? Свинья? Да и дом как бросишь? Зачем ехать
сломя голову? Вросли мы сердцем в Новопашенный, здесь наши родители
схоронены... От тоски засохнем! Нет, Ваня, надо перетерпеть людскую злобу.
Все поправится...
- Нет! - крикнул старик. - Не поправится! Некому, стало быть,
поправлять. Не могу я с ними рядом жить. Не могу! Прости, Олюшка, пошел я.
- Куда?! Потемки уже, глянь!
- Не держи! Ухожу.
И ушел.
Ольга Федоровна решила: "Помыкается в потемках, помесит грязь,
замерзнет и - вернется, сумасшедший, в тепло".
Но не по ее замыслу вышло - крепок решением оказался Иван Степанович.
Ушел в зимовье, день пути до Новопашенного, но вскоре перебрался под бок
родной земли - не справился с удушьем тоски. Обосновался в пастушьей
избушке, давно брошенной; обжил комнату, переложил печку, перестелил полы,
бродячую собаку Полкана приютил, - так и живет. Далеко от людей не смог
уйти.
Большой иркутский начальник узнал о злоключениях Сухотина, лично
приезжал в район, разбирался, - сняли Коростылина с председателей тогда еще
колхоза; однако через полгода он был восстановлен в должности...
Молчали старики и смотрели на борова, поедавшего варево. Даже коза
Стрелка внимательно смотрела на своего соседа по стайке, высунув через верх
заграждения свою бородатую белую голову.
- Ух, уплетает! Молодец! - улыбнулся Иван Степанович. - Сто лет тебе,
Васька, с этаким аппетитом жить бы, да нет, человек не даст.
- Чего ты пугаешь свинью? - шутя толкнула Ольга Федоровна мужа. - Ешь,
Васек, ешь, родненький. Чего навострил уши? Неладное в наших словах почуял?
Нет, все ладненько. Пойдем в избу, Ваня, и тебя буду потчевать, поди,
голодный.
- Н-да, мать, - вздохнул старик, но улыбнулся: - Сейчас так же буду
уплетать, как боров. Только подноси.
x x x
В комнате старика встретили родные запахи - так любимых им сухариков,
млевших на теплой печи, простокваши, всегда стоявшей на подоконнике и
неизменно выпиваемой им по утрам торопливо, выстиранных вечером и теперь
висевших на веревке под потолком белых полотенец. И еще чем-то неуловимым,
но знакомым пахло. Уютно было в кухне - может, уютом и пахло.
Старик медленно присел на свою табуретку с мягким ватным сиденьем и
окинул взглядом кухонку. "Все на месте, все так же!" - подумал он. И от
пришедшего в его сердце покоя он на секунду-другую сомкнул веки. Посмотрел
на Ольгу Федоровну, хлопотавшую возле печки. На столе тикали большие с
гирьками и боем часы, и старик прислушался к их неизменно спокойному, как и
сорок лет назад, ходу. И шепнул старухе, когда она склонилась к нему со
стаканом чая, бессмысленное, ненужное, но забыто-нежно прозвучавшее:
- Ишь, Олюшка, часы-то ходют. Вот ведь молодцы.
Ольга Федоровна увидела заблестевшие глаза своего старика и сказала
тоже ничего не значащее, но прозвучавшее ласково и тайно:
- А что имя, Ваня, - ходют да ходют.
И оба неожиданно подумали, что часы так же ходили и сорок лет назад,
когда они, старик и старуха, были молоды и часто говорили друг другу нежно;
если совсем не изменились часы, то, может быть, и они не изменились, а
только во сне сейчас себя видят другими - стариком и старухой?
- А скажи, Ольга, - спросил Иван Степанович, влажно и мягко сверкая
глазами, - плохо мы жизнь прожили вместе или как?
- Типун тебе на язык, - заплакала Ольга Федоровна и легонько оттолкнула
от себя Ивана Степановича, но оставила на его плече ладонь.
И заплакали они оба, не таясь друг от друга. О чем плакали? Хорошенько
не знали. О растаявшей, испарившейся в небытие лет молодости, когда так
просто чувствовалась жизнь, когда мощными рывками загребал из нее то, что
было любо и желанно, когда рвался своим здоровым молодым телом, своей
необузданной душой к тому, чего страстно желалось, когда жаждал радостей
жизни, как путник жаждал воды, и, достигая своего, сладостно утолялся, когда
просто не болел или болел так мало и пустячно, что порой радовался болезни
как возможности отдохнуть, подольше поспать, понежиться на перине? Отчего
еще могли заплакать старики? Может быть, еще оттого, что разлученные в
последние годы их души - когда душа старухи жила здесь, внизу, в
Новопашенном, а душа старика там, наверху, на горе - застыли в одиночестве
холода, как-то съежились в комочки, а сейчас в этой теплой маленькой комнате
согрелись, оттаяли, распрямились и - нечаянно ударились друг о друга. И
стало больно старикам.
