ь, теперь долюбить, всего пять часов до горячего луча твоего... Ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу не любить. Сам видишь меня всего. Прискачу, паду пред нею: права ты, что мимо меня прошла... Прощай и забудь твою жертву, не тревожь себя никогда! - Мокрое ! - крикнул Андрей, указывая вперед кнутом. Сквозь бледный мрак ночи зачернелась вдруг твердая масса строений, раскинутых на огромном пространстве. Село Мокрое было в две тысячи душ, но в этот час все оно уже спало, и лишь кое-где из мрака мелькали еще редкие огоньки. - Гони, гони, Андрей, еду! - воскликнул как бы в горячке Митя. - Не спят! - проговорил опять Андрей, указывая кнутом на постоялый двор Пластуновых, стоявший сейчас же на въезде, и в котором все шесть окон на улицу были ярко освещены. - Не спят! - радостно подхватил Митя, - греми, Андрей, гони вскачь, звени, подкати с треском. Чтобы знали все, кто приехал! Я еду! Сам еду! - исступленно восклицал Митя. Андрей пустил измученную тройку вскачь и действительно с треском подкатил к высокому крылечку и осадил своих запаренных полузадохшихся коней. Митя соскочил с телеги, и как раз хозяин двора, правда уходивший уже спать, полюбопытствовал заглянуть с крылечка, кто это таков так подкатил. - Трифон Борисыч, ты? Хозяин нагнулся, вгляделся, стремглав сбежал с крылечка и в подобострастном восторге кинулся к гостю. - Батюшка, Дмитрий Федорыч! вас ли вновь видим? Этот Трифон Борисыч был плотный и здоровый мужик, среднего роста, с несколько толстоватым лицом, виду строгого и непримиримого, с Мокринскими мужиками особенно, но имевший дар быстро изменять лицо свое на самое подобострастное выражение, когда чуял взять выгоду. Ходил по-русски, в рубахе с косым воротом и в поддевке, имел деньжонки значительные, но мечтал и о высшей роли неустанно. Половина слишком мужиков была у него в когтях, все были ему должны кругом. Он арендовал у помещиков землю и сам покупал, а обрабатывали ему мужики эту землю за долг, из которого никогда не могли выйти. Был он вдов и имел четырех взрослых дочерей; одна была уже вдовой, жила у него с двумя малолетками, ему внучками, и работала на него как поденщица. Другая дочка-мужичка была замужем за чиновником, каким-то выслужившимся писаречком, и в одной из комнат постоялого двора на стенке можно было видеть в числе семейных фотографий, миниатюрнейшего размера, фотографию и этого чиновничка в мундире и в чиновных погонах. Две младшие дочери в храмовой праздник, али отправляясь куда в гости, надевали голубые или зеленые платья, сшитые по модному, с обтяжкою сзади и с аршинным хвостом, но на другой же день утром, как и во всякий день, подымались чем свет и с березовыми вениками в руках выметали горницы, выносили помои и убирали сор после постояльцев. Несмотря на приобретенные уже тысячки, Трифон Борисыч очень любил сорвать с постояльца кутящего и помня, что еще месяца не прошло, как он в одни сутки поживился от Дмитрия Федоровича, во время кутежа его с Грушенькой, двумя сотнями рубликов слишком, если не всеми тремя, встретил его теперь радостно и стремительно, уже по тому одному, как подкатил ко крыльцу его Митя, почуяв снова добычу. - Батюшка, Дмитрий Федорович, вас ли вновь обретаем? - Стой, Трифон Борисыч, - начал Митя, - прежде всего самое главное: где она? - Аграфена Александровна? - тотчас понял хозяин, зорко вглядываясь в лицо Мити, - да здесь и она... пребывает... - С кем, с кем? - Гости проезжие-с... Один-то чиновник, надоть быть из поляков, по разговору судя, он-то за ней и послал лошадей отсюдова; а другой с ним товарищ его, али попутчик, кто разберет; по-штатски одеты... - Что же кутят? Богачи? - Какое кутят! Небольшая величина, Дмитрий Федорович. - Небольшая? Ну, а другие? - Из города эти, двое господ... Из Черней возвращались, да и остались. Один-то, молодой, надоть быть родственник господину Миусову, вот только как звать забыл... а другого надо полагать вы тоже знаете: помещик Максимов, на богомолье, говорит, заехал в монастырь ваш там, да вот с родственником этим молодым господина Миусова и ездит... - Только и всех? - Только. - Стой, молчи, Трифон Борисыч, говори теперь самое главное: что она, как она? - Да вот давеча прибыла и сидит с ними. - Весела? Смеется? - Нет, кажись не очень смеется... Даже скучная совсем сидит, молодому человеку волосы расчесывала. - Это поляку, офицеру? - Да какой же он молодой, да и не офицер он вовсе; нет, сударь, не ему, а Миусовскому племяннику этому, молодому-то... вот только имя забыл. - Калганов? - Именно Калганов. - Хорошо, сам решу. В карты играют? - Играли, да перестали, чай отпили, наливки чиновник потребовал. - Стой, Трифон Борисыч, стой, душа, сам решу. Теперь отвечай самое главное: нет цыган? - Цыган теперь вовсе не слышно, Дмитрий Федорович, согнало начальство, а вот жиды здесь есть, на цымбалах играют и на скрипках, в