ю
проблему, он не может не видеть в ней проблемы воспитания человека. Пусть
воспитание это совершается путем непосредственного общения человека с Богом,
путем, так сказать, над человеческим, но все-таки это есть воспитание и
совершенствование человека, обращающееся к нему самому, к его внутренним
силам, к его чувству ответственности.
Наоборот, безрелигиозный максимализм, в какой бы то ни было форме,
отметает проблему воспитания в политике и в социальном строительстве,
заменяя его внешним устроением жизни.
Говоря о том, что русская интеллигенция идейно отрицала или отрицает
личный подвиг и личную ответственность, мы, по-видимому, приходим в
противоречие со всей фактической историей служения интеллигенции народу, с
фактами героизма, подвижничества и самоотвержения, которыми отмечено это
служение. Но нужно понять, что фактическое упражнение самоотверженности не
означает вовсе признания идеи личной ответственности как начала,
управляющего личной и общественной жизнью. Когда интеллигент размышлял о
своем долге перед народом, он никогда не додумывался до того, что
выражающаяся в начале долга идея личной ответственности должна быть
адресована не только к нему, интеллигенту, но и к народу, т. е. ко всякому
лицу, независимо от его происхождения и социального положения. Аскетизм и
подвижничество интеллигенции, полагавшей свои силы на служение народу,
несмотря на всю свою привлекательность, были, таким образом, лишены
принципиального морального значения и воспитательной силы.
Это обнаружилось с полною ясностью в революции. Интеллигентская
доктрина служения народу не предполагала никаких обязанностей у народа и не
ставила ему самому никаких воспитательных задач. А так как народ состоит из
людей, движущихся интересами и инстинктами, то, просочившись в народную
среду, интеллигентская идеология должна была дать вовсе не идеалистический
плод. Народническая, не говоря уже о марксистской, проповедь в исторической
действительности превращалась в разнузданно и деморализацию.
Вне идеи воспитания в политике есть только две возможности: деспотизм
или охлократия. Предъявляя самые радикальные требования, во имя их призывая
народ к действиям, наша радикальная интеллигенция, совершенно отрицала
воспитание в политике и ставила на его место возбуждение. Но возбуждение
быстро сыграло свою роль и не могло больше ничего дать. Когда оно спало,
момент был пропущен и воцарилась реакция. Дело, однако, вовсе не в том
только, что пропущен был момент.
В настоящее время отвратительное торжество реакции побуждает многих
забывать или замалчивать ошибки пережитой нами революции. Не может быть
ничего более опасного, чем такое забвение, ничего более легкомысленного, чем
такое замалчивание. Такому отношению, которое нельзя назвать иначе как
политическим импрессионизмом, необходимо противопоставить подымающийся над
впечатлениями текущего момента анализ морального существа того политического
кризиса, через который прошла страна со своей интеллигенцией во главе.
Чем вложились народные массы в этот кризис? Тем же, чем они влагались в
революционное движение XVII и XVIII веков, своими социальными страданиями и
стихийно выраставшими из них социальными требованиями, своими инстинктами,
аппетитами и ненавистями. Религиозных идей не было никаких. Это была почва,
чрезвычайно благодарная для интеллигентского безрелигиозного радикализма, и
он начал оперировать на этой почве с уверенностью, достойною лучшего
применения.
Прививка политического радикализма интеллигентских идей к социальному
радикализму народных инстинктов совершилась с ошеломляющей быстротой. В том,
как легко и стремительно стала интеллигенция на эту стезю политической и
социальной революционизации исстрадавшихся народных масс, заключалась не
просто политическая ошибка, не просто грех тактики. Тут была ошибка
моральная. В основе тут лежало представление, что "прогресс" общества может
быть не плодом совершенствования человека, а ставкой, которую следует
сорвать в исторической игре, апеллируя к народному возбуждению.
Политическое легкомыслие и неделовитость присоединились к этой основной
моральной ошибке. Если интеллигенция обладала формой религиозности без ее
содержания, то ее "позитивизм", наоборот, был чем-то совершенно
бесформенным. То были "положительные", "научные" идеи без всякой истинной
положительности, без знания жизни и людей, "эмпиризм" без опыта,
"рационализм" без мудрости и даже без здравого смысла.
Революцию делали плохо. В настоящее время с полною ясностью
раскрывается, что в этом делании революции играла роль ловко инсценированная
провокация. Это обстоятельство, однако, только ярко иллюстрирует
поразительную неделовитость революционеров, их практическую беспомощность,
но не в нем суть дела. Она не в том, как делали революцию, а в том, что ее
вообще делали. Делали революцию в то время, когда задача состояла в том,
чтобы все усилия сосредоточить на политическом воспитании и самовоспитании.
