На их собрании сидим мы, люди из России. Слушаем немцев, которые рассказывают о своих подопечных: русском и марокканце. Председательствует Соня Берг, одна из старейших и активнейших деятельниц "Эмнести". Еду в Кевлар. Маленькая группа "Эмнести" - школьники старших классов собрались в доме Ирены Клейн. Временами, как только предоставится возможность, она преподает русский язык. Кевларская группа опекает русского писателя-диссидента Анатолия Марченко, осужденного в шестой раз на десять лет лагерей и пять лет ссылки. Ирена разговаривала с женой Марченко, правозащитницей Ларисой Богораз еще летом по телефону, посылала посылки. В сентябре 1982 года посылка вернулась обратно. Рассказываю им про Ларису и Толю. Собрались девушки и юноши. Они могли бы, как большинство их сверстников, сидеть в дискотеке, смотреть телевизор, кричать на стадионе, пить вино, целоваться. Конечно, и это все есть в их жизнях. Но все же они собрались в теплый летний день, собрались, чтобы послушать про наши беды. Искать пути, как помочь людям, им неведомым. Впервые решаюсь говорить по-немецки. Ирена помогает временами, когда не нахожу нужного слова.
"... Я начала читать (мою статью - Р. О.) настроенная скептически, заранее зная про вас все. Как часто нам тыкали вас в пример: "Вот что происходит с инакомыслящими в СССР..." Их мужеством здесь восхищаются, а нас, с нашей критикой нашей страны, нас считают детьми хаоса, нас не хотят принимать... А почему, собственно, существование ГДР, Советского Союза, Архипелага ГУЛАГа, Солженицына - почему существование всего этого дает кому-то право отвергать нас, когда мы критикуем нашу систему, нашу страну?..."Серьезные вопросы. Она пишет это письмо с пляжа на Корсике. Как - не просто сообщить ей - как сделать, чтобы в ее душу и в сознание таких, как она, людей, принимающих ответственность за судьбы мира, чтобы в их души проникло простое понимание: ее московскую сверстницу, участницу любой демонстрации, не одобренной заранее властями, могло ожидать исключение из университета, увольнение с работы, а то и психиатрическая больница и тюрьма. И уж она не могла бы уехать на приморские пляжи, да еще в другую страну. Американский священник Даниель Берриген вместе с несколькими единомышленниками ворвался на военный склад, и они разбили - символически - ядерную боеголовку. Его должны судить (он уже несколько раз за протесты против войны во Вьетнаме, за свою антивоенную деятельность побывал в тюрьмах). Суд откладывался. Я - многолетняя читательница и почитательница братьев Берриген. Зимой 1981 года мы познакомились с Даниелем в США. - Диссиденты всех стран должны бы объединиться! - сказал он тогда. В июне 1982 года увидела в Тюбингене афишу: выступает Даниель Берриген. Я рада, что он может ездить за границу. Но хотела бы - и об этом мы говорили - чтобы и он и его друзья тоже сравнивали бы, знали бы, что в СССР никто не может войти на военный склад: они окружены и тайной, и проволокой, и вооруженной охраной. Но если бы вдруг нечто подобное их набегу и случилось, тот, кто осмелился бы посягнуть на такое вторжение, был бы жестоко осужден по самому грозному обвинению: измена родине, контрреволюционное восстание. Даже близкие могли бы сказать: "Тут надо лечить, он что - сумасшедший?" Сравнивать надо, по-моему, не считаясь бедами, точнее - бедами не кичась. И российским диссидентам надо знать многое неизвестное или превратно понимаемое. Например, когда в ноябре-декабре 1981 года мы все мучились голодовкой Сахарова (именно в эти дни мы и познакомились с Берригеном), в Турции было вынесено несколько смертных приговоров профсоюзникам. Знать, сознавать ужас такой расправы надо не для того, чтобы в меньшей мере проникнуться болью за Сахарова или за тех, кому помогал он. Нашей боли мы не можем забыть, наша боль не слабеет. Знать надо, чтобы понимать: Россия в мире не одна. Знать, что у аргентинских матерей пропадают без вести дети. Что в Южной Африке арестовывают священников. Что в тюрьмах Ирана пытают. По данным "Эмнести Интернейшнл" за 1981 год в мире исчез миллион людей. Здесь в Германии на многих углах юноши и девушки раздают листовки, прокламации, призывы. Прохожие иногда берут, чаще проходят мимо. Сообщение из Ирана: за раздачу листовок отрубают руку вместе с листовкой. С тех пор, как я прочитала это сообщение, видя протянутые мне листовки, не могу не вспомнить тех безвестных в Тегеране... В той же газете вывезенная из Ирана фотография виселицы. Так расправляется Хомейни со своими политическими противниками. В апреле 1982 года в Риме начался судебный процесс над террористами, членами "Красных бригад". Еще в Москве по радио слышала я про убийство Альдо Моро, его предсмертные мольбы: "Помогите! Спасите!". Не помогли. Не спасли. В зале суда - члены его семьи. Обвиняемые повинны в предумышленных убийствах. Среди их жертв и Альдо Моро; их вина доказана многомесячным следствием, да они и сами не отрицают ее, лишь находят своим преступлениям разные идеологические обоснования. В первый день процесса все подсудимые потребовали: вернуть им изъятые у них пишущие машинки. В том же номере газеты сообщения из СССР. Новые обыски, в один день - пятьдесят. Такого еще не было после смерти Сталина. Новые аресты. Среди арестованных Глеб Павловский, историк по образованию, он отказался преподавать историю в школе: "Не хочу лгать". Пытался выключиться из общества. Искал, подобно многим его сверстникам на Западе, альтернативные пути; зарабатывал как истопник, лесник, рабочий в домоуправлении, грузчик. Вместе с единомышленниками начал выпускать самиздатовский журнал "Поиски". С 1978 по 1980 годы вышло восемь номеров. Члены редколлегии ставили свои имена на обложке журнала, они принципиально отрицали любые формы подполья. В редакционной декларации сказано:
