сила госпожа Хохлакова. - Соблаговолите выслушать, сударыня, только полминуты, и я в двух словах разъясню вам все, - с твердостью ответил Перхотин. - Сегодня, в пять часов пополудни, господин Карамазов занял у меня, по-товарищески, десять рублей, и я положительно знаю, что у него денег не было, а сегодня же в девять часов он вошел ко мне, неся в руках на виду пачку сторублевых бумажек, примерно в две или даже в три тысячи рублей. Руки же у него и лицо были все окровавлены, сам же казался как бы помешанным. На вопрос мой, откуда взял столько денег, он с точностью ответил, что взял их сейчас пред тем от вас и что вы ссудили его суммою в три тысячи, чтоб ехать будто бы на золотые прииски... В лице госпожи Хохлаковой вдруг выразилось необычайное и болезненное волнение. - Боже! Это он старика-отца своего убил! - вскричала она, всплеснув руками. - Никаких я ему денег не давала, никаких! О, бегите, бегите!.. Не говорите больше ни слова! Спасайте старика, бегите к отцу его, бегите! - Позвольте, сударыня, итак вы не давали ему денег? Вы твердо помните, что не давали ему никакой суммы? - Не давала, не давала! Я ему отказала, потому что он не умел оценить. Он вышел в бешенстве и затопал ногами. Он на меня бросился, а я отскочила... И я вам скажу еще, как человеку, от которого теперь уж ничего скрывать не намерена, что он даже в меня плюнул, можете это себе представить? Но что же мы стоим? Ах сядьте... Извините, я... Или лучше бегите, бегите, вам надо бежать и спасти несчастного старика от ужасной смерти! - Но если уж он убил его? - Ах, боже мой, в самом деле! Так что же мы теперь будем делать? Как вы думаете, что теперь надо делать? Между тем она усадила Петра Ильича и села сама против него. Петр Ильич вкратце, но довольно ясно изложил ей историю дела, по крайней мере, ту часть истории, которой сам сегодня был свидетелем, рассказал и о сейчашнем своем посещении Фени, и сообщил известие о пестике. Все эти подробности до-нельзя потрясли возбужденную даму, которая вскрикивала и закрывала глаза руками... - Представьте, я все это предчувствовала! Я одарена этим свойством, все, что я себе ни представлю, то и случится. И сколько, сколько раз я смотрела на этого ужасного человека и всегда думала: вот человек, который кончит тем, что убьет меня. И вот так и случилось... То-есть, если он убил теперь не меня, а только отца своего, то наверное потому что тут видимый перст божий, меня охранявший, да и сверх того сам он постыдился убить, потому что я ему сама, здесь, на этом месте, надела на шею образок с мощей Варвары великомученицы... И как же я была близка в ту минуту от смерти, я ведь совсем подошла к нему, вплоть, и он всю свою шею мне вытянул! Знаете, Петр Ильич... (извините, вас, кажется, вы сказали, зовут Петром Ильичем), знаете, я не верю в чудеса, но этот образок и это явное чудо со мною теперь - это меня потрясает, и я начинаю опять верить во все, что угодно. Слыхали вы о старце Зосиме?.. "А впрочем я не знаю, что говорю... И представьте, ведь он и с образком на шее в меня плюнул... Конечно только плюнул, а не убил, и... и вон куда поскакал! Но куда ж мы-то, нам-то теперь куда, как вы думаете? Петр Ильич встал и объявил, что пойдет теперь прямо к исправнику и все ему расскажет, а там уж как тот сам знает. - Ах, это прекрасный, прекрасный человек, я знакома с Михаилом Макаровичем. Непременно, именно к нему. Как вы находчивы, Петр Ильич, и как хорошо это вы все придумали; знаете, я бы никак на вашем месте этого не придумала! - Тем более, что я и сам хороший знакомый исправнику, - заметил Петр Ильич, все еще стоя и видимо желая как-нибудь поскорее вырваться от стремительной дамы, которая никак не давала ему проститься с ней и отправиться. - И знаете, знаете, - лепетала она, - придите сказать мне, что там увидите и узнаете... и что обнаружится... и как его решат и куда осудят. Скажите, ведь у нас нет смертной казни? Но непременно придите, хоть в три часа ночи, хоть в четыре, даже в половине пятого... Велите меня разбудить, растолкать, если вставать не буду... О боже, да я и не засну даже. Знаете, не поехать ли мне самой с вами?.. - Н-нет-с, а вот если бы вы написали вашею рукой сейчас три строки, на всякий случай, о том, что денег Дмитрию Федоровичу никаких не давали, то было бы может быть не лишне... на всякий случай... - Непременно! - восторженно прыгнула к своему бюро госпожа Хохлакова. - И знаете, вы меня поражаете, вы меня просто потрясаете вашею находчивостью и вашим умением в этих делах... Вы здесь служите? Как это приятно услышать, что вы здесь служите... И еще говоря это, она быстро начертала на полулисте почтовой бумаги три крупные следующие строчки: "Никогда в жизни моей я не давала взаймы несчастному Дмитрию Федоровичу Карамазову (так как он все же теперь несчастен) трех тысяч рублей сегодня, да и никаких других денег никогда, никогда! В