Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
 Из библиотеки Олега Колесникова
---------------------------------------------------------------



     (Истинное происшествие.)

     Александра  Федоровича   Керенского   я   увидел   впервые
двадцатого   декабря  тысяча  девятьсот  шестнадцатого  года  в
обеденной  зале  санатории  Олила.  Нас  познакомил   присяжный
поверенный  Зацареный из Туркестана. О Зацареном я знал, что он
сделал себе обрезание на сороковом году  жизни.  Великий  князь
Петр Николаевич, опальный безумец, сосланный в Ташкент, дорожил
дружбой Зацареного. Великий князь этот ходил по улицам Ташкента
нагишом,  женился  на  казачке,  ставил  свечи  перед портретом
Вольтера,  как   перед   образом   Иисуса   Христа   и   осушил
беспредельные равнины Аму-Дарьи. Зацареный был ему другом.
     Итак  -  Олила.  В  десяти  километрах  от нас сияли синие
граниты Гельсингфорса. О, Гельсингфорс, любовь моего сердца. О,
небо, текущее над эспланадой и улетающее, как птица.
     Итак - Олила. Северные цветы тлеют в  вазах.  Оленьи  рога
распростерлись  на  сумрачных плафонах. В обеденной зале пахнет
сосной, прохладной грудью графини Тышкевич  и  шелковым  бельем
английских офицеров.
     За  столом  рядом  с  Керенским  сидит  учтивый выкрест из
департамента полиции. От него направо  -  норвежец  Никкельсен,
владелец   китобойного   судна.   Налево  -  графиня  Тышкевич,
прекрасная, как Мария-Антуанетта.
     Керенский съел три сладких и ушел со мною в лес. Мимо  нас
пробежала на лыжах фрекен Кирсти.
     - Кто это? - спросил Александр Федорович.
     - Это  дочь  Никкельсена, фрекен Кирсти, - сказал я, - как
она хороша.
     Потом мы увидели вейку старого Иоганеса.
     - Кто это? - спросил Александр Федорович.
     - Это  старый  Иоганес,  -  сказал  я,  -  он   везет   из
Гельсингфорса  коньяк  и  фрукты.  Разве  вы  не  знаете кучера
Иоганеса?
     - Я знаю здесь всех, - ответил Керенский, - но я никого не
вижу.
     - Вы близоруки, Александр Федорович?
     - Да, я близорук.
     - Нужны очки, Александр Федорович.
     - Никогда.
     Тогда я сказал с юношеской живостью:
     - Вы не только слепы, вы почти мертвы. Линия, божественная
черта, властительница мира, ускользнула  от  вас  навсегда.  Мы
ходим с вами по саду очарований, в неописуемом финском лесу. До
последнего нашего часа мы не узнаем ничего лучшего. И вот вы не
видите  обледенелых  и  розовых  краев  водопада,  там  у реки.
Плакучая ива, склонившаяся над водопадом  -  вы  не  видите  ее
японской резьбы. Красные стволы сосен осыпаны снегом. Зернистый
блеск   роится  в  снегах.  Он  начинается  мертвенной  линией,
прильнувшей к дереву, и на поверхности,  волнистой,  как  линия
Леонардо, увенчан отражением пылающих облаков. А шелковый чулок
фрекен  Кирсти  и  линия  ее  уже  зрелой  ноги?  Купите  очки,
Александр Федорович, заклинаю вас.
     - Дитя, - ответил он, - не тратьте  пороху.  Полтинник  за
очки,  это  - единственный полтинник, который я сберегу. Мне не
нужна ваша линия, низменная, как действительность. Вы живете не
лучше учителя тригонометрии, а я объят чудесами даже в Клязьме.
Зачем мне  веснушки  на  лице  фрекен  Кирсти,  когда  я,  едва
различая  ее,  угадываю  в  этой  девушке  все  то,  что я хочу
угадать? Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я  вижу
мечущийся  океан  над  моей  головой? Зачем мне линии - когда у
меня есть цвета? Весь  мир  для  меня  -  гигантский  театр,  в
котором  я  единственный  зритель  без  бинокля. Оркестр играет
вступление к третьему акту, сцена от меня далеко, как  во  сне,
сердце  мое раздувается от восторга, я вижу пурпурный бархат на
Джульете, лиловые шелка на Ромео и ни одной фальшивой бороды...
И вы хотите ослепить меня очками за полтинник...
     Вечером я уехал в город. О, Гельсингфорс, пристанище  моей
мечты...

