иже
21 июня 1905 года он соизволил родиться. Судьба выбрала для того в качестве
"зачинателя" Божественного акта морского офицера и добрую, скромную девушку
из академической семьи, главой которой являлся Шарль Швейцер - выходец из
Эльзаса, оттяпанного в одночасье вместе с Лотарингией у Франции хищной
Германией. Папа будущего литературного демона скончался поразительно скоро,
продемонстрировав тем самым не очень радужные перспективы
демографо-генетического благополучия своего чада. Мальчик очень скоро вместе
с мамашей - молодой вдовой - вернулся под крышу, "отчего дома". Здесь и
будет протекать его детство, превращенное взрослыми в некую игру, состоящую
из формирования набора педагогических ошибок - демонстрации ученых амбиций,
матушкиной зависимости и скромности, потуг на вундекиндство, запойного
чтения классиков, первых ранних литературных проб, сплошь состоящих из
подражания.
Пользоваться "сбережениями" из кладовых памяти детства ФУП будет
многократно, насыщая свои произведения занятными художественными деталями.
Накопать оттуда первоклассных поэтических, психологических находок,
отражающих динамику личности ребенка, юноши, он сумеет уже для одного из
ранних литературных эссе под названием "Детство вождя" (1939), то есть в
следующем за выходом "Тошноты" году. Надо сказать, что раннее увлечение
"словом" трансформировалось в продукцию печатного станка довольно поздно:
"Тошнота" вышла в свет, когда ее автору было уже более 30 лет.
В "Детстве вождя" будет еще слишком много увлечений из игрушечной лавки
Зигмунда Фрейда, но появятся и намеки на просветление: "Комплексы - это,
конечно, прекрасно, но когда-то надо же от них и избавляться: как может
принять груз ответственности и командную роль мужчина, сохраняющий детскую
сексуальность?" С точки зрения экзистенциализма, ФУП находит
гениально-экстраординарное решение для демонстрации стадии "выхода из
комплексов": автор заводит отрока - главного героя повести, Люсьена - в
альков отъявленного гомосексуалиста Бержера. Урок мужской (юношеской)
проституции описан сугубо проективными методами: "Когда прошел первый миг
ужаса и выяснилось, что это не так страшно, как он думал, им овладела
мрачная, тоскливая скука. И он все надеялся, что это уже кончилось и он
теперь может уснуть, но Бержер не давал ему покоя до четырех часов утра.
"Надо все-таки закончить это задание по тригонометрии", - сказал себе Люсьен
и постарался сосредоточиться исключительно на работе". Впоследствии с
комплексами Люсьен благополучно справится и в нем заговорит истинная
самость: "Я женюсь молодым", - подумал он. Он также решил, что у него будет
много детей".
Автор подключил все тот же проективный метод, с помощью которого
произвел похороны зависимости от психоанализа у молодого, во многом
сомневающегося человека: по ходу романа была сконструирована встреча с
лицейским преподавателем философии, с которым и состоялась беседа-поддержка.
Слова преподавателя подействовали отрезвляюще: "Это мода, - сказал он, - и
она пройдет. Лучшее, что есть у Фрейда, вы найдете уже у Платона. И вообще,
- прибавил он непререкаемым тоном, - я подобной дребеденью не увлекаюсь. А
вы бы лучше Спинозу почитали". Проекция выровняла коварный психологический
перекос, и читателю представилась вполне сформированная личность. Финал
повести вполне предсказуем: "Часы на стене пробили полдень, Люсьен поднялся.
Превращение совершилось: час назад в это кафе вошел миловидный нерешительный
юноша, - сейчас из кафе выходил мужчина, вождь французов. Французское утро
облило его блистающим светом, и он пошел". Юмор, как та же всевластная
проекция, задействован во многих местах произведения - он отменный,
французский. Юмор и откровенный сарказм отрезвляли сомневающегося читателя,
вызывая улыбку и желание переосмыслить собственное поведение. Многим,
видимо, удавалось такое перевоплощение, но в атмосфере, как грозовое
напряжение, нависала негласная опасность: смеялся бы над дураком - да дурак
свой.
Однако основательный разбор динамики, социализации отдельно взятой
личности будет произведен теперь уже зрелым мастером. Сложное явление -
формирование "Я" - откроется читающей публике в автобиографическом романе
"Слово" (Les Mots). В нем в 1964 году писатель заявит: "Мое победоносное "я"
не оставляло своего насеста. Полагаю, что оно там и поныне. У каждого
человека свои природные координаты: уровень высоты не определяется ни
притязаниями, ни достоинствами - все решает детство. Моя высота - шесть
этажей парижского дома с видом на крыши". Духовным наставником и кормильцем
официально числился дед. Его обрисует вкратце благодарный потомок - внук с
потугами на вундеркинда: "Его вспыльчивость и величавость, его гордость и
вкус к возвышенному маскировали робость ума, которую он унаследовал от своей
религии, от своего века и своей среды - университета".