том клянусь всем, что есть святого в нашем мире. Хохлакова". - Вот эта записка! - быстро обернулась она к Петру Ильичу. - Идите же, спасайте. Это великий подвиг с вашей стороны. И она три раза его перекрестила. Она выбежала провожать его даже до передней. - Как я вам благодарна! Вы не поверите, как я вам теперь благодарна за то, что вы зашли ко мне к первой. Как это мы с вами не встречались? Мне очень лестно бы было вас принимать и впредь в моем доме. И как это приятно слышать, что вы здесь служите... и с такою точностью, с такой находчивостью... Но вас они должны ценить, вас должны наконец понять, и все, что я бы могла для вас сделать, то поверьте... О, я так люблю молодежь! Я влюблена в молодежь. Молодые люди это - основание всей теперешней страждущей нашей России, вся надежда ее... О, идите, идите!.. Но Петр Ильич уже выбежал, а то бы она его так скоро не выпустила. Впрочем госпожа Хохлакова произвела на него довольно приятное впечатление, даже несколько смягчившее тревогу его о том, что он втянулся в такое скверное дело. Вкусы бывают чрезвычайно многоразличны, это известно. "И вовсе она не такая пожилая", подумал он с приятностью, - "напротив, я бы принял ее за ее дочь". Что же до самой госпожи Хохлаковой, то она была просто очарована молодым человеком. "Столько уменья, столько аккуратности ив таком молодом человеке в наше время, и все это при таких манерах и наружности. Вот говорят про современных молодых людей, что они ничего не умеют, вот вам пример и т. д. и т. д." Так что об "ужасном происшествии" она просто даже позабыла и только уж ложась в постель и вдруг вновь вспомнив о том, "как близка была от смерти", она проговорила: "Ах, это ужасно, ужасно!" Но тотчас же заснула самым крепким и сладким сном. Я бы впрочем и не стал распространяться о таких мелочных и эпизодных подробностях, если б эта сейчас лишь описанная мною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою еще вдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этого точного и аккуратного молодого человека, о чем с изумлением вспоминают до сих пор в нашем городке и о чем может быть и мы скажем особое словечко, когда заключим наш длинный рассказ о братьях Карамазовых. II. ТРЕВОГА. Исправник наш Михаил Макарович Макаров, отставной подполковник, переименованный в надворные советники, был человек вдовый и хороший. Пожаловал же к нам всего назад лишь три года, но уже заслужил общее сочувствие тем главное. что "умел соединить общество". Гости у него не переводились, и казалось без них он бы и сам прожить не мог. Непременно кто-нибудь ежедневно у него обедал, хоть два, хоть один только гость, но без гостей и за стол не садились. Бывали и званые обеды, под всякими, иногда даже неожиданными предлогами. Кушанье подавалось хоть и не изысканное, но обильное, кулебяки готовились превосходные, а вина хоть и не блистали качеством, зато брали количеством. Во входной комнате стоял биллиард с весьма приличною обстановкой, то есть даже с изображениями скаковых английских лошадей в черных рамках по стенам, что, как известно, составляет необходимое украшение всякой биллиардной у холостого человека. Каждый вечер играли в карты, хоть бы на одном только столике. Но весьма часто собиралось и все лучшее общество нашего города, с маменьками и девицами, потанцовать. Михаил Макарович хотя и вдовствовал, но жил семейно, имея при себе свою давно уже овдовевшую дочь, в свою очередь мать двух девиц, внучек Михаилу Макаровичу. Девицы были уже взрослые и окончившие свое воспитание, наружности не неприятной, веселого нрава, и хотя все знали, что за ними ничего не дадут, все-таки привлекавшие в дом дедушки нашу Хсветскую молодежь. В делах Михаил Макарович был не совсем далек, но должность свою исполнял не хуже многих других. Если прямо сказать, то был он человек довольно-таки необразованный и даже беспечный в ясном понимании пределов своей административной власти. Иных реформ современного царствования он не то что не мог вполне осмыслить, но понимал их с некоторыми, иногда весьма заметными, ошибками и вовсе не по особенной какой-нибудь своей неспособности, а просто по беспечности своего характера, потому что все некогда было вникнуть. "Души я, господа, более военной чем гражданской", выражался он сам о себе. Даже о точных основаниях крестьянской реформы он все еще как бы не приобрел окончательного и твердого понятия, и узнавал о них так-сказать из года в год, приумножая свои знания практически и невольно, а между тем сам был помещиком. Петр Ильич с точностию знал, что в этот вечер он непременно у Михаила Макаровича встретит кого-нибудь из гостей, но лишь не знал кого именно. А между тем как раз у него сидели в эту минуту за ералашем прокурор и наш земский врач, Варвинский, молодой человек, только что к нам прибывший из Петербурга, один из блистательно окончивших курс в петербургской