     А  Александра  Федоровича  я  увидел через полгода, в июне
семнадцатого года, когда  он  был  верховным  главнокомандующим
российскими армиями и хозяином наших судеб.
     В тот день Троицкий мост был разведен. Путиловские рабочие
шли на  арсенал. Трамвайные вагоны лежали на улицах плашмя, как
издохшие лошади.
     Митинг был назначен в Народном Доме.  Александр  Федорович
произнес  речь  о  России  -  матери  и жене. Толпа удушала его
овчинами своих страстей. Что увидел в ощетинившихся  овчинах  -
он,  единственный зритель без бинокля? Не знаю. Но вслед за ним
на трибуну взошел Троцкий, скривил губы и  сказал  голосом,  не
оставлявшим никакой надежды:
     - Товарищи и братья...




     Прелестная  и  мудрая  жизнь  пана  Аполека  ударила мне в
голову, как старое вино. В Новоград-Волынске, в  наспех  смятом
городе,  среди скрученных развалин, судьба бросила мне под ноги
укрытое от  мира  Евангелие.  Окруженный  простодушным  сиянием
нимбов, я дал тогда обет следовать величественному примеру пана
Аполека.  И  сладость  мечтательной  злобы, горькое презрение к
псам и свиньям человечества, огонь молчаливого  и  упоительного
мщения - я принес их в жертву новому обету.

     В  квартире  бежавшего новоградского ксендза висела высоко
на стене икона. Под ней была подпись  "Смерть  Крестителя".  Не
колеблясь,  признал  я  в  Иоанне  изображение  человека,  мною
виденного когда-то.
     Я помню: между прямых  и  светлых  стен  стояла  паутинная
тишина  летнего  утра.  У  подножья картины был положен солнцем
прямой луч. В нем роилась блещущая пыль. Прямо на меня из синей
глубины ниши спускалась  длинная  фигура  Иоанна.  Черный  плащ
торжественно  висел  на  этом  неумолимом  теле,  отвратительно
худом. Капли крови блистали в круглых застежках  плаща.  Голова
Иоанна  была  косо  срезана  с  ободранной  шеи.  Она лежала на
глиняном блюде,  крепко  взятом  большими  и  желтыми  пальцами
воина.  Лицо мертвеца показалось мне знакомым. Предвестие тайны
коснулось  меня.  На  глиняном  блюде  лежала  мертвая  голова,
списанная  с  пана  Ромуальда,  помощника бежавшего ксендза. Из
оскаленного рта его, цветисто сияя  чешуей,  свисало  крохотное
туловище  змеи.  Ее  головка,  нежно розовая, полная оживления,
могущественно  оттеняла  глубокий  фон   плаща.   Я   подивился
великолепному  искусству  мастера  и  мрачной  его выдумке. Тем
удивительнее  показалась  мне  на  следующий  день  краснощекая
Богоматерь,  висевшая  над  супружеской  кроватью  пани  Элизы,
экономки старого ксендза. На обоих полотнах лежала печать одной
и той же кисти. Мясистый лик Богоматери -  это  был  портрет  с
пани  Элизы.  И тут я приблизился к разгадке новоградских икон.
Разгадка вела на кухню к пани  Элизе,  где  душистыми  вечерами
собирались  тени  старой холонской Польши с юродивым художником
во главе. Но был ли юродивым пан  Аполек,  населивший  ангелами
пригородные села и произведший в святые хромого выкреста Янека?
     Он пришел сюда со слепым Готфридом тридцать лет тому назад
в невидный  летний день. Приятели подошли к корчме Шмереля, что
стоит на Ровенском шоссе, в двух верстах от городской черты.  В
правой руке у Аполека был ящик с красками, левой он вел слепого
гармониста.   Певучий   шаг  их  немецких  башмаков,  окованных
гвоздями, звучал спокойствием и надеждой. С тонкой шеи  Аполека
свисал канареечный шарф, три шоколадных перышка покачивались на
тирольской шляпе слепого Готфрида.