Ясно дело, наблюдательный мальчик был не прост: "Мое "я" мой характер,
мое имя - все было в руках взрослых; я приучился видеть себя их глазами, я
был ребенком, а ребенок - это идол, которого они творят из своих
разочарований". Технологию воспитательных преобразований ФУП будет
анализировать много позже, когда поумнеет, наберется ученой и житейской,
писательской мудрости. Он будет подмечать даже очень маленькие детали, а на
них, как известно, и строится "художественность". ФУП не утерпит и ковырнет
в зрелые годы еще один небольшой гнойничок в собственном сознании, из
которого и брызнет фонтанчик гноя: "Подобно скупости и расизму, великодушие
- это фермент, который врачует наши внутренние раны, но в конце концов
приводит к отравлению организма. Пытаясь избавиться от заброшенности -
участи творения, - я готовил себе самое безысходное буржуазное одиночество -
участь творца". На всякий случай напомним, что гноя бояться не надо, ибо это
всего лишь погибшие в борьбе с инфектом лейкоциты и сопровождающие их
жидкости.
Мальчик много читал, чем усердно хвастались "старшие товарищи", но Бог
хранил его от глупостей и пагубных духовных увлечений. В нем последовательно
утверждался сплав романтизма, атеизма и прагматизма, что позволит в
дальнейшем критиковать "непонятное" и "непризнанное", а с такого мощного
фундамента рвануть в философию. Вот одна из его сентенций: "Мистицизм создан
для тех, кто не нашел своего места в жизни, для сверхкомплектных детей.
Представь мне Шарль религию в другом свете, он толкнул бы меня на стезю
веры, и я сделался бы жертвой святости. Но дед на всю жизнь внушил мне к ней
отвращение".
Мальчик, изрядно выпотрошив достойные мысли из книг библиотеки деда,
откопал и взял на вооружение оборонительные клише против наиболее
животрепещущих, заурядных соблазнов. Порой, по частностям, он перекликался с
прустовским Сваном: "Надо же мне было так испортить себе жизнь из-за
женщины, которая вовсе не в моем вкусе!" ФУП вовсю откровенничает с
читателем по простой причине - он уже не ребенок. На момент написания книги
о детстве, будучи мужчиной относительно зрелых лет, он уже мог почувствовать
себя прожженным идеологом, а значит и литератором-мастером. Правда, такое
волшебное сочетание дается не всем - на то необходима воля Божья. Посему
откровения бьют не в бровь, а в глаз: "Мне случается в тайне быть хамом -
этого требует элементарная гигиена. Хам режет правду-матку, но прав он лишь
до известного предела".
Плохое здоровье рождает и частые страхи смерти. Даже юнец вынужден
сопротивляться. Однако и здесь настойчивость сопровождается успехом -
выработано противоядие собственного изготовления: "Существовала зловещая
изнанка мира, она открывалась людям, утратившим рассудок; умереть означало
дойти до предела безумия и сгинуть в нем". Ребенок, в голову которого была
уже загружена масса прозаических откровений, как с обрыва вниз головой,
бросился в писательство, в сочинительство. Первый роман он написал в 8 лет,
ценность его трудно достоверно определить, куда удобнее послушать самого
автора многочисленных эпистолярных трудов: "Я часто писал наперекор себе, а
значит, и наперекор всем, в таком высоком умственном напряжении, что с
годами оно перешло в повышенное кровяное давление".
Начинала открываться и утверждаться метода писательского труда, которая
будет отличать этого автора до самой смерти от многих других: "Мое перо
двигалось так стремительно, что у меня часто болело запястье..
Сочинительство - мой безвестный труд - было ото всего оторвано и потому
осознавало себя самоцелью: я писал, чтобы писать. Открыв мир в слове, я
долго принимал слово за мир". Такие университеты писательства, безусловно,
шли на пользу, ибо формировался и оттачивался стиль, настраивался
инструментарий писательской техники, мужал талант. Работа "без публики", как
правило, плодотворна, особенно, если не прячется в душе змея подколодная,
называемая честолюбием. Тогда часто переливающийся в бездонный сосуд дефицит
признания - кстати, являющийся прямой дорогой в махровый невроз - становится
более-менее компенсированным.
Хотелось бы верить, что было искренним заявление мужающего писателя:
"Мне понравилось быть неизвестным, я захотел продлить удовольствие, сделать
неизвестность своей заслугой". Но современное сочинительство требует и
фундаментального образования, которое мальчику вбивали в голову не всегда с
большой пользой и отдачей: сперва тянулась несколько бестолковая учеба в
лицее в Париже, затем с 1917 года - в лицее Ла Рошель, в городке, где
директором верфи был отчим мальчика. В 1920 году юнец вернулся в Париж
заканчивать среднее образование, а в 1924 году уже со знаниями, заметно
унифицированными программой средней школы, молодой человек поступает в
Высшую нормальную школу. Здесь начинается углубленное изучение философии и
психологии. Юноша звезд с неба не хватал - да этого никто и не требовал - но
именно в свободном режиме общения с наукой и отстаивается, кристаллизуется
талант литератора. Ясно, что для тренировки фантазии, воображения необходима
интеллектуальная свобода, если угодно, некое творческое безделье, а не
прессинг школьной муштры.