Рождественской, так это можно бы за ними хоша и теперь послать. Прибудут. - Послать, непременно послать! - вскричал Митя. - А девок можно поднять как тогда, Марью особенно, Степаниду тоже, Арину. Двести рублей за хор! - Да за этакие деньги я все село тебе подыму, хоть и полегли теперь дрыхнуть. Да и стоят ли, батюшка Дмитрий Федорович, здешние мужики такой ласки, али вот девки? Этакой подлости да грубости такую сумму определять! Ему ли, нашему мужику, цыгарки курить, а ты им давал. Ведь от него смердит, от разбойника. А девки все, сколько их ни есть, вшивые. Да я своих дочерей тебе даром подыму, не то что за такую сумму, полегли только спать теперь, так я их ногой в спину напинаю да для тебя петь заставлю. Мужиков намедни шампанским поили, э-эх! Трифон Борисыч напрасно сожалел Митю: он тогда у него сам с полдюжины бутылок шампанского утаил, а под столом сторублевую бумажку поднял и зажал себе в кулак. Так и осталась она у него в кулаке. - Трифон Борисыч, растряс я тогда не одну здесь тысячку. Помнишь? - Растрясли, голубчик, как вас не вспомнить, три тысячки у нас небось оставили. - Ну, так и теперь с тем приехал, видишь. И он вынул и поднес к самому носу хозяина свою пачку кредиток. - Теперь слушай и понимай: через час вино придет, закуски, пироги и конфеты, - все тотчас же туда на верх. Этот ящик, что у Андрея, туда тоже сейчас на верх, раскрыть и тотчас же шампанское подавать... А главное - девок, девок, и Марью чтобы непременно... Он повернулся к телеге и вытащил из-под сиденья свой ящик с пистолетами. - Расчет, Андрей, принимай! Вот тебе пятнадцать рублей за тройку, а вот пятьдесят на водку... за готовность, за любовь твою... Помни барина Карамазова! - Боюсь я, барин... - заколебался Андрей, - пять рублей на чай пожалуйте, а больше не приму. Трифон Борисыч свидетелем. Уж простите глупое слово мое... - Чего боишься, - обмерил его взглядом Митя, - ну и чорт с тобой коли так! - крикнул он, бросая ему пять рублей. - Теперь, Трифон Борисыч, проводи меня тихо и дай мне на них на всех перво-на-перво глазком глянуть, так чтоб они меня не заметили. Где они там, в голубой комнате? Трифон Борисыч опасливо поглядел на Митю, но тотчас же послушно исполнил требуемое: осторожно провел его в сени, сам вошел в большую первую комнату, соседнюю с той, в которой сидели гости, и вынес из нее свечу. Затем потихоньку ввел Митю и поставил его в углу, в темноте, откуда бы он мог свободно разглядеть собеседников ими невидимый. Но Митя недолго глядел, да и не мог разглядывать: он увидел ее и сердце его застучало, в глазах помутилось. Она сидела за столом сбоку, в креслах, а рядом с нею, на диване, хорошенький собою и еще очень молодой Калганов; она держала его за руку и, кажется, смеялась, а тот, не глядя на нее, что-то громко говорил, как будто с досадой, сидевшему чрез стол напротив Грушеньки Максимову. Максимов же чему-то очень смеялся. На диване сидел он, а подле дивана, на стуле, у стены, какой-то другой незнакомец. Тот, который сидел на диване развалясь, курил трубку, и у Мити лишь промелькнуло, что это какой-то толстоватый и широколицый человечек, ростом должно быть невысокий и как будто на что-то сердитый. Товарищ же его, другой незнакомец, показался Мите что-то уж чрезвычайно высокого роста; но более он ничего не мог разглядеть. Дух у него захватило. И минуты он не смог выстоять, поставил ящик на комод и прямо, холодея и замирая, направился в голубую комнату к собеседникам. - Ай! - взвизгнула в испуге Грушенька, заметив его первая. VII. ПРЕЖНИЙ И БЕССПОРНЫЙ. Митя скорыми и длинными своими шагами подступил вплоть к столу. - Господа, - начал он громко, почти крича, но заикаясь на каждом слове, - я... я ничего! Не бойтесь, - воскликнул он, - я ведь ничего, ничего, - повернулся он вдруг к Грушеньке, которая отклонилась на кресле в сторону Калганова и крепко уцепилась за его руку. - Я... Я тоже еду. Я до утра. Господа, проезжему путешественнику... можно с вами до утра? Только до утра, в последний раз, в этой самой комнате? Это уже он докончил, обращаясь к толстенькому человечку, сидевшему на диване с трубкой. Тот важно отнял от губ своих трубку и строго произнес: - Пане, мы здесь приватно. Имеются иные покои. - Да это вы, Дмитрий Федорович, да чего это вы? - отозвался вдруг Калганов, - да садитесь с нами, здравствуйте! - Здравствуйте, дорогой человек... и бесценный! Я всегда уважал вас... - радостно и стремительно отозвался Митя, тотчас же протянув ему через стол свою руку. - Ай, как вы крепко пожали! Совсем сломали пальцы, - засмеялся Калганов. - Вот он так всегда жмет, всегда так! - весело отозвалась, еще робко улыбаясь, Грушенька, кажется вдруг убедившаяся по виду Мити, что тот не будет буянить, с ужасным любопытством и все еще с беспокойством в него вглядываясь. Было что-то в нем чрезвычайно ее поразившее, да и вовсе не