     В  корчме,  на  подоконнике,  пришельцы разложили краски и
гармонии. Художник размотал свой шарф, нескончаемый, как  лента
ярмарочного фокусника. Потом он вышел во двор, разделся до-нага
и  облил  студеною  водой свое розовое узкое и хилое тело. Жена
Шмереля принесла  гостям  изюмной  водки  и  миску  благовонной
зразы.  Насытившись,  Готфрид  положил  гармонию на свои острые
колени.  Он  вздохнул,  откинул  голову  и   пошевелил   худыми
пальцами.  Звуки  гейдельбергских  песен  огласили прокопченные
стены еврейского  шинка.  Аполек  подпевал  слепцу  дребезжащим
голосом.  Все  это  выглядело  так, как будто из костела святой
Индегильды перенесли к  Шмерелю  орган  и  на  органе  рядышком
уселись  музы  в  пестрых  ватных шарфах и подкованных немецких
башмаках.
     Гости пели до заката, потом они уложили в  холщевые  мешки
гармонию  и  краски,  и  пан  Аполек  с низким поклоном передал
Брайне, жене корчмаря, лист бумаги.
     - Милостивая пани  Брайна,  -  сказал  он,  -  примите  от
бродячего  художника, крещеного христианским именем Аполинария,
этот ваш портрет, как знак холопской нашей признательности, как
свидетельство роскошного вашего гостеприимства. Если  бог  Исус
продлит  мои  дни  и  укрепит  мое  искусство, я вернусь, чтобы
переписать красками этот  портрет.  К  волосам  вашим  подойдут
жемчуга, и на груди мы припишем изумрудное ожерелье.
     На  небольшом листе бумаги красным карандашом, карандашом,
красным и мягким, как глина,  было  изображено  смеющееся  лицо
пани Брайны, обрамленное медными кудрями.
     - Мои  деньги,  -  вскричал  Шмерель, когда увидел портрет
своей жены. Но постояльцы  были  уже  далеко.  Шмерель  схватил
палку  и  пустился  в  погоню.  Но  по дороге он вспомнил вдруг
розовое тело  Аполека,  залитое  водой,  и  солнце  у  него  на
дворике,  и  тихий  звон  гармонии. И Шмерель смутился духом и,
отложив палку, вернулся к себе домой.
     На следующее утро Аполек представил новоградскому  ксендзу
диплом  об  окончании  Мюнхенской академии и разложил перед ним
двенадцать картинок на темы из Священного Писания. Картины были
написаны маслом на  тонких  пластинках  кипарисного  дерева.  И
патер  увидел  на  своем  столе  горящий  пурпур  мантий, блеск
смарагдовых  полей  и   цветистые   покрывала,   накинутые   на
светящиеся равнины Палестины.
     Святые пана Аполека, весь этот несравненный набор ликующих
и простоватых старцев, седобородых, плечистых, краснолицых, был
втиснут в потоки шелка и могучих вечеров.
     В  тот  же день пан Аполек получил заказ на роспись нового
костела. И за бенедиктином патер сказал художнику:
     - Санта Мария, - сказал он, - желанный пан Аполинарий,  из
каких  чудесных  областей  снизошла  к нам ваша столь радостная
благодать?..

     Аполек работал с усердием, и уже через  месяц  новый  храм
был  полон  блеяния  стад,  пыльного  золота  закатов и палевых
коровьих сосцов.
     Буйволы с истертой кожей  влеклись  в  упряжке,  собаки  с
розовыми   мордами   бежали   впереди   отары  и  в  колыбелях,
подвешенных к прямым стволам пальм, качались  тучные  младенцы.
Коричневые   рубища   францисканцев  окружали  колыбель.  Толпа
волхвов  была  изрезана  сверкающими  лысинами   и   морщинами,
кровавыми,  как  раны.  В толпе волхвов мерцало лисьей усмешкой
старушечье  личико  Льва  XIII,  и  сам  новоградский   ксендз,
перебирая  одной  рукой  китайские  резные  четки, благословлял
другой, свободной, новорожденного Исуса.
     Пять месяцев ползал Аполек, заключенный в свое  деревянное
сиденье, вдоль стен, вдоль купола и на хорах.
     - У вас пристрастие к знакомым лицам, желанный пан Аполек,
- сказал  однажды  ксендз, узнав себя в одном из волхвов и пана
Ромуальда в отрубленной голове  Иоанна.  Он  улыбнулся,  старый
патер,  и  послал  бокал  коньяку  художнику,  работавшему  под
куполом.
     Потом Аполек закончил Тайную  Вечерю  и  Побиение  камнями
Марии  из  Магдалы. В одно из воскресений он открыл расписанные
стены.  Именитые  граждане,  приглашенные  ксендзом,  узнали  в
апостоле  Павле  Янека, хромого выкреста, и в Марии Магдалине -
еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих
подзаборных  детей.   Именитые   граждане   приказали   закрыть
кощунственные    изображения.    Ксендз   обрушил   угрозы   на
богохульника. Но Аполек не закрыл расписанных стен.

