ять католичество и протестантство - то и другое для Достоевского - Запад). Выражал ли Зосима мысли самого Достоевского или в своей имманентной тяге проверить мыслью все возможности он проверял и эту, - не подлежит сомнению, что, категорически отвергая западные "блудни еретические", Достоевский в известном смысле был у них в плену: только здесь, на земле, может осуществиться вся полнота христианской веры, только делами земными человек способен проверить возможность "спасения", только огромный труд - внутренний и внешний - спасителен. Так, отрицая Запад, он готовил Восток к "объединению христианства"... БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ, ИЛИ ЗАКАТ ЕВРОПЫ * {Дайджест статьи Г. Гессе} Ничего нет вне, ничего - внутри, ибо что вне, то и внутри Я. Беме Совершенно неожиданную трактовку Достоевского, связывающую его идеи со шпенглеровским "закатом Европы", предложил Гессе. Напомню, что О. Шпенглер, предрекая исчерпание европейской цивилизации, в поисках ее преемницы остановился на России. Гессе пришел к несколько иному выводу: закат Европы - это приятие ею "азиатского" идеала, столь ясно выраженного Достоевским в Братьях Карамазовых. Но что же это за "азиатский" идеал, который я нахожу у Достоевского и о котором думаю, что он намерен завоевать Европу? - вопрошает Гессе. Это, коротко говоря, отказ от всякой нормативной этики и морали в пользу некоего всепонимания, всеприятия, некоей новой, опасной и жуткой святости, как возвещает о ней старец Зосима, как живет ею Алеша, как с максимальной отчетливостью формулируют ее Дмитрий и особенно Иван Карамазов. "Новый идеал", угрожающий самому существованию европейского духа, пишет Г. Гессе в 1919-м, предчувствуя 1933-й, представляется совершенно аморальным образом мышления и чувствования, способностью прозревать божественное, необходимое, судьбинное и в зле, и в безобразии, способностью чтить и благословлять их. Попытка прокурора в своей длинной речи изобразить эту карамазовщину с утрированной иронией и выставить на осмеяние обывателей - эта попытка на самом деле ничего не утрирует, она даже выглядит слишком робкой. "Закат Европы" - это подавление фаустовского человека русским, опасным, трогательным, безответственным, ранимым, мечтательным, свирепым, глубоко ребячливым, склонным к утопиям и нетерпеливым, давно уже вознамерившимся стать европейским. На этом русском человеке стоит задержать взгляд. Он намного старше, чем Достоевский, однако именно Достоевский окончательно представил его миру во всем плодотворном значении. Русский человек - это Карамазов, это Федор Павлович, это Дмитрий, это Иван, это Алеша. Ибо эти четверо, как они ни отличаются друг от друга, накрепко спаяны между собой, вместе образуют они Карамазовых, вместе образуют они русского человека, вместе образуют они грядущего, уже приближающегося человека европейского кризиса. Русский человек не сводим ни к истерику, ни к пьянице или преступнику, ни к поэту или святому; в нем все это помещается вместе, в совокупности всех этих свойств. Русский человек, Карамазов, - это одновременно и убийца, и судия, буян и нежнейшая душа, законченный эгоист и герой совершеннейшего самопожертвования. К нему не применима европейская, то есть твердая морально-этическая, догматическая точка зрения. В этом человеке внешнее и внутреннее, добро и зло, бог и сатана неразрывно слиты. Оттого-то в душе этих Карамазовых копится страстная жажда высшего символа - Бога, который одновременно был бы и чертом. Таким символом и является русский человек Достоевского. Бог, который одновременно и дьявол, - это ведь древний демиург. Он был изначально; он, единственный, находится по ту сторону всех противоречий, он не знает ни дня, ни ночи, ни добра, ни зла. Он - ничто, и он - все. Мы не можем познать его, ибо мы познаем что-либо только в противоречиях, мы - индивидуумы, привязанные ко дню и ночи, к теплу и холоду, нам нужен бог и дьявол. За гранью противоположностей, в ничто и во всем живет один лишь демиург, Бог вселенной, не ведающий добра и зла. Русский человек рвется прочь от противоположностей, от определенных свойств, от морали, это человек, который намерен раствориться, вернувшись вспять в principum individuationis {Принцип индивидуации. (лат )}. Этот человек ничего не любит и любит все, он ничего не боится и боится