Война раскрыла глаза народу, пробудила национальную совесть, и это
пробуждение открывало для работы политического воспитания такие широкие
возможности, которые обещали самые обильные плоды. И вместо этого что же мы
видели? Две всеобщие стачки с революционным взвинчиванием рабочих масс
(совет рабочих депутатов!), ряд военных бунтов, бессмысленных и жалких,
московское восстание, которое было гораздо хуже, чем оно представилось в
первый момент, бойкот выборов в первую думу и подготовка, (при участии
провокации!) дальнейших вооруженных восстаний, разразившихся уже после
роспуска Государственной Думы. Все это должно было терроризировать и в конце
концов смести власть. Власть была действительно терроризирована. Явились
военно-полевые суды и бесконечные смертные казни. И затем государственный
испуг превратился в нормальное политическое состояние, в котором до сих пор
пребывает власть, в котором она осуществила изменение избирательного закона,
-- теперь потребуются годы, чтобы сдвинуть страну с этой мертвой точки.
Итак, безрелигиозное отщепенство от государства, характерное для
политического мировоззрения русской интеллигенции, обусловило и ее моральное
легкомыслие, и ее неделовитость в политике.
Что же следует из такого диагноза болезни? Прежде всего -- и это я уже
подчеркнул выше, -- вытекает то, что недуг заложен глубоко, что смешно,
рассуждая о нем, говорить о политической тактике. Интеллигенции необходимо
пересмотреть все свое миросозерцание и в том числе подвергнуть коренному
пересмотру его главный устой -- то социалистическое отрицание личной
ответственности, о котором мы говорили выше. С вынутием этого камня -- а он
должен быть вынут -- рушится все здание этого миросозерцания.
При этом самое положение "политики" в идейном кругозоре интеллигенции
должно измениться. С одной стороны, она перестанет быть той изолированной и
независимой от всей прочей духовной жизни областью, которою она была до сих
пор. Ибо в основу и политики ляжет идея не внешнего устроения общественной
жизни а внутреннего совершенствования человека. А с другой стороны,
господство над всей прочей духовной жизнью независимой от нее политики
должно кончиться.
К политике в умах русской интеллигенции установилось в конце концов
извращенное и в корне противоречивое отношение. Сводя политику к внешнему
устроению жизни -- чем она с технической точки зрения на самом деле и
является, -- интеллигенция в то же время видела в политике альфу и омегу
всего бытия своего и народного (я беру тут политику именно в широком смысле
внешнего общественного устроения жизни). Таким образом, ограниченное
средство превращалось во всеобъемлющую цель, -- явное, хотя и постоянно в
человеческом обиходе встречающееся извращение соотношения между средством и
целью.
Подчинение политики идее воспитания вырывает ее из той изолированности,
на которую политику необходимо обрекает "внешнее" ее понимание.
Нельзя политику, так понимаемую, свести просто к состязанию
общественных сил, например, к борьбе классов, решаемой в конце концов
физическим превосходством. С другой стороны, при таком понимании невозможно
политике во внешнем смысле подчинять всю духовную жизнь.
Воспитание, конечно, может быть понимаемо тоже во внешнем смысле. Его
так и понимает тот социальный оптимизм, который полагает, что человек всегда
готов, всегда достаточно созрел для лучшей жизни и что только неразумное
общественное устройство мешает ему проявить уже имеющиеся налицо свойства и
возможности. С этой точки зрения "общество" есть воспитатель, хороший или
дурной, отдельной личности. Мы понимаем воспитание совсем не в этом смысле
"устроения" общественной среды и ее педагогического воздействия на личность.
Это есть "социалистическая" идея воспитания, не имеющая ничего общего с
идеей воспитания в религиозном смысле. Воспитание в этом смысле совершенно
чуждо социалистического оптимизма. Оно верит не в устроение, а только в
творчество, в положительную работу человека над самим собой, в борьбу его
внутри себя во имя творческих задач...
______________
Русская интеллигенция, отрешившись от безрелигиозного государственного
отщепенства, перестанет существовать как некая особая культурная категория.
Сможет ли она совершить огромный подвиг такого преодоления своей нездоровой
сущности? От решения этого вопроса зависят в значительной мере судьбы России
и ее культуры. Можно ли дать на него какой-нибудь определенный ответ в
настоящий момент? Это очень трудно, но некоторые данные для ответа все-таки
имеются.
Есть основание думать, что изменение произойдет из двух источников и
будет носить соответственно, этому двоякий характер. Во-первых, в процессе
экономического развития интеллигенция "обуржуазится", т. е. в силу процесса
социального приспособления примирится с государством и органически-стихийно
втянется в существующий общественный уклад, распределившись по разным
классам общества. Это, собственно, не будет духовным переворотом, а именно
лишь приспособлением духовной физиономии к данному социальному укладу.