     Так началась неслыханная война между могущественным  телом
католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с
другой.  Она  длилась  три десятилетия, война безжалостная, как
страсть иезуита.  Случай  едва  не  возвел  кроткого  гуляку  в
основатели новой ереси. И тогда это был бы самый замысловатый и
смехотворный  боец  из  всех, каких знала уклончивая и мятежная
история римской церкви,  боец,  в  блаженном  хмелю  обходивший
землю  с  двумя  белыми мышами за пазухой и с набором тончайших
кисточек в кармане.
     - Пятнадцать злотых за Богоматерь, двадцать пять злотых за
Святое  Семейство  и  пятьдесят  злотых  за  Тайную  Вечерю   с
изображением всех родственников заказчика. Враг заказчика может
быть  изображен  в  образе  Иуды Искариота и за это добавляется
лишних десять злотых, - так объявил Аполек окрестным крестьянам
после того, как его выгнали из строющегося храма.
     В заказах он  не  знал  недостатка.  И  когда  через  год,
вызванная   исступленными   посланиями  новоградского  ксендза,
прибыла комиссия от епископа в  Житомире,  она  нашла  в  самых
захудалых  и  зловонных хатах эти чудовищные семейные портреты,
святотатственные,   наивные   и   живописные,   как    цветение
тропического  сада. Иосифы с расчесанной на-двое сивой головой,
напомаженные   Исусы,   многорожавшие   деревенские   Марии   с
поставленными  врозь  коленями  -  эти  иконы  висели в красных
углах, окруженные венцами из бумажных цветов.
     - Он произвел вас при жизни в святые, - воскликнул викарий
дубенский и новоконстантиновский, - отвечая  толпе,  защищавшей
Аполека;   -  он  окружил  вас  неизреченными  принадлежностями
святыни,  вас,  трижды  впадавших  в  грех  ослушания,   тайных
винокуров,  безжалостных заимодавцев, делателей фальшивых весов
и продавцов невинности собственных дочерей...
     - Ваше  священство,  -  сказал  тогда  викарию  колченогий
Витольд,  скупщик  краденого  и  кладбищенский  сторож, - в чем
видит правду всемилостивейший  пан  Бог,  кто  скажет  об  этом
темному  народу? И не больше ли истины в картинах пана Аполека,
угодившего нашей гордости, чем в ваших словах,  полных  хулы  и
барского гнева...
     Возгласы  толпы обратили викария в бегство. Состояние умов
в пригородах угрожало безопасности служителей церкви.  Художник
приглашенный  на  место  Аполека,  не  решился замазать Эльку и
хромого Янека. Их можно  видеть  и  сейчас  в  боковом  приделе
новоградского  костела  -  Янека,  апостола  Павла,  боязливого
хромца с черной клочковатой бородой деревенского  отщепенца,  и
ее,  блудницу из Магдалы, хилую и безумную, с танцующим телом и
впалыми щеками.
     Борьба с ксендзом длилась три десятилетия. Потом  казацкий
разлив  изгнал  старого  монаха  из  его  каменного  и пахучего
гнезда, и Аполек - о, превратности судьбы - водворился в  кухне
пани  Элизы. И вот я, мгновенный гость, пью по вечерам вино его
беседы.
     Беседы о чем?  О  романтических  временах  шляхетства,  об
ярости  бабьего  фанатизма,  о  художнике  Луке дель-Роббио и о
семье плотника из Вифлеема.
     - Имею сказать пану писарю... - таинственно  сообщает  мне
Аполек перед ужином.
     - Да, - отвечаю я, - да, Аполек, я слушаю вас...
     Но  костельный  служка,  пан  Робацкий,  суровый  и серый,
костлявый  и  ушастый,  сидит  слишком  близко   от   нас.   Он
развешивает перед нами поблекшие полотна молчания и неприязни.
     - Имею  сказать  пану...  -  шепчет Аполек и уводит меня в
сторону,  -  что  Исус,  сын  Марии,  был  женат   на   Деборе,
иерусалимской девице незнатного рода...
     - О,  тен  чловек, - кричит в отчаянии пан Робацкий, - тен
чловек  не  умрет  на  своей  постели...  Тего  чловека  забиют
людове...