всего, он ничего не делает и делает все. Этот человек - снова праматериал, неоформленный материал душевной плазмы. В таком виде он не может жить, он может лишь гибнуть, падая метеоритом. Этого-то человека катастрофы, этот ужасный призрак и вызвал своим гением Достоевский. Нередко высказывалось мнение: счастье еще, что его "Карамазовы" не окончены, не то они взорвали бы не только русскую литературу, но и всю Россию, и все человечество. Карамазовский элемент, как и все азиатское, хаотическое, дикое, опасное, аморальное, как и вообще все в мире, можно оценивать двояко - позитивно и негативно. Те, кто попросту отвергает весь этот мир, этого Достоевского, этих Карамазовых, этих русских, эту Азию, эти демиурговы фантазии, обречены теперь на бессильные проклятия и страх, у них безрадостное положение там, где Карамазовы явно доминируют - более, чем когда-либо прежде. Но они заблуждаются, желая видеть во всем этом одно лишь фактическое, наглядное, материальное. Они смотрят на закат Европы, как на ужасную катастрофу с разверзающимся небесным грохотом, либо как на революцию, полную резни и насилий, либо как на торжество преступников, коррупции, воровства, убийств и всех прочих пороков. Все это возможно, все это заложено в Карамазове. Когда имеешь дело с Карамазовым, то не знаешь, чем он нас ошарашит в следующий миг. Может, ударит так, что и убьет, а может, споет пронзительную песнь во славу Божью. Среди них есть Алеши и Дмитрии, Федоры и Иваны. Они ведь, как мы видели, определяются не какими-либо свойствами, но готовностью в любое время перенять любые свойства. Но пусть пугливые не ужасаются тем, что сей непредсказуемый человек будущего (он существует уже и в настоящем!) способен творить не только зло, но и добро, способен основать царство Божье так же, как царство дьявола. То, что можно основать или свергнуть на земле, мало интересует Карамазовых. Тайна их не здесь - как и ценность, и плодотворность их аморальной сути. Любое формирование человека, любая культура, любая цивилизация, любой порядок основываются на соглашении относительно разрешенного и запрещенного. Человек, находящийся на пути от животного к далекому человеческому будущему, постоянно должен многое, бесконечно многое в себе подавлять, скрывать, отрицать, чтобы быть человеком порядочным, способным к человеческому общежитию. Человек заполнен животным, заполнен древним пра-миром, заполнен чудовищными, вряд ли укротимыми инстинктами по-звериному жестокого эгоизма. Все эти опасные инстинкты у нас в наличии, всегда в наличии, однако культура, соглашение, цивилизация их скрыли; их не показывают, с детства учась прятать и подавлять эти инстинкты. Но каждый из этих инстинктов время от времени прорывается наружу. Каждый из них продолжает жить, не один не искоренен до конца, ни один не облагорожен и не преобразован надолго, навечно. И ведь каждый из этих инстинктов сам по себе не так уж и плох, не хуже любых других, вот только у всякой эпохи и всякой культуры существуют инстинкты, которых опасаются и которые преследуют больше других. И вот когда эти инстинкты снова просыпаются, как необузданные, лишь поверхностно и с трудом укрощенные стихии, когда звери снова рычат, а рабы, которых долгое время подавляли и стегали бичами, восстают с воплями древней ярости, вот тогда появляются Карамазовы. Когда устает и начинает шататься культура, эта попытка одомашнить человека, тогда все более и более распространяется тип людей странных, истерических, с необычными отклонениями - подобных юношам в переходном возрасте или беременным женщинам. И в душах поднимаются порывы, которым нет имени, которые - исходя из понятий старой культуры и морали - следует признать дурными, которые, однако, способны говорить таким сильным, таким естественным, таким невинным голосом, что всякое добро и зло становятся сомнительными, а всякий закон - зыблемым. Такими людьми и являются братья Карамазовы. Они с легкостью относятся к любому закону как к условности, к любому законнику - как к филистеру, с легкостью переоценивают всякую свободу и непохожесть на других, с пылом влюбленных прислушиваются к хору голосов в собственной груди. Пока старая, умирающая культура и мораль еще не сменились новыми, в это глухое, опасное и болезненное безвременье человек должен снова заглянуть в свою душу, должен