тельной
ситуации, когда критикам либерального общества слева особенно не хватает
радикальных решений для преодоления наиболее неподатливых форм неравенства.
Какое-то время тимотическое желание индивидуального признания само держалось
против тимотического желания равенства. Сегодня мало кто из критиков
либерального общества готов ратовать за полное отбрасывание либеральных
принципов в политике или в экономике ради преодоления существующего
экономического неравенства.443 Основные споры касаются не
принципов либерального общества, но точной меры, в которой должно наступить
приемлемое равновесие между свободой и равенством. В каждом обществе свобода
и равенство уравновешиваются по-своему -- от индивидуализма Америки Рейгана
или Британии Тэтчер и до христианской демократии Европы и социал-демократии
Скандинавии. Эти страны сильно отличаются друг от друга социальной практикой
и качеством жизни, но в них конкретный выбор между свободой и равенством по
каждому вопросу совершается под широким навесом либеральной демократии без
ущемления лежащих в ее основе принципов. Желание усилить социальную
демократию не обязательно должно выполняться за счет формальной демократии,
а потому само по себе не опровергнет возможность конца истории.
Несмотря на то что левые сейчас отходят от прежнего вопроса об
экономических классах, неясно, перестанет ли либеральная демократия
сталкиваться с новыми и потенциально более радикальными вызовами,
основанными на иных формах неравенства. Уже сейчас такие формы неравенства,
как расизм, сексизм и гомофобия, сменили традиционный классовый вопрос у
левых в кампусах колледжей современной Америки. Раз установлен принцип
равного признания человеческого достоинства каждого -- принцип
удовлетворения изотимии, -- нет гарантий, что люди будут и дальше мириться с
естественными или необходимыми остаточными формами неравенства. Сам по себе
факт, что природа распределяет способности неравномерно; тоже несправедлив.
И то, что теперешнее поколение воспринимает неравенство такого рода как
естественное или необходимое, не значит, что и следующие поколения будут
воспринимать его так же. Какое-нибудь политическое движение может в один
прекрасный день реанимировать план Аристофана из его комедии "Женщины в
народном собрании" заставлять красивых юношей жениться на уродливых женщинах
и наоборот,444 или будущее предложит новые технологии для
преодоления этой изначальной несправедливости со стороны природы и
перераспределения таких благ природы, как красота или ум, "по
справедливости".445
Посмотрим, например, что случилось с нашим отношением к людям с
физическими или умственными недостатками. Раньше у людей было чувство, что с
этими инвалидами природа обошлась дурно, как если бы они родились
близорукими или косоглазыми, и просто им надо жить с этими недостатками. Но
современное американское общество стало искать средство не только помочь
инвалидам жить, но и восстановить их достоинство. Способ помощи инвалидам,
выбранный многими правительственными ведомствами и университетами, оказался
во многих отношениях куда более экономически дорогим, чем мог бы быть.
Вместо того чтобы обеспечить инвалидов специальными транспортными услугами,
многие муниципалитеты переделали все автобусы, чтобы они стали доступны
инвалидам. Вместо того чтобы сделать для инвалидных колясок скромные
отдельные входы в здания, устроили пандусы к парадным дверям. Эти расходы и
усилия были предприняты не столько, чтобы устранить физический дискомфорт
инвалидов, так как это можно было сделать дешевле, сколько чтобы избежать
уязвления их достоинства. При этом защищали их тимос -- надо было преодолеть
природу и показать, что инвалид может ездить на автобусе или войти через
парадную дверь, как и всякий другой.
Стремление к равному признанию -- изотимия -- не обязательно
уменьшается с достижением более полного де-факто равенства или материального
изобилия, а может даже им стимулироваться.
Токвиль объяснял, что когда различия между социальными классами или
группами велики и поддерживаются давними традициями, люди им покоряются или
принимают их. Но если общество мобильно и группы сближаются, люди более
остро воспринимают и отвергают оставшиеся различия. В демократических
странах любовь к равенству -- более глубокая и постоянная страсть, чем
любовь к свободе. Свободу можно иметь и без демократии, но равенство --
исключительное определяющее свойство демократических эпох, и потому люди
цепляются за него крепче. Эксцессы свободы -- надменное выступление Леоны
Хелмсли или Дональда Трампа, преступления, совершенные Айвеном Боевски или
Майклом Милкеном, ущерб, нанесенный компанией "Эксон Вальдес" заливу Прудхо
-- это куда более заметно, чем дурные стороны крайнего равенства, такие как
ползучая посредственность или тирания большинства. И политическая свобода
остается возвышенным удовольствием небольшого числа граждан, а равенство
обеспечивает простые радости огромным массам людей.446
Таким образом, хотя либеральные начинания в общем за последние
четыреста лет достигли успеха в исключении из политической жизни наиболее
заметных форм мегалотимии, наше общество продолжает интересоваться вопросами
уравнивания достоинства. В сегодняшней демократической Америке есть большая
масса июлей, посвятивших свою жизнь тотальному искоренению любых малейших
признаков неравенства. Они стремятся, чтобы ни одна девочка не должна была
платить за стрижку локонов больше мальчика, чтобы ни один отряд бойскаутов
не был запретен для вожатого-гомосексуалиста, чтобы не был построен ни один
дом без бетонного пандуса для инвалидных колясок к передней двери. Эти
страсти бушуют в американском общества благодаря, а не вопреки
незначительности остающихся видов неравенства.