- Ты, Ваня, уж не уходил бы отсюда, а?
Но молчал старик, утирая своим шершавым пальцем слезы старухи,
расползавшиеся по морщинам.
- Чего молчишь, как безъязыкий? - утирала и старуха слезы старика.
И, как обиженный ребенок, пожаловался старик старухе - мол, люди побили
его, считай, ни за что ни про что. Вскинулась со стула Ольга Федоровна,
положила руки на бока:
- Я этой Селиванихе кудлы повыдергаю - ишь, коготки распустила! А Фекла
- дура старая! Туда же?! А Прохорихе и совсем молчать бы в тряпочку!..
Иван Степанов за рукав усадил жену на стул:
- Детей разбудишь. Пущай спят.
Но на кухню заглянул сын Николай:
- А-а! Мои старики уже в сборе.
Иван Степанович чуть было не сказал своему собственному сыну
"здравствуйте" в вежливо-поклонительной форме подчиненного человека. Вовремя
спохватился, крепко сжал в приветствии широкую и твердую ладонь сына, а
левой рукой обнял его плотную и неохватную для него спину. И почувствовалось
Ивану Степановичу то всегда неприятно удивлявшее и пугавшее его - будто бы
он подчинен сыну. И было отчего так думать: Николай Иванович широкий,
грузно-солидный мужчина, а его отец - низкий, невзрачный, худощавый,
щелчком, говорят о таких деревенские, зашибешь; сын образованный, учился в
институте, а теперь занимает немаленькую, уважаемую должность директора
предприятия, а отец - малограмотный, работал то плотником, то грузчиком, то
кладовщиком.
Николай Иванович своим близкими, чаще матери, иногда говорит, узнавая о
жизни и выходках отца:
- Я живу по-людски, для общества и семьи, а вот батю всю жизнь черти
дерут: то один фокус выкинет, то, вот вам нате, второй...
Как встретит отца Николай Иванович, так и говорит ему своим солидным,
отточенным и закаленным на собраниях и совещаниях голосом:
- Что ты, батя, куролесишь? Живи как все: идет строй - левой, левой, а
зачем же ты все - правой, правой. Этак соседям поотшибаешь пятки, да и тебе,
чего доброго, ноги покалечат.
Отец угрюмился, выслушивая сына...
Николай Иванович долго обливался под рукомойником, шумно плескался
холодной водой, всхрапывал. Потом сказал отцу, вытираясь полотенцем:
- Какой-то ты у меня, батя, стал серый - загорел или не мылся... там,
на своей горке? - Сын улыбчиво подмигнул матери, сел за накрытый стол,
широко расставив локти.
- У-гу, не мылся, - ответил отец, не взглянув на сына. - Да и есть с
чего посереть - старый уже.
- Старый, а чудишь, как юнец. Все на своей бородавке живешь?
Отец молчал, громко, даже как-то вызывающе громко хрустел соленым
огурцом.
Ольга Федоровна притворилась, будто бы ей не интересно, о чем говорят
отец с сыном, чистила картошку.
Сын помолчал, посматривая на отца, наморщил свой широкий лоб и солидно,
громко сказал:
- Неправильно ты, отец, живешь. От людей бежишь, а они ведь разные:
один - пьянчуга, тунеядец и воришка, от такого не грех удрать, а другой -
труженик, ни капли за всю жизнь не принял, ни соломинки не украл. Чем же
второй перед тобой виновен?
Отец, не отводя взгляда от столешницы, ответил:
- Ничем, сын, не виноватый: ведь я не знаю его. А своих, новопашенских,
распрекрасно знаю. В том и разница.
Николай Иванович громко кашлянул в кулак, потом как бы задумался и
посмотрел на мать, - Ольга Федоровна тайком от мужа пожала плечами и
вздохнула.
Сын и мать были в семейном сговоре: они условились - в эти дни во что
бы то ни стало вернут Ивана Степановича в дом.
- Чтобы жил он по-людски, а не как бездомный пес и бич, - сказал сын
матери.
Как старый человек, Ольга Федоровна ждала смерть и сокрушалась в себе:
"Как же без Ванечки помирать, всю жизнь вместе, как два голубка, а на тот
свет, что же, без его ласкового слова уходить?"
Сын по другой причине хотел вернуть отца в дом. Ему представлялось, что
отец пятнает его доброе, уважаемое имя. В городе он, Николай Иванович
Сухотин, известный, ценимый человек; еще до перестройки честно заработал два
ордена, лет десять на его пиджаке по заслугам сверкает депутатский значок. О
Николае Ивановиче пишут в газетах, журналах, по радио, телевидению говорят.
Много раз поднимался сын к отцу на гору и уговаривал:
- Кончай, батя, чудачить!..
Но отец отмалчивался и жил по-своему, и уходил сын с горы один...