"... К участию в наших "Поисках" мы приглашаем всех, кто за взаимопонимание... к которому не пробиться иначе, как совместной работой мысли, не ограничивающейся одной-единственной позицией, заведомым углом зрения, единственно возможным способом ставить вопросы и добиваться ответов... не может быть ни свободен, ни уверен в своем будущем народ, притязающий собой одним, своими успехами ли, глубиной ли своего отчаяния - определять всесветное будущее...".В журнале спрашивали и отвечали, писали о русской и мировой истории, о том, что происходит сегодня везде, но прежде всего - в России. Глеб Павловский размышлял о новой конституции СССР (1977), об общественно-политических проблемах, о новом почвеничестве. Человек ищущей, талантливой мысли, он не признавал никаких авторитетов, ко всему должен был пробиться сам, и только своими путями. После третьего номера начались обыски, а затем и аресты. Арестовали Валерия Абрамкина, Юрия Гримма. У Глеба пишущие машинки отбирали четыре раза. И все его рукописи, и все книги, изданные за границей, даже сборники стихов. Он мог избежать тюрьмы. В прокуратуре ему грозили; когда некоторые друзья уже сидели в тюрьмах, ему предлагали эмигрировать. И мы говорили: - Глеб, уезжайте. От того, что здесь одним зеком станет больше, никому пользы не будет. Мне было за него страшно. Он решительно отказывался: - Мое место здесь. Апрельским днем 1982 года в Италии я узнала, что одним зеком в России стало больше. Он, как, впрочем, и все известные мне российские диссиденты, никого не убивал. Его позиция, так же как и его единомышленников, включала радикальные реформы, диалог с властью, ненасильственное сопротивление. Пасха в Риме. Накануне мы были в Ватиканском музее. Чтобы воспринять "Станцы" Рафаэля, ходишь, задрав голову к потолку, идешь, и конца залам нет. Нужны молодость, силы, много времени. У меня ничего этого нет. А на вилле Боргезе три полотна Рафаэля: "Молодая женщина", "Мужской портрет", "Погребение Христа". Стою долго у этих полотен, стою у скульптур, прикрываю глаза, стараюсь удержать в памяти, в душе, попытаться хоть свою радость передать родным, друзьям в Москву. В смеси языков, которая царит в музеях Италии, русского не слышу... Картинам Рафаэля более четырехсот лет, и они необходимы сегодня не менее, чем итальянцам, и французам, и немцам, и русским - всем. Великое искусство связывает людей. Связывает религия - латинское religere, здесь рожденное, и означает связь. Выхожу в сад виллы Боргезе, сижу на скамейке, читаю газеты. И в итальянском раю спрессованно, словно в специально задуманном сюжете, в одной и той же точке времени и пространства - Пасха в Риме, вилла Боргезе, зеленая трава, деревья в цвету, все оттенки лилового, - и те же мучающие вопросы. И серые газетные листы. Есть ли общая мера? Суд над итальянскими террористами, арест Глеба Павловского. На той же самой скамейке читаю книгу Симоны де Бовуар "Обряд прощания". Последние десять лет жизни Жана-Поля Сартра, борьба с болезнью, слепота, умирание, смерть. Бовуар рассказывает, как в 1974 году Сартр добился свидания в тюрьме с немецким террористом Баадером. Ему это было необходимо как писателю, его всегда привлекали экстремальные ситуации, ему было важно понять особенности такой личности, как Баадер, да еще в условиях одиночной камеры. Но Сартру это было необходимо еще и для того, чтобы заявить миру о своей солидарности с узником, с тем, кого преследует едва ли не все общество. Читаю о Сартре, думаю о своих. Все, что ждет теперь новых узников, я представляю с тоскливой уверенностью: суд, открытый только по названию, из близких пустят жен. И уже нет того утешения, того источника силы, что был у С. Ковалева и Ю. Орлова, у А. Щаранского и М. Джемилева, - у закрытых дверей стоит академик Сахаров. Теперь сам Сахаров взаперти, в Горьком, ни к какому суду подойти не может. А другие академики, писатели и прежде к судам не ходили, не пойдут тем более теперь. Ни к кому не имею права предъявлять никаких претензий, я тоже не ходила к судам. Прежде всего потому, что боялась. ...В римском зале суда, где начался процесс над итальянскими террористами, обвиняемые, - хоть их и привезли в клетках, в наручниках, - весьма свободно переговариваются, шутят друг с другом, с адвокатом, с публикой; в зале полно их родных, друзей. Дом окружен огромной толпой. Там сотни полицейских не только потому, что возможны новые выстрелы, новые покушения, но и чтобы ограничивать напор желающих войти в зал, поддерживать порядок. Как мало деятелей иностранной культуры и науки (уж и не говорю о том, как мало русских) просили разрешения навестить Андрея Сахарова... Отчаянно сопротивляюсь тому, чтобы "глубиной своего отчаяния определять всесветное будущее". Но не могу не сравнивать итальянских террористов, немецкого террориста Баадера, русского не террориста Павловского, так причудливо совместившихся в моей душе на зеленой скамейке виллы Боргезе. Не могу не сравнивать отношения к ним - и здесь и там. Хочу я, разумеется, не того, чтобы другим стало хуже. Пусть им отдадут пишущие машинки, пусть к ним ходят друзья и родные, писатели и академики. Я только хочу рассказать, что и у меня на родине людям, находящимся в тюрьмах, это нужно. Понимание, сочувствие, милосердие. Хочу, чтобы нашим стало хоть чуточку легче. А становится им все более тяжело.