Форма будущих вызовов слева нашему теперешнему либерализму может
принять и заметно отличные формы от знакомых нам по двадцатому веку. Угроза
свободе, которую представлял коммунизм, была столь непосредственной и
очевидной, а учение его так дискредитировано, что трудно себе представить
какое бы то ни было его возрождение в развитом мире. Будущие угрозы
либеральной демократии слева, будут, вероятнее всего, рядиться в одежды
либерализма, меняя его смысл изнутри, а не идти фронтальной атакой на
основные демократические институты и принципы.
Например, почти все либеральные демократии в прошедшие лет тридцать
видели пролиферацию новых "прав". Не удовлетворяясь защитой всего лишь
жизни, свободы и имущества, многие демократии определили также права на
частную жизнь, путешествия, занятость, отдых, сексуальные предпочтения,
аборты, детство и так далее. Нет необходимости говорить, что многие из этих
прав неоднозначны в своем социальном содержании и взаимно противоречива.
Легко можно предвидеть ситуации, в которых основные права, определенные,
скажем, Декларацией независимости и конституцией, были бы серьезно
ограничены вновь придуманными правами, цель которых -- более глубокое
уравнивание общества.
Непоследовательность этой нашей беседы о природе прав -- проявление
более глубокого философского кризиса, касающегося возможности рационально
понять человека. Права возникают непосредственно из понимания того, что
представляет собой человек, но если нет согласия по вопросу о природе
человека или если считать, что такое понимание в принципе невозможно, то
любая попытка определить права или помешать созданию новых и, возможно,
иллюзорных прав будет тщетной. Как пример того, как это может произойти,
рассмотрим возможность будущей супер универсализации прав, когда будет
утрачено различие между человеком и не-человеком.
Классическая политическая философия считала, что человек обладает
достоинством, средним между зверями и богами; природа человека отчасти
животная, но у него есть разум, а в силу этого -- специфически человеческие
добродетели, которых нет у других видов. Для Канта, Гегеля и христианской
традиции, на которой они строили свои рассуждения, различие между человеком
и не-человеком было абсолютно ключевым. Люди обладают достоинством,
превосходящим достоинство всего, что есть в природе, потому что только они
свободны: то есть они являются беспричинными причинами, не определяемыми
природными инстинктами и способными на самостоятельный моральный, выбор.
Сегодня все говорят о человеческом достоинстве, но нет консенсуса в
вопросе о том, почему люди им обладают. И немногие среди людей считают, что
человек обладает достоинством, поскольку способен на моральный выбор. Общим
направлением современной науки и философии со времен Канта и Гегеля было
опровергать возможность самостоятельного морального выбора и понимать
поведение человека исключительно в терминах подсознательных импульсов. То,
что являлось Канту как свободный и рациональный выбор, рассматривалось
Марксом как продукт экономических сил, а Фрейдом -- как действие глубоко
скрытых сексуальных побуждений. Согласно Дарвину, человека буквальном смысле
слова развился из недочеловека; то, что представляет собой человек, все
более и более глубоко исследуется в терминах биологии и биохимии. Социальные
науки двадцатого века говорили нам, что человек есть продукт социальных и
природных условий, и человеческое поведение, как поведение животных,
происходит согласно определенным детерминистским законам. Изучение поведения
животных показывает, что они тоже могут вступать в битвы за престиж и -- кто
знает? -- испытывать гордость или ощущать жажду признания. Современный
человек видит, что существует непрерывный путь от "живой слизи", как сказал
Ницше, и до него самого; он отличается количественно, но не качественно, от
животной жизни, из которой сам произошел. Самостоятельный человек,
рационально способный следовать законам, созданным им для себя, был сведен к
мифу самопрославления.