Позавтракали отец и сын, изредка роняя холодные камешки слов. Сын еще
раз убедился: не сломить старика словом, убеждением. Может быть, спалить
хижину? Куда после податься старику? В тайгу? Но в преклонных летах не
очень-то разгонишься. Одна останется дорога - в Новопашенный, домой. Отец
еще раз убедился: не сочувствует ему сын, а потому пусть каждый по-своему
живет, под своим небом ходит, своими дорогами и тропами. Поняла Ольга
Федоровна: сын не отступит и на шаг, а отец - и подавно, каждый за свое
держится, на своем крепко стоит - быть, кто знает, бою. Беда, как туча,
может пройти над домом, и чего ждать? Вчера, когда сын сказал, что спалит
отцову конуру, в сердце матери вздрогнул испуг, но и подумала она: "А может,
все обойдется, может, Иван все же поддастся на сыновние уговоры?" Но старик
вон что - даже разговаривать с сыном не желает!..
Иван Степанович поблагодарил жену за вкусный завтрак и направился в
сарай - отремонтировать надломившиеся полозья на санках, вообще по хозяйству
мужской рукой пройтись. А вечером хотел уйти на гору, подкупив продуктов и
прихватив кое-чего из скарба.
Сын долго и сутуло сидел за столом. Мать сказала ему:
- Уж не надо бы, сынок, на такое дело идти. Доживем мы, старые, свой
век как есть...
Но сын прервал ее:
- Нет, мама, не могу терпеть его издевательства. Тебя позорит, меня...
Хватит!
Мать присела рядом с сыном и склонила свою маленькую седую голову на
его сильное, крепкое плечо.
6
Иван Степанович вышел на крыльцо - ласково посмотрело в его глаза
солнце. День задавался теплый и влажный. Как над парным молоком, вилась над
молодым, но уже по-настоящему зимним снегом дымка дневной оттепели. Сияли и
сверкали новопашенские улицы влажным снегом. Его с напряжением держали на
своих ветвях, как на плечах, ели и сосны, но вспархивал на ветку снегирь или
воробей - снег падал на землю тяжелым комом. Старик жмурился, таил улыбку в
щетинке подбородка. Но увидел покосившиеся, почерневшие заборы, -
отвернулся. Понимал - от скота загораживал человек огороды, однако как ни
урезонивал себя - в сердце стало неуютно: казалось ему, что односельчане
нарушили красоту, как-то грубо вклинились в природный строй.
- Маленькую, аккуратную огорожу смастерили бы - и хва, - ворчливо
разговаривал старик сам с собой, протискиваясь через узкий проход в сарай. -
Так нет же - из горбыля метра в полтора-два наворотят! Где тут корове
пройти? Самолет, пролетая над Новопашенным, зацепится. Почернел забор -
тюрьма тюрьмой, и выглядывает из-за него или подсматривает в щелку
осторожный хозяин вот с такой собакой. Что в мире делается? Тьфу!
И старик так рассердился на своих, как ему представлялось, скрывающихся
за заборами односельчан, что, взявшись было налаживать сани, бросил, откинул
молоток и сел на пустую бочку. Заболела ушибленная голова.
- Все кругом не так, все не этак, - горестно прошептал он и вспомнил о
сыне. - И с ним не так да не этак. Глупо живет! - произнес он отчаянные
слова и склонил седую голову.
Вспомнил о поездке к сыну год или полтора назад, после которой и решил,
что Николай живет неправильно.
Тогда старик не хотел ехать - боялся, что сорвется и в открытую осудит
сына за дурную, как ему казалось, жизнь, за ложный в ней путь. Но Николай
однажды забрался к отцу на гору и сказал себе: "Ни шагу отсюда, пока не
увезу этого упрямца и не покажу ему, как следует жить. Эх, стыдоба - сын
должен учить отца!" И за два дня сыновнего наступления несговорчивая душа
старика устала и уступила:
- Черт с тобой, - вези!
Повез Николай отца в Иркутск на "Москвиче". Старик раза два за свою
жизнь сиживал в легковом автомобиле и потому долго не мог удобно усесться на
заднем кожаном сиденье: то ему мнилось, что глубоко утопает или низко
сползает по гладкому сиденью - цепко брался за кожу, но ослаблял руки - не
порвать бы такую нежную и, казалось, тонкую кожу; то у него вдруг начинало
покалывать в копчике или ломило в суставах ног. Он шевелился и кряхтел и в
двухчасовой поездке устал, будто тяжело отработал день. Сын сосредоточенно
смотрел на уносившуюся за спину дорогу и уверенно-щеголевато рулил: то на
большой скорости выходил на поворот, то впритирку объезжал переднюю машину,
то разгонялся на прямой и в этот момент закуривал или обращался к отцу.
Поведение сына, его широкий затылок, маленькие, прижатые к вискам уши
безмолвно говорили старику: "Смотри, смотри, вот какой я, Николай Иванович
Сухотин, молодец - сильный, умный, ловкий, удачливый. Подумай, достоин ли ты
быть моим отцом?"