медицинской академии. Прокурор же, то есть товарищ прокурора, но которого у нас все звали прокурором, Ипполит Кириллович, был у нас человек особенный, не старый, всего лишь лет тридцати пяти, но сильно наклонный к чахотке, при сем женатый на весьма толстой и бездетной даме, самолюбивый и раздражительный, при весьма солидном однако уме и даже доброй душе. Кажется, вся беда его характера заключалась в том, что думал он о себе несколько выше, чем позволяли его истинные достоинства. И вот почему он постоянно казался беспокойным. Были в нем к тому же некоторые высшие и художественные даже поползновения, например, на психологичность, на особенное знание души человеческой, на особенный дар познавания преступника и его преступления. В этом смысле он считал себя несколько обиженным и обойденным по службе и всегда уверен был, что там, в высших сферах, его не сумели оценить, и что у него есть враги. В мрачные минуты грозился даже перебежать в адвокаты по делам уголовным. Неожиданное дело Карамазовых об отцеубийстве как бы встряхнуло его всего: "Дело такое, что всей России могло стать известно". Но это уж я говорю забегая вперед. В соседней комнате, с барышнями, сидел и наш молодой судебный следователь Николай Парфенович Нелюдов, всего два месяца тому прибывший к нам из Петербурга. Потом у нас говорили и даже дивились тому, что все эти лица как будто нарочно соединились в вечер "преступления" вместе в доме исполнительной власти. А между тем дело было гораздо проще и произошло крайне естественно: у супруги Ипполита Кирилловича другой день как болели зубы, и ему надо же было куда-нибудь убежать от ее стонов; врач же уже по существу своему не мог быть вечером нигде иначе как за картами. Николай же Парфенович Нелюдов даже еще за три дня рассчитывал прибыть в этот вечер к Михаилу Макаровичу так-сказать нечаянно, чтобы вдруг и коварно поразить его старшую девицу Ольгу Михайловну тем, что ему известен ее секрет, что он знает, что сегодня день ее рождения и что она нарочно пожелала скрыть его от нашего общества, с тем чтобы не созывать город на танцы. Предстояло много смеху и намеков на ее лета, что она будто бы боится их обнаружить, что теперь, так как он владетель ее секрета, то завтра же всем расскажет, и проч. и проч. Милый, молоденький человечек был на этот счет большой шалун, его так и прозвали у нас дамы шалуном, и ему, кажется, это очень нравилось. Впрочем он был весьма хорошего общества, хорошей фамилии, хорошего воспитания и хороших чувств и хотя жуир, но весьма невинный и всегда приличный. С виду он был маленького роста, слабого и нежного сложения. На тоненьких и бледненьких пальчиках его всегда сверкали несколько чрезвычайно крупных перстней. Когда же исполнял свою должность, то становился необыкновенно важен, как бы до святыни понимая свое значение и свои обязанности. Особенно умел он озадачивать при допросах убийц и прочих злодеев из простонародья и действительно возбуждал в них если не уважение к себе, то все же некоторое удивление. Петр Ильич, войдя к исправнику, был просто ошеломлен: он вдруг увидал, что там все уже знают. Действительно карты бросили, все стояли и рассуждали и даже Николай Парфенович прибежал от барышень и имел самый боевой и стремительный вид. Петра Ильича встретило ошеломляющее известие, что старик Федор Павлович действительно и в самом деле убит в этот вечер в своем доме, убит и ограблен. Узналось же это только сейчас пред тем, следующим образом. Марфа Игнатьевна, супруга поверженного у забора Григория, хотя и спала крепким сном на своей постеле и могла бы так проспать еще до утра, вдруг однако же пробудилась. Способствовал тому страшный эпилептический вопль Смердякова, лежавшего в соседней комнатке без сознания, - тот вопль, которым всегда начинались его припадки падучей и которые всегда, во всю жизнь, страшно пугали Марфу Игнатьевну и действовали на нее болезненно. Не могла она к ним никогда привыкнуть. Спросонья она вскочила и почти без памяти бросилась в каморку к Смердякову. Но там было темно, слышно было только, что больной начал страшно храпеть и биться. Тут Марфа Игнатьевна закричала сама и начала было звать мужа, но вдруг сообразила, что ведь Григория-то на кровати, когда она вставала, как бы и не было. Она подбежала к кровати и ощупала ее вновь, но кровать была в самом деле пуста. Стало быть он ушел, куда же? Она выбежала на крылечко и робко позвала его с крыльца. Ответа конечно не получила, но зато услышала среди ночной тишины откуда-то как бы далеко из сада какие-то стоны. Она прислушалась; стоны повторились опять, и ясно стало, что они в самом деле из саду. "Господи, словно как тогда Лизавета Смердящая!" пронеслось в ее расстроенной голове. Робко сошла она со ступенек и разглядела, что калитка в сад отворена. "Верно он, сердечный там", подумала она, подошла к калитке и вдруг явственно услышала, что ее зовет