Достоинство превосходства человека ведет его на покорение природы, то
есть манипулирование и освоение природы для собственных целей, что позволяет
сделать современная наука. Но современная наука вроде бы показывает, что нет
существенных различий между человеком и природой, а человек -- просто более
организованная и разумная форма слизи. Но если нет оснований говорить, что у
человека есть достоинство, высшее по отношению к природе, то оправданию
господства человека над природой приходит конец. Эгалитаристская страсть,
отрицающая существование определяющих различий между людьми, может быть
обобщена до отрицания существенных различий между человеком и высшими
животными. Движение за права животных заявляет, что обезьяны, крысы или
соболя могут так же страдать, как и человек, что дельфины обладают более
высокой формой разума; почему же тогда закон запрещает убивать людей, но не
эти создания?
Но ведь на этом дело не кончается. Потому что как отличить высших
животных от низших? Кто может определить, что в природе способно страдать? И
действительно, почему способность испытывать боль или наличие высшего
интеллекта должны принадлежать исключительно высшим? И вообще, почему у
человека больше достоинства, чем у любой части природного мира -- от мелкого
камешка до самой далекой звезды? И почему не дать насекомым, бактериям,
кишечным паразитам и вирусам ВИЧ тех же прав, что людям?
Тот факт, что большинство современных энтузиастов экологии не верят в
то, что надо дать такие права, показывает, что верят они в некую концепцию
высшего человеческого достоинства. То есть они хотят защитить детенышей
тюленей и змеешеек, потому что мы, люди, хотим, чтобы они были. Но с их
стороны это просто лицемерие. Если нет рациональной основы для утверждении,
что достоинство человека превыше достоинства природы, то нет рациональной
основы для того, чтобы одна часть природы, скажем, тюленята, была выше
другой, скажем, вирусов ВИЧ. На самом деле существует экстремистское крыло
экологического движения, куда более последовательное на этот счет, которое
считает, что природа как таковая -- не только разумные животные, но все
создания природы -- имеет равные права с человеком. Следствием этой точки
зрения оказывается безразличие к массовому голоду в таких странах, как
Эфиопия, поскольку это просто природа расплачивается с человеком за излишнюю
жадность, а человек должен вернуться к "естественным" цифрам мировой
популяции порядка ста миллионов (вместо сегодняшних пяти миллиардов с
чем-то) и больше не нарушать экологический баланс, как он это все время
делает со времен промышленной революции.
Распространение принципа равенства не только на людей, но и на другие
создания природы сегодня, может быть, и звучит дико, но вызвано оно тем,
тупиком, в котором находится мысль в вопросе: что есть человек? Если мы в
самом деле считаем, что он не способен на моральный выбор или
самостоятельное использование разума, если его можно целиком понять в
недочеловеческих терминах, то не только возможно, но и неизбежно, что права
будут постепенно распространены на животных и на другие создания природы.
Либеральная концепция равной и универсальной человечности со специфически
человеческим достоинством подвергнется нападению и сверху, и снизу: теми,
кто будет говорить, что принадлежность к определенной группе означает
больше, чем быть человеком, и теми, кто, считает, что человек от нечеловека
ничем не отличается. Интеллектуальный тупик, в котором оставил нас
современный релятивизм, не дает возможности определенно ответить на любую из
этих атак и потому не даст возможности защитить либеральные права в
традиционном понимании.
Есть много людей, неспособных удовлетвориться взаимным признанием,
какое доступно в универсальном и однородном государстве, поскольку богатый
будет и дальше, говоря словами Адама Смита, упиваться своим богатством., а
бедный -- стыдиться своей нищеты и понимать, что собратья-люди его просто не
замечают. Несмотря на коллапс коммунизма, неполная взаимность признания
будет источником дальнейших попыток слева найти альтернативу либеральной
демократии и капитализму.
Но хотя неравное признание равных людей является наиболее знакомым
обвинением против либеральной демократии, есть основания полагать, что более
масштабная и в конечном счете более серьезная угроза надвигается справа, то
есть дело в тенденции либеральной демократии давать равное признание
неравным людям. К этой угрозе мы сейчас и перейдем.
28. ЛЮДИ БЕЗ ГРУДИ
Самый универсальный признак современной эпохи: человек в неимоверной
степени утратил достоинство в своих собственных глазах. Долгое время центр и
трагический герой существования вообще; потом хотя бы намерение доказать
свою близость к решительной и по сути ценной стороне существования -- как у
всех метафизиков, которые желают прицепиться к достоинству человека, с их
верой, что моральные ценности есть ценности кардинальные. Те, кто оставил
Бога, цепляются намного сильнее за веру в мораль.
