как отца двух детей, амнистируют. Ладно, хрен редьки не слаще... Пошли на полигон! Он спрыгивает с самоходки на землю, и мы двигаемся по направлению к выходу, но у самых ворот налетаем на комбата Уварова. Разговаривая с часовым, старлей держит перед собой свою широкоформатную фуражку и платком протирает ее изнутри, точно кастрюлю. Однажды после действительно бездарно проведенных учебных стрельб комбат пообещал нам "небо в алмазах" и в тот же день, после отбоя, шумно ввалился в казарму, чтобы устроить маленький блиц-подъем с построением. Мы посыпались на пол и, дрожа от полночного холода, одевались, теряя накопленное под одеялами тепло. А подгулявший комбат стоял посреди казармы, освещенный тревожным желтым светом, и следил за секундной стрелкой: мы должны были уложиться в минуту. Раза два мы не укладывались, и он злым голосом говорил: "Стоп!" Значит, нужно было раздеваться и лезть назад, в остывающие койки. Ребята старались улечься полуодетыми, чтобы сократить время, и, наконец, выстроились перед казармой. Знобило. Комбат говорил что-то о расхлябанности и разгильдяйстве. Потом он неожиданно, чтобы застать врасплох, крикнул: "Отбой. Минута. Время пошло!" Все ринулись в казарму, в дверях образовалась пробка. Передние еще успевали раздеться, а последние бросались на койки в полном обмундировании. Когда последний солдат укрылся одеялом, вошел утомленный Уваров, оглядывая казарму пристальным взглядом, так же, как сейчас, вытер фуражку, устало буркнул "отбой", выключил свет. Он еще поворчал за дверью на дневального и в свете фонарей прошел мимо окон нарочито твердым шагом. После этого случая примерно на неделю комбат увял: во время построений рассматривал в основном наши сапоги, заводил с солдатами душевные разговоры, а на политзанятиях интеллигентно обходил вопросы укрепления воинской дисциплины. И вот сейчас, словно не замечая нас, он сурово выпытывает у часового совершенно бессмысленные вещи: знает ли тот рядового Елина из шестой батареи, не видел ли его вблизи автопарка... Наконец, так ничего не добившись, Уваров поворачивается к нам, надевает свою знаменитую фуражку и командует: Ефрейтор Шарипов, постройте людей! Мы мгновенно оформляемся в куцую колонну по двое. -- Бегом марш! -- командует Уваров. И мы, громыхая сапогами, устремляемся в сторону полигона, откуда доносятся хриплые гудки ночного товарняка. -- Раз-два-три...-- командует комбат.-- Раз-два-три... * * * Может быть, самое приятное время в армии -- послеобеденное ожидание писем. В курилке (этим словом обозначается врытая в землю железная бочка и скамейки вокруг нее) нас собралось человек пятнадцать, и мы терпеливо ждали, пока неторопливый полковой почтальон (а куда торопиться -- служить еще год) разберет сегодняшние письма. Почта расположена как раз напротив нашей казармы, я обычно, закончив сортировку, он высовывает голову в форточку и кричит: "Шестая батарея!" Армейские письма! Благодаря им солдат живет как бы в двух измерениях: здесь, в данной в/ч, и там -- дома! И сколько раз было так, что мое тело сноровисто выполняло очередной приказ командира, а душа жила тем временем на "гражданке" -- в строках полученного письма. Две эти жизни -- реальная и воображаемая -- кровно связаны, и тяжелее всего бывает, когда обе они складываются паршиво, как случилось у Елина. Он даже не подошел к курилке, а стоял один в стороне, прислонившись спиной к стене казармы, и тоже, наверное, надеялся получить письмо хоть от кого-нибудь. Действительно, в таком состоянии лучше всего занять себя работой, а на кухне ее навалом. Мы ждали. Шел обычный, ничего не значащий треп, пересыпанный анекдотами. Через равные промежутки времени курилка взрывалась хохотом. Уморительную историю рассказал Валера Чернецкий. Все якобы произошло на самом деле. Общеизвестно, что главная проблема для "дембеля"-- обновление личного гардеробчика. Во время службы сильнее всего изнашиваются шапка и ремень. Шапка вытирается, теряет форму, а ремень лоснится и становится скользким, как змея. Понятно, никакой старшина нового обмундирования специально для "дембеля" не выдаст. А тут приезжают молодые: шапочки, словно одуванчики, ремешки новенькие, покрытые шоколадной корочкой. Так вот, одному "старику" позарез нужна была новая шапка -- свою он на учениях прожег. Думал он, думал и придумал вот что. В их части "зеленый домик" стоял на отшибе, да еще неэлектрифицированный. Днем ничего, а вечером того гляди -- утонешь! Выследил этот парень, когда перед сном туда молодой заглянет, выследил -- и за ним. Усек в темноте скорчившийся силуэт, хватанул -- есть шапка! Ну "старики" -- люди