Григорий, кличет: "Марфа, Марфа!" слабым, стенящим, страшным голосом. "Господи, сохрани нас от беды", прошептала Марфа Игнатьевна и бросилась на зов и вот таким-то образом и нашла Григория. Но нашла не у забора, не на том месте, где он был повержен, а шагов уже за двадцать от забора. Потом оказалось, что очнувшись он пополз и вероятно полз долго, теряя по нескольку раз сознание и вновь впадая в беспамятство. Она тотчас заметила, что он весь в крови и тут уж закричала благим матом. Григорий же лепетал тихо и бессвязно: "убил... отца убил... чего кричишь, дура... беги, зови..." Но Марфа Игнатьевна не унималась и все кричала и вдруг, завидев, что у барина отворено окно и в окне свет, побежала к нему и начала звать Федора Павловича. Но, заглянув в окно, увидала страшное зрелище: барин лежал навзничь на полу, без движения. Светлый халат и белая рубашка на груди были залиты кровью. Свечка на столе ярко освещала кровь и неподвижное мертвое лицо Федора Павловича. Тут уж в последней степени ужаса Марфа Игнатьевна бросилась от окна, выбежала из сада, отворила воротный запор и побежала, сломя голову, на зады к соседке Марье Кондратьевне. Обе соседки, мать и дочь, тогда уже започивали, но на усиленный и неистовый стук в ставни и крики Марфы Игнатьевны проснулись и подскочили к окну. Марфа Игнатьевна бессвязно, визжа и крича, передала однако главное и звала на помощь. Как раз в эту ночь заночевал у них скитающийся Фома. Мигом подняли его, и все трое побежали на место преступления. Дорогою Марья Кондратьевна успела припомнить, что давеча, в девятом часу, слышала страшный и пронзительный вопль на всю окрестность из их сада - и это именно был, конечно, тот самый крик Григория, когда он, вцепившись руками в ногу сидевшего уже на заборе Дмитрия Федоровича, прокричал: "Отцеубивец!" "Завопил кто-то один и вдруг перестал", показывала бежа Марья Кондратьевна. Прибежав на место, где лежал Григорий, обе женщины с помощью Фомы перенесли его во флигель. Зажгли огонь и увидали, что Смердяков все еще не унимается и бьется в своей каморке, скосил глаза, а с губ его текла пена. Голову Григория обмыли водой с уксусом, и от воды он совсем уже опамятовался и тотчас спросил: "убит аль нет барин?" Обе женщины и Фома пошли тогда к барину и, войдя в сад, увидали на этот раз, что не только окно, но и дверь из дома в сад стояла настежь отпертою, тогда как барин накрепко запирался сам с вечера каждую ночь вот уже всю неделю и даже Григорию ни под каким видом не позволял стучать к себе. Увидав отворенную эту дверь, все они тотчас же, обе женщины и Фома, забоялись идти к барину, не вышло чего потом". А Григорий, когда воротились они, велел тотчас же бежать к самому исправнику. Тут-то вот Марья Кондратьевна и побежала и всполошила всех у исправника. Прибытие же Петра Ильича упредила всего только пятью минутами, так что тот явился уже не с одними своими догадками и заключениями, а как очевидный свидетель, еще более рассказом своим подтвердивший общую догадку о том, кто преступник (чему впрочем он, в глубине души, до самой этой последней минуты, все еще отказывался верить). Решили действовать энергически. Помощнику городового пристава тотчас же поручили набрать штук до четырех понятых и по всем правилам, которых уже я здесь не описываю, проникли в дом Федора Павловича, и следствие произвели на месте. Земский врач, человек горячий и новый, сам почти напросился сопровождать исправника, прокурора и следователя. Намечу лишь вкратце: Федор Павлович оказался убитым вполне, с проломленною головой, но чем? вероятнее всего тем же самым оружием, которым поражен был потом и Григорий. И вот как раз отыскали и оружие, выслушав от Григория, которому подана была возможная медицинская помощь, довольно связный, хотя слабым и прерывавшимся голосом переданный рассказ о том, как он был повержен. Стали искать с фонарем у забора и нашли брошенный прямо на садовую дорожку, на самом виду, медный пестик. В комнате, в которой лежал Федор Павлович, никакого особенного беспорядка не заметили, но за ширмами, у кровати его, подняли с полу большой, из толстой бумаги, канцелярских размеров конверт с надписью: "Гостинчик в три тысячи рублей ангелу моему Грушеньке, если захочет придти", а внизу было приписано вероятно уже потом, самим Федором Павловичем: "и цыпленочку". На конверте были три большие печати красного сургуча, но конверт был уже разорван и пуст: деньги были унесены. Нашли на полу и тоненькую розовую ленточку, которою был обвязан конверт. В показаниях Петра Ильича одно обстоятельство между прочими произвело чрезвычайное впечатление на прокурора и следователя, а именно: догадка о том, что Дмитрий Федорович непременно к рассвету застрелится, что он сам порешил это, сам говорил об этом Петру Ильичу, пистолет зарядил при нем, записочку написал, в карман положил и проч. и проч. Когда же де Петр Ильич, все