Ницше, "Воля к власти"447
Невозможно было бы завершить это наше обсуждение, ничего не сказав о
том, кто, как считается, возникнет в конце истории -- о последнем человеке.
Согласно Гегелю, универсальное и однородное государство полностью
снимает противоречие, существующее при отношениях господства и рабства,
делая рабов господами самих себя. Исчезает ситуация, когда господин получает
признание только от существ, в чем-то недотягивающих до человека, а рабам
отказывают в каком бы то ни было признании их как людей. Вместо этого каждая
личность, свободная и осознающая собственную ценность, признает любую другую
за те же качества. В устранении противоречия "господин -- раб" остается
что-то от каждого термина: от господина -- свобода, от раба -- труд.
Карл Маркс представляет один большой полюс критики Гегеля: он отрицал,
что признание будет универсальным, потому что существование экономических
классов этого не позволит. Но другой, более, быть может, глубокий
критический взгляд принадлежит Ницше. Поскольку, хотя мысли Ницше никогда не
были воплощены в движения масс или политические партии, как мысли Маркса,
вопрос, который он поднял -- о направлении процесса человеческой истории, --
остался неразрешенным, и вряд ли он будет решен даже после того, как
последний марксистский режим исчезнет с лица земли.
Для Ницше очень мало была разницы между Гегелем и Марксом, потому что
этих двоих была одна и та же цель: общество, реализующее универсальное
признание. Фактически он поднял вопрос: признание, которое может быть
универсализовано, -- стоит ли оно того, чтобы его получать? Разве качество
признания не важнее намного, чем его универсальность? И разве цель
универсализации признания не приведет неизбежно к его тривиализации и
обесцениванию?
Последний человек Ницше -- это, в сущности, побеливший раб. Ницше
полностью согласен с Гегелем, что христианство -- рабская идеология, а
демократия -- это секуляризованная форма христианства. Равенство всех июлей
перед законом" -- это реализация христианского идеала, что все верующие
равны в Царствии Небесном. Но христианская вера в равенство всех людей перед
Богом -- не более чем предрассудок, порожденный негодованием слабых против
тех, кто сильнее их. Христианская религия начиналась с осознания, что слабые
могут победить сильного, если собьются в стадо, воспользуются оружием вины и
совести. В новые времена этот предрассудок стал распространенным и
неодолимым, не потому, что оказался правдой, а из-за огромного числа слабых
людей.448
Либеральная демократия не составляет синтез морали господина с моралью
раба, как утверждал Гегель. Для Ницше оно олицетворяет безусловную победу
раба.449 Свобода и удовлетворение господина ничем не обеспечены,
потому что демократическим обществом никто фактически не правит. Типичный
гражданин либеральной демократии -- это человек, который, будучи воспитан
Гоббсом и Локкому отбросил гордую веру в свое превосходство ради более
удобного самосохранения. Для Ницше человек демократии состоит целиком из
желания и рассудка; он искусен в отыскании новых способов удовлетворять
массу мелких желаний путем тщательного расчета собственного долговременного
интереса. Но он полностью лишен мегалотимии, доволен своим счастьем и
абсолютно не испытывает стыда за свою неспособность подняться над мелкими
желаниями. .
Гегель, разумеется считал, что современный человек борется не только за
удовлетворение желаний, но и за признание, и получает его, когда ему
универсальным и однородным государством предоставляются права. В наши
времена действительно верно, что люди лишенные прав, борются за них, как это
было и есть в Восточной Европе, Советском Союзе и Китае. Другое дело
опять-таки, получают ли они удовлетворение как люди от самого акта
предоставления прав. Вспоминается шутка Гручо Маркса, что он никогда не
хотел бы быть членом клуба, который допустит его в свои члены: чего стоит
признание, которое достается каждому только за то, что он -- человек? После
успешной либеральной революции вроде восточногерманской 1989 года от новой
системы прав выигрывает каждый. И выигрывает независимо от того, боролся ли
этот человек за свободу, был ли он доволен своим прежним рабским
существованием или вообще работал на тайную полицию режима. Общество,
которое с самого начала предоставляет такое признание ради удовлетворения
тимоса, очевидно, лучше того, где каждому отказывают в человеческом
достоинстве. Но разве предоставление либеральных прав само по себе является
исполнением огромного желания, которое вело господина-аристократа на
смертельный риск? И если даже многих удовлетворяет признание такого
скромного типа, удовлетворит ли оно тех немногих, у кого натура куда более
честолюбива? Если каждый полностью доволен всего лишь благом предоставления
ему прав в демократическом обществе и не имеет иных стремлений, кроме
простого гражданства, не сочтем ли мы сами его достойным презрения? А с
другой стороны, если тимос остается существенно неудовлетворен универсальным
и взаимным признанием, не покажет ли это критическую слабость
демократического общества?450
Можно заметить внутреннее противоречие концепции универсального
признания, наблюдая за движением "самооценки", появившимся в Соединенных
Штатах последние годы. Пример его -- комиссия по самооценке, учрежденная
штатом Калифорния в 1987 году.451 Это движение начинается с
верного психологического наблюдения, что успешные действия в жизни
происходят из чувства собственного достоинства, а если люди этого чувства
лишены, то вера в собственную никчемность становится самовыполняющимся
пророчеством. Начальная предпосылка, одновременно кантианская и христианская
(пусть даже активисты движения и не знают своих интеллектуальных корней),
состоит в том, что каждый человек есть человек, а потому обладает
определенным достоинством. Кант сказал бы в христианской традиции, что все
люди одинаково способны решать, жить им по моральному закону или нет. Но это
универсальное достоинство зависит от способности человека сказать, что
некоторые действия противоречат моральному закону, а потому дурны. Оценить
себя по-настоящему -- это значит иметь способность ощущать стыд или
отвращение к себе, если не соответствуешь определенным стандартам.