С 1929 года у молодого философа начинается стойкий любовный роман с
Симоной де Бовуар. Это была своеобразная особа, обладавшая некоторыми
незаурядными качествами: под микроскопом ее аналитических способностей
начинается отслеживание "течения жизни" избранника. Она писала впоследствии:
"Его разум всегда был в состоянии тревоги. Он не знал неподвижности,
сонливости, уверток, уклончивости, передышек, осторожности, почтительности.
Его интересовало все, и ни с чем он не соглашался... Он питал отвращение к
рутине и к иерархии, карьере, очагу, правам и обязанностям, всему, что в
жизни было серьезным. Он с трудом примирялся с мыслью, о необходимости иметь
профессию, коллег, начальников, правила, которые надо соблюдать и которые
надо навязывать. Он никогда не станет отцом семейства, никогда не
женится"... Скорее всего, Симоне удалось перечислить
универсально-необходимые качества писателя, решившегося на творческий
подвиг. Таких подобий можно найти массу в истории не только западной, но и
отечественной литературы.
ФУП по образованию был профессиональным философом: после службы в армии
(метеорологом) с 1929 по 1931 год, он работал преподавателем философии в
Гавре вплоть до 1936 года, затем в лицее провинциального городка Лаон, а с
1938 года учительствовал в лицее Пастера. Шли годы и менялись некоторые
взгляды у философа-проповедника: "Мне недоставало чувства реальности. Но я
изменился. В течение долгого времени я приобщался к реальности. Я видел
умирающих от голода детей". Но были еще более важные признания, говорящие о
многом. Сперва он посылал миру откровения эгоцентрического план - "Я "один",
то есть индивидуум, противостоящий обществу". Потом менялся гнев на милость
- "Я внезапно понял, что я существо социальное". Единственная установка
оставалась неизменной - неотделимость литературы от философии и приоритеты
соподчинения. "Есть иерархия, иерархия в том, что философия на втором месте,
а литература на первом". В философии его интересовало "воображение" -
основополагающей проблемы для искусства. На этом широком поприще, увязая в
жиже сомнений и спотыкаясь о колдобины противоречивых представлений, взрытых
исследователями из постоянно растущего клана "предшественников", ФУП все же
устоял. Ему не позволили упасть навзничь, видимо, основательные подпоры,
подаренные музой философии. Та муза поддерживала и кормила одной из своих
плодородных грудных желез Эдмунда Гуссерля (1859-1938) - немецкого философа,
основавшего направление со сложным названием "феноменология" - другая железа
досталась молодому творцу. Философа-писателя, рыскающего правильного пути,
просто очаровала маленькая ремарка, брошенная, играючи, походя, Раймоном
Ароном при их встрече в кафе: "Видишь ли, мой дружок, если ты феноменолог,
ты можешь говорить об этом коктейле, а это и есть философия". Речь шла о
философии ощущения, восприятия, настроения, вымысла, дарованных природой в
той или иной степени практически каждому человеку. Оставалось только
научиться правильно пользоваться бесплатным подарком.
Феноменология помогала справиться с самой трудной задачей - с
объяснением "обессмысленного, абсурдного мира". В 1940 году ФУП выпустит
книгу, называемую "Воображаемое. Феноменологическая психология воображения".
Не впадая в детальное обсуждения той книги, можно выделить в ней лишь
некоторые интересные места, открывающие необозримые просторы для творчества:
"Одним словом, объект восприятия всегда избыточен для сознания; объект же
образа никогда не оказывается чем-либо большим, нежели имеющееся сознание о
нем; он определяется этим сознанием - из образа невозможно узнать ничего
нового, о чем бы мы уже не знали". Простой читатель, больно стукнувшись лбом
о край такой абракадабры, обязательно чертыхнется и бросит что-нибудь
обыденное: " Ну, блин! Ни въеду сходу! Тащи Нобеля сюда!" На то право
простого читателя выбирать форму выражения своих "высоких" чувств.
Позднее, в 1947 году, увидит свет другой труд, имеющий, пожалуй, для
писательского дела наибольшее значение, чем философский трактат про
"воображаемое". Миру будет подарено критико-литературное,
психолого-философское исследование под названием "Что такое литература?". Но
прежде произойдет примечательное событие, положившее начало бурному росту
популярности и долгожданного признания оригинального писателя-философа: в
свет выйдет первая книга - роман "Тошнота". Это случится в 1938 году, когда
писателю будет уже 33 года, судьба в чем-то повторяет свои развороты -
вспомним Иисуса Христа. Только мера ответственности и степень, вид награды
за смелость ми откровение будут отличаться коренным образом. Кстати, надо
напомнить, что в 1923 году ФУП опубликовал отрывки романа "Иисус-сова,
провинциальный учитель". О себе он создавал роман "Поражение", в котором
изобразил себя, ни мало, ни много, как в образе Фридриха Ницше. Скромность,
бесспорно, - качество не из душевной копилки начинающего писателя и
неоперившегося философа
Война началась для французов, а значит и для ФУП, 1 сентября 1940 года
- он был призван в армию; тянул лямку поражения вместе со всей страной;
отсидел в лагере для военнопленных; по освобождению возвратился к
творческому труду. Потрясения от социальных катаклизмов тоже наложат
отпечаток на мировоззрение и творчество писателя.