ожидала она от него, что в такую минуту он так войдет и так заговорит. - Здравствуйте-с, - сладко отозвался слева и помещик Максимов. Митя бросился и к нему. - Здравствуйте, и вы тут, как я рад, что и вы тут! Господа, господа, я... (Он снова обратился к пану с трубкой, видимо принимая его за главного здесь человека.) Я летел... Я хотел последний день и последний час мой провести в этой комнате, в этой самой комнате... где и я обожал... мою царицу!.. Прости, пане! - крикнул он исступленно, - я летел и дал клятву... О, не бойтесь, последняя ночь моя! Выпьем, пане, мировую! Сейчас подадут вино... Я привез вот это. (Он вдруг для чего-то вытащил свою пачку кредиток.) - Позволь, пане! Я хочу музыки, грому, гаму, всего что прежде... Но червь, ненужный червь проползет по земле, и его не будет! День моей радости помяну в последнюю ночь мою!.. Он почти задохся; он многое, многое хотел сказать, но выскочили одни странные восклицания. Пан неподвижно смотрел на него, на пачку его кредиток, смотрел на Грушеньку и был в видимом недоумении. - Ежели поволит моя крулева... - начал было он. - Да что крулева, это королева, что ли? - перебила вдруг Грушенька. - И смешно мне на вас, как вы все говорите. Садись, Митя, и что это ты говоришь? Не пугай пожалуста. Не будешь пугать, не будешь? Коли не будешь, так я тебе рада... - Мне, мне пугать? - вскричал вдруг Митя, вскинув вверх свои руки. - О, идите мимо, проходите, не помешаю!.. - И вдруг он совсем неожиданно для всех и уж конечно для себя самого бросился на стул и залился слезами, отвернув к противоположной стене свою голову, а руками крепко обхватив спинку стула, точно обнимая ее. - Ну вот, ну вот, экой ты! - укоризненно воскликнула Грушенька. - Вот он такой точно ходил ко мне, - вдруг заговорит, а я ничего не понимаю. А один раз так же заплакал, а теперь вот в другой - экой стыд! С чего ты плачешь-то? Было бы еще с чего? - прибавила она вдруг загадочно и с каким-то раздражением напирая на свое словечко. - Я... я не плачу... Ну здравствуйте! - повернулся он в один миг на стуле, и вдруг засмеялся, но не деревянным своим отрывистым смехом, а каким-то неслышным длинным, нервозным и сотрясающимся смехом. - Ну, вот опять... Ну, развеселись, развеселись! - уговаривала его Грушенька. - Я очень рада, что ты приехал, очень рада, Митя, слышишь ты, что я очень рада? Я хочу, чтоб он сидел здесь с нами, - повелительно обратилась она как бы ко всем, хотя слова ее видимо относились к сидевшему на диване. - Хочу, хочу! А коли он уйдет, так и я уйду, вот что! - прибавила она с загоревшимися вдруг глазами. - Что изволит моя царица - то закон! - произнес пан, галантно поцеловав ручку Грушеньки. - Прошу пана до нашей компаньи! - обратился он любезно к Мите. Митя опять привскочил было с видимым намерением снова разразиться тирадой, но вышло другое: - Выпьем, пане! - оборвал он вдруг вместо речи. Все рассмеялись. - Господи! а я думал, он опять говорить хочет, - нервозно воскликнула Грушенька. - Слышишь, Митя, - настойчиво прибавила она, - больше не вскакивай, а что шампанского привез, так это славно. Я сама пить буду, а наливки я терпеть не могу. А лучше всего, что сам прикатил, а то скучища... Да ты кутить что ли приехал опять? Да спрячь деньги-то в карман! Откуда столько достал? Митя, у которого в руке все еще скомканы были кредитки, очень всеми и особенно панами замеченные, быстро и конфузливо сунул их в карман. Он покраснел. В эту самую минуту хозяин принес откупоренную бутылку шампанского на подносе и стаканы. Митя схватил было бутылку, но так растерялся, что забыл, что с ней надо делать. Взял у него ее уже Калганов и разлил за него вино. - Да еще, еще бутылку! - закричал Митя хозяину, и, забыв чокнуться с паном, которого так торжественно приглашал выпить с ним мировую, вдруг выпил весь свой стакан один, никого не дождавшись. Все лицо его вдруг изменилось. Вместо торжественного и трагического выражения, с которым он вошел, в нем явилось как бы что-то младенческое. Он вдруг как бы весь смирился и принизился. Он смотрел на всех робко и радостно, часто и нервно хихикая, с благодарным видом виноватой собачонки, которую опять приласкали и опять впустили. Он как будто все забыл и оглядывал всех с восхищением, с детскою улыбкой. На Грушеньку смотрел беспрерывно смеясь и придвинул свой стул вплоть к самому ее креслу. Помаленьку разглядел и обоих панов, хотя еще мало осмыслив их. Пан на диване поражал его своею осанкой, польским акцентом, а главное - трубкой. "Ну что же такое, ну и хорошо, что он курит трубку", созерцал Митя. Несколько обрюзглое, почти уже сорокалетнее лицо пана с очень маленьким носиком, под которым виднелись два претоненькие востренькие усика, нафабренные и нахальные, не возбудило в Мите тоже ни малейших пока вопросов. Даже очень дрянненький паричек пана, сделанный в Сибири с преглупо