еще не хотевший верить ему, пригрозил, что он пойдет и кому-нибудь расскажет, чтобы пресечь самоубийство, то сам де Митя, осклябляясь, ответил ему: "не успеешь". Стало быть надо было спешить на место, в Мокрое, чтобы накрыть преступника прежде, чем он пожалуй и в самом деле вздумал бы застрелиться. "Это ясно, это ясно!" повторял прокурор в чрезвычайном возбуждении, "это точь-в-точь у подобных сорванцев так и делается: завтра убью себя, а пред смертью кутеж". История, как он забрал в лавке вина и товару, только разгорячила еще больше прокурора. "Помните того парня, господа, что убил купца Олсуфьева, ограбил на полторы тысячи и тотчас же пошел, завился, а потом, не припрятав даже хорошенько денег, тоже почти в руках неся, отправился к девицам". Задерживало однако всех следствие, обыск в доме Федора Павловича, формы и проч. Все это требовало времени, а потому и отправили часа за два прежде себя в Мокрое станового Маврикия Маврикиевича Шмерцова, как раз накануне поутру прибывшего в город за жалованьем. Маврикию Маврикиевичу дали инструкцию: прибыв в Мокрое и, не поднимая никакой тревоги, следить за "преступником" неустанно до прибытия надлежащих властей, равно как изготовить понятых, сотских и проч. и проч. Так Маврикий Маврикиевич и поступил, сохранил incognito и лишь одного только Трифона Борисовича, старого своего знакомого, отчасти лишь посвятил в тайну дела. Время это именно совпадало с тем, когда Митя встретил в темноте на галлерейке разыскивавшего его хозяина, при чем тут же заметил, что у Трифона Борисовича какая-то в лице и в речах вдруг перемена. Таким образом ни Митя и никто не знали, что за ними наблюдают; ящик же его с пистолетами был давно уже похищен Трифоном Борисовичем и припрятан в укромное место. И только уже в пятом часу утра, почти на рассвете, прибыло все начальство, исправник, прокурор и следователь в двух экипажах и на двух тройках. Доктор же остался в доме Федора Павловича, имея в предмете сделать на утро вскрытие трупа убитого, но главное заинтересовался именно состоянием больного слуги Смердякова: "Такие ожесточенные и такие длинные припадки падучей, повторяющиеся беспрерывно в течение двух суток, редко встретишь, и это принадлежит науке", проговорил он в возбуждении отъезжавшим своим партнерам, и те его поздравили, смеясь, с находкой. При сем прокурор и следователь очень хорошо запомнили, что доктор прибавил самым решительным тоном, что Смердяков до утра не доживет. Теперь после долгого, но кажется необходимого объяснения, мы возвратились именно к тому моменту нашего рассказа, на котором остановили его в предыдущей книге. III. ХОЖДЕНИЕ ДУШИ ПО МЫТАРСТВАМ. МЫТАРСТВО ПЕРВОЕ. Итак, Митя сидел и диким взглядом озирал присутствующих, не понимая, что ему говорят. Вдруг он поднялся, вскинул вверх руки и громко прокричал: - Не повинен! В этой крови не повинен! В крови отца моего не повинен... Хотел убить, но не повинен! Не я! Но только что он успел прокричать это, как из-за занавесок выскочила Грушенька и так и рухнулась исправнику прямо в ноги. - Это я, я окаянная, я виновата! - прокричала она раздирающим душу воплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, - это из-за меня он убил!.. Это я его измучила и до того довела! Я и того старичка-покойничка бедного измучила, со злобы моей, и до того довела! Я виноватая, я первая, я главная, я виноватая! - Да, ты виноватая! Ты главная преступница! Ты неистовая, ты развратная, ты главная виноватая, - завопил, грозя ей рукой, исправник, но тут уж его быстро и решительно уняли. Прокурор даже обхватил его руками. - Это уж совсем беспорядок будет, Михаил Макарович, - вскричал он, - вы положительно мешаете следствию... дело портите... - почти задыхался он. - Меры принять, меры принять, меры принять! - страшно закипятился и Николай Парфенович, - иначе положительно невозможно!.. - Вместе судите нас! - продолжала исступленно восклицать Грушенька, все еще на коленях. - Вместе казните нас, пойду с ним теперь хоть на смертную казнь! - Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! - бросился подле нее на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. - Не верьте ей, - кричал он, - не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем! Он помнил потом, что его оттащили от нее силой несколько человек, а что ее вдруг увели, и что опамятовался он уже сидя за столом. Подле и сзади него стояли люди с бляхами. Напротив него через стол на диване сидел Николай Парфенович, судебный следователь, и все уговаривал его отпить из стоявшего на столе стакана немного воды: "Это освежит вас, это вас успокоит, не бойтесь, не беспокойтесь", прибавлял он чрезвычайно вежливо. Мите же вдруг, он помнил это, ужасно любопытны стали его большие перстни, один аметистовый, а другой какой-то яркожелтый, прозрачный и такого прекрасного блеска. И долго еще он потом с удивлением вспоминал, что