Пожалуй, "Тошнота" становится более понятным романом, если исследовать
его, используя методологический инструментарий, обоснованный и
задействованный в работе "Что такое литература?". Уж слишком тесно в нем
сплелись эти два "откровения" - поэтическое и методологическое. Надо
помнить, что эти произведения по времени несколько расставлены: отсюда и
разный исход - начинающего раскрываться писательского таланта и возможности
зрелого мастера. "Что такое литература?" оказалось произведением, менее
задвинутым надуманными структурами экзистенциализма, раскрашенного под цвет
феноменологии Гуссерля. Натуральный немчура обстоятельно, очень настойчиво,
не спеша, с большим знанием дела подбирал и размешивал специальные
философские краски, отражающие идеалистические свойства заумного
эстетического колера. ФУП же в поиске "собственной правды" зарылся в
страницах непростой и во многом спорной работы, оставаясь прямодушнее,
откровеннее, ближе к жизни, к творческой лаборатории литератора-практика.
С первых парадигм новой философии ФУП делит литераторов на две большие
группы: Поэты и Прозаики. Поэты - это люди, которые отказываются
"использовать язык". Отсюда набирается сил естественная для такого хода
рассуждений абстракция: "Поэт - вне языка, он видит изнанку слов, как если
бы он был чужд человеческому роду и на своем пути к людям наталкивался на
слово, словно на барьер".
Но все люди общаются с помощью возможностей языка. Именно такие реалии
жизни, поведения людей являются основополагающими в искусстве. Они создают
эффект единения и ограничения, одновременно: "Таким образом, поэтическое
слово - это микрокосм". Но пользование содержимым такого микрокосма у поэта
и прозаика неодинаковое: "Когда поэт сводит воедино несколько подобных
микрокосмов, он поступает так, как поступают художники, когда смешивают
краски на полотне; можно было бы подумать, будто он создает фразу, но это
только видимость: он создает объект. Слова-вещи соединяются магическими
связями соответствия или несоответствия, подобно цветам и звукам, они
притягивают друг друга, они друг друга отталкивают, они прожигают друг
друга, и их слитность образует подлинное поэтическое единство, которое как
раз и есть фраза-объект". Здесь утилитарный читатель - любитель заурядного
детектива - опять получает право чертыхнуться или отматериться.
Решительно отогнав Поэта от границ плацдарма действий Прозаика, ФУП
совершает дальнейшую кровавую вивисекцию литературы: "Проза - это прежде
всего настрой ума: мы имеем дело с прозой, когда, по выражению Валери,
"слово проницаемо для нашего взгляда, как стекло для солнца". Теперь идет
прилаживание понятия "слова" к подставкам экзистенциализма, ибо из него
теперь собираются сотворить Памятник. Но самое забавное заключается в том,
что из-под пера неумехи выходит произведение с отбитыми руками или ногами,
еще того хуже - с отбитой головой. Твори на выбор! Как не вертись, но
получается: "Слово - это некий частный момент действия, и вне действия его
нельзя понять".
С такой постановкой вопроса никак не вяжется основополагающее кредо. С
одной стороны, из чего-то же родился краеугольный тезис: "В начале было
Слово и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все
через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В
Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков; и свет во тьме светит, и тьма
не объяла его" (От Иоанна 1: 1- 5). С другой стороны, всем ясно, что скорее
всего простые смертные не способны проникнуть в тайные кладовые "слова", а
потому часто пользуются тем, что находят на свалке, помойке, в грязи на
мостовой, иначе говоря, поднимают то, что валяется под ногами, блестит, как
осколок пивной бутылки, в крапиве. Человеческое владение словом утилитарно и
однобоко - чаще всего у заурядной личности оно переползает на уровень
сленга. Конечно, прав в этом смысле ФУП, когда заявляет: "Писатель не
предполагает и не строит догадок: он проецирует". Тут уже все превращается в
примитивное общение - руки с инструментом, а мозговых извилин с проекциями.