Проблема современного движения самооценки в том, что его участники,
живя в демократическом и эгалитарном обществе, редко проявляют волю сделать
выбор, что именно следует оценивать. Они готовы идти обниматься с каждым,
говорить, что, как бы ни была разбита и ужасна его жизнь, он все равно имеет
самоценность, он -- кто-то. Из этого действия они никого не хотят исключить
как недостойного. Если это тактика, то может быть, что человек, полностью
опустившийся и невезучий, будет поддержан на плаву в критический момент
кем-то, кто готов оказать поддержку без разбора ради "человеческого
достоинства" или "личности". Но кончится тем, что мать будет знать: можно
наплевать на своего ребенка, отец будет знать: можно снова уйти в запой,
дочь будет знать: можно врать как хочешь, потому что "штучки, которые
проходят в других местах, ничего не стоят в том самом ярко освещенном
переулке, где каждый сам за себя". Самоуважение должно быть связано с
каким-то успехом, каким угодно скромным. И чем труднее этот успех, тем
больше чувство самоуважения; человек больше гордится пройденным обучением на
морского пехотинца, чем, скажем, стоянием в очереди за бесплатным супом.. Но
мы, жители демократического общества, в корне не любим говорить, что
определенная личность или образ жизни стоят больше, чем
другие.452
Есть и еще одна проблема насчет универсального признания,
сформулированная вопросом: "Кто оценивает?" Ведь разве не зависит
удовлетворение от признания в огромной мере от качества той личности,
которая это признание дает? Разве не больше удовлетворение от признания
одного, чье суждение вы уважаете, чем многих, которые ничего не понимают? И
разве не исходят наивысшие и потому наиболее удовлетворяющие формы признания
от все более узких групп людей, поскольку высочайшие достижения могут судить
только те, кто достиг аналогичного успеха? Например, физик-теоретик будет,
очевидно, куда больше ценить признание своей работы лучшими из своих коллег,
нежели журналом "Тайм". И если даже человека не интересуют такие заоблачные
достижения, вопрос о качестве признания остается критически важным.
Например, будет ли признание, которое человек получает за свое гражданство в
большой современной демократии, более удовлетворительным, чем признание,
получаемое в небольшой, тесно спаянной доиндустриально и
сельскохозяйственной общине? Ведь пусть последняя не имеет политических
"прав" в современном смысле, члены этих небольших и стабильных социальных
групп, переплетенные связями родства, работы, религии итак далее, взаимно
признают и уважают друг друга, пусть даже они часто подвергаются
эксплуатации и унижениям со стороны своих феодальных господ. И наоборот,
жители современных больших городов, обитающие в огромных жилых квартирах
могут быть признаны государством, но они чужие для тех самых людей, с
которыми рядом живут и работают.
Ницше считал, что никакое человеческое превосходство, величие или
благородство невозможно иначе как в аристократическом
обществе.453 Иными словами, истинная свобода творчества может
возникнуть только из мегалотимии, то есть желания быть признанным лучше
других. Даже если люди рождаются свободными, они никогда не лезут вон из
кожи просто, чтобы быть как все. Дело в том, что желание быть признанным
высшим другими необходимо, если человек должен быть высшим для самого себя.