Быстрота этого процесса будет зависеть от быстроты экономического развития
России и от быстроты переработки всего ее государственного строя в
конституционном духе.
Но может наступить в интеллигенции настоящий духовный переворот,
который явится результатом борьбы идей. Только этот переворот и представляет
для нас интерес в данном случае. Какой гороскоп можно поставить ему?
В интеллигенции началось уже глубокое брожение, зародились новые идеи,
а старые идейные основы поколеблены и скомпрометированы. Процесс этот только
что еще начался, и какие успехи он сделает, на чем он остановится, в
настоящий момент еще нельзя сказать. Но и теперь уже можно сказать, что,
поскольку русская идейная жизнь связана с духовным развитием других, дальше
нас ушедших стран, процессы, в них происходящие, не могут не отражаться на
состоянии умов в России. Русская интеллигенция как особая культурная
категория есть порождение взаимодействия западного социализма с особенными
условиями нашего культурного, экономического и политического развития. До
рецепции социализма в России русской интеллигенции не существовало, был
только "образованный класс" и разные в нем направления.
Для духовного развития Запада нет в настоящую эпоху процесса более
знаменательного и чреватого последствиями, чем кризис и разложение
социализма. Социализм, разлагаясь, поглощается социальной политикой. Бентам
победил Сен-Симона и Маркса. Последнее усилие спасти социализм --
синдикализм -- есть, с одной стороны, попытка романтического возрождения
социализма, откровенного возведения его к стихийным иррациональным началам,
а с другой стороны, он означает столь же откровенный призыв к варварству.
Совершенно ясно, что это усилие бессильно и бесплодно. При таких условиях
социализм вряд ли может оставаться для тех элементов русского общества,
которые составляют интеллигенцию, живой водой их духовно-общественного
бытия[xxxi] .
Самый кризис социализма на Западе потому не выступает так ярко, что там
нет интеллигенции. Нет на Западе того чувствилища, которое представляет
интеллигенция. Поэтому по России кризис социализма в идейном смысле должен
ударить с большей силой, чем по другим странам. В этом кризисе встают те же
самые проблемы, которые лежат в основе русской революции и ее перипетий. Но
если наша "интеллигенция" может быть более чувствительна к кризису
социализма, чем "западные" люди, то, с другой стороны, самый кризис у нас и
для нас прикрыт нашей злосчастной "политикой", возрождением недобитого
абсолютизма и разгулом реакции. На Западе принципиальное значение проблем и
органический характер кризиса гораздо яснее.
Такой идейный кризис нельзя лечить ни ромашкой тактических директив, ни
успокоительным режимом безыдейной культурной работы. Нам нужна, конечно,
упорная работа над культурой. Но именно для того, чтобы в ней не потеряться,
а устоять, нужны идеи, творческая борьба идей.
С. Франк. ЭТИКА НИГИЛИЗМА
(К характеристике нравственного мировоззрения русской
интеллигенции)
Не вокруг творцов нового шума, -- вокруг творцов новых ценностей
вращается мир; он вращается неслышно.
-- И если кто идет в огонь за свое учение -- что это доказывает?
Поистине, важнее, чтобы из собственного пламени души рождалось собственное
учение.
Фр. Ницше.