"Говорить - значит действовать: любая названная вещь уже не такая, какой она
была прежде: она потеряла свою невинность". Нет ничего удивительного, что
первая концепция загоняет исследователя в мышеловку последующих выводов:
"Поэзия изначально творит миф о человеке, тогда как прозаик набрасывает
портрет"
Походя, видимо, не очень глубоко оценивая собственное заявление, ФУП
выносит, к всеобщей радости, справедливый приговор себе и прочей читающей и
пишущей публике: "Человек - это существо, перед лицом которого никакое
другое существо не может сохранить непредвзятость, даже Бог". Поправим
спешно метра: не надо путать предвзятость Божескую и человеческую - они не
равны! Естественно, что ориентировка действий и жизненной позиции у человека
прицелена на заурядную потребу социализации: "Житие человека имеет два лика:
оно одновременно и успех, и провал". Но это, как бы малый круг интересов, а
большой выглядит куда более многозначительнее: "Одним словом, литература по
своей сути - это субъективность общества, подверженного перманентной
революции".
Дабы никто не попытался спорить с метром, своевременно следует удачный
поворот деликатной, взвешенной, сугубо демократичной беседы. ФУП посчитал
необходимым стабилизировать спор решительным окриком, если угодно,
отповедью: "Нельзя забывать, что большинство критиков - это люди, которых
удача обошла стороной, и тогда в порыве подступившего отчаяния они подыскали
себе тихое местечко кладбищенского сторожа". В определенной части такое
замечание справедливо, но не настолько, чтобы всех стричь под одну гребенку.
Противоречия предыдущей установки просто выпирают исподволь из
последующих совершенно справедливых замечаний метра: и то сказать, никуда не
деть читателя, который практически всегда совмещает в себе роль
сопереживателя и критика. Откажись читатель от паритетных отношений - и вся
конструкция, под названием "Литература", повисает в воздухе, лишаясь прочной
опоры двух ног. "Лишь благодаря соединенным усилиям автора и читателя
возникает такой конкретный и воображаемый объект, как продукт умственного
труда". Далее следует еще более конкретное пояснение: "Короче говоря, чтение
- это направляемое творчество". И последний штрих, поставленный рукой
профессионального философа и психолога, приходится в нужное место и в нужное
время: "Чтение - это индукция, интерполяция и экстраполяция, а обоснованием
для подобной деятельности служит воля автора".
Теперь отойдем от философии и приблизимся к конкретике литературы.
Приглашение к чтению "Тошноты", написанной автором, до селе неизвестным
французским читателям, оказалось неожиданно удачным. Быстро становилось
ясным, что автор наделен отменным талантом, но ему не дали время для
творческого разбега: 1938 год - канун страшных потрясений, связанных со
Второй Мировой войной. Видимо, предчувствие грядущих переживаний, горя,
несправедливости, тирании и смерти реализовывается у натур, наделенных
повышенной чувствительностью и способностью говорить со Временем почти на
равных, выливалось в Тревожность и Тошноту: "Я вижу будущее. Оно здесь, на
этой улице, разве чуть более блеклое, чем настоящее. Какой ему прок
воплощаться в жизнь? Что это ему даст"? Ощущение почти физической близости
несчастья, которое уже начинает сказываться на поведении людей - как
"индивидуумов", так и общества в целом - давит на душу, мозг, вызывает
тошнотворную рефлексию: "Тут ничего особенного еще нет, просто крохотное
счастье в мире Тошноты: оно угнездилось внутри вязкой лужи, внутри нашего
времени - времени сиреневых подтяжек и продавленных сидений, - его
составляют широкие, мягкие мгновения, которые расползаются наподобие
масляного пятна. Не успев родиться, оно уже постарело, и мне кажется, я знаю
его уже двадцать лет". Таково "крохотное счастье в мире Тошноты", его не
пожелаешь и врагу, тем более себе, своим близким, родине. Спасает от
отчаянья медлительность приближения событий: "Вот оно, время, в его наготе,
оно осуществляется медленно, его приходится ждать, а когда оно наступает,
становится тошно, потому что замечаешь, что оно давно уже здесь".
Предчувствия могут быть страшными, символичными, но и к ним привыкаешь, как
привыкают к слабому шелесту времени те, кто осужден на смертную казнь, но
дожидающиеся ответа из самой высокой инстанции, куда подано прошение о
помиловании: "Спокойно. Спокойно. Вот я уже не чувствую, как скользит,
задевая меня, время. На потолке я вижу картинки. Сначала круги света, потом
кресты". Человек не может остановить работу мозга, даже если он очень устал,
перегрелся, зачерствел, ибо жить - значит отпускать с поводка верного пса по
кличке Воображение: "Я леплю воспоминания из своего настоящего. Я отброшен в
настоящее, покинут в нем. Тщетно я пытаюсь угнаться за своим прошлым, мне не
вырваться из самого себя". И вот, когда напряжение ума достигает границ
запредельного, происходит диалектический скачек, парадоксальный, как
ощущение внезапной остановки: "И вдруг стоп: я почувствовал потертость -
сквозь основу чувств уже проглядывает слово. Я угадываю: это слово вскоре
займет место многих дорогих мне образов". Воображение, достигнув камня
преткновения, спотыкается об него. И тем камнем было есть и всегда будет
Слово, которое обязательно перевоплотится и в Вещую Мысль: "И рядом снова
оказалась МЫСЛЬ, та самая огромная белая масса, от которой мне сделалось
тогда так мерзко - четыре года она не являлась".