Это желание -- не только основа завоеваний и империализма, оно также
необходимое условие для создания чего бы то ни было, что в жизни чего-то
стоит, -- великих симфоний, картин, романов, этических кодексов или
политических систем. Ницше указывал, что любая форма фактического
превосходства должна изначально исходить из недовольства, разделения
личности в себе и, в конечном счете, войны против себя со всеми муками,
которые она несет: "человек должен нести в себе хаос, чтобы породить
танцующую звезду". Доброе здоровье и довольство собой -- это помехи. Тимос
-- это та сторона человеческой натуры, которая ищет борьбы и жертвы,
пытается показать, что личность есть нечто лучшее и более высокое, чем
пугливое, обремененное потребностями, ведомое инстинктами и. физически
детерминированное животное. Не все люди ощущают эту тягу, но у тех, в ком
она есть, тимос не может быть удовлетворен знанием, что его носитель всего
лишь равен по ценности другим людям.
Стремление быть неравным выходит на свет во всех аспектах жизни, даже в
таких событиях, как революция большевиков, которые стремились создать
общество, основанное на полном равенстве людей. Такие люди, как Ленин,
Троцкий и Сталин, никак не стремились быть просто равными другим: будь оно
так, Ленин никогда бы не уехал из Самары, а Сталин вполне мог остаться
семинаристом в Тбилиси. Чтобы сделать революцию и создать целиком новое
общество, требуются примечательные личности с высокой твердостью, умением
видеть, беспощадностью и интеллектом-- свойства, которыми первые большевики
обладали в полной мере. И при этом общество, которое они стремились
построить, намеревалось отменить честолюбие и все те свойства, которыми
обладали его строители. Наверное, поэтому все левые движения, от большевиков
и китайских коммунистов до немецких "зеленых", упираются в конце концов в
кризис "культа личности" своих лидеров, Поскольку есть неустранимое
противоречие между изотимическими идеалами эгалитарного общества и
мегалотимическими типами, необходимыми для его создания.
Личности вроде Ленина или Троцкого, стремящиеся к чему-то чистому и
высокому, легче поэтому возникают и обществах, приверженных мнению, что люди
не созданы равными. Демократическое общество, приверженное противоположному
мнению, практикует веру в равенство всех образов жизни и всех ценностей. Оно
не говорит своим гражданам, как следует жить или как стать счастливыми,
доблестными или великими.454 Вместо этого оно культивирует
достоинство толерантности, которое становится в этом обществе главным. А
если люди неспособны утверждать, что некий конкретный образ жизни выше
другого, они скатываются к утверждению самой жизни, то есть тела, его
потребностей и страхов. Пусть не все души могут быть равно доблестны или
талантливы, но все тела способны страдать, поэтому любое демократическое
общество склонно к сочувствию и выдвижению на первый план вопроса о
предотвращении телесных страданий. И не случайно, что люди в
демокра-тических странах заняты прежде всего материальными приобретениями и
живут в экономическом мире, созданном для удовлетворения бесчисленных мелких
потребностей тела. Согласно Ницше, последний человек "оставил места, где
жизнь трудна, потому что человеку нужно тепло".
"Человек по-прежнему работает, поскольку работа есть вид развлечения.
Но он осторожен, чтобы развлечение не стало слишком мучительным. Человек
более не становится бедным или богатым: то и другое требует слишком больших
усилий. Кто еще хочет править? Кто подчиняться? И то, и другое требует
слишком много усилии.
Ни одного пастуха и одно стадо! Все хотят одного и того же, все стали
одинаковыми: тот, кто чувствует иначе, добровольно отправляется в
сумасшедший дом".455
Людям демократического общества становится особенно трудно принимать
всерьез вопросы общественной жизни, имеющие истинное моральное содержание.
Мораль требует различать лучшее и худшее, добро и зло, а это видимым образом
нарушает демократический принцип толерантности. По этой причине последний
человек более всего начинает заботиться о собственном здоровье и
безопасности, поскольку здесь нет противоречий. В сегодняшней Америке мы
чувствуем себя обязанными критиковать других за привычку к курению, но никак
не за религиозные верования или моральное поведение. Для американцев
здоровье тела -- что есть и пить, какие делать упражнения, как держать форму
-- стало куда более важным делом, чем моральные вопросы, терзавшие их
предков.
Ставя самосохранение на первое место, последний человек напоминает раба
в гегелевской кровавой битве, с которой началась история. Но ситуация
последнего человека ухудшилась в результате целого исторического процесса,
который протек с .того времени, сложной кумулятивной эволюции человеческого
общества к демократии. Согласно Ницше, живое существо не может быть
здоровым, сильным или продуктивным, если не живет в определенных горизонтах,
то есть системе ценностей и верований, принимаемых абсолютно и некритично.