"Also sprach
Zarathustra".[47]
Два факта величайшей важности должны сосредоточить на себе внимание
тех, кто хочет и может обсудить свободно и правдиво современное положение
нашего общества и пути к его возрождению. Это -- крушение многообещавшего
общественного движения, руководимого интеллигентским сознанием, и
последовавший за этим событием быстрый развал наиболее крепких нравственных
традиций и понятий в среде русской интеллигенции. Оба свидетельствуют, в
сущности, об одном, оба обнажают скрытую дотоле картину бессилия,
непроизводительности и несостоятельности традиционного морального и
культурно-философского мировоззрения русской интеллигенции. Что касается
первого факта -- неудачи русской революции, то банальное "объяснение" его
злокозненностью "реакции" и "бюрократии" неспособно удовлетворить никого,
кто стремится к серьезному, добросовестному и, главное, плодотворному
обсуждению вопроса. Оно не столько фактически неверно, сколько ошибочно
методологически. Это вообще есть не теоретическое объяснение, а лишь весьма
одностороннее и практически вредное моральное вменение факта. Конечно,
бесспорно, что партия, защищавшая "старый порядок" против освободительного
движения, сделала все от нее зависящее, чтобы затормозить это движение и
отнять от него его плоды. Ее можно обвинять в эгоизме, государственной
близорукости, в пренебрежении к интересам народа, но возлагать на нее
ответственность за неудачу борьбы, которая велась прямо против нее и все
время была направлена на ее уничтожение, -- значит рассуждать или просто
недобросовестно, или ребячески-бессмысленно; это приблизительно равносильно
обвинению японцев в печальном исходе русско-японской войны. В этом
распространенном стремлении успокаиваться во всех случаях на дешевой мысли,
что "виновато начальство", сказывается оскорбительная рабья психология,
чуждая сознания личной ответственности и привыкшая свое благо и зло
приписывать всегда милости или гневу посторонней, внешней силы. Напротив, к
настоящему положению вещей безусловно и всецело применимо утверждение, что
"всякий народ имеет то правительство, которого он заслуживает". Если в
дореволюционную эпоху фактическая сила старого порядка еще не давала права
признавать его внутреннюю историческую неизбежность, то теперь, когда
борьба, на некоторое время захватившая все общество и сделавшая его голос
политически решающим, закончилась неудачей защитников новых идей, общество
не вправе снимать с себя ответственность за уклад жизни, выросший из этого
брожения. Бессилие общества, обнаружившееся в этой политической схватке,
есть не случайность и не простое несчастие; с исторической и моральной точки
зрения это есть его грех. И так как в конечном счете все движение как по
своим целям, так и по своей тактике было руководимо и определяемо духовными
силами интеллигенции -- ее верованиями, ее жизненным опытом, ее оценками и
вкусами, ее умственным и нравственным укладом, -- то проблема политическая
само собою становится проблемой культурно-философской и моральной, вопрос о
неудаче интеллигентского дела наталкивает на более общий и важный вопрос о
ценности интеллигентской веры.
К той же проблеме подводит и другой отмеченный нами факт. Как могло
случиться, что столь, казалось, устойчивые и крепкие нравственные основы
интеллигенции так быстро и радикально расшатались? Как объяснить, что чистая
и честная русская интеллигенция, воспитанная на проповеди лучших людей,
способна была хоть на мгновение опуститься до грабежей и животной
разнузданности? Отчего политические преступления так незаметно слились с
уголовными и отчего "санинство"[48] и вульгаризованная "проблема
пола" как-то идейно сплелись с революционностью? Ограничиться моральным
осуждением таких явлений было бы не только малопроизводительно, но и привело
бы к затемнению их наиболее характерной черты; ибо поразительность их в том
и состоит, что это -- не простые нарушения нравственности, возможные всегда
и повсюду, а бесчинства, претендующие на идейное значение и проповедуемые
как новые идеалы. И вопрос состоит в том, отчего такая проповедь могла иметь
успех и каким образом в интеллигентском обществе не нашлось достаточно
сильных и устойчивых моральных традиций, которые могли бы энергично
воспрепятствовать ей. Прочувствовать этот вопрос -- значит непосредственно
понять, что в интеллигентском миросозерцании, по меньшей мере, не все
обстоит благополучно. Кризис политический и кризис нравственный одинаково
настойчиво требуют вдумчивого и беспристрастного пересмотра духовной жизни
русской интеллигенции.
Нижеследующие строки посвящены лишь одной части этой обширной и сложной
задачи -- именно попытке критически уяснить и оценить нравственное
мировоззрение интеллигенции. Конечно, конкретно различные стороны духовной
жизни не существуют обособленно; живую душу нельзя разлагать на отдельные
части и складывать из них, подобно механизму, -- мы можем лишь мысленно
выделять эти части искусственно изолирующим процессом абстракции. В
частности, нравственное мировоззрение так тесно вплетено в целостный
душевный облик, так неразрывно связано, с одной стороны, с
религиозно-философскими верованиями и оценками и, с другой стороны, с
непосредственными психическими импульсами, с общим мироощущением и
жизнечувствием, что самостоятельное теоретическое его изображение неизбежно
должно оставаться схематичным, быть не художественным портретом, а лишь
пояснительным чертежом; и чистый, изолированный анализ его, сознательно и до
конца игнорирующий его жизненную связь с другими, частью обосновывающими
его, частью из него вытекающими, духовными мотивами, здесь вообще и
невозможен, и нежелателен. Чрезвычайно трудно распутать живой клубок
духовной жизни и проследить сплетение образующих его отдельных нитей --
морально-философских мотивов и идей; здесь можно наперед рассчитывать лишь
на приблизительную точность. Но и несовершенная попытка анализа весьма важна
и настоятельно необходима. Нравственный мир русской интеллигенции -- который
в течение многих десятилетий остается в существенных чертах неизменным, при
всем разнообразии исповедывавшихся интеллигенцией социальных вероучений, --
сложился в некоторую обширную и живую систему, в своего рода организм,
упорствующий в бытии и исполненный инстинкта самосохранения. Чтобы понять
болезни этого организма -- очевидные и угрожающие симптомы которых мы только
что указали, -- надо попытаться мысленно анатомировать его и подойти хотя бы
к наиболее основным его корням.