Иван Степанович супился и, если нечаянно наталкивался взглядом на
затылок сына, отворачивался к окну.
В молчании приехали в город. Не любил старик города: твердое все
кругом, а земля, мягкая, пахучая, родящая, живая, - где она? Куда и зачем ты
ее спрятал, человек? - про себя ворчал Иван Степанович, но никогда не
говорил о городе плохо вслух: считал, что не совсем прав, что правда где-то
на дне лежит, до которого он еще не добрался, не дотянулся ни глазом, ни
рукой, ни сердцем.
Но более всего Иван Степанович не любил городские дома: высотой,
раскраской кичатся друг перед другом, а нет чтобы маленький дом каждому
человеку, чтобы хозяином он в нем был, - полагал старик. А тут что же? Живут
люди в стене с дырами - ну, окнами, какая разница, все равно на дыры похожи!
- по головам друг у друга ходят, не квартиры, а камеры - сами люди себя
заключили. Хозяев сто, а толкового ни одного: грязно во дворе, мусорно в
подъезде. Прошмыгнул человек по этой грязи в свою камеру и сидит, как
зверек, выглядывает: кто бы убрал мусор, подмел да помыл.
Подъехал "Москвич" к пятиэтажке - поморщился старик и с великой
неохотой вылез из машины, уже хотел было заворчать на сына от досады: "Зачем
приволок меня в такую даль? Этого пятиэтажного урода смотреть? Видывал и
похлеще за свою жизнь". Но весело, приподнято сказал сын:
- Вот, батя, здесь я живу. Ты у меня еще ни разу не был, - никогда-то
тебя не затянешь... Как домок? Бравый?
Сын стоял подбоченясь, покачивался и весело-задиристо смотрел на отца.
- Угу, - отозвался Иван Степанович, за что-то жалея сына, но и досадуя
на него. - Веди в квартиру, что ли: не на улице же нам торчать, - грубовато
добавил он. Но тут же устыдился и - чтобы спрятать от сына свои глаза - стал
стряхивать с пиджака пылинки.
В дверях на пятом этаже встретила Ивана Степановича Людмила, жена
Николая, которую старик знавал подростком - она была новопашенской,
соседской дочкой, но уже лет десять не появлялась в родных краях.
Свекор внимательно на нее посмотрел: "Коса толстая когда-то была, а
теперь какие-то прилизанные волосенки. Раньше светленькое личико было, будто
молоком каждодневно умывалась, а теперь поблекла девка, на лбу появились
какие-то пятнышки, как кляксы. А баба она, - подумал старик, беспричинно
покашливая, - еще молодая - кажись, чуток за сорок взяло. И не пьющая, а
глянь-ка - высосаны из нее соки".
Из своей комнаты вышел внук Александр - парень семнадцати лет, высокий,
шею зачем-то гнул книзу, будто боялся задеть головой за низкий потолок или
люстру. Старик пожал влажную, шелковисто-детскую, но большую руку внука,
учуял от него терпкий запах табака - поморщился, хотел было тайком шепнуть
на ухо: "Не ранехонько ли, внук, начал курить?" Но Николай опередил:
- Саню, батя, малым помнишь. Посмотри, как вымахал. Жердь!
- Что обзываешься? - сказал Александр и хотел было скрыться в своей
комнате, в которой звучал магнитофон, но отец остановил:
- Александр, похвались деду, какую школу ты заканчиваешь.
- Зачем хвалиться? - с равнодушием в лице и голосе возразил сын, и
старику показалось, что сказал он зевая, с ломотой в скулах. - Элитная
школа, что еще?
- Слышишь, дед, элитная! - выставил Николай перед лицом Ивана
Степановича палец, как бы начиная подсчитывать плюсы своего образа жизни,
достижения. - Александра сразу готовят в университет, - так-то!
- Не хвались, - сонно произнес Александр и ушел в свою комнату.
- Еще будешь указывать взрослым! Сейчас проверю дневник, - сказал
Николай Иванович. Отцу шепнул: - Он у нас славный парень, ты не смотри, что
мы немножко цапаемся. Дружно живем. И Дениска у меня - пистолет! Ушел на
занятия в танцевальный ансамбль. Гордись, батя, - твой внук метит в
университет, а потом, глядишь, и в академию угодит, попрет по должностям, в
науках или бизнесе, так-то!
Старик вздохнул:
- Дай-то Бог.
Сын подтолкнул отца к кухне:
- Пойдем перекусим. Людмилочка, у тебя готово?
"Хоть ласковым вырос", - подумал старик, но ему стало совестливо перед
самим собой, будто этим "хоть" отказывал сыну в других достоинствах.
Людмила пригласила всех к столу. Николай Иванович откупорил бутылку
"Перцовки", но отец твердо отказался пить.