"Ни один художник никогда не напишет своей картины, ни один полководец не
одержит победы, ни один народ не завоюет свободы" без таких горизонтов, без
любви к работе, которую они любят "в бесконечно большей степени, чем она
этого заслуживает".456
Но именно наше осознание истории делает такую любовь невозможной. Ибо
история учит нас, что в прошлом таких горизонтов было немерено --
цивилизации, религии, этические кодексы, "системы ценностей". Люди, которые
в них жили, лишенные нашего современного осознания истории, верили, что их
горизонты -- единственно возможные. Те же, кто вошел в этот процесс поздно,
кто пережил прежние эпохи человечества, столь некритичными быть не могут.
Современное образование, универсальное образование, без которого ни одно
общество не может подготовиться к жизни в современном экономическом мире,
освобождает людей от приверженности традиции и авторитету. Люди начинают
осознавать, что их горизонт -- всего лишь один из горизонтов, не твердая
земля, а мираж, который исчезает, если подойти ближе, открывая за собой
очередной горизонт. Вот почему современный человек есть последний человек:
он изнурен историческим опытом и лишен иллюзии возможности прямого испытания
ценностей.
Иными словами, современное образование стимулирует определенные
тенденции к релятивизму, то есть учению, в котором все горизонты и системы
ценностей относительны, связаны со своими местом и временем, и никакие слова
не суть истина, но отражают предубеждения или интересы тех, кто их
произносит. Учение, которое утверждает, что нет привилегированных точек
зрения, очень точно подходит к желанию демократического человека верить, что
его образ жизни не хуже и не лучше других. Релятивизм в этом контексте ведет
к освобождению не великих или сильных, но лишь посредственных, которым
теперь сказано, что стыдиться им нечего.457 Раб в начале истории
отверг смертельный риск в кровавой битве, поскольку инстинктивно ее
опасался. Последний человек в конце истории знает, что незачем рисковать
жизнью ради какой-то великой цели, поскольку считает историю полной
бесполезных битв, где люди дрались друг с другом, решая, следует быть
христианином или мусульманином, протестантом или католиком, немцем или
французом. Верность флагу, которая вела людей на отчаянные акты храбрости и
самопожертвования, последующей историей была квалифицирована как глупый
предрассудок. Современный образованный человек вполне удовлетворен видением
дома и одобрением самого себя за широкие взгляды и отсутствие фанатизма. Как
сказал о таких людях Заратустра у Ницше: "Ибо так говорите вы: "Мы всецело
действительность, и притом без веры и суеверия"; так выпячиваете вы грудь --
ах, даже и не имея груди!"458
В современных демократических обществах есть много людей, особенно
молодых, которым мало просто одобрять себя за широту взглядов, но которые
хотят "жить в горизонте". То есть они хотят выбрать какую-то веру и
приверженность "ценностям" более глубоким, чем просто либерализм, например,
ценностям, предлагаемым традиционными религиями. Но перед ними встает почти
неодолимая трудность. У них такая свобода выбора веры, какая вряд ли была
хоть в одном обществе на протяжении всей истории: можно стать мусульманами,
буддистами, теософами, кришнаитами, последователями Линдона Ла-Руша, не
говоря уже о более традиционных вариантах вроде католицизма или баптистской
церкви. Но сама широта выбора сбивает с толку, и те, кто выберет какой-то
путь, осознают, что осталась еще куча других. Они напоминают персонажа Вуди
Аллена Мики Сача, который, узнав, что у него рак в последней стадии,
отправляется в отчаянное путешествие по супермаркету мировых религий. И
успокаивается он на выборе не менее произвольном: слушает блюз Луи
Армстронга "Картофельная голова" и решает, что все же есть в жизни истинные
ценности.
Когда общины были связаны вместе единой верой, полученной в наследство
от весьма далеких предков, авторитет этой веры принимался как данность и был
составным элементом моральной личности человека. Вера привязывала человека к
семье и к обществу в целом. Сделать такой выбор в современном обществе --
это мало требует затрат или влечет последствий, но и еще меньше дает
удовлетворения. Верования теперь больше разделяют, чем объединяют людей,
потому что слишком много есть альтернатив. Конечно, человек может вступить в
одну из многих узких общин верующих, но эти общины вряд ни будут
перекрываться с его кругом общения на работе или по месту жительства. А
когда вера станет неудобной -- если родители лишат верующего субсидии или
окажется, что гуру запускает лапу в кассу, -- то вера просто проходит, как
любая стадия подросткового развития.