________________
Нравственность, нравственные оценки и нравственные мотивы занимают в
душе русского интеллигента совершенно исключительное место. Если можно было
бы одним словом охарактеризовать умонастроение нашей интеллигенции, нужно
было бы назвать его морализмом. Русский интеллигент не знает никаких
абсолютных ценностей, никаких критериев, никакой ориентировки в жизни, кроме
морального разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные,
добрые и злые. У нас нужны особые, настойчивые указания, исключительно
громкие призывы, которые для большинства звучат всегда несколько
неестественно и аффектированно, чтобы вообще дать почувствовать, что в жизни
существуют или, по крайней мере, мыслимы еще иные ценности и мерила, кроме
нравственных, -- что наряду с добром душе доступны еще идеалы истины,
красоты, Божества, которые также могут волновать сердца и вести их на
подвиги. Ценности теоретические, эстетические, религиозные не имеют власти
над сердцем русского интеллигента, ощущаются им смутно и неинтенсивно и, во
всяком случае, всегда приносятся в жертву моральным ценностям.
Теоретическая, научная истина, строгое и чистое знание ради знания,
бескорыстное стремление к адекватному интеллектуальному отображению мира и
овладению им никогда не могли укорениться в интеллигентском сознании. Вся
история нашего умственного развития окрашена в яркий морально-утилитарный
цвет. Начиная с восторженного поклонения естествознанию в 60-х годах и
кончая самоновейшими научными увлечениями вроде эмпириокритицизма, наша
интеллигенция искала в мыслителях и их системах не истины научной, а пользы
для жизни, оправдания или освящения какой-либо общественно-моральной
тенденции. Именно эту психологическую черту русской интеллигенции
Михайловский пытался обосновать и узаконить в своем пресловутом учении о
"субъективном методе". Эта характерная особенность русского интеллигентского
мышления -- неразвитость в нем того, что Ницше называл интеллектуальной
совестью, -- настолько общеизвестна и очевидна, что разногласия может
вызывать, собственно, не ее констатирование, а лишь ее оценка. Еще слабее,
пожалуй, еще более робко, заглушенно и неуверенно звучит в душе русского
интеллигента голос совести эстетической. В этом отношении Писарев, с его
мальчишеским развенчанием величайшего национального художника, и вся
писаревщина, это буйное восстание против эстетики, были не просто единичным
эпизодом нашего духовного развития, а скорее лишь выпуклым стеклом, которое
собрало в одну яркую точку лучи варварского иконоборства, неизменно горящие
в интеллигентском сознании. Эстетика есть ненужная и опасная роскошь,
искусство допустимо лишь как внешняя форма для нравственной проповеди -- т.
е. допустимо именно не чистое искусство, а его тенденциозное искажение, --
таково верование, которым в течение долгих десятилетий было преисполнено
наше прогрессивное общественное мнение и которое еще теперь, когда уже стало
зазорным открытое его исповедание, омрачает своей тенью всю нашу духовную
жизнь. Что касается ценностей религиозных, то в последнее время принято
утверждать, что русская интеллигенция глубоко религиозна и лишь по
недоразумению сама того не замечает; однако этот взгляд целиком покоится на
неправильном словоупотреблении. Спорить о словах -- бесполезно и скучно.