- Во - по-сухотински! - гордо сказал Николай Иванович, пряча бутылку в
холодильник. И обратился к Александру, неестественно-вяло водившему вилкой
по сковородке с жареной картошкой: - Наматывай на ус, молодое поколение.
Александр усмехнулся и сказал, ни на кого не взглянув:
- Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет.
Николай Иванович увидел вздрогнувшую бровь отца, его сжатые губы и
услышал его хотя и тихий, но ясно окрашенный вздох досады и страдания.
Старик уже умел страдать только молча, как, наверное, страдают деревья и
камни.
Николай Иванович побагровел:
- Дневник посмотрю. Не дай боже двоек нахватался - всыплю. Ешь и - за
уроки, понял?
- Слушаюсь, - игриво-бодро ответил Александр.
И старик ниже склонил свою жалкую седоволосую голову. Он понял, что его
сын Николай и его внук Александр находятся во вражде. У него стало жечь в
сердце. Но еще больнее было старику понять, что он, уже не сильный духом и
телом человек, не сможет помочь им - не сможет умягчить сердца родных людей,
чтобы жилось им на земле в радость, в веселие.
За столом молчали, и молчание становилось неловким. Николай Иванович
прикусил губу, мучимый противоречивыми чувствами. Потом достал из
холодильника вскрытую "Перцовку" и немного выпил.
Людмила была женщина простая и ясно не поняла, что произошло с
мужчинами - один насупился и молчал, а другой пил и тоже молчал. Она не
знала, как себя вести, что говорить; она робела смолоду перед свекром и не
понимала, что являлось для него хорошим, а что плохим.
- Вы, Иван Степанович, кушайте что-нибудь - с дороги ведь, - робко
вымолвила Людмила.
Старик поднял на невестку глаза, и она увидела в них слезы. Беспомощно
посмотрела на мужа и боялась еще раз взглянуть на свекра.
- Это, ребята, у меня так, - произнес старик, - от старости чего-то
мокнут глаза. Как у бабы, - улыбнулся он.- Слышь, Николай, ты меня поутру
домой утартал бы, что ли: тоскливо мне в городе, да и пес Полкан сидит
голодом. Совсем я запамятовал о нем, когда уезжал. Увезешь, а?
- Угу, батя.
И все были рады такому обороту.
7
- Пожа-а-ар! - летела по Новопашенному страшная, рассыпавшаяся по
улицам и заулкам яркими искрами новость.
Иван Степанович жил в своих мыслях и ему по-стариковски наивно и
правдоподобно померещилось, что о пожаре он только лишь подумал. Он все
сидел на корточках над сломанными санями, так и не начал ремонтировать,
думал о сыне, и внезапно мысль повернулась к пожару.
- Вот так-так: а что у Кольки горело? - привстал он и выглянул через
дверной проем на улицу. - Дача, что ли? Да нет, поди ж ты, ничего у него не
горело. А почему я вдруг о пожаре подумал? Да так мне стало боязно, - будто
в самом деле у сына что-то сгорело. Не дай Боже. Ему и так худо живется на
свете, а тут еще пожар случился бы... У-у, солнце разошлось! Чудесный денек,
братцы вы мои, - разговаривал сам с собой старик. - Не надо пожаров, не надо
ни твари, ни человеку горя - радуйся, радуйся солнцу, окунайся с головой в
жизнь.
И так стало легко, игриво старику, что не удержался и вышел на свет.
Белые прозрачные облака плыли и клубились над Новопашенным, голубой сок
неба сочился на его кипенные сголуба улицы, поля и леса. Вся новопашенская
долина блистала, нежилась и купалась в несшихся из-под облаков лучах
ослепительно вспыхивавшего солнца. Облака плыли медленно и томно, будто
дремали в тихом и теплом небе. Сопки горели белым пламенем снега. Старик
жмурился, но улыбался.
- Пожар, люди, пожар! - как бритвой, полоснуло по слуху старика, и ему
померещилось, что голову обдало кипятком. Только сейчас он осознал, что
где-то случился пожар, что где-то нагрянула беда.
- Ах, ты, горе горькое! - взмахнул он руками и припадающей трусцой
старого, больного человека побежал через двор на улицу. Посмотрел в разные
стороны, но не увидел огня и дыма. Мальчик бежал и радостно, ликующе кричал:
- Пожа-ар!
Иван Степанович поймал его за рукав телогрейки:
- Ты зачем, оглашенный, трезвонишь: какой такой пожар? Где твои
ошалелые глаза увидели огонь? Нашлепаю по мягкому месту, будешь знать, как
баламутить людей.
- Во-он, дедушка! - рукавицей указал мальчик в сторону горы.
- Что "вон"? - вмиг похолодело сердце старика, и не сказал он, а
невнятно пропел отвердевшими губами.
Разжались онемевшие пальцы старика - побежал освободившийся мальчик.
Иван Степанович не мог взглянуть на свою гору - страх, казалось, окаменил
его. Ни о чем не думалось - только страх стал его телом, мыслью и душой.