Озабоченность Ницше насчет последнего человека повторялась многими
мыслителями нового времени, которые достаточно глубоко заглянули в характер
демократического общества.459 Например, Токвиль предвосхитил
озабоченность Ницше тем, что образ жизни господина не исчезнет с лица земли
с пришествием демократии. Господин, который определял закон для себя и
других, а не пассивно повиновался ему, был когда-то благороден и более
удовлетворен, чем раб. Поэтому Токвиль; считал сугубо частный характер жизни
в демократической Америке критически важной проблемой, такой, которая может
привести к атрофии моральных связей, соединявших человека с другими в
додемократических обществах. Как после него Ницше, он беспокоился, что
отмена формальных отношений господ и рабов не сделает последних собственными
господами, но ввергнет их в рабство нового вида.
"Я стремлюсь увидеть новые обличья, под которыми может появиться в мире
деспотизм. Первое, что поражает наблюдателя, -- это неисчислимое множество
людей, равных и одинаковых, неустанно стремящихся к мелким суетным
удовольствиям, которыми они перенасыщают свою жизнь. Каждый из них, живя
отдельно от других, чужд судьбе всех остальных; человечество в целом
представляют для нега его дети и личные друзья. Что же до его сограждан, он
рядом с ними, но он их не видит, он касается их, но не ощущает, он
существует лишь в себе и для себя одного, и пусть у него и существует
родство, страну он, можно сказать, утратил.
Над этой расой людей стоит огромная и покровительствующая власть,
взятая исключительно для того, чтобы обезопасить их благоденствие и
надзирать за их судьбой. Эта власть абсолютная, подробная, регулярная,
осмотрительная и благожелательная. Она была бы похожа на авторитет
родителей, если бы, как у родителей, ее целью было бы подготовить людей к
взрослости, но она, напротив, стремится держать их в вечном детстве; ее
вполне устраивает, что люди наслаждаются жизнью, лишь бы они не думали ни о
чем, кроме этого наслаждения".460
В большой стране вроде Америки гражданские обязанности ничтожны, и
малость личности по сравнению с огромностью страны заставляет первую считать
себя совсем не собственным господином, но величиной малой и бессильной перед
лицом событий, которыми она не в силах управлять. И если не говорить на
совершенно абстрактном, теоретическом уровне, в каком тогда смысле можно
сказать, что человек стал сам себе господином?
Токвиль предвосхитил Ницше в том, что слишком хорошо понимала как много
теряется, когда в обществе аристократия сменяется демократией. Последняя,
замечал он, производит меньше красивых, но бесполезных вещей, обычных в
аристократическом обществе, от стихов и метафизических теорий до яиц
Фаберже; с другой стороны, делаются в гораздо большем количестве полезные,
но уродливые веши: электрические инструменты, шоссейные дороги, "тойота
Камрис" и сборные дома. (Современная Америка сумела исхитриться и сделать
так, что ее самые талантливые и привилегированные молодые люди производят и
не красивое, и не полезное, например, вороха судебных тяжб, затеваемых
юристами каждый год.) Но утеря изощренных ремесел -- это мелочь по сравнению
с утерей определенных человеческих способностей в моральной и теоретической
сферах, возможностей, которые вскармливались праздным и намеренно
антиутилитарным этосом аристократического общества. В знаменитом пассаже о
математике и религиозном писателе Паскале Токвиль говорит:
"Если бы Паскаль стремился только к какому-то крупному приобретению или
даже если бы его стимулировали только любовь и голод, я не могу себе
представить, как мог бы он так направить силы своего ума, как он это сделал,
на открытие того, что так тщательно скрывал Создатель. Когда я вижу, как он
отрывается душой от всего, что было ему дорого, чтобы посвятить себя целиком
этим исследованиям, и, преждевременно разрывая нити, связывающие тело с
жизнью, умирает стариком, не дожив до сорока, я замираю в восхищении и
понимаю, что никакая ординарная причина не может вызвать таких
экстраординарных усилий".461
Паскаль, который в детстве самостоятельно открыл предложения Евклида,
заключил себя в монастыре в возрасте тридцати одного года. К стулу, на
котором он принимал приводящих за советом посетителей, был привязан пояс с
гвоздями, и когда Паскаль ловил себя на том, что получает от разговора
удовольствие, он откидывался на сиденье, умерщвляя, плоть.462 Как
и Ницше, Паскаль был болен в течение всей своей взрослой жизни и последние
четыре года полностью утратил способность общаться с другими людьми. Он не
бегал трусцой, не волновался насчет того, как пассивное курение скажется на
его здоровье, но сумел вычеркнуть сам себя из жизни за несколько лет до
смерт