Если под религиозностью разуметь фанатизм, страстную преданность излюбленной
идее, граничащую с "idйe fixe[49]" и доводящую человека, с одной
стороны, до самопожертвования и величайших подвигов и, с другой стороны, до
уродливого искажения всей жизненной перспективы и нетерпимого истребления
всего несогласного с данной идеей, -- то, конечно, русская интеллигенция
религиозна в высочайшей степени. Но ведь понятие религии имеет более
определенное значение, которого не может вытеснить это -- часто, впрочем,
неизбежное и полезное -- вольное метафорическое словоупотребление. При всем
разнообразии религиозных воззрений религия всегда означает веру в реальность
абсолютно-ценного, признание начала, в котором слиты воедино реальная сила
бытия и идеальная правда духа. Религиозное умонастроение сводится именно к
сознанию космического, сверхчеловеческого значения высших ценностей, и
всякое мировоззрение, для которого идеал имеет лишь относительный
человеческий смысл, будет нерелигиозным и антирелигиозным, какова бы ни была
психологическая сила сопровождающих его и развиваемых им аффектов. И если
интеллигентское жизнепонимание чуждо и враждебно теоретическим и
эстетическим мотивам, то еще сильнее оно отталкивает от себя и изгоняет
мотивы и ценности религиозного порядка. Кто любит истину или красоту, того
подозревают в равнодушии к народному благу и осуждают за забвение насущных
нужд ради призрачных интересов и забав роскоши; но кто любит Бога, того
считают прямым врагом народа. И тут -- не простое недоразумение, но одно
лишь бессмыслие и близорукость, в силу которых укрепился исторически и
теоретически несостоятельный догмат о вечной, имманентной "реакционности"
всякой религии. Напротив, тут обнаруживается внутренне неизбежное,
метафизическое отталкивание двух миросозерцании и мироощущении -- исконная и
непримиримая борьба между религиозным настроением, пытающимся сблизить
человеческую жизнь с сверхчеловеческим и абсолютным началом, найти для нее
вечную и универсальную опору, -- и настроением нигилистическим, стремящимся
увековечить и абсолютизировать одно лишь "человеческое, слишком
человеческое". Пусть догмат о неизбежной связи между религией и реакцией
есть лишь наивное заблуждение, основанное на предвзятости мысли и
историческом невежестве. Однако в суждении, что любовь к "небу" заставляет
человека совершенно иначе относиться к "земле" и земным делам содержится
бесспорная и глубоко важная правда. Религиозность несовместима с признанием
абсолютного значения за земными, человеческими интересами, с нигилистическим
и утилитаристическим поклонением внешним жизненным благам. И здесь мы
подошли к самому глубокому и центральному мотиву интеллигентского
жизнепонимания.
Морализм русской интеллигенции есть лишь выражение и отражение ее
нигилизма. Правда, рассуждая строго логически, из нигилизма можно и должно
вывести и в области морали только нигилизм же, т. е. аморализм, и
Штирнеру[50] не стоило большого труда разъяснить этот логический
вывод Фейербаху и его ученикам. Если бытие лишено всякого внутреннего
умысла, если субъективные человеческие желания суть единственный разумный
критерий для практической ориентировки человека в мире, то с какой стати
должен я признавать какие-либо обязанности и не будет ли моим законным
правом простое эгоистическое наслаждение жизнью, бесхитростное и
естественное "carpe diem[51]"? Наш Базаров также, конечно, был
неопровержимо логичен, когда отказывался служить интересам мужика и
высказывал полнейшее равнодушие к тому человеческому благополучию, которое
должно наступить, когда из него, Базарова, "будет лопух расти". Ниже мы
увидим, что это противоречие весьма ощутительно сказывается в реальных
плодах интеллигентского мировоззрения. Однако если мы сделаем в этом пункте
логический скачок, если от эгоизма мы как-нибудь доберемся психологически до
альтруизма и от заботы о моем собственном "я" -- до заботы о насущном хлебе
для всех или большинства, -- или, говоря иначе, если здесь мы заменим
рациональное доказательство иррациональным инстинктом родовой или
общественной солидарности, то весь остальной характер мировоззрения русской
интеллигенции может быть выведен с совершенной отчетливостью из ее
нигилизма.
Поскольку вообще с нигилизмом соединима общеобязательная и обязывающая
вера, этой верой может быть только морализм.
Под нигилизмом я разумею отрицание или непризнание абсолютных
(объективных) ценностей. Человеческая деятельность руководится, вообще
говоря, или стремлением к каким-либо объективным ценностям (каковыми могут
служить, напр[имер], теоретическая научная истина, или художественная
красота, или объект религиозной веры, или государственное могущество, или
национальное достоинство и т. п.), или же мотивами субъективного порядка, т.
е. влечением удовлетворить: личные потребности, свои и чужие. Всякая вера,
каково бы ни было ее содержание, создает соответствующую себе мораль, т. е.
возлагает на верующего известные обязанности и определяет, что в его жизни,
деятельности, интересах и побуждениях должно почитаться добром и что --
злом. Мораль, опирающаяся на веру в объективные ценности, на признание
внутренней святости какой-либо цели, является в отношении этой веры
служебным средством, как бы технической нормой и гигиеной плодотворной
жизни. Поэтому хотя жизнь всякого верующего подчинена строгой морали, но в
ней мораль имеет не самодовлеющее, а лишь опосредствованное значение; каждое
моральное требование может быть в ней обосновано и выведено из конечной цели
и потому само не претендует на мистический и непререкаемый смысл. И только в
том случае, когда объектом стремления является благо относительное, лишенное
абсолютной ценности, -- а именно удовлетворение субъективных человеческих
нужд и потребностей, -- мораль -- в силу некоторого логически
неправомерного, но психологически неизбежного процесса мысли --
абсолютизируется и кладется в основу всего практического мировоззрения.