Мысль - оружие обоюдоострое, опасное не только для окружающих, но
прежде всего для самого автора неожиданного творца - на этом пути очень
просто можно свернуть себе шею. И все тогда будет зависеть от того, какой
шейный позвонок хрустнет: первый - то погибнешь в первые сутки, седьмой -
дашь дуба к концу недели, если начал неосторожный поход за Правдой от начала
творческого листа. Каждый ощущает такое явление по-своему: натура тонкая, к
тому же способная набраться смелости заглянуть в трансцендентальное, может
почувствовать далекую кромку Бытия: "Все замерло, моя жизнь замерла: это
огромное стекло, тяжелый, синий, как вода, воздух, это жирное, белое
растение в водной глубине и я сам - мы образуем некое единство, неподвижное
и законченное, я счастлив". Но у писателя-философа, наверное, родится то
эфемерное счастье, которое сильно потянет за руку в сомнительное действо -
скорее всего, опасное, рисковое, ценою в жизнь, но сопротивляться которому
сил не будет: "Если память мне не изменяет, это зовется необратимостью
времени. Чувство приключения - это, пожалуй, попросту и есть чувство
необратимости времени". Дальше появится Откровение и Сомнение - рука об руку
они парочкой будут двигаться, играться, раздражать и манить литератора,
помыкая его здоровьем, да и самой жизнью: "Я появился на свет случайно, я
существовал как камень, как растение, как микроб. Моя жизнь развивалась
стихийно, в самых различных направлениях. Иногда она посылала мне невнятные
сигналы, в других случаях я слышал только смутный, ничего не значащий шум".
Когда все именно так и завертелось в воображении, а не в реальности
(Бог с ним - не страшно!), тогда появляется искус у творческой души - искус,
с которым невозможно бороться, если ты поэт, фантазер, провидец. "Вот ход
моих рассуждений: для того, чтобы самое банальное происшествие превратилось
в приключение, достаточно его рассказать. Это-то и морочит людей; каждый
человек - всегда рассказчик историй, он живет в окружении историй, своих и
чужих, и все, что с ним происходит, видит сквозь их призму. Вот он и
старается подогнать свою жизнь под рассказ о ней". Но если автор попал в
яблочка и мишень творческой задачи поражена абсолютно точно, то она рушится
и открывает тем самым горизонт - но на горизонте том - приближающаяся
трагедия? Пусть ты еще не поднял глаза и не охватил всю панораму полностью,
но тревожность уже включилась, как противный зуммер, пугающе нудно трещащий
об опасности. Он звенит в затылке, вызывает естественные метаморфозы
воображения: "Ничто не изменилось, и, однако, все существует в каком-то
другом качестве. Не могу это описать: это как Тошнота, только с обратным
знаком, словом, у меня начинается приключение, и, когда я спрашиваю себя, с
чего я это взял, я понимаю, в чем дело: Я чувствую себя собой и чувствую,
что я здесь; это я прорезаю темноту, и я счастлив, точно герой романа".
Можно только добавить, что речь идет о герое опасного романа!
В таких "приключениях" исход остается неясным. События могут
развиваться по относительно простому сценарию, например, как этот: "Он
одинок, как я, но глубже погряз в одиночестве. Вероятно, он ждет своей
Тошноты или чего-нибудь в этом роде". Возможно и прессинговое нагнетание
трагизма, смещающее планку отсчета времени жизни стремительно к нулю: "И
вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает
- ему довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше похож на
свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему часто говорю себе: от
их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище". Вдогонку ФУП
поддает себе и читателю по мягкому месту, наверное, только для того, чтобы
резким движением погасить терзания собственной души, то есть "отреагировать"
таким простым способом: "И вот не осталось ничего. Как не осталось былого
блеска на следах высохших чернил. Виноват был я сам: я произнес те
единственные слова, которые не следовало произносить, - я сказал, что
прошлое не существует". Естественно, по такому поводу начинается маленькая
творческая истерика, которая успокаивается сама собой лишь потому, что ее
обязанность - успокоиться, найдя адекватный способ для достижения паскудной,
тошнотворной релаксации: "И вот тут меня охватила Тошнота, я рухнул на стул,
я даже не понимал, где я; вокруг меня медленно кружили все цвета радуги, к
горлу подступила рвота. С тех пор Тошнота меня не отпускает, я в ее власти".
Спасает изведанная тропинка к потаенному выходу, через который можно убежать
от действительности, реальности, людского горя: "Мысли, словно
головокруженье, рождаются где-то позади, я чувствую, как они рождаются
где-то за моим затылком... стоит мне сдаться, они окажутся прямо передо
мной, у меня между глаз - и я всегда сдаюсь, и мысль набухает, набухает, и
становится огромной, и заполняет меня до краев, возобновляет мое
существование". Этот запасной выход действует безотказно на пути к
ирреальному по очень простой причине: "Моя мысль - это я, вот почему я не
могу перестать мыслить. Я существую, потому что мыслю, и я не могу помешать
себе мыслить".