зачесанными вперед височками, не поразил особенно Митю: "значит так и надо, коли парик", блаженно продолжал он созерцать. Другой же пан, сидевший у стены, более молодой, чем пан на диване, смотревший на всю компанию дерзко и задорно и с молчаливым презрением слушавший общий разговор, опять-таки поразил Митю только очень высоким своим ростом, ужасно непропорциональным с паном, сидевшим на диване. "Коли встанет на ноги, будет вершков одиннадцати", мелькнуло в голове Мити. Мелькнуло у него тоже, что этот высокий пан, вероятно, друг и приспешник пану на диване, как бы "телохранитель его", и что маленький пан с трубкой конечно командует паном высоким. Но и это все казалось Мите ужасно как хорошо и бесспорно. В маленькой собачке замерло всякое соперничество. В Грушеньке и в загадочном тоне нескольких фраз ее он еще ничего не понял; а понимал лишь, сотрясаясь всем сердцем своим, что она к нему ласкова, что она его "простила", и подле себя посадила. Он был вне себя от восхищения, увидев, как она хлебнула из стакана вино. Молчание компании как бы вдруг однако поразило его, и он стал обводить всех ожидающими чего-то глазами: "что же мы однако сидим, что же вы ничего не начинаете, господа?" как бы говорил осклабленный взор его. - Да вот он все врет, и мы тут все смеялись, - начал вдруг Калганов, точно угадав его мысль и показывая на Максимова. Митя стремительно уставился на Калганова и потом тотчас же на Максимова. - Врет? - рассмеялся он своим коротким деревянным смехом, тотчас же чему-то обрадовавшись, - ха-ха! - Да. Представьте, он утверждает, что будто бы вся наша кавалерия в двадцатых годах переженилась на польках; но это ужасный вздор, не правда ли? - На польках? - подхватил опять Митя и уже в решительном восхищении. Калганов очень хорошо понимал отношения Мити к Грушеньке, догадывался и о пане, но его все это не так занимало, даже может быть вовсе не занимало, а занимал его всего более Максимов. Попал он сюда с Максимовым случайно и панов встретил здесь на постоялом дворе в первый раз в жизни. Грушеньку же знал прежде и раз даже был у нее с кем-то; тогда он ей не понравился. Но здесь она очень ласково на него поглядывала; до приезда Мити даже ласкала его, но он как-то оставался бесчувственным. Это был молодой человек, лет не более двадцати, щегольски одетый, с очень милым беленьким личиком и с прекрасными густыми русыми волосами. Но на этом беленьком личике были прелестные светлоголубые глаза, с умным, а иногда и с глубоким выражением, не по возрасту даже, несмотря на то, что молодой человек иногда говорил и смотрел совсем как дитя и нисколько этим не стеснялся, даже сам это сознавая. Вообще он был очень своеобразен, даже капризен, хотя всегда ласков. Иногда в выражении лица его мелькало что-то неподвижное и упрямое: он глядел на вас, слушал, а сам как будто упорно мечтал о чем-то своем. То становился вял и ленив, то вдруг начинал волноваться иногда повидимому от самой пустой причины. - Вообразите, я его уже четыре дня вожу с собою, - продолжал он, немного как бы растягивая лениво слова, но безо всякого фатовства, а совершенно натурально. - Помните, с тех пор, как ваш брат его тогда из коляски вытолкнул и он полетел. Тогда он меня очень этим заинтересовал, и я взял его в деревню, а он все теперь врет, так что с ним стыдно. Я его назад везу... - Пан польской пани не видзел и муви что быть не могло, - заметил пан с трубкой Максимову. Пан с трубкой говорил по-русски порядочно, по крайней мере гораздо лучше, чем представлялся. Русские слова, если и употреблял их, коверкал на польский лад. - Да ведь я и сам был женат на польской пани-с, - отхихикнулся в ответ Максимов. - Ну, так вы разве служили в кавалерии? Ведь это вы про кавалерию говорили. Так разве вы кавалерист? - ввязался сейчас Калганов. - Да, конечно, разве он кавалерист? ха-ха! - крикнул Митя, жадно слушавший и быстро переводивший свой вопросительный взгляд на каждого, кто заговорит, точно бог знает что ожидал от каждого услышать. - Нет-с, видите-с, - повернулся к нему Максимов, - я про то-с, что эти там паненки... хорошенькие-с... как оттанцуют с нашим уланом мазурку... как оттанцовала она с ним мазурку, так тотчас и вскочит ему на коленки, как кошечка-с... беленькая-с... а пан-ойц и пани-матка видят и позволяют... и позволяют-с... а улан-то назавтра пойдет и руку предложит... вот-с... и предложит руку, хи-хи! - хихикнул, закончив, Максимов. - Пан лайдак! - проворчал вдруг высокий пан на стуле и переложил ногу на ногу. Мите только бросился в глаза огромный смазной сапог его с толстою и грязною подошвой. Да и вообще оба пана были одеты довольно засаленно. - Ну, вот и лайдак! Чего он бранится? - рассердилась вдруг Грушенька. - Пани Агриппина, пан видзел в польском краю хлопок, я не шляхетных паней, - заметил пан с трубкой Грушеньке. - Можешь на то раховаць! - презрительно