Каким-то невероятным напряжением воли он смог приподнять глаза и увидеть,
понять, осознать - дымит его избушка. Пламя поднялось уже высоко и вздувался
черный, копотный дым.
- Батюшки! - охнул старик и сорвался с места, напрочь забыл, что бегать
ему с болезнями сердца и почек нельзя, смертельно опасно.
Споткнулся о корягу - упал, больно ударился, вскочил, но ни глазами, ни
сердцем не видел, не чуял.
Бежал, бежал.
Свернув к полю, поскользнулся и покатился в овраг. Крутило его по
крутому склону. Потом карабкался к дороге, к своей тропе, бежавшей к подошве
горы. Погибал его дом, но, понимал, горело не просто строение, которому и
так давно пора было развалиться от ветхости и старости, а словно бы сгорала
надежда старика - надежда на то, что он где-то может укрыться от тех людей,
которые не понимали его, не принимали таким, каким он был сотворен и во что
вызрел за всю свою долгую жизнь, где может укрыться от того мира, который он
не мог, даже здесь в маленьком, немноголюдном Новопашенном, хотя бы чуточку
поправить к лучшему, справедливому, чистому.
Неумолимое видел старик - его надежда горела, укрытие гибло. Однако
жизнь приучила Ивана Степановича к борьбе. Борьба стала его духовным
инстинктом. Но сколько капель силы оставалось в его тщедушном теле, чтобы
продолжать борьбу? Одна, две?..
- Не-ет, братцы! - хрипло говорил старик, выкатываясь из рытвины на
ровную снежную бровку поля, горячо дыша. - Еще могу, ещ-ще меня держат и
несут ноги!
И уже не бежал старик, а ковылял своими худыми ногами по вязкому снегу,
который, представлялось, хватал его ступни и голени, тянул к земле, пониже.
Но старик был упрямым, он хотел спасти свою избу, - отчаянно боролся с
противным, постылым снегом.
Потом тяжело забирался в гору, скользил, падал, иссек колени и пальцы
острыми камнями и колючками веток. И молодыми ногами резво не взбежать на
эту крутую гору, а старику остается только ползти. Но не полз он, - откуда
силы взялись в его разрушавшемся от старости теле? Если не скользил бы, то
только перебежками от куста к кусту взбирался бы; но скользили ноги по снегу
и грязи, а потому приходилось старику идти, склонившись, - и похож он был на
разорванное колесо, и какая-то неведомая сила выкатывала его на макушку.
Выпрямился Иван Степанович шагах в ста от своей избы, увидел рухнувшую
крышу и черные, обвитые огнем стены. Понял - поздно. Все, нет дома, хоть
прокляни весь свет, а дома уже нет как нет!
Внезапная слабость подсекла колени старика, словно приглашая присесть,
отдохнуть. Он повалился на снег, охнул - по сердцу прошла острая боль.
Открылся рот - то ли старик что-то хотел сказать, то ли хватал воздух.
Кто-то жарко и влажно лизнул губы; не сразу Иван Степанович понял, что к
нему подбежал сорвавшийся с цепи Полкан, который прыгал, повизгивал, лизал
лицо и руки хозяина.
Увидел Полкан бегущих из леса людей - зарычал, ощерил черную пасть, на
загривке шерсть встала иглами.
Скотник Григорий Новиков замахнулся на собаку длинной палкой и ударил
по спине. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилег возле хозяина,
понял, видимо, что против человека не пойдешь, будь что будет. Григорий
подхватил собаку за задние лапы, раскрутился с ним и крикнул:
- Разбегайся, честной народ! - и далеко откинул Полкана, и тот притих в
снегу.
Над Иваном Степановичем склонились тяжело, жарко дышавшие люди - его
односельчане, его враги и друзья, его сын Николай и внук Александр. Новиков
нервными пальцами расстегивал на старике рубашку, но у него не получалось.
Иван Пелифанов оттолкнул скотника и крикнул:
- Разрывай, дурила! Задыхается дед Иван. А ну уйди! - И располосовал на
груди старика рубашку - ягодками посыпались на снег пуговицы.
Люди стояли растерянными - толком не знали, что делать, как помочь
умиравшему Ивану Степановичу. Новиков хрипел:
- Качай грудь у деда Ивана - помирает мужик! Спасайте!
- Что, идол, орешь? - за круг людей отодвинула Григория грозная, полная
Галина Селиванова. - Нести надо Ивана Степановича вниз. Берем да полегоньку
понесем. Ну!
Сухотин очнулся, открыл тяжелые влажные глаза и, словно сквозь туман,
увидел земляков:
- А-а, тут вы. Думал, не поможете, а - вон что. Спасибо. Изба что, все?
Пожар кончился? Дайте гляну на прощание - верно, не свидимся больше.