Можно попробовать покривляться в духе экзистенциализма, пококетничать с
формулами бытия, нагрубить Богу. Так, вообще-то, чаще всего и происходит с
персонами, заряженными индивидуализмом: "Люди. Людей надо любить. Люди
достойны восхищения. Сейчас меня вывернет наизнанку, и вдруг - вот она -
Тошнота". Можно обратиться и к образу всемогущего "доктора", причем, не
перекрестясь, обмазать его дерьмом: "Доктор обладает опытом. Обладать опытом
- его профессия; врачи, священники, судьи и офицеры знают человека наизусть,
словно сами его сотворили". Но можно вытащить из наблюдений за жизнью более
подходящий образ для показательного оплевывания, например, какого-нибудь
заурядного буфетчика, тогда быстро найдутся детали, на которых удобно
сосредоточить ворчливость нечистой совести: "Его голубая ситцевая рубаха
радостным пятном выделяется на фоне шоколадной стены. Но от этого тоже
тошнит. Или, вернее, это и есть Тошнота. Тошнота не во мне: я чувствую ее
там, на этой стене, на этих подтяжках, повсюду вокруг меня. Она составляет
одно целое с этим кафе, а я внутри".
Но скажет же сам автор в порыве нечаянного альтруизма, и в словах его
зазвенят колокольчики песни о справедливости, о трогательной
предупредительности: "Вещи созданы не для того, чтобы их трогали. Надо
стараться проскальзывать между ними, по возможности их не задевая. Тогда
есть надежда на то, что и сам станешь вещью - надменной недотрогой, холодной
"штукой", но зато спокойной, удовлетворенной и довольной любым положением
вещей: "Тошнота осталась там, в желтом свете. Я счастлив: этот холод так
чист, так чиста эта ночь, разве и сам я - не волна ледяного воздуха? Не
иметь ни крови, ни лимфы, ни плоти. И течь по этому длинному каналу к
бледному пятну вдали. Быть - просто холодом". Однако "бодрую вещь" и здесь
настигает скука, медленно перетекающая в отчаянье - в тошноту. И это
закономерно - не стоит ошибаться в безошибочном, в святом, в явном, тогда не
будет запоздалых откровений-раскаяний: "Вещи выставляют себя напоказ друг
другу, поверяя друг другу гнусность своего существования".
Когда очевиден перебор в ошибках, в спотыкании и скольжении на ровном
месте, то это плохой прогностический признак - отсюда верный путь к решению
наложить на себя руки. Предвестник - все то же явление: "Тошнота не прошла и
вряд ли скоро пройдет, но я уже не страдаю ею - это не болезнь, не
мимолетный приступ, это я сам". Второй неверный шаг по этому пути - это
"мрачные мысли": "И я сам - вялый, расслабленный, непристойный,
переваривающий съеденный обед и прокручивающий мрачные мысли, - я тоже был
лишним". Хорошо, если успевают прискакать на взмыленном скакуне трезвые
мысли, тогда может забрезжить и спасительное просветление: "Лишним был бы
мой труп, моя кровь на камнях, среди этих растений, в глубине этого
улыбчивого парка".
Но в природе и в человеческой жизни все относительно - простительна и
некоторая (лучше краткосрочная) потеря прямого курса. Во всем можно найти
оправдание, если само сознание не успело пойти в разнос: "Например, речи
безумца абсурдны по отношению к обстановке, в которой он находится, но не по
отношению к его бреду. Но я только что познал на опыте абсолютное -
абсолютное, или абсурд". А когда такое "познание" произошло, то резко
меняется восприятие окружающей действительности и своего внутреннего мира,
мира родных ощущений: "А случилось то, что Тошнота исчезла. Когда в тишине
зазвучал голос, тело мое отвердело и Тошнота прошла".
Вот тут-то и переворачивается твое личностное "Я" - с головы снова на
ноги (во всяком случае, так многим кажется!). Тогда возникает далеко идущая
по смыслу реплика: "И, не пытаясь ничего отчетливо сформулировать, я понял
тогда, что нашел ключ к Существованию, ключ к моей Тошноте, к моей
собственной жизни. В самом деле, все, что я смог уяснить потом, сводится к
этой основополагающей абсурдности. Абсурдность - еще одно слово, а со
словами я борюсь: там же я прикоснулся к самой вещи". Вот тут-то и
начинается пляска конфабуляций (от латинского confabulo - болтаю), то есть
выброс ложных воспоминаний, наблюдений, что чаще всего происходит при явных
или мнимых нарушениях памяти. Тогда рождается многозначительная сентенция:
"Но ни одно необходимое существо не может помочь объяснить существование:
случайность - это не нечто кажущееся, не видимость, которую можно развеять;
это нечто абсолютное, а стало быть, некая совершенная беспричинность".