эти перстни привлекали его взгляд неотразимо даже во все время этих страшных часов допроса, так что он почему-то все не мог от них оторваться и их забыть как совершенно неподходящую к его положению вещь. Налево, сбоку от Мити, на месте, где сидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую руку Мити, на месте где была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке и весьма поношенном, пред которым очутилась чернильница и бумага. Оказалось, что это был письмоводитель следователя, которого привез тот с собою. Исправник же стоял теперь у окна, в другом конце комнаты, подле Калганова, который тоже уселся на стуле у того же окна. - Выпейте воды! - мягко повторил в десятый раз следователь. - Выпил, господа, выпил... но... что ж, господа, давите, казните, решайте судьбу! - воскликнул Митя со страшно неподвижным выпучившимся взглядом на следователя. - Итак, вы положительно утверждаете, что в смерти отца вашего, Федора Павловича, вы невиновны? - мягко, но настойчиво спросил следователь. - Невиновен! Виновен в другой крови, в крови другого старика, но не отца моего. И оплакиваю! Убил, убил старика, убил и поверг... Но тяжело отвечать за эту кровь другою кровью, страшною кровью, в которой неповинен... Страшное обвинение, господа, точно по лбу огорошили! Но кто же убил отца, кто же убил? Кто же мог убить, если не я? Чудо, нелепость, невозможность!.. - Да, вот кто мог убить... - начал было следователь, но прокурор Ипполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы будем его называть для краткости прокурором), переглянувшись со следователем, произнес, обращаясь к Мите: - Вы напрасно беспокоитесь за старика слугу Григория Васильева. Узнайте, что он жив, очнулся и, несмотря на тяжкие побои, причиненные ему вами. по его и вашему теперь показанию, кажется, останется жив несомненно, по крайней мере по отзыву доктора. - Жив? Так он жив! - завопил вдруг Митя, всплеснув руками. Все лицо его просияло: - Господи, благодарю тебя за величайшее чудо, содеянное тобою мне, грешному и злодею, по молитве моей!.. Да, да, это по молитве моей, я молился всю ночь!.. - и он три раза перекрестился. Он почти задыхался. - Так вот от этого-то самого Григория мы и получили столь значительные показания на ваш счет. что... - стал было продолжать прокурор, но Митя вдруг вскочил со стула. - Одну минуту, господа, ради бога одну лишь минутку; я сбегаю к ней... - Позвольте! В эту минуту никак нельзя! - даже чуть не взвизгнул Николай Парфенович и тоже вскочил на ноги. Митю обхватили люди с бляхами на груди, впрочем он и сам сел на стул... - Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение... хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! - восторженно и благоговейно проговорил он вдруг обводя всех глазами. - О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик - ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули, был отцом родным!.. - Итак, вы... - начал было следователь. - Позвольте, господа, позвольте еще одну минутку, - прервал Митя, поставив оба локтя на стол и закрыв лицо ладонями, - дайте же чуточку сообразиться, дайте вздохнуть, господа. Все это ужасно потрясает, ужасно, не барабанная же шкура человек, господа! - Вы бы опять водицы... - пролепетал Николай Парфенович. Митя отнял от лица руки и рассмеялся. Взгляд его был бодр, он весь как бы изменился в одно мгновение. Изменился и весь тон его: это сидел уже опять равный всем этим людям человек, всем этим прежним знакомым его, вот точно так, как если бы все они сошлись вчера, когда еще ничего не случилось, где-нибудь в светском обществе. Заметим однако кстати, что у исправника Митя, в начале его прибытия к нам, - был принят радушно, но потом, в последний месяц особенно, Митя почти не посещал его, а исправник, встречаясь с ним, на улице например, сильно хмурился и только лишь из вежливости отдавал поклон, что очень хорошо заприметил Митя. С прокурором был знаком еще отдаленнее, но к супруге прокурора, нервной и фантастической даме, иногда хаживал с самыми почтительными однако визитами, и даже сам не совсем понимая, зачем к ней ходит, и она всегда ласково его принимала, почему-то интересуясь им до самого последнего времени. Со следователем же познакомиться еще не успел, но однако встречал и его и даже говорил с ним раз или два, оба раза о женском поле. - Вы, Николай Парфеныч, искуснейший, как я вижу, следователь, - весело рассмеялся вдруг Митя, - но я вам теперь сам помогу. О, господа, я воскрешен... и не претендуйте на меня, что я так запросто и так прямо к вам обращаюсь. К тому же я немного пьян, я это вам скажу откровенно. Я, кажется, имел честь... честь и удовольствие встречать вас, Николай Парфеныч, у родственника моего Миусова... Господа, господа, я не претендую на равенство, я ведь понимаю же, кто я такой теперь пред вами сижу. На мне лежит... если только показания на меня дал Григорий... то лежит, - о конечно уж лежит - страшное подозрение! Ужас, ужас - я ведь понимаю же это! Но к делу, господа, я готов, и мы это в один миг теперь и покончим, потому что, послушайте, послушайте, господа. Ведь если я знаю, что я не виновен, то уж конечно в один миг покончим! Так ли? Так ли? Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительно принимая своих слушателей за лучших друзей своих. - Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинение радикально, - внушительно проговорил Николай Парфенович и, повернувшись к писарю, вполголоса продиктовал ему, что надо записать. - Записывать? Вы хотите это записывать? Что ж, записывайте, я согласен, даю полное мое согласие, господа... Только видите... Стойте, стойте, запишите так: "В буйстве он виновен, в тяжких побоях, нанесенных бедному старику, виновен. Ну там еще про себя внутри, в глубине сердца своего виновен, - но это уже не надо писать (повернулся он вдруг к писарю), это уже моя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то сердца, то есть... Но в убийстве старика отца - не виновен! Это дикая мысль! Это совершенно дикая мысль!.. Я вам докажу и вы убедитесь мгновенно. Вы будете смеяться, господа, сами будете хохотать над вашим подозрением!.. - Успокойтесь, Дмитрий Федорович, - напомнил следователь, как бы видимо желая победить исступленного своим спокойствием. - Прежде чем будем продолжать допрос, я бы желал, если вы только согласитесь ответить, слышать от вас подтверждение того факта, что кажется вы не любили покойного Федора Павловича, были с ним в какой-то постоянной ссоре... Здесь по крайней мере, четверть часа назад, вы, кажется, изволили произнести, что даже хотели убить его: "Не убил, воскликнули вы, но хотел убить!" - Я это воскликнул? Ох, это может быть, господа! Да, к несчастию, я хотел убить его, много раз хотел... к несчастью, к несчастию! - Хотели. Не согласитесь ли вы объяснить, какие собственно принципы руководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя? - Что ж объяснять, господа! - угрюмо вскинул плечами Митя, потупясь. - Я ведь не скрывал моих чувств, весь город об этом знает, - знают все в трактире. Еще недавно в монастыре заявил в келье старца Зосимы... В тот же день, вечером, бил и чуть не убил отца и поклялся, что опять приду и убью, при свидетелях... О, тысяча свидетелей! Весь месяц кричал, все свидетели!.. Факт на лицо, факт говорит, кричит, но - чувства, господа, чувства, это уж другое. Видите, господа (нахмурился Митя), мне кажется, что про чувства вы не имеете права меня спрашивать. Вы хоть и облечены, я понимаю это, но это дело мое, мое внутреннее дело, интимное, но... так как я уж не скрывал моих чувств прежде... в трактире например, и говорил всем и каждому, то... то не сделаю и теперь из этого тайны. Видите, господа, я ведь понимаю, что в этом случае на меня улики страшные: всем говорил, что его убью, а вдруг его и убили: как же не я в таком случае? Ха-ха! Я вас извиняю, господа, вполне извиняю. Я ведь и сам поражен до эпидермы, потому что кто ж его убил наконец в таком случае, если не я? Ведь не правда ли? Если не я, так кто же, кто же? Господа, - вдруг воскликнул он, - я хочу знать, я даже требую от вас, господа: где он убит? как он убит, чем и как? скажите мне, - быстро спросил он, обводя прокурора и следователя глазами. - Мы нашли его лежащим на полу, навзничь, в своем кабинете, с проломленною головой, - проговорил прокурор. - Страшно это, господа! - вздрогнул вдруг Митя и, облокотившись на стол, закрыл лицо правою рукой. - Мы будем продолжать, - прервал Николай Парфенович. - Итак, что же тогда руководило вас в ваших чувствах ненависти? Вы кажется заявляли публично, что чувство ревности? - Ну да, ревность, и не одна только ревность. - Споры из-за денег? - Ну да, и из-за денег. - Кажется, спор был в трех тысячах, будто бы не доданных вам по наследству. - Какое трех! Больше, больше, - вскинулся Митя, - больше шести, больше десяти может быть. Я всем говорил, всем кричал! Но я решился, уж так и быть, помириться на трех тысячах. Мне до зарезу нужны были эти три тысячи... так что тот пакет с тремя тысячами, который, я знал, у него под подушкой, приготовленный для Грушеньки, я считал решительно как бы у меня украденным, вот что, господа, считал своим, все равно как моею собственностью... Прокурор значительно переглянулся со следователем и успел незаметно мигнуть ему. - Мы к этому предмету еще возвратимся, - проговорил тотчас следователь, - вы же позволите нам теперь отметить и записать именно этот пунктик: что вы считали эти деньги, в том конверте, как бы за свою собственность. - Пишите, господа, я ведь понимаю же, что это опять-таки на меня улика, но я не боюсь улик и сам говорю на себя. Слышите, сам! Видите, господа, вы, кажется, принимаете меня совсем за иного человека, чем я есть, - прибавил он вдруг мрачно и грустно. - С вами говорит благородный человек, благороднейшее лицо, главное - этого не упускайте из виду - человек, наделавший бездну подлостей, но всегда бывший и остававшийся благороднейшим существом, как существо, внутри, в глубине, ну, одним словом, я не умею выразиться... Именно тем-то и мучился всю жизнь, что жаждал благородства, был так-сказать страдальцем благородства и искателем его с фонарем, с Диогеновым фонарем, а между тем всю жизнь делал одни только пакости, как и все мы, господа... то есть, как я один, господа, не все, а я один, я ошибся, один, один!.. Господа, у меня голова болит, - страдальчески поморщился он, - видите, господа, мне не нравилась его наружность, что-то бесчестное, похвальба и попирание всякой святыни, насмешка и безверие, гадко, гадко? Но теперь, когда уж он умер, я думаю иначе. - Как это иначе? - Не иначе, но я жалею, что так его ненавидел. - Чувствуете раскаяние? - Нет, не то чтобы раскаяние, этого не записывайте. Сам-то я нехорош, господа, вот что, сам-то я не очень красив, а потому права не имел и его считать отвратительным, вот что! Это, пожалуй, запишите. Проговорив это, Митя стал вдруг чрезвычайно грустен. Уже давно постепенно с ответами на вопросы следователя он становился все мрачнее и мрачнее. И вдруг как раз в это мгновение разразилась опять неожиданная сцена. Дело в том, что Грушеньку хоть давеча и удалили, но увели не очень далеко, всего только в третью комнату от той голубой комнаты, в которой происходил теперь допрос. Это была маленькая комнатка в одно окно, сейчас за тою большою комнатой, в которой ночью танцовали и шел пир горой. Там сидела она, а с ней пока один только Максимов, ужасно пораженный, ужасно струсивший и к ней прилепившийся, как бы ища около нее спасения. У ихней двери стоял какой-то мужик с бляхой на груди. Грушенька плакала, и вот вдруг, когда горе уж слишком подступило к душе ее, она вскочила, всплеснула руками и, прокричав громким воплем: "горе мое, горе!" бросилась вон из комнаты к нему, к своему Мите, и так неожиданно, что ее никто не успел остановить. Митя же, заслышав вопль ее, так и задрожал, вскочил, завопил и стремглав бросился к ней навстречу, как бы не помня себя. Но им опять сойтись не дали, хотя они уже увидели друг друга. Его крепко схватили за руки: он бился, рвался, понадобилось троих или четверых, чтоб удержать его. Схватили и ее, и он видел, как она с криком простирала к нему руки, когда ее увлекали. Когда кончилась сцена, он опомнился опять на прежнем месте, за столом, против следователя, и выкрикивал, обращаясь к ним: - Что вам в ней? Зачем вы ее мучаете? Она невинна, невинна!.. Его уговаривали прокурор и следователь. Так прошло некоторое время, минут десять; наконец в комнату поспешно вошел отлучившийся было Михаил Макарович и громко, в возбуждении, проговорил прокурору: - Она удалена, она внизу, не позволите ли мне сказать, господа, всего одно слово этому несчастному человеку? При вас, господа, при вас! - Сделайте милость, Михаил Макарович, - ответил следователь, - в настоящем случае мы не имеем ничего сказать против. - Дмитрий Федорович, слушай, батюшка, - начал, обращаясь к Мите, Михаил Макарович, и все взволнованное лицо его выражало горячее отеческое почти сострадание к несчастному, - я твою Аграфену Александровну отвел вниз сам и передал хозяйским дочерям и с ней там теперь безотлучно этот старичок Максимов, и я ее уговорил, слышь ты? - уговорил и успокоил, внушил, что тебе надо же оправдаться, так чтоб она не мешала, чтоб не нагоняла на тебя тоски, не то ты можешь смутиться и на себя неправильно показать, понимаешь? Ну, одним словом, говорил, и она поняла. Она, брат, умница, она добрая, она руки у меня, старого, полезла было целовать, за тебя просила. Сама послала меня сюда сказать тебе, чтоб ты за нее был спокоен, да и надо, голубчик, надо, чтоб я пошел и сказал ей, что ты спокоен и за нее утешен. Итак, успокойся, пойми ты это. Я пред ней виноват, она христианская душа, да, господа, это кроткая душа и ни в чем неповинная. Так как же ей сказать, Дмитрий Федорович, будешь сидеть спокоен аль нет? Добряк наговорил много лишнего, но горе Грушеньки, горе человеческое, проникло в его добрую душу, и даже слезы стояли в глазах его. Митя вскочил и бросился к нему. - Простите, господа, позвольте, о, позвольте! - вскричал он, - ангельская, ангельская вы душа, Михаил Макарович, благодарю за нее! Буду, буду спокоен, весел буду, передайте ей по безмерной доброте души вашей, что я весел, весел, смеяться даже начну сейчас, зная, что с ней такой ангел-хранитель, как вы. Сейчас все покончу и только что освобожусь, сейчас и к ней, она увидит, пусть ждет! Господа, - оборотился он вдруг к прокурору и следователю, - теперь всю вам душу мою открою, всю изолью, мы это мигом покончим, весело покончим - под конец ведь будем же смеяться, будем? Но,