Где человек должен подчинить непосредственные побуждения своего "я" не
абсолютной ценности или цели, а по существу равноценным с ними (или равно
ничтожным) субъективным интересам "ты" -- хотя бы и коллективного, -- там
обязанности самоотречения, бескорыстия, аскетического самоограничения и
самопожертвования необходимо принимают характер абсолютных, самодовлеющих
велений, ибо в противном случае они никого не обязывали бы и никем бы не
выполнялись. Здесь абсолютной ценностью признается не цель или идеал, а само
служение им; и если штирнеровский вопрос "почему "я" менее ценно, чем "ты",
и должно приноситься ему в жертву?" остается без ответа, то, в
предупреждение подобных дерзких недоумений, нравственная практика именно и
окружает себя тем более мистическим и непреложным авторитетом. Это
умонастроение, в котором мораль не только занимает главное место, но и
обладает безграничной и самодержавной властью над сознанием, лишенным веры в
абсолютные ценности, можно назвать морализмом, и именно та кой
нигилистический морализм и образует существо мировоззрения русского
интеллигента.
Символ веры русского интеллигента есть благо народа, удовлетворение
нужд "большинства". Служение этой цели есть для него высшая и вообще
единственная обязанность человека, а что сверх того -- то от лукавого.
Именно потому он не только просто отрицая или не приемлет иных ценностей --
он даже прямо боится и ненавидит их. Нельзя служить одновременно двум богам,
и если Бог, как это уже открыто поведал Максим Горький, "суть народушко", то
все остальные боги -- лжебоги, идолы или дьяволы. Деятельность, руководимая
любовью к науке или искусству, жизнь, озаряемая религиозным светом в
собственном смысле, т. е. общением с Богом, -- все это отвлекает от служения
народу, ослабляет или уничтожает моралистический энтузиазм и означает, с
точки зрения интеллигентской веры, опасную погоню за призраками. Поэтому все
это отвергается, частью как глупость или "суеверие", частью как
безнравственное направление воли. Это, конечно, не означает, что русской
интеллигенции фактически чужды научные, эстетические, религиозные интересы и
переживания. Духа и его исконных запросов умертвить нельзя, и естественно,
что живые люди, облекшие свою душу в моральный мундир "интеллигента",
сохраняют в себе все чувства, присущие человеку. Но эти чувства живут в душе
русского интеллигента приблизительно так, как чувство жалости к врагу -- в
душе воина -- или как стремление к свободной игре фантазии -- в сознании
строго-научного мыслителя: именно как незаконная, хотя и неискоренимая
слабость, как нечто -- в лучшем случае -- лишь терпимое. Научные,
эстетические, религиозные переживания всегда относятся здесь, так сказать, к
частной, интимной жизни человека; более терпимые люди смотрят на них как на
роскошь, как на забаву в часы досуга, как на милое чудачество; менее
терпимые осуждают их в других и стыдливо прячут в себе. Но интеллигент как
интеллигент, т. е. в своей сознательной вере и общественной деятельности,
должен быть чужд их -- его мировоззрение, его идеал враждебны этим сторонам
человеческой жизни. От науки он берет несколько популяризованных, искаженных
или ad hoc[52] изобретенных положений и хотя нередко даже
гордится "научностью" своей веры, но с негодованием отвергает и научную
критику, и всю чистую, незаинтересованную работу научной мысли; эстетика же
и религия вообще ему не нужны. Все это -- и чистая наука, и искусство, и
религия -- несовместимо с морализмом, с служением народу; все это опирается
на любовь к объективным ценностям и, следовательно, чуждо, а тем самым и
враждебно той утилитарной вере, которую исповедует русский интеллигент.
Религия служения земным нуждам и религия служения идеальным ценностям
сталкиваются здесь между собой, и, сколь бы сложно и многообразно ни было их
иррациональное психологическое сплетение в душе человека-интеллигента, в
сфере интеллигентского сознания их столкновение приводит к полнейшему
истреблению и изгнанию идеальных запросов во имя цельности и чистоты
моралистической веры.
Нигилистический морализм есть основная и глубочайшая черта духовной
физиономии русского интеллигента: из отрицания объективных ценностей
вытекает обожествление субъективных интересов ближнего ("народа"), отсюда
следует признание, что высшая и единственная задача человека есть служение
народу, а отсюда, в свою очередь, следует аскетическая ненависть ко всему,
что препятствует или даже только не содействует осуществлению этой задачи.