Запудривать мозги простому люду философы всегда умели мастерски, не стоит на
них жаловаться: такие дефекты - их хлеб, то есть дефекты "чистого разума".
Пусть их! В добрый путь и дальнюю дорогу творцы бури в чашке молока.
Переварим еще одну очередную абракадабру - почти что мистическую формулу,
откровение каббалистики: " Жалкая ложь, что - ни у кого никакого права нет;
существование этих людей так же беспричинно, как и существование всех
остальных, им не удается перестать чувствовать себя лишними. В глубине души,
втайне, они лишние, то есть бесформенные, расплывчатые, унылые".
Как же не родиться здесь помутнению рассудка и тошноте. Она может
родиться и у доморощенного читателя, пытающегося постичь пропитым разумом,
обхарканной душой "абсурдность бытия человека". Но, слава Богу: "Тошнота
дала мне короткую передышку. Но я знаю, что она вернется: она - мое обычное
состояние. Просто сегодня я слишком устал физически, чтобы ее вынести".
Однако грянуло время апофеоза, и ФУП с чувством великого удовлетворения,
настрадавшись под самую завязку, восклицает: "Но наступит минута, когда
книга будет написана, она окажется позади, и тогда, я надеюсь, мое прошлое
чуть-чуть просветлеет. И быть может, сквозь этот просвет я смогу вспомнить
свою жизнь без отвращения". А когда все завершено, созрело ощущение, тогда и
вера Божья воспрянет духом: "Милость и истина встретятся, правда и мир
облобызаются" (Псалом 84: 11).
7.1.
Который уже раз - пожалуй, восемнадцатый - у меня в голове крутится
этот треклятый текст. Оказывается, поразительная ясность к чему-то
выборочному возникает у больного в состоянии сильнейшей интоксикации, в
преддверии откровенной агонии. То, что я серьезно болен и, практически, дышу
на ладан, было ясно без всяких поправок на случайную ошибку. Все мое
существо подвешено на тонком волоске, готовом оборваться в любую минуту.
Плохо, но слышу сквозь звон в ушах какой-то отдаленный технический шум
- агрегаты, машины шипят, что ли? Где нахожусь - не ведаю, что творится со
мной - тоже не пойму. Да и, вообще, - испытываю ощущения человека, бредущего
по вязкой трясине, покачивающейся над болотной бездной, готовой поглотить
тебя в любое мгновение. Однако запах бьет в ноздри не болотный, а, скорее,
эфирный - знакомый, медицинский, привычный.
Странно, но глаза открыть не могу - забыл, как это делается, чему и
какую команду надо давать? - чертовски забавная ситуация! По чести говоря, и
желания особого добиваться зрячести нет, пусть будет так, как есть.
Удивительно мягкое, нежное желание со всем соглашаться, никому не надоедать,
не спорить, не надеяться... Агрессия испарилась полностью - забавно, однако!
Не могу вспомнить своего имени и отчества, фамилии - это уже что-то
настолько мифическое, что и пытаться бороться с провалами в памяти нет
смысла... Однако отвлеченные тексты в голову лезут практически без спроса!..
Хамство, да и только!..
Помню хорошо, что я врач... но... опять поплыл, .. плыву быстро куда-то
в потустороннее царство, в неведомое... Верно, затягивает полегонечку в
царство теней, в преисподнюю... Чу! Остановка... Подождал немного: вроде бы
начал возвращаться на землю.
Мучает страшная головная боль - в башке словно раздули огромных
размеров пузырь, и он теснит мозг, сплющивает его изнутри, то есть кору
головного мозга распластывает по внутренней сфере черепной коробки. Трудно
дышать, да и не хочется. Но, кажется, что-то дышит за меня - раздувает, а
потом сжимает легкие. Воздух в них набирается и выпускается с большим трудом
- какие-то вязкие пробки мешают свежему и отработанному потоку. Хрип, свист
невероятный - может быть то и есть "технические шумы"?
Болит грудная клетка - трудно ей, родимой приспособиться к ритму
воздействия неведомой силы, управляющей извне дыханием. Гортань страшно
саднит - на кол что ли ее посадили?.. Комок в горле не сглотнуть, мешает
что-то... Так, так, придурок, - это я ласково к себе обращаюсь - собирай
интеллект в кулак, думай, немного напрягай остатние извилины: все,..
включился, - конечно, я на управляемом дыхании, а в гортань втиснута
интубационная трубка. Ну и славно, волноваться, сглатывать не стоит - отсос
же работает. Он автоматически включается - очищает и гортань, и бронхи. Так
пусть текут слюники, не страшно...
Нет сомнений, варвары исцарапали слизистую по всему ходу интубации. Но
это хорошее дело - видимо, с того света вытаскивали активно, старались,
резвились на все сто. Странно, однако ж, врачебная грамота сидит в голове
прочно - словечки всякие, названия так и всплы