     - После  ужина, - упавшим голосом шелестит Аполек, - после
ужина, если пану писарю будет угодно...
     Мне  угодно.  Зажженный  началом  Аполековой  истории,   я
расхаживаю  по  кухне  и  жду  заветного часа. А за окном стоит
ночь, как черная колонна. За окном окоченел живой и темный сад.
Млечным и блещущим потоком льется под луной дорога  к  костелу.
Земля  выложена сумрачным сиянием, и ожерелья светящихся плодов
повисли на кустах. Запах лилий чист и крепок, как  спирт.  Этот
свежий  яд впивается в жирное, бурливое дыхание плиты и мертвит
смолистую духоту ели, разбросанной по кухне.
     Аполек в розовом банте и истертых розовых штанах копошится
в своем углу,  как  доброе  и  грациозное  животное.  Стол  его
измазан  клеем  и  красками.  Старик работает мелкими и чистыми
движениями, и тишайшая  мелодическая  дробь  доносится  из  его
угла.
     Старый  Готфрид  выбивает  ее своими трепещущими пальцами.
Слепец сидит  недвижимо  в  желтом  и  масляном  блеске  лампы.
Склонив лысый лоб, он слушает нескончаемую музыку своей слепоты
и бормотанье Аполека, вечного друга.
     - ...И  то,  что  говорят  пану  попы и евангелист Марк, и
евангелист Матфей, - то  не  есть  правда...  Но  правду  можно
открыть  пану  писарю,  которому  за  пятьдесят  марок  я готов
сделать портрет под видом блаженного Франциска на фоне зелени и
неба. То был совсем простой святой, пан Франциск. И если у пана
писаря  есть  в  России  невеста...  Женщины  любят  блаженного
Франциска, хотя не все женщины, пан...
     Так  началась в углу, пахнущем елью, история о браке Исуса
и Деборы. Эта девушка имела жениха, по словам Аполека. Ее жених
был молодой израильтянин,  торговавший  слоновыми  бивнями.  Но
брачная  ночь  Деборы кончилась недоумением и слезами. Женщиной
овладел страх, когда она увидела  мужа,  приблизившегося  к  ее
ложу.  Невыносимая  икотка раздула ее глотку. Она изрыгнула все
съеденное ею за свадебной трапезой. Позор  пал  на  Дебору,  на
отца ее, на мать ее и на весь род ее. Жених оставил ее, глумясь
и сзывая своих гостей. Тогда Исус, видя необыкновенное томление
женщины,  жаждавшей  мужа  и  боявшейся  его,  возложил на себя
одежду  новобрачного  и,  полный  сострадания,   соединился   с
Деборой,  лежавшей в блевотине. Потом она вышла к гостям, шумно
торжествуя и лукаво отводя взоры, как женщина, которая гордится
своим падением. И только  Исус  стоял  в  стороне.  Смертельная
испарина  выступила  на  его  теле и пчела скорби укусила его в
сердце. Никем не замеченный, он вышел из пиршественного зала  и
удалился  в  пустынную страну, на восток от Иудеи, где ждал его
непреклонный Иоанн. И родился у Деборы первенец...
     - Где же он? - вскричал я, смеясь и ужасаясь.
     - Его  скрыли  попы,  -  произнес  Аполек  с  важностью  и
приблизил легкий и зябкий палец к своему носу пьяницы.
     - Пан  художник,  - вскричал вдруг Робацкий, поднимаясь из
тьмы, и серые уши его задвигались, - цо вы мувите? То  же  есть
немыслимо...
     - Так,  так,  - съежился Аполек и схватил Готфрида, - так,
так, пане...
     Он потащил слепца  к  выходу,  но  на  пороге  помедлил  и
поманил меня пальцем.
     - Блаженный  Франциск,  - прошептал он, мигая глазами, - с
птицей на рукаве, с голубем или щеглом, как пану  писарю  будет
угодно...
     И он исчез с слепым и вечным своим другом.
     - О,  дурацтво,  -  произнес  тогда  Робацкий,  костельный
служка, - тен чловек не умрет на своей постеле...
     Пан Робацкий широко раскрыл рот и  зевнул,  как  кошка.  Я
распрощался  и  ушел ночевать к себе домой, к моим обворованным
евреям.
     По городу слонялась бездомная луна. И я шел с нею  вместе,
отогревая в себе неисполнимые мечты и нестройные песни.

Last-modified: Fri, 04 Sep 1998 12:36:43 GMT
Оцените этот текст: