западного просветительства,
религии человекобожества и самообожения нашли в русских условиях жизни
неожиданного, но могучего союзника. Если юный интеллигент -- скажем, студент
или курсистка -- еще имеет сомнение в том, что он созрел уже для
исторической миссии спасителя отечества, то признание этой зрелости со
стороны министерства внутренних дел обычно устраняет и эти сомнения.
Превращение русского юноши или вчерашнего обывателя в тип героический по
внутренней работе, требующейся для этого, есть несложный, большею частью
кратковременный процесс усвоения некоторых догматов религии человекобожества
и quasi[25]-научной "программы" какой-либо партии и затем
соответствующая перемена собственного самочувствия, после которой сами собой
вырастают героические котурны. В дальнейшем развитии страдания, озлобление
вследствие жестокости властей, тяжелые жертвы, потери довершают выработку
этого типа, которому тогда может быть свойственно что угодно, только уже не
сомнения в своей миссии.
Героический интеллигент не довольствуется поэтому ролью скромного
работника (даже если он и вынужден ею ограничиваться), его мечта -- быть
спасителем человечества или по крайней мере русского народа. Для него
необходим (конечно, в мечтаниях) не обеспеченный минимум, но героический
максимум. Максимализм есть неотъемлемая черта интеллигентского героизма, с
такой поразительной ясностью обнаружившаяся в годину русской революции. Это
-- не принадлежность какой-либо одной партии, нет -- это самая душа
героизма, ибо герой вообще не мирится на малом. Даже если он и не видит
возможности сейчас осуществить этот максимум и никогда ее не увидит, в
мыслях он занят только им. Он делает исторический прыжок в своем воображении
и, мало интересуясь перепрыгнутым путем, вперяет свой взор лишь в светлую
точку на самом краю исторического горизонта. Такой максимализм имеет
признаки идейной одержимости, самогипноза, он сковывает мысль и вырабатывает
фанатизм, глухой к голосу жизни. Этим дается ответ и на тот исторический
вопрос, почему в революции торжествовали самые крайние направления, причем
непосредственные, задачи момента определялись все максимальнее и
максимальнее (вплоть до осуществления социальной республики или анархии). От
чего эти более крайние и явно безумные направления становились все сильнее и
сильнее и, при общем полевении нашего трусливого и пассивного общества,
легко подчиняющегося силе, оттесняло собою все более умеренное (достаточно
вспомнить ненависть к "кадетам" со стороны "левого блока").
Каждый герой имеет свой способ спасения человечества, должен выработать
свою для него программу. Обычно за таковую принимается одна из программ
существующих политических партий или фракций, которые, не различаясь в своих
целях (обычно они основаны на идеалах материалистического социализма или, в
последнее время, еще и анархизма), разнятся в своих путях и средствах.
Ошибочно было бы думать, чтобы эти программы политических партий
психологически соответствовали тому, что они представляют собой у
большинства парламентских партий западно-европейского мира; это есть нечто
гораздо большее, это -- религиозное credo[26], самовернейший
способ спасения человечества, идейный монолит, который можно только или
принять, или отвергнуть. Во имя веры в программу лучшими представителями
интеллигенции приносятся жертвы жизнью, здоровьем, свободой, счастьем. Хотя
программы эти обыкновенно объявляются еще и "научными", чем увеличивается их
обаяние, но о степени действительной "научности" их лучше и не говорить, да
и, во всяком случае, наиболее горячие их адепты могут быть, по степени
своего развития и образованности, плохими судьями в этом вопросе.
Хотя все чувствуют себя героями, одинаково призванными быть провидением
и спасителями, но они не сходятся в способах и путях этого спасения. И так
как при программных разногласиях в действительности затрагиваются самые
центральные струны души, то партийные раздоры становятся совершенно
неустранимыми. Интеллигенция, страдающая "якобинизмом", стремящаяся к
"захвату власти", к "диктатуре", во имя опасения народа, неизбежно
разбивается и распыляется на враждующие между собою фракции, и это
чувствуется тем острее, чем выше поднимается температура героизма.
Нетерпимость и взаимные распри суть настолько известные черты нашей
партийной интеллигенции, что об этом достаточно лишь упомянуть. С
интеллигентским движением происходит нечто вроде самоотравления. Из самого
существа героизма вытекает, что он предполагает пассивный объект воздействия
-- спасаемый народ или человечество, между тем герой -- личный или
коллективный -- мыслится всегда лишь в единственном числе. Если же героев и
героических средств оказывается несколько, то соперничество и рознь
неизбежны, ибо невозможно несколько "диктатур" зараз. Героизм, как
общераспространенное мироотношение, есть начало не собирающее, но
разъединяющее, он создает не сотрудников, но соперников[vii] .
Наша интеллигенция, поголовно почти стремящаяся к коллективизму, к
возможной соборности человеческого существования, по своему укладу
представляет собою нечто антисоборное, антиколлективистическое, ибо несет в
себе разъединяющее начало героического самоутверждения. Герой есть до
некоторой степени сверхчеловек, становящийся по отношению к ближним своим в
горделивую и вызывающую позу спасителя, и при всем своем стремлении к
демократизму интеллигенция есть лишь особая разновидность сословного
аристократизма, надменно противопоставляющая себя "обывателям". Кто жил в
интеллигентских кругах, хорошо знает это высокомерие и самомнение, сознание
своей непогрешимости, и пренебрежение к инакомыслящим, и этот отвлеченный
догматизм, в который отливается здесь всякое учение.
Вследствие своего максимализма интеллигенция остается малодоступна и
доводам исторического реализма и научного знания. Самый социализм остается
для нее не собирательным понятием, обозначающим постепенное
социально-экономическое преобразование, которое слагается из ряда частных и
вполне конкретных реформ, не "историческим движением", но над-исторической
"конечною целью" (по терминологии известного спора с
Бернштейном[27]), до которой надо совершить исторический прыжок
актом интеллигентского героизма. Отсюда недостаток чувства исторической
действительности и геометрическая прямолинейность суждений и оценок,
пресловутая их "принципиальность". Кажется, ни одно слово не вылетает так
часто из уст интеллигента, как это, он обо всем судит прежде всего
"принципиально", т. е. на самом деле отвлеченно, не вникая в сложность
действительности и тем самым нередко освобождая себя от трудности надлежащей
оценки положения. Кому приходилось иметь дело с интеллигентами на работе,
тому известно, как дорого обходится эта интеллигентская "принципиальная"
непрактичность, приводящая иногда к отцеживанию комара и поглощению
верблюда.
Этот же ее максимализм составляет величайшее препятствие к поднятию ее
образованности именно в тех вопросах, которые она считает своею
специальностью, -- в вопросах социальных, политических. Ибо если внушить
себе, что цель и способ движения уже установлены, и притом "научно", то,
конечно, ослабевает интерес к изучению посредствующих, ближайших звеньев.
Сознательно или бессознательно, но интеллигенция живет в атмосфере ожидания
социального чуда, всеобщего катаклизма, в эсхатологическом
настроении[viii] .
Героизм стремится к спасению человечества своими силами и притом
внешними средствами; отсюда исключительная оценка героических деяний, в
максимальной степени воплощающих программу максимализма". Нужно что-то
сдвинуть, совершить что-то свыше сил, отдать при этом самое дорогое, свою
жизнь, -- такова заповедь героизма. Стать героем, а вместе и спасителем
человечества можно героическим деянием, далеко выходящим за пределы
обыденного долга. Эта мечта, живущая в интеллигентской душе, хотя выполнимая
лишь для единиц, служит общим масштабом в суждениях, критерием для жизненных
оценок. Совершить такое деяние и необыкновенно трудно, ибо требует побороть
сильнейшие инстинкты привязанности к жизни и страха, и необыкновенно просто,
ибо для этого требуется волевое усилие на короткий сравнительно период
времени, а подразумеваемые или ожидаемые результаты этого считаются так
велики. Иногда стремление уйти из жизни вследствие неприспособленности к
ней, бессилия нести жизненную тягость сливается до неразличимости с
героическим самоотречением, так что невольно спрашиваешь себя: героизм это
или самоубийство? Конечно, интеллигентские святцы могут назвать много таких
героев, которые всю свою жизнь делали подвигом страдания и длительного
волевого напряжения, однако, несмотря на различия, зависящие от силы
отдельных индивидуальностей, общий тон здесь остается тот же.
Очевидно, такое мироотношение гораздо более приспособлено к бурям
истории, нежели к ее затишью, которое томит героев. Наибольшая возможность
героических деяний, иррациональная "приподнятость настроения",
экзальтированность, опьянение борьбой, создающее атмосферу некоторого
героического авантюризма, -- все это есть родная стихия героизма. Поэтому
так и велика сила революционного романтизма среди нашей интеллигенции, ее
пресловутая "революционность". Не надо забывать, что понятие революции есть
отрицательное, оно не имеет самостоятельного содержания, а характеризуется
лишь отрицанием ею разрушаемого, поэтому пафос революции есть ненависть и
разрушение. Но еще один из крупнейших русских интеллигентов, Бакунин,
формулировал ту мысль, что дух разрушающий есть вместе с тем и дух
созидающий, и эта вера есть основной нерв психологии героизма. Она упрощает
задачу исторического строительства, ибо при таком понимании для него
требуются прежде всего крепкие мускулы и нервы, темперамент и смелость, и,
обозревая хронику русской революции, не раз вспоминаешь об этом упрощенном
понимании...
Психологии интеллигентского героизма больше всего импонируют такие
общественные группы и внешние положения, при которых он наиболее естествен
во всей последовательности прямолинейного максимализма. Самую благоприятную
комбинацию этих условий представляет у нас учащаяся молодежь. Благодаря
молодости с ее физиологией и психологией, недостатку жизненного опыта и
научных знаний, заменяемому пылкостью и самоуверенностью, благодаря
привилегированности социального положения, не доходящей, однако, до
буржуазной замкнутости западного студенчества, наша молодежь выражает с
наибольшей полнотой тип героического максимализма. И если в христианстве
старчество является естественным воплощением духовного опыта и
руководительства, то относительно нашей интеллигенции такую роль естественно
заняла учащаяся молодежь. Духовная педократия[ix] -- есть
величайшее зло нашего общества, а вместе и симптоматическое проявление
интеллигентского героизма, его основных черт, но в подчеркнутом и
утрированном виде. Это уродливое соотношение, при котором оценки и мнения
"учащейся молодежи" оказываются руководящими для старейших, перевертывает
вверх ногами естественный порядок вещей и в одинаковой степени пагубно и для
тех, и для других. Исторически эта духовная гегемония стоит в связи с той
действительно передовой ролью, которую играла учащаяся молодежь с[о] своими
порывами в русской истории, психологически же это объясняется духовным
складом интеллигенции, остающейся на всю жизнь -- в наиболее живучих и ярких
своих представителях -- тою же учащеюся молодежью в своем мировоззрении.
Отсюда то глубоко прискорбное и привычное равнодушие и, что гораздо хуже,
молчаливое или даже открытое одобрение, с которым у нас смотрят, как наша
молодежь без знаний, без опыта, но с зарядом интеллигентского героизма
берется за серьезные, опасные по своим последствиям социальные опыты и,
конечно, этой своей деятельностью только усиливает реакцию. Едва ли в
достаточной мере обратил на себя внимание и оценен факт весьма низкого
возрастного состава групп с наиболее максималистскими действиями и
программами. И, что гораздо хуже, это многие находят вполне в порядке вещей.
"Студент" стало нарицательным именем интеллигента в дни революции.
Каждый возраст имеет свои преимущества, и их особенно много имеет
молодость с Таящимися в ней силами. Кто радеет о будущем, тот больше всего
озабочен молодым поколением. Но находиться от него в духовной зависимости,
заискивать передним, прислуживаться к его мнению, брать его за критерий, --
это свидетельствует о духовной слабости общества. Во всяком случае, остается
сигнатурой целой исторической полосы и всего душевного уклада
интеллигентского героизма, что идеал христианского святого, подвижника здесь
сменился образом революционного студента.
IV
С максимализмом целей связан и максимализм средств, так прискорбно
проявившийся о последние годы. В этой неразборчивости средств, в этом
героическом "все позволено" (предуказанном. Достоевским еще в "Преступлении
и наказании" и в "Бесах") сказывается в наибольшей степени человекобожеская
природа интеллигентского героизма, присущее ему самообожение, поставление
себя вместо Бога, вместо Провидения, и это не только в целях и планах, но и
путях и средствах осуществления. Я осуществляю свою идею и ради нее
освобождаю себя от уз обычной морали, я разрешаю себе право не только на
имущество, но и на жизнь и смерть других, если это нужно для моей идеи. В
каждом максималисте сидит такой маленький Наполеон от социализма или
анархизма. Аморализм или, по старому выражению, нигилизм есть необходимое
последствие самообожения, здесь подстерегает его опасность саморазложения,
ждет неизбежный провал. И те горькие разочарования, которые многие пережили
в революции, та неизгладимая из памяти картина своеволия, экспроприаторства,
массового террора, все это явилось не случайно, но было раскрытием тех
духовных потенций, которые необходимо таятся в психологии
самообожения[x] .
Подъем героизма в действительности доступен лишь избранным натурам и
притом в исключительные моменты истории, между тем жизнь складывается из
повседневности, а интеллигенция состоит не из одних только героических
натур. Без действительного геройства или возможности его проявления героизм
превращается в претензию, в вызывающую позу, вырабатывается особый дух
героического ханжества и безответственного критиканства, всегдашней
"принципиальной" оппозиции, преувеличенное чувство своих прав и ослабленное
сознание обязанностей и вообще личной ответственности. Самый ординарный
обыватель, который нисколько не выше, а иногда и ниже окружающей среды,
надевая интеллигентский мундир, уже начинает относиться к ней с
высокомерием. Особенно ощутительно это зло в жизни нашей провинции.
Самообожение в кредит, не всегда делающее героя, способно воспитывать
аррогантов. Благодаря ему человек лишается абсолютных норм и незыблемых
начал личного и социального поведения, заменяя их своеволием или
самодельщиной. Нигилизм, поэтому, есть страшный бич, ужасная духовная язва,
разъедающая наше общество. Героическое "все позволено" незаметно подменяется
просто беспринципностью во всем, что касается личной жизни, личного
поведения, чем наполняются житейские будни. В этом заключается одна из
важных причин, почему у нас при таком обилии героев так мало просто
порядочных, дисциплинированных, трудоспособных людей, и та самая героическая
молодежь, по курсу которой определяет себя старшее поколение, в жизни так
незаметно и легко обращается или в "лишних людей", или же в чеховские и
гоголевские типы и кончает вином и картами, если только не хуже. Пушкин с[о]
своей правдивостью гения приподнимает завесу над возможным будущим
трагически и. безвременно погибшего Ленского и усматривает за нею весьма
прозаическую картину. Попробуйте мысленно сделать то же относительно иного
юноши, окруженного теперь ореолом героя, и представить его просто в роли
работника после того, как погасла аффектация героизма, оставляя в душе
пустоту нигилизма. Недаром интеллигентский поэт Некрасов, автор "Рыцаря на
час", так чувствовал, что ранняя смерть есть Лучший апофеоз интеллигентского
героизма.
Не рыдай так безумно над ним:
Хорошо умереть молодым!
Беспощадная пошлость ни тени
Положить не успела на нем и т. д.
Из этой же героической аффектации, поверхностной и непрочной,
объясняется поразительная неустойчивость интеллигентских вкусов, верований,
настроений, меняющихся по прихоти моды. Многие удивленно стоят теперь перед
переменой настроений, совершившейся на протяжении последних лет, от
настроения героически революционного к нигилистическому и порнографическому,
а также пред этой эпидемией самоубийств, которую ошибочно объяснять только
политической реакцией и тяжелыми впечатлениями русской жизни.
Но это чередование и эта его истеричность представляются естественными
для интеллигенции, и сама она не менялась при этом в своем существе, только
полнее обнаружившемся при этой смене исторического праздника и будней;
лжегероизм не остается безнаказанным. Духовное состояние интеллигенции не
может не внушать серьезной тревоги. И наибольшую тревогу возбуждает молодое,
подрастающее поколение и особенно судьба интеллигентских детей. Безбытная,
оторвавшаяся от органического склада жизни, не имеющая собственных твердых
устоев интеллигенция, со своим атеизмом, прямолинейным рационализмом и общей
развинченностью и беспринципностью в обыденной жизни, передает эти качества
и своим детям, с той только разницей, Что дети наши даже и в детстве
остаются лишены тех здоровых соков, которые получали родители из народной
среды. Боюсь, что черты вырождения должны проступать при этом с растущей
быстротой.
Крайне непопулярны среди интеллигенции понятия личной нравственности,
личного самоусовершенствования, выработки личности (и, наоборот, особенный,
сакраментальный характер имеет слово общественный). Хотя интеллигентское
мироотношение представляет собой крайнее самоутверждение личности, ее
самообожествление, но в своих теориях интеллигенция нещадно гонит эту самую
личность, сводя ее иногда без остатка на влияния среды и стихийных сил
истории (согласно общему учению просветительства). Интеллигенция не хочет
допустить, что в личности заключена живая творческая энергия, и остается
глуха ко всему, что к этой проблеме приближается: глуха не только к
христианскому учению, но даже к учению Толстого (в котором все же заключено
здоровое зерно личного, самоуглубления) и ко всем философским учениям,
заставляющим посчитаться с нею.
Между тем в отсутствии правильного учения о личности заключается ее
главная слабость. Извращение личности, ложность самого идеала для ее
развития есть Коренная причина, из которой проистекают слабости и недостатки
нашей интеллигенции, ее историческая несостоятельность. Интеллигенции нужно
выправляться не извне, но изнутри, причем сделать это может только она сама
свободным духовным подвигом, незримым, но вполне реальным.
V
Своеобразная природа интеллигентского героизма выясняется для нас
полнее, если сопоставить его с противоположным ему духовным обликом --
христианского героизма, или, точнее, христианского
подвижничества[xi] , ибо герой в христианстве -- подвижник.
Основное различие здесь не столько внешнее, сколько внутреннее, религиозное.
Герой, ставящий себя в роль Провидения, благодаря этой духовной
узурпации приписывает себе и большую ответственность, нежели может понести,
и большие задачи, нежели человеку доступны. Христианский подвижник верит в
Бога-Промыслителя, без воли Которого волос не падает с головы. История и
единичная человеческая жизнь представляются в его глазах осуществлением хотя
и непонятного для него в индивидуальных подробностях строительства Божьего,
пред которым он смиряется подвигов веры. Благодаря этому он сразу
освобождается от героической позы и притязаний. Его внимание
сосредоточивается на его прямом деле, его действительных обязанностях и их
строгом, неукоснительном исполнении. Конечно, и определение, и исполнение
этих обязанностей требует иногда не меньшей широты кругозора и знания, чем
та, на какую притязает интеллигентский героизм. Однако внимание здесь
сосредоточивается на сознании личного долга и его исполнения, на
самоконтроле, и это перенесение центра внимания на себя и свои обязанности,
освобождение от фальшивого самочувствия непризванного спасителя мира и
неизбежно связанной с ним гордости оздоровляет душу, наполняя ее чувством
здорового христианского смирения. К этому духовному самоотречению, к жертве
своим гордым интеллигентским "я" во имя высшей святыни призывал Достоевский
русскую интеллигенцию в своей пушкинской речи: "Смирись, гордый человек, и
прежде всего сломи свою гордость... Победишь себя, усмиришь себя, -- и
станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело и
других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь
твоя..."[xii]
Нет слова более непопулярного в интеллигентской среде, чем смирение,
мало найдется понятий, которые подвергались бы большему непониманию и
извращению, о которые так легко могла бы точить зубы интеллигентская
демагогия, и это, пожалуй, лучше всего свидетельствует о духовной природе
интеллигенции, изобличает ее горделивый, опирающийся на самообожение
героизм. В то же время смирение есть, по единогласному свидетельству Церкви,
первая и основная христианская добродетель, но даже и вне христианства оно
есть качество весьма ценное, свидетельствующее, во всяком случае, о высоком
уровне духовного развития. Легко понять и интеллигенту, что, например,
настоящий ученый, по мере углубления и расширения своих знаний, лишь острее
чувствует бездну своего незнания, так что успехи знания сопровождаются для
него увеличивающимся пониманием своего незнания, ростом интеллектуального
смирения, как это и подтверждают биографии великих ученых. И наоборот,
самоуверенное самодовольство или надежда достигнуть своими силами полного
удовлетворяющего знания есть верный и непременный симптом научной незрелости
или просто молодости.
То же чувство глубокой неудовлетворенности своим творчеством,
несоответствие его идеалам красоты, задачам искусства отличает и настоящего
художника, для которого труд его неизбежно становится мукой, хотя в нем он
только и находит свою жизнь. Без этого чувства вечной неудовлетворенности
своими творениями, которое можно назвать смирением перед красотой, нет
истинного художника.
То же чувство ограниченности индивидуальных сил пред расширяющимися
задачами охватывает и философского мыслителя, и государственного деятеля, и
социального политика и т. д.
Но если естественность и необходимость смирения сравнительно легко
понять в этих частных областях человеческой деятельности, то почему же так
трудно оказывается это относительно центральной области духовной жизни,
именно -- нравственно-религиозной самопроверки? Здесь-то и обнаруживается
решающее значение того или иного высшего критерия, идеала для личности:
дается ли этот критерий самопроверки образом совершенной Божественной
личности, воплотившейся во Христе, или же самообожествившимся человеком в
той или иной его земной ограниченной оболочке (человечество, народ,
пролетариат, сверхчеловек), т. е. в конце концов своим же собственным "я",
но ставшим пред самим собой в героическую позу. Изощряющийся духовный взор
подвижника в ограниченном, искаженном грехом и страстями человеке и прежде
всего в себе самом открывает все новые несовершенства, чувство расстояния от
идеала увеличивается, другими словами, нравственное развитие личности
сопровождается увеличивающимся сознанием своих несовершенств, или, что то
же, выражается в смирении перед Богом и в "хождении пред Богом" (как это и
разъясняется постоянно в церковной, святоотеческой литературе). И эта
разница между героической и христианской самооценкой проникает во все изгибы
души, во все ее самочувствие.
Вследствие отсутствия идеала личности (точнее, его извращения), все,
что касается религиозной культуры личности, ее выработки, дисциплины,
неизбежно остается у интеллигенции в полной запущенности. У нее отсутствуют
те абсолютные нормы и ценности, которые для этой культуры необходимы и
даются только в религии. И прежде всего, отсутствует понятие греха и чувство
греха, настолько, что слово грех звучит для интеллигентского уха так же
почти дико и чуждо, как смирение. Вся сила греха, мучительная его тяжесть,
всесторонность и глубина его влияния на всю человеческую жизнь, словом --
вся трагедия греховного состояния человека, исход из которой в предвечном
плане Божием могла дать только Голгофа, все это остается вне поля сознания
интеллигенции, находящейся как бы в религиозном детстве, не выше греха, но
ниже его сознания. Она уверовала, вместе с Руссо и со всем
просветительством, что естественный человек добр по природе своей и что
учение о первородном грехе и коренной порче человеческой природы есть
суеверный миф, который не имеет ничего соответствующего в нравственном
опыте. Поэтому вообще никакой особой заботы о культуре личности (о столь
презренном "самоусовершенствовании") быть не может и не должно, а вся
энергия должна быть целиком расходуема на борьбу за улучшение среды.
Объявляя личность всецело ее продуктом, этой же самой личности предлагают и
улучшать эту среду, подобно барону Мюнхгаузену, вытаскивающему себя из
болота за волосы.
Этим отсутствием чувства греха и хотя бы некоторой робости перед ним
объясняются многие черты душевного и жизненного уклада интеллигенции и --
увы! -- многие печальные стороны и события нашей революции, а равно и
наступившего после нее духовного маразма. Многими пикантными кушаньями со
стола западной цивилизаций кормила и кормит себя наша интеллигенция, вконец
расстраивая свой и без того испорченный желудок; не пора ли вспомнить о
простой, Грубой, но безусловно здоровой и питательной пище, о старом
Моисеевом десятисловии[28], а затем дойти и до Нового Завета!..
Героический максимализм целиком проецируется вовне, в достижении
внешних целей; относительно личной жизни, вне героического акта и всего с
ним связанного, он оказывается минимализмом, т. е. просто оставляет ее вне
своего внимания. Отсюда и проистекает непригодность его для выработки
устойчивой, дисциплинированной, работоспособной личности, держащейся на
своих ногах, а не на волне общественной истерики, которая затем сменяется
упадком. Весь тип интеллигенции определяется этим сочетанием минимализма и
максимализма, при котором максимальные притязания могут выставляться при
минимальной подготовке личности как в области науки, так и жизненного опыта,
и самодисциплины, что так рельефно выражается в противоестественной
гегемонии учащейся молодежи, в нашей духовной педократии.
Иначе воспринимается мир христианским подвижничеством. Я не буду много
останавливаться на выяснении того, что является целью мирового и
исторического развития в атеистической и христианской вере: в первой --
счастье последних поколений, торжествующих на костях и крови своих предков,
однако в свою очередь тоже подлежащих неумолимому року смерти (не говоря уже
о возможности стихийных бедствий), во второй -- вера во всеобщее
воскресение, новую землю и новое небо, когда "будет Бог все во всем".
Очевидно, никакой позитивно-атеистический максимализм в своей вере даже
отдаленно не приближается к христианскому учению. Но не эта сторона дела нас
здесь интересует, а то, как преломляется то и другое учение в жизни личности
и ее психологии. И в этом отношении, в полной противоположности гордыне
интеллигентского героизма, христианское подвижничество есть прежде всего
максимализм в личной жизни, в требованиях, предъявляемых к самому себе;
напротив, острота внешнего максимализма здесь совершенно устраняется.
Христианский герой или подвижник (по нашей, конечно, несколько условной
терминологии), не ставя себе задач Провидения и не связывая, стало быть, с
своим, да и чьим бы то ни было индивидуальным усилием судеб истории и
человечества, в своей деятельности, видит прежде всего исполнение своего
долга пред Богом, божьей заповеди, к нему обращенной. Ее он обязан исполнять
с наибольшей полнотой, а равно, проявить возможную энергию и
самоотверженность при отыскании того, что составляет его дело и обязанность;
в известном смысле он также должен стремиться к максимализму действий, но
совершенно в ином смысле. Одно из наиболее обычных недоразумений
относительно смирения (впрочем, выставляемое не только bona, но и mаla
fide[29]) состоит в том, что христианское смирение, внутренний и
незримый подвиг борьбы с самостью, с[о] своеволием, с самообожением,
истолковывается непременно как внешняя пассивность, как примирение со злом,
как бездействие и даже низкопоклонничество[xiii] или же как
неделание во внешнем смысле, причем христианское подвижничество смешивается
с одною из многих его форм, хотя и весьма важною, именно -- с монашеством.
Но подвижничество, как внутреннее устроение личности, совместимо со всякой
внешней деятельностью, поскольку она не противоречит его принципам.
Особенно охотно противопоставляют христианское смирение
"революционному" настроению. Не входя в этот вопрос подробно, укажу, что
революция, т. е. известные политические действия, сама по себе еще не
предрешает вопроса о том духе и идеалах, которые ее вдохновляют. Выступление
Дмитрия Донского по благословению преподобного Сергия против татар есть
действие революционное в политическом смысле, как восстание против законного
правительства, но в то же время, думается мне, оно было в душах участников
актом христианского подвижничества, неразрывно связанного с подвигом
смирения. И напротив, новейшая революция, как основанная на атеизме, по духу
своему весьма далека не только от христианского смирения, но и христианства
вообще. Подобным же образом существует огромная духовная разница между
пуританской английской революцией и атеистической французской, как и между
Кромвелем и Маратом или Робеспьером, между Рылеевым и вообще верующими из
декабристов и позднейшими деятелями революции.
Фактически, при наличности соответствующих исторических обстоятельств,
конечно, отдельные деяния, именуемые героическими, вполне совместимы с
психологией христианского подвижничества, -- но они совершаются не во имя
свое, а во имя Божие, не героически, но подвижнически, и даже при внешнем
сходстве с героизмом их религиозная психология все же остается от него
отлична. "Царство небесное берется силою, и употребляющие усилие восхищают
его" (Мф. 11, 2), от каждого требуется "усилие", максимальное напряжение его
сил для осуществления добра, но и такое усилие не дает еще права на
самочувствие героизма, на духовную гордость, ибо оно есть лишь исполнение
долга: "когда исполните все поведенное вам, говорите: мы рабы ничего не
стоящие, потому что сделали то, что должны были сделать" (Лк. 17,10).
Христианское подвижничество есть непрерывный самоконтроль, борьба с
низшими, греховными сторонами своего я, аскеза духа. Если для героизма
характерны вспышки, искание великих деяний, то здесь, напротив, нормой
является ровность течения, "мерность", выдержка, неослабная самодисциплина,
терпение и выносливость, -- качества, как раз отсутствующие у интеллигенции.
Верное исполнение своего долга, несение каждым своего креста, отвергнувшись
себя (т. е. не во внешнем только смысле, но и еще более во внутреннем), с
предоставлением всего остального Промыслу, -- вот черты истинного
подвижничества. В монастырском обиходе есть прекрасное выражение для этой
религиозно-практической идеи: послушание. Так называется всякое занятие,
назначаемое иноку, все равно, будет ли это ученый труд или самая грубая
физическая работа, раз оно исполняется во имя религиозного долга. Это
понятие может быть распространено и за пределы монастыря и применено ко
всякой работе, какова бы она ни была. Врач и инженер, профессор и
политический деятель, фабрикант и его рабочий одинаково при исполнении своих
обязанностей могут руководствоваться не своим личным интересом, духовным или
материальным -- все равно, но совестью, велениями долга, нести послушание.
Эта дисциплина послушания, "светский аскетизм" (по немецкому выражению:
"innerweltliche Askese"), имела огромное влияние для выработки личности и в
Западной Европе в разных областях труда, и эта выработка чувствуется до сих
пор.
Оборотной стороной интеллигентского максимализма является историческая
нетерпеливость, недостаток исторической трезвости, стремление вызвать
социальное чудо, практическое отрицание теоретически исповедуемого
эволюционизма. Напротив, дисциплина в послушаниях должна содействовать
выработке исторической трезвости, самообладания, выдержки; она учит нести
историческое тягло, ярем исторического послушания; она воспитывает чувство
связи с прошлым и признательность этому прошлому, которое так легко теперь
забывают ради будущего, восстановляет нравственную связь детей с отцами.
Напротив, гуманистический прогресс есть презрение к отцам, отвращение к
своему прошлому и его полное осуждение, историческая и нередко даже просто
личная неблагодарность, узаконение духовной распри отцов и детей. Герой
творит историю по своему плану, он как бы начинает из себя историю,
рассматривая существующее как материал или пассивный объект для воздействия.
Разрыв исторической связи в чувстве и воле становится при этом неизбежен.
Проведенная параллель позволяет сделать общее заключение об отношении
интеллигентского героизма и христианского подвижничества. При некотором
внешнем сходстве между ними не существует никакого внутреннего сродства,
никакого хотя бы подпочвенного соприкосновения. Задача героизма -- внешнее
спасение человечества (точнее, будущей части его) своими силами, по своему
плану, "во имя свое", герой -- тот, кто в наибольшей степени осуществляет
свою идею, хотя бы ломая ради нее жизнь, это -- человекобог. Задача
христианского подвижничества -- превратить свою жизнь в незримое
самоотречение, послушание, исполнять свой труд со всем напряжением,
самодисциплиной, самообладанием, но видеть и в ней и в себе самом лишь
орудие Промысла. Христианский святой -- тот, кто и наибольшей мере свою
личную волю и всю свою эмпирическую) личность непрерывным и неослабным
подвигом преобразовал до возможно полного проникновения волею Божией. Образ
полноты этого проникновения -- Богочеловек, пришедший, "творить не свою
волю, но пославшего Его Отца", и "грядущий во имя Господне".
Различие между христианством (по крайней мере в этическом его учении) и
интеллигентским героизмом, исторически заимствовавшим у христианства
некоторые из самых основных своих догматов -- и прежде всего идею о
равноценности людей, об абсолютном достоинстве человеческой личности, о
равенстве и братстве, теперь вообще склонны скорее преуменьшать, нежели
преувеличивать. Этому содействовало, прежде всего, интеллигентское
непонимание всей действительной пропасти между атеизмом и христианством,
благодаря чему не раз "исправляли" с обычной самоуверенностью образ Христа,
освобождая Его от "церковных искажений", изображая Его социал-демократом или
социалистом-революционером. Пример этому подал еще отец русской
интеллигенции Белинский[xiv] . Эта безвкусная и для религиозного
чувства невыносимая операция производилась не раз. Впрочем, сама
интеллигенция этим сближением как таковым нисколько и не интересуется,
прибегая к нему преимущественно в политических целях или же ради удобства
"агитации".
Гораздо тоньше и соблазнительнее другая, не менее кощунственная ложь,
которая в разных формах стала повторяться особенно часто последнее время,
именно то утверждение, что интеллигентский максимализм и революционность,
духовной основой которых является, как мы видели, атеизм, в сущности
отличается от христианства только религиозной неосознанностью. Достаточно
будто бы имя Маркса или Михайловского заменить именем Христа, а "Капитал"
Евангелием или, еще лучше, Апокалипсисом (по удобству его цитирования), или
можно даже ничего не менять, а нужно лишь еще усилить революционность
интеллигенции и продолжить интеллигентскую революцию, и тогда из нее родится
новое религиозное сознание (как будто уже не было в истории примера
достаточно продолженной интеллигентской революции, с обнаружением всех ее
духовных потенций, именно -- великой французской революции). Если до
революции еще легко было смешивать страдающего и преследуемого интеллигента,
несущего на плечах героическую борьбу с бюрократическим абсолютизмом, с
христианским мучеником, то после духовного самообнажения интеллигенции во
время революции это стало гораздо труднее.
В настоящее время можно также наблюдать особенно характерную для нашей
эпохи интеллигентскую подделку под христианство, усвоение христианских слов
и идей при сохранении всего духовного облика интеллигентского героизма.
Каждый из нас, христианин из интеллигентов, глубоко находит у себя эту
духовную складку. Легче всего интеллигентскому героизму, переоблачившемуся в
христианскую одежду и искренно принимающему свои интеллигентские переживания
и привычный героический пафос за христианский праведный гнев, проявлять себя
в церковном революционизме, в противопоставлении своей новой святости,
нового религиозного сознания неправде "исторической" церкви. Подобный
христианствующий интеллигент, иногда неспособный по-настоящему удовлетворить
средним требованиям от члена "исторической церкви", всего легче чувствует
себя Мартином Лютером или, еще более того, пророчественным носителем нового
религиозного сознания, призванным не только обновить церковную, жизнь, но и
создать новые ее формы, чуть ли не новую религию. Также и в области светской
политики самый обыкновенный интеллигентский максимализм, составляющий
содержание революционных программ, просто приправляется христианской
терминологией или текстами и предлагается в качестве истинного христианства
в политике. Это интеллигентское христианство, оставляющее нетронутым то, что
в интеллигентском героизме является наиболее антирелигиозным, именно его
душевный уклад, есть компромисс противоборствующих начал, имеющий временное
и переходное значение и не обладающий самостоятельной
жизненностью[xv] . Он не нужен настоящему интеллигентскому
героизму и невозможен для христианства. Христианство ревниво, как и всякая,
впрочем, религия; оно сильно в человеке лишь тогда, когда берет его целиком,
всю его душу, сердце, волю. И незачем этот контраст затушевывать или
смягчать.
Как между мучениками первохристианства и революции, в сущности, нет
никакого внутреннего сходства при всем внешнем торжестве их подвига, так и
между интеллигентским героизмом и христианским подвижничеством, даже при
внешнем сходстве их проявлений (которое можно, впрочем, допустить только
отчасти и условно), остается пропасть, и нельзя