отрезал высокий пан на стуле. - Вот еще! Дайте ему говорить-то! Люди говорят, чего мешать? С ними весело, - огрызнулась Грушенька. - Я не мешаю, пани, - значительно заметил пан в паричке с продолжительным взглядом ко Грушеньке и, важно замолчав, снова начал сосать свою трубку. - Да нет, нет, это пан теперь правду сказал, - загорячился опять Калганов, точно бог знает о чем шло дело. - Ведь он в Польше не был, как же он говорит про Польшу? Ведь вы же не в Польше женились, ведь нет? - Нет-с, в Смоленской губернии-с. А только ее улан еще прежде того вывез-с, супругу-то мою-с, будущую-с, и с пани-маткой, и с тантой, и еще с одною родственницей со взрослым сыном, это уж из самой Польши, из самой... и мне уступил. Это один наш поручик, очень хороший молодой человек. Сначала он сам хотел жениться, да и не женился, потому что она оказалась хромая... - Так вы на хромой женились? - воскликнул Калганов. - На хромой-с. Это уж они меня оба тогда немножечко обманули и скрыли. Я думал, что она подпрыгивает... она все подпрыгивала, я и думал, что она это от веселости... - От радости, что за вас идет? - завопил каким-то детски звонким голосом Калганов. - Да-с, от радости-с. А вышло, что совсем от иной причины-с. Потом, когда мы обвенчались, она мне после венца в тот же вечер и призналась, и очень чувствительно извинения просила, чрез лужу, говорит, в молодых годах однажды перескочила и ножку тем повредила, хи-хи!.. Калганов так и залился самым детским смехом и почти упал на диван. Рассмеялась и Грушенька. Митя же был на верху счастья. - Знаете, знаете, это он теперь уже вправду, это он теперь не лжет! - восклицал, обращаясь к Мите, Калганов. - И знаете, он ведь два раза был женат, - это он про первую жену говорит, - а вторая жена его, знаете, сбежала и жива до сих пор, знаете вы это? - Неужто? - быстро повернулся к Максимову Митя, выразив необыкновенное изумление в лице. - Да-с, сбежала-с, я имел эту неприятность, - скромно подтвердил Максимов. - С одним мусью-с. А главное, всю деревушку мою перво-на-перво на одну себя предварительно отписала. Ты, говорит, человек, образованный, ты и сам найдешь себе кусок. С тем и посадила. Мне раз один почтенный архиерей и заметил: у тебя одна супруга была хромая, а другая уж чресчур легконогая, хи-хи! - Послушайте, послушайте! - так и кипел Калганов, - если он и лжет, - а он часто лжет, - то он лжет единственно, чтобы доставить всем удовольствие: это ведь не подло, не подло? Знаете, я люблю его иногда. Он очень подл, но он натурально подл, а? Как вы думаете? Другой подличает из-за чего-нибудь, чтобы выгоду получить, а он просто, он от натуры... Вообразите, например, он претендует (вчера всю дорогу спорил), что Гоголь в Мертвых Душах это про него сочинил. Помните, там есть помещик Максимов, которого высек Ноздрев и был предан суду: "за нанесение помещику Максимову личной обиды розгами в пьяном виде", - ну помните? Так что ж, представьте, он претендует, что это он и был, и что это его высекли! Ну может ли это быть? Чичиков ездил, самое позднее, в двадцатых годах, в начале, так что совсем годы не сходятся. Не могли его тогда высечь. Ведь не могли, не могли? Трудно было представить, из-за чего так горячился Калганов, но горячился он искренно. Митя беззаветно входил в его интересы. - Ну, да ведь коли высекли! - крикнул он хохоча. - Не то чтобы высекли-с, а так, - вставил вдруг Максимов. - Как так? Или высекли, или нет? - Ктура годзина, пане? (который час?) - обратился со скучающим видом пан с трубкой к высокому пану на стуле. Тот вскинул в ответ плечами: часов у них у обоих не было. - Отчего не поговорить? Дайте и другим говорить. Коли вам скучно, так другие и не говори, - вскинулась опять Грушенька, видимо нарочно привязываясь. У Мити как бы в первый раз что-то промелькнуло в уме. На этот раз пан ответил уже с видимою раздражительностью: - Пани, я ниц не мувен против, ниц не поведзялем. (Я не противоречу, я ничего не сказал). - Ну да хорошо, а ты рассказывай, - крикнула Грушенька Максимову. - Что ж вы все замолчали? - Да тут и рассказывать-то нечего-с, потому все это одни глупости, - подхватил тотчас Максимов с видимым удовольствием и капельку жеманясь, - да и у Гоголя все это только в виде аллегорическом, потому что все фамилии поставил аллегорические: Ноздрев-то ведь был не Ноздрев, а Носов, а Кувшинников - это уже совсем даже и не похоже, потому что он был Шкворнев. А Фенарди действительно был Фенарди, только не италиянец, а русский, Петров-с, и мамзель Фенарди была хорошенькая-с, и ножки в трико, хорошенькие-с, юпочка коротенькая в блестках, и это она вертелась, да только не четыре часа, а всего только четыре минутки-с... и всех обольстила... - Да за что высекли-то, высекли-то тебя за что? - вопил Калганов. - За Пирона-с, - ответил Максимов. - За какого Пирона? - крикнул Митя. - За