"Мы чужие в этом мире, мы, собственно, живем не здесь, а дома. Было время, когда мы думали, что наше призвание состояло, между прочим, в том, чтобы свидетельствовать перед Западом о возникающем русском мире. Это время прошло... Мы остаемся вне России потому, что там свободное слово невозможно, а мы веруем в необходимость его высказать...".Знаю, что эти строки продиктованы отчаянием. Кто же, да еще в эмиграции, прожил без таких минут!.. Придется проходить и через это... Могла бы привести из сочинений того же Герцена множество высказываний противоположных, не больше ли всех остальных именно он сделал для связи России и Европы? Прежде, чем вырвались у него процитированные выше строки (1864 г.), да и после Герцен многократно свидетельствовал перед Россией о Западе, перед Западом - о России. И все те, кто оказался в эмиграции после него, все равно, хотели они того или нет, - свидетельствовали. Каждый эмигрант - кто в печати, кто с трибуны, кто пусть просто своим поведением - рассказывает, из какой страны он приехал, как вживается в другую. Много недоразумений возникает, когда по одному, двум, десяти эмигрантам судят о целой стране. И мои заметки предельно субъективны. Это я так и то и тех увидела, а другой человек, даже рядом живущий, увидит другое. С тех пор, как Нина Берберова, одна из писательниц-эмигранток первой послереволюционной волны, сказала: "Мы не в изгнании, мы в послании", прошло почти шесть десятилетий. Ощущать себя в послании - обоснованно ли, нет ли - это дело самооценки. Я в изгнании. С внутренним обязательством свидетельствовать, рассказывать о моей родине, искать двери, связывающие разделенные миры. Разноголосица свидетельств страшнейшая. От цифр и фактов до обобщений. Иной раз я с негодованием отбрасываю очередной номер эмигрантского журнала или газеты (читаю выборочно) с мыслью: "Это не о той стране, где я жила". Не сомневаюсь, что именно так говорят и обо мне. Каждый из нас унес свою Россию, свой круг близких и дальних, свое представление о стране и людях. У людей - и у моих бывших (как и теперешних) сограждан - разная оптика. Один здешний дружественный читатель моих работ сказал мне: - Нам это понять трудно. Вероятно, вам теперь надо все писать в двух вариантах: один для России, другой для нас. Фраза застряла болезненной занозой. И сомнением: а вдруг он прав? Может быть, эта задача - сделать так, чтобы поняли и там и тут - мне не под силу? Может быть, она и вообще невыполнима? Но, спорю я с ним и с собой, ведь если нет общей меры для оценки поступков, мыслей, чувств человека, в каком бы пункте земного шара он ни жил, тогда вообще нет надежды ни услышать, ни понять друг друга. Если же общая точка отсчета при всех различиях существует, если это не относительная величина (как "лето" для моего сокурсника из Малайзии), если мы все действительно принадлежим к роду человеческому, значит, перевести, передать опыт - можно. "Мы не врачи, мы - боль", - сказал о литераторах в прошлом веке Александр Герцен. Никогда я не ощущала острее, чем сегодня, мудрость и общезначимость этих слов. Та боль, которую я могу передать, и то, как я могу передать ее, существует лишь в одном варианте. Как лечить безумный мир, я не знаю. Продолжаю пытаться открывать хотя бы некоторые двери, уже печально зная, что многие так и останутся закрытыми. Разгадаю ли я когда-нибудь знаки этой таинственной страны, из которой пришли в мое детство Ганс и Гретель, знаки таинственного мира, где мне, возможно, придется жить до могилы? Сумею ли я рассказать здешним людям о другой таинственной, великой стране, которая навсегда останется моей родиной?