Расступились новопашенцы, сын бережно приподнял голову отца. Глянул
старик и крепко - на сколько мог - зажмурился. Избы уже не было, а лежали на
черной земле черные останки, как кости. Еще дымили и тлели обугленные доски
и бревна, торчала, как ствол дерева без кроны, печная труба и бледно
поддымливала. Иван Степанович застонал.
- Что ты, отец? - шепнул сын старику. - Теперь уже все - не вернешь. Не
надо горевать.
- Ты, Николай, подпалил? - тихо спросил отец у сына. - Скажи честно -
все пойму.
- Что ты, отец... - растерялся Николай Иванович, но отвел глаза.
- Не он, дед Иван, - склонился над стариком Новиков. - А вон тот
охламон, Витька Потапов. Иди сюда! - строго велел он низкорослому подростку,
который плакал поодаль.
Подросток с покорно склоненной головой подошел на зов и заплакал
жалостливо и громко.
Григорий строго сказал:
- Смотри нам в глаза и говори: ты подпалил? Ну! Не нюнь!
Но он стал плакать громче, ожесточенно тер глаза кулаками и не отвечал.
- У-у, молчишь. Сегодня отец с тебя шкуру сдерет, - замахнулся на
Витьку скотник, но не ударил, лишь по затылку скользнул ладонью и скинул на
снег шапку. - Коли молчишь, так я расскажу. Увидел я, дед Иван, пожар на
горе и скачками прибежал сюда. А на меня с крутизны, вон той, что за
березняком, этот обормот катится. Схватил я его за шиворот... Я хотя и
пьяница горький, а голова у меня варит! - подмигнул он собравшимся. - Мне
следователем работать бы, а не скотником... ну, да ладно!
- Ты, Григорий, умный мужик, я знаю, - сказал ему Иван Степанович
тусклым голосом, пытаясь подмигнуть. - Ты еще сможешь взять себя в руки -
какие твои годы!
- Да, дед Иван, надо пожить по-человечески - всю водку все равно не
перепьешь... Ну, так вот: сцапал я этого сорванца за воротник, так прямиком
в лоб и сказал, видит Бог, что наугад: "Ты поджег? Говори, а то буду бить!"
Вот удивился я, когда он занюнил: "Я, дядя Гриша, поджег". Что да как,
спрашиваю у него. А вот как: шарамыжничал возле Новопашенного да набрел на
избушку. Стук в оконце - молчок. Только пес брешет. Подождал, осмотрелся -
ни души. Выдавил стекло да нырнул внутрь. То да се, а потом ухватился за
керосиновую лампу, - во игрушка! Нечаянно опрокинул, керосин разлился по
столу и полу, а в руках - зажженная спичка. Ка-ак полыхнуло. Руки опалил, но
выпрыгнул в окно. С испугу не туда рванул, поблудил по лесу. Потом выбрался
на откос и - напрямки в мои руки.
Старик попросил, чтобы к нему подвели подростка. Слабой дрожащей рукой
нашел в кармане карамель в фантике.
- На, дружок, - протянул Витьке, который тер глаза кулаком и
мучительно-неестественно плакал; увидел конфету - замолчал. Иван Степанович
шепнул, задыхаясь: - Прости, малец, другого гостинца нету. Возьми, что ли. А
избу спалил - спасибо, родимый: давно было пора. Понять я не мог своими
засохшими мозгами, что помеха она мне. От людей, как заяц, бежал, а Бог,
видишь ли, по-своему постановил: с людями мыкался всю жизнь, с людями рядом
и помирай. И нечего чудить... правильно, Коля? Вот сейчас до чего додумался.
Э-э, что уж там, честно скажу, люди добрые: давно и сильно хотел к вам,
поближе, да сердце супротивничало. А вот глядите - судьба подмогла...
Старик сказал много - устал. Смотрел в ясное, нежно-розовое, как лицо
младенца, небо, и чудилось ему радостное - поднимается он, как на облаке, к
небу. И уже не видит людей. Ласковая синева укутывает его.
- Хорошо как, ах, ты Боже мой!
- Помираю, люди, поди... - то ли сказал, то ли подумал он и увидел
выглядывавшего из-за облака Васю Куролесова...
Люди бережно несли на руках старика. Кто-то говорил, что дышит, кто-то
осторожно шептал соседу по плечу: помер. Но все вдруг, словно по чьему-то
велению, поняли и почувствовали, что любят они своего докучливого
правдолюбца; и подумалось всем, может быть даже разом: "Как же без него
будем жить, кто по зажиревшей совести смелее и вернее всех плесканет
холодными, но отрезвляющими словами правды? Не всякий мог, а Степаныч мог!
Кто теперь первым выйдет на дорогу, не жалея своей жизни, чтобы остановить
супостата, едущего убивать любимый сосновый бор? Кто теперь не испугается
силача и богатея председателя и скажет ему: прочь, злыдень?! Неужели некому?
Неужели гнить Новопашенному в своих извечных пороках, а лекарь умер и не
бывать другому?"