Жизнь не имеет никакого объективного, внутреннего смысла; единственное благо
в ней есть материальная обеспеченность, удовлетворение субъективных
потребностей; поэтому человек обязан посвятить все свои силы улучшению
участи большинства, и все, что отвлекает его от этого, есть зло и должно
быть беспощадно истреблено -- такова странная, логически плохо обоснованная,
но психологически крепко спаянная цепь суждений, руководящая всем поведением
и всеми оценками русского интеллигента. Нигилизм и морализм, безверие и
фанатическая суровость нравственных требований, беспринципность в
метафизическом смысле -- ибо нигилизм и есть отрицание принципиальных
оценок, объективного различия между добром и злом -- и жесточайшая
добросовестность в соблюдении эмпирических принципов, т. е. по существу
условных и непринципиальных требований, -- это своеобразное, рационально
непостижимое и вместе с тем жизненно-крепкое слияние антагонистических
мотивов в могучую психическую силу и есть то умонастроение, которое мы
называем нигилистическим морализмом.
Из него вытекают или с ним связаны другие черты интеллигентского
мировоззрения, и прежде всего то существенное обстоятельство, что русскому
интеллигенту чуждо и отчасти даже враждебно понятие культуры в точном и
строгом смысле слова. Это суждение может показаться неправильным; ибо кто
больше говорит о желательности культуры, об отсталости нашего быта и
необходимости поднять его на высший уровень, чем именно русский интеллигент?
Но и тут дело не в словах, а в понятиях и реальных оценках. Русскому
человеку не родственно и не дорого, его сердцу мало говорит то чистое
понятие культуры, которое уже органически укоренилось в сознании
образованного европейца. Объективное, самоценное развитие внешних и
внутренних условий жизни, повышение производительности материальной и
духовной, совершенствование политических, социальных и бытовых форм общения,
прогресс нравственности, религии, науки, искусства, словом, многосторонняя
работа поднятия коллективного бытия на объективно-высшую ступень, -- таково
жизненное и могущественное по своему влиянию на умы понятие культуры,
которым вдохновляется европеец. Это понятие опять-таки целиком основано на
вере в объективные ценности и служении им, и культура в этом смысле может
быть прямо определена как совокупность осуществляемых в
общественно-исторической жизни объективных ценностей. С этой точки зрения
культура существует не для чьего-либо блага или пользы, а лишь для самой
себя; культурное творчество означает совершенствование человеческой природы
и воплощение в жизни идеальных ценностей и в качестве такового есть само по
себе высшая и самодовлеющая цель человеческой деятельности. Напротив,
культура, как она обычно понимается у нас, целиком отмечена печатью
утилитаризма. Когда у нас говорят о культуре, то разумеют или железные
дороги, канализацию и мостовые, или развитие народного образования, или
совершенствование политического механизма, и всегда при этом нам
преподносится нечто полезное, некоторое средство для осуществления иной цели
-- именно удовлетворения субъективных жизненных нужд. Но исключительно
утилитарная оценка культуры столь же несовместима с чистой ее идеей, как
исключительно утилитарная оценка науки или искусства разрушает самое
существо того, что зовется наукой и искусством. Именно этому чистому понятию
культуры нет места в умонастроении русского интеллигента; оно чуждо ему
психологически и враждебно метафизически. Убогость, духовная нищета всей
нашей жизни не дает у нас возникнуть и укрепиться непосредственной любви к
культуре, как бы убивает инстинкт культуры и делает невосприимчивым к идее
культуры; и наряду с этим нигилистический морализм сеет вражду к культуре
как к своему метафизическому антиподу. Поскольку русскому интеллигенту
вообще доступно чистое понятие культуры, оно ему глубоко антипатично. Он
инстинктивно чует в нем врага своего миросозерцания; культура есть для него
ненужное и нравственно непозволительное барство; он не может дорожить ею,
так как не признает ни одной из тех объективных ценностей, совокупность
которых ее образует. Борьба против культуры есть одна из характерных черт
типично русского интеллигентского духа; культ опрощения есть не
специфически-толстовская идея, а некоторое общее свойство интеллигентского
умонастроения, логически вытекающее из нигилистического морализма. Наша
историческая, бытовая непривычка к культуре и метафизическое отталкивание
интеллигентского миросозерцания от идеи культуры психологически срастаются в
одно целое и сотрудничают в увековечении низкого культурного уровня всей
нашей жизни[xxxii] .
Если мы присоединим эту характерную противокультурную тенденцию к
намеченным выше чертам нигилистического морализма, то мы получим более или
менее исчерпывающую схему традиционного интеллигентского миросозерцания,
самое подходящее обозначение для которого есть народничество. Понятие
"народничества" соединяет все основные признаки описанного духовного склада
-- нигилистический утилитаризм, который отрицает все абсолютные ценности и
единственную нравственную цель усматривает в сл