справедливые; нельзя же малому без головного убора -- простудится. Со словами: "Носи, сынок!" -- он нахлобучил молодому свою замурзанную ушанку, выбежал на волю, отмахал метров триста и под первым же фонарем решил полюбоваться приобретением. Взглянул и обледенел: шапка -- цигейковая -- офицерская! Оказывается, одновременно с молодым о жизни размышлял ротный, которого настолько возмутило наглое нападение, что он тут же поднял подразделение по тревоге и построил на плацу, рассуждая, вероятно, так: или вор в офицерской шапке, или простоволос. Провели перекличку -- все на месте, все при своих шапках, и никаких следов пропавшего головного убора: каптерщик выручил... Чем же, вы думаете, все кончилось? Правильно: ротный на следующий день приказал электрифицировать сортир! И снова -- хохот. Наконец принесли письма. Больше всех, как обычно, получил Шарипов -- четыре! Зуб, не получивший ни одного, раздраженно заявил, что у Камала весь кишлак -- родственники, даже ишаки. Нисколько не огорченный отсутствием писем, я заскочил в бытовку, полюбовался на себя в зеркало, взял из тумбочки книжки и уже видел, как поднимаюсь по скрипучей лестнице в библиотеку, но вдруг перед казармой появился Уваров. Он был в штатском -- отличных вельветовых джинсах, замшевой куртке -- и вел за руку дочку, четырехлетнюю Лидочку. Подобные явления в части не редкость: офицеры живут рядом, в полукилометре от казарм, и прогуливаются иногда в сторону вверенных им подразделений, сочетая моцион с проверкой обстановки. Разумеется, ребенка сразу же подхватил подхалим Цыпленок и принялся подбрасывать вверх, приговаривая: "Гоп-чуки, гоп-чуки!" Лидочка, выросшая в военном городке и привыкшая к вниманию рядового состава, смотрела на мучителя кротко и обреченно. Комбат поинтересовался у Титаренко, как дела, сообщил, что послезавтра ожидается учебная тревога, потом исподлобья глянул на меня с Зубом: -- Пойдемте. Поговорим. Оставив дочь на руках чадолюбивого каптерщика, Уваров направился на середину нашего батарейного плаца, мы поплелись следом. Неожиданно комбат остановился и, резко обернувшись к нам, спросил: -- Так что произошло с рядовым Единым? Зуб засопел и побагровел. Я молчал. -- Я вас спрашиваю, ефрейтор Зубов.-- Комбат шевельнул резко вырезанными ноздрями. Если Уваров переходил на "вы", это означало одно: он в бешенстве. Я смотрел на модные, ослепительно белые штиблеты комбата. Мне всегда нравились его щеголеватость, азартность, умение завести ребят. И все-таки мне кажется, он не до конца понимает, что командует живыми людьми, каждый из которых ревностно следит за любым командирским шагом, дает ему ежеминутную оценку. Вот и сейчас, присматриваясь к комбату, одетому во все цивильное (а форма делает человека старше, мужественнее, что ли), я по-настоящему почувствовал, какой он молодой... Старше нас лет на пять-шесть! -- Что у вас, товарищ ефрейтор, произошло с рядовым Единым? -- грозно повторил Уваров. -- Я его не трогал... -- А пуговицы у него сами собой отлетели? -- ядовито усмехнулся комбат. Зуб мстительно поискал глазами Едина. -- Ну так вот,-- подытожил старший лейтенант.-- Не умеешь молодых тихо воспитывать, я буду тебя воспитывать. Три наряда вне очереди. -- Есть три наряда вне очереди,-- угрюмо повторил Зуб. -- Домой собираешься? -- Комбат иронически оглядел ефрейторскую стрижку.-- К последней партии отрастут в самый раз! Зуб дернулся и уперся взглядом в землю. Поехать с последней партией -- самое большое наказание для "старика". Это значит -- прибыть домой на месяц, а то и на полтора позже, чем другие. О таком даже думать невозможно! -- А ты, Купряшин,-- дошла очередь до меня,-- не делай вид, будто тебя ничего не касается. В расчете -- бардак, а его из библиотеки за уши не вытащишь. Ты меня понял? -- Не понял, товарищ старший лейтенант. -- Поймешь,-- пообещал комбат.-- Кругом! Мы повернулись по-уставному, сделали несколько шагов и остановились, дожидаясь, пока Уваров отберет у Цыпленка окончательно утомленную Лидочку и нервным шагом покинет плац. Все это время Зуб раскалялся, как кусок железа на углях, так что к моменту, когда комбат скрылся из виду, ефрейтор был уже весь белый и шипел. -- Ну, гадина, ну, стукач! Убью! -- заорал он наконец. Я рванулся следом за ним, пытаясь на ходу объяснить: Елин не жаловался, комбат сам все понял или ему капнул кто-то другой; я даже попытался схватить Зуба за руку, но он оттолкнул меня в сторону и так дернул ничего не понимающего Едина за ремень, что тот чуть не переломился, а его пилотка отлетела далеко в сторону. -- Ну... ну, салабон,-- сказал, задыхаясь от ненависти, ефрейтор.-- А я его ещ