французского известного писателя, Пирона-с. Мы тогда все вино пили в большом обществе, в трактире, на этой самой ярмарке. Они меня и пригласили, а я перво-на-перво стал эпиграммы говорить: "Ты ль это, Буало, какой смешной наряд". А Буало-то отвечает, что он в маскарад собирается, то есть в баню-с, хи-хи, они и приняли на свой счет. А я поскорее другую сказал, очень известную всем образованным людям, едкую-с: Ты Сафо, я Фаон, об этом я не спорю, Но к моему ты горю Пути не знаешь к морю. Они еще пуще обиделись и начали меня неприлично за это ругать, а я как раз, на беду себе, чтобы поправить обстоятельства, тут и рассказал очень образованный анекдот про Пирона, как его не приняли во французскую академию, а он, чтоб отмстить, написал свою эпитафию для надгробного камня: Ci-git Piron qui ne fut rien Pas meme academicien. Они взяли да меня и высекли. - Да за что же, за что? - За образование мое. Мало ли из-за чего люди могут человека высечь, - кротко и нравоучительно заключил Максимов. - Э, полно, скверно все это, не хочу слушать, я думала, что веселое будет, - оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же перестал смеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего не в своей компании человека, начал шагать по комнате из угла в угол, заложив за спину руки. - Ишь зашагал! - презрительно поглядела на него Грушенька. Митя забеспокоился, к тому же заметил, что пан на диване с раздражительным видом поглядывает на него. - Пан, - крикнул Митя, - выпьем, пане! И с другим паном тоже: выпьем, панове! - Он мигом сдвинул три стакана и разлил в них шампанское. - За Польшу, панове, пью за вашу Польшу, за польский край! - воскликнул Митя. - Бардзо ми то мило, пане, выпием (это мне очень приятно, пане, выпьем), - важно и благосклонно проговорил пан на диване и взял свой стакан. - И другой пан, как его, эй, ясневельможный, бери стакан! - хлопотал Митя. - Пан Врублевский, - подсказал пан на диване. Пан Врублевский, раскачиваясь, подошел к столу и стоя принял свой стакан. - За Польшу, панове, ура! - прокричал Митя, подняв стакан. Все трое выпили. Митя схватил бутылку и тотчас же налил опять три стакана. - Теперь за Россию, панове, и побратаемся! - Налей и нам, - сказала Грушенька, - за Россию и я хочу пить. - И я, - сказал Калганов. - Да и я бы тоже-с... за Россеюшку, старую бабусеньку, - подхихикнул Максимов. - Все, все! - восклицал Митя. - Хозяин, еще бутылок! Принесли все три оставшиеся бутылки из привезенных Митей. Митя разлил. - За Россию, ура! - провозгласил он снова. Все, кроме панов, выпили, а Грушенька выпила разом весь свой стакан. Панове же и не дотронулись до своих. - Как же вы, панове? - воскликнул Митя. - Так вы так-то? Пан Врублевский взял стакан, поднял его и зычным голосом проговорил: - За Россию в пределах до семьсот семьдесят второго года! - Ото бардзо пенкне! (Вот так хорошо!), - крикнул другой пан, и оба разом осушили свои стаканы. - Дурачье же вы, панове! - сорвалось вдруг у Мити. - Па-не!! - прокричали оба пана с угрозою, наставившись на Митю как петухи. Особенно вскипел пан Врублевский. - Але не можно не мець слабосьци до своего краю? - возгласил он. (Разве можно не любить своей стороны?) - Молчать! Не ссориться! Чтобы не было ccop! - крикнула повелительно Грушенька и стукнула ножкой об пол. Лицо ее загорелось, глаза засверкали. Только что выпитый стакан сказался. Митя страшно испугался. - Панове, простите! это я виноват, я не буду. Врублевский, пан Врублевский, я не буду!.. - Да молчи хоть ты-то, садись, экой глупый! - со злобною досадой огрызнулась на него Грушенька. Все уселись, все примолкли, все смотрели друг на друга. - Господа, всему я причиной! - начал опять Митя, ничего не понявший в возгласе Грушеньки; - ну, чего же мы сидим? Ну, чем же нам заняться... чтобы было весело, опять весело? - Ах, в самом деле ужасно не весело, - лениво промямлил Калганов. - В банчик бы-с сыграть-с, как давеча... - хихикнул вдруг Максимов. - Банк? Великолепно! - подхватил Митя, - если только панове... - Пузьно, пане! - как бы нехотя отозвался пан на диване... - То правда, - поддакнул и пан Врублевский. - Пузьно? Это что такое пузьно? - спросила Грушенька. - То значи поздно, пани, поздно, час поздний, - разъяснил пан на диване. - И все-то им поздно, и все-то им нельзя! - почти взвизгнула в досаде Грушенька. - Сами скучные сидят, так и другим, чтобы скучно было. Пред тобой, Митя, они все вот этак молчали и надо мной фуфырились... - Богиня моя! - крикнул пан на диване, - цо мувишь, то сень стане. Видзен неласкен, и естем смутны. (Вижу нерасположение, оттого я и печальный.) Естем готув (я готов), пане, - докончил он, обращаясь к Мите. - Начинай, пане! - подхватил Митя, выхватывая из кармана свои кредитки и выкладывая из них две сторублевых на стол. - Я тебе много, пан, хочу проиграть. Бери карты, закладывай