Чистые и порочные шли рядом с умершим или умирающим стариком, хмельные
и трезвые, старые и молодые, но все они были новопашенцами, в которых
горели, хотя и маленькие, капли разбившейся о них, людскую скалу, души
старика. Они сейчас ясно почувствовали горящие осколки чужой, но все же
родной для них души.
Люди брели по вязкому, мешавшему продвигаться снегу; им было тяжело,
неудобно спускаться со стариком с горы, но они понимали, что ничего лучше
уже не могут для него сделать. Лишь только каким-то чудом тоже взобравшаяся
на гору старая, иссохшая Фекла услужливо поддерживала свалившуюся к снегу
легкую руку старика.
Люди молча, скорбно спускались к Новопашенному. А старик тем временем
нежданно-негаданно встретился с Васей Куролесовым.
- Здорово, Василек, - сказал он ему. - Как живешь?
- Я и тута, Ваня, летаю. Хочешь попробовать? - откликнулся Вася, все
такой же молодой, как много лет назад, все такой же кучерявый, словно
барашек, все с такой же умилявшей односельчан глубокой задумчивостью в
прекрасных томных глазах ангела или ребенка.
- Хочу! - вскрикнул Иван Степанович, и в груди заиграло то давнишнее,
тайно жившее в нем детское желание полета. - Неси крылья!
- А не забоишься? - посмеивался мягкими губами Вася.
- Ты трусил, когда сиганул с горы?
- Я чуял, что разобьюсь, да все одно - полетел, - наивно моргали
пушистые светящиеся ресницы Васи.
Иван Степанович задумался и с прищуром недоверия посмотрел на
собеседника:
- Погоди, погоди, как же так: чуял, что расшибешься, а все же полетел?
Чудно. Какая же тебя лихоманка понесла с горы?
- А та, которая тебя никогда не понесет.
- Так-так-так, выкладывай! - заострился взгляд Ивана Степановича.
- Что же выкладывать? Сам, Ваня, понимаешь, - грустно и серьезно,
неожиданно как будто повзрослев, сказал Вася. - Ходит человек по земле -
жизнь по порядку идет, хотя случаются несчастия, беды да болезни. Но чуть
оторвался от земли, от людей, к птицам да Богу - так и пошло-поехало:
страшно ему, не по себе, неуютно. Не его, Ваня, стихия. С людями ему жить!
Вот какой закон.
- Почему же ты не по-человечьи поступил: нате вам - полетел?!
Выкладывай!
- Глупый был. Так-то!
И лоб Васи рассекла хмурая морщина мудреца.
- Ну, брат ты мой, - усмехнулся Иван Степанович. - А я, Вася, всю жизнь
мечтал: вот, думаю, как взмахну над Новопашенным, над всеми его грехами и
гадостями.
- Глупый и ты, Ваня, - прервал Ивана Степановича совсем, оказывается,
взрослый и крепкий умом Вася, такой, каким не помнил и не знал его старик. -
Зачем полетишь? Что-то доказать людям? Одно докажешь: что гордый ты и
глупый. Так-то! И на горке ты жил - все равно что летел. Не с людями был,
горе и радость с ними не делил и - упал, как и я же, - грустно, глубоко
вздохнул Куролесов.
Так растерялся старик, что ни одного слова произнести не мог, - не шло
ни слово возражения, ни слово защиты. "Надо же такому быть, - подумал
старик, - даже Вася, мечтатель и безрассудный летун Вася, которому я так всю
жизнь завидовал, и тот осудил меня: мол, гордый, что полез на гору!" -
Насупился старик, тоскою налилось его сердце.
- Зачем грустишь? - спросил Вася.
- Да вот, что-то разбабился...
- Печалься не печалься, а жизнь прожита. Хорошо ли, плохо ли, а если не
злодеем был - люди тому многое прощают, порой все до последней капли.
Глянь-ка, Ваня, вниз: вон над твоими мощами самый твой первейший враг -
Алексей Федорович Коростылин - склонился и заплакал.
Глядит душа старика с небес на землю - действительно, Алексей Федорович
плачет над ним, своим большим кулаком трет глаза, как ребенок.
- Вот так-так! И кто, Вася, мог бы подумать!
Досадно стало старику, что не может сказать людям, почему в последние
годы шел не к ним, а от них, на гору. И так страстно ему захотелось
примириться с людьми, но уже было поздно - высоко душа, далеко от нее тело
старика!
И заплакала душа от великого умиления и великой любви ко всем, кого она
покинула там, на грешной, но прекрасной земле, за друзей и недругов своих
плакала, за жену и сына, за внуков и пацана Витьку, - за всех, за всех.
Но не дал Вася доплакать.
- Будя, Ваня. Шагать пора. Туда мне велели тебя, как земляка, привести.
Там не любят задержек, - значительно сказал Вася и потянул размякшую,
плачущую душу старика выше, выше, выше.
1