банк! - Карты чтоб от хозяина, пане, - настойчиво и серьезно произнес маленький пан. - То найлепши спосуб (самый лучший способ), - поддакнул пан Врублевский. - От хозяина? Хорошо, понимаю, пусть от хозяина, это вы хорошо, панове! Карты! - скомандовал Митя хозяину. Хозяин принес нераспечатанную игру карт и объявил Мите, что уж сбираются девки, жидки с цимбалами прибудут тоже вероятно скоро, а что тройка с припасами еще не успела прибыть. Митя выскочил из-за стола и побежал в соседнюю комнату сейчас же распорядиться. Но девок всего пришло только три, да и Марьи еще не было. Да и сам он не знал, как ему распорядиться и зачем он выбежал: велел только достать из ящика гостинцев, леденцов и тягушек и оделить девок. - "Да Андрею водки, водки Андрею! - приказал он на-скоро, - я обидел Андрея!" Тут его вдруг тронул за плечо прибежавший вслед за ним Максимов. - Дайте мне пять рублей, - прошептал он Мите, - я бы тоже в банчик рискнул, хи-хи! - Прекрасно, великолепно! Берите десять, вот! - Он вытащил опять все кредитки из кармана и отыскал десять рублей. - А проиграешь, еще приходи, еще приходи... - Хорошо-с, - радостно прошептал Максимов и побежал в Залу. Воротился тотчас и Митя и извинился, что заставил ждать себя. Паны уже уселись и распечатали игру. Смотрели же гораздо приветливее, почти ласково. Пан на диване закурил новую трубку и приготовился метать; в лице его изобразилась даже некая торжественность. - На мейсца, панове! - провозгласил пан Врублевский. - Нет, я не стану больше играть, - отозвался Калганов, - я давеча уж им проиграл пятьдесят рублей. - Пан был нещенсливый, пан может быть опять щенсливым, - заметил в его сторону пан на диване. - Сколько в банке? Ответный? - горячился Митя. - Слухам, пане, может сто, може двесьце, сколько ставить будешь. - Миллион! - захохотал Митя. - Пан капитан может слышал про пана Подвысоцкего? - Какого Подвысоцкого ? - В Варшаве банк ответный ставит кто идет. Приходит Подвысоцкий, видит тысенц злотых, ставит: в[AACUTE]а-банк. Б[AACUTE]нкер муви: "пане Подвысоцки, ставишь злото, чи на гонор?" - На гонор, пане, муви Подвысоцки. - "Тем лепей, пане". Б[AACUTE]нкер мечет талью, Подвысоцкий берет тысенц злотых. - "Почекай, пане", муви б[AACUTE]нкер, вынул ящик и дает миллион: "бери, пане, ото есть твой рахунек" (вот твой счет)! Банк был миллионным. - Я не знал того, - муви Подвысоцкий. - "Пане Подвысоцки, - муви б[AACUTE]нкер, - ты ставилэсь на гонор, и мы на гонор". Подвысоцкий взял миллион. - Это не правда, - сказал Калганов. - Пане Калганов, в шляхетной компании так мувиць не пржистои (в порядочном обществе так не говорят). - Так и отдаст тебе польский игрок миллион! - воскликнул Митя, но тотчас спохватился: - Прости, пане, виновен, вновь виновен, отдаст, отдаст миллион, на гонор, на польску честь! Видишь, как я говорю по-польски, ха-ха! Вот ставлю десять рублей, идет - валет. - А я рублик на дамочку, на червонную, на хорошенькую. на паненочку, хи-хи! - прохихикал Максимов, выдвинув свою даму, и как бы желая скрыть от всех, придвинулся вплоть к столу и наскоро перекрестился под столом. Митя выиграл. Выиграл и рублик. - Угол! - крикнул Митя. - А я опять рублик, я семпелечком, я маленьким, маленьким семпелечком, - блаженно бормотал Максимов в страшной радости, что выиграл рублик. - Бита! - крикнул Митя. - Семерку на пе. Убили и на пе. - Перестаньте, - сказал вдруг Калганов. - На пе, на пе, - удваивал ставки Митя, и что ни ставил на пе - все убивалось. А рублики выигрывали. - На пе, - рявкнул в ярости Митя. - Двесьце проиграл, пане. Еще ставишь двесьце? - осведомился пан на диване. - Как, двести уж проиграл? Так еще двести! Все двести на пе! - И выхватив из кармана деньги, Митя бросил было двести рублей на даму, как вдруг Калганов накрыл ее рукой: - Довольно! - крикнул он своим звонким голосом. - Что вы это? - уставился на него Митя. - Довольно, не хочу! Не будете больше играть. - Почему? - А потому. Плюньте и уйдите, вот почему. Не дам больше играть! Митя глядел на него в изумлении. - Брось, Митя, он может правду говорит; и без того много проиграл, - со странною ноткой в голосе произнесла и Грушенька. Оба пана вдруг поднялись с места со страшно обиженным видом. - Жартуешь (шутишь), пане? - проговорил маленький пан, строго осматривая Калганова. - Як сен поважашь то робиць, пане! (Как вы смеете это делать!) - рявкнул на Калганова и пан Врублевский. - Не сметь, не сметь кричать ! - крикнула Грушенька. - Ах петухи индейские! Митя смотрел на них на всех поочередно; но что-то вдруг поразило его в лице Грушеньки и в тот же миг что-то совсем новое промелькнуло и в уме его, - странная новая мысль! - Пани Агриппина! - начал было маленький пан, весь красный от задора, как вдруг Митя, подойдя к нему, хлопнул его по плечу. - Ясновельможный, на два слова. - Чего хцешь, пане? (Что угодно?) - В ту комнату, в тот покой, два словечка скажу тебе хороших, самых лучших, останешься доволен. Маленький пан удивился и опасливо поглядел на Митю. Тотчас же однако согласился, но с непременным условием, чтобы шел с ним и пан Врублевский. - Телохранитель-то? Пусть и он, и его надо! Его даже непременно! - воскликнул Митя. - Марш, панове! - Куда это вы? - тревожно спросила Грушенька. - В один миг вернемся, - ответил Митя. Какая-то смелость, какая-то неожиданная бодрость засверкала в лице его; совсем не с тем лицом вошел он час назад в эту комнату. Он провел панов в комнатку направо, не в ту, в большую, в которой собирался хор девок и накрывался стол, а в спальную, в которой помещались сундуки, укладки и две большие кровати с ситцевыми подушками горой на каждой. Тут на маленьком тесовом столике в самом углу горела свечка. Пан и Митя расположились у этого столика друг против друга, а огромный пан Врублевский сбоку их, заложив руки за спину. Паны смотрели строго, но с видимым любопытством. - Чем моген служиць пану? - пролепетал маленький пан. - А вот чем, пане, я много говорить не буду: вот тебе деньги, - он вытащил свои кредитки: - хочешь три тысячи, бери и уезжай куда знаешь. Пан смотрел пытливо, во все глаза, так и впился взглядом в лицо Мити. - Тржи тысенцы, пане? - Он переглянулся с Врублевским. - Тржи, панове, тржи! Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Бери три тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с собой захвати - слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане, навеки вот в эту самую дверь и выйдешь. У тебя что там: пальто, шуба? Я тебе вынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и - до видзенья, пане! А? Митя уверенно ждал ответа. Он не сомневался. Нечто чрезвычайно решительное мелькнуло в лице пана. - А рубли, пане? - Рубли-то, вот как, пане: пятьсот рублей сию минуту тебе на извозчика и в задаток, а две тысячи пятьсот завтра в городе - честью клянусь, будут, достану из-под земли! - крикнул Митя. Поляки переглянулись опять. Лицо пана стало изменяться к худшему. - Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в руки! - надбавил Митя, почувствовав нечто нехорошее. - Чего ты, пан? Не веришь? Не все же три тысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же... Да теперь и нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, - лепетал Митя, труся и падая духом с каждым своим словом, - ей богу лежат, спрятаны... В один миг чувство необыкновенного собственного достоинства засияло в лице маленького пана: - Чи не потшебуешь еще чего? - спросил он иронически. - Пфе! А пфе! (стыд, срам!) - И он плюнул. Плюнул и пан Врублевский. - Это ты оттого плюешься, пане, - проговорил Митя как отчаянный, поняв, что все кончилось, - оттого что от Грушеньки думаешь больше тяпнуть. Каплуны вы оба, вот что! - Естем до живого доткнентным! (Я оскорблен до последней степени) - раскраснелся вдруг маленький пан как рак и живо, в страшном негодовании, как бы не желая больше ничего слушать, вышел из комнаты. За ним, раскачиваясь, последовал и Врублевский, а за ними уж и Митя, сконфуженный и опешенный. Он боялся Грушеньки, он предчувствовал, что пан сейчас раскричится. Так и случилось. Пан вошел в залу и театрально встал пред Грушенькой. - Пани Агриппина, естем до живего доткнентным! - воскликнул было он, но Грушенька как бы вдруг потеряла всякое терпение, точно тронули ее по самому больному месту. - По-русски, говори по-русски, чтобы ни одного слова польского не было! - закричала она на него. - Говорил же прежде по-русски, неужели забыл в пять лет! - Она вся покраснела от гнева. - Пани Агриппина... - Я Аграфена, я Грушенька, говори по-русски или слушать не хочу! - Пан запыхтел от гонора и, ломая русскую речь, быстро и напыщенно произнес: - Пани Аграфена, я пшиехал забыть старое и простить его, забыть, что было допрежь сегодня... - Как простить? Это меня-то ты приехал простить? - перебила Грушенька и вскочила с места. - Так есть, пани (точно так, пани), я не малодушны, я великодушны. Но я былем здзивены (был удивлен), когда видел твоих любовников. Пан Митя в том покое давал мне тржи тысенцы, чтоб я отбыл. Я плюнул пану в физию. - Как? Он тебе деньги за меня давал? - истерически вскричала Грушенька. - Правда, Митя? Да как ты смел! Разве я продажная? - Пане, пане, - возопил Митя, - она чиста и сияет, и никогда я не был ее любовником! Это ты соврал... - Как смеешь ты меня пред ним защищать. - вопила Грушенька, - не из добродетели я чиста была и не потому что Кузьмы боялась, а чтобы пред ним гордой быть и чтобы право иметь ему подлеца сказать, когда встречу. Да неужто ж он с тебя денег не взял? - Да брал же, брал! - воскликнул Митя, - да только все три тысячи разом захотел, а я всего семьсот задатку давал. - Ну и понятно: прослышал, что у меня деньги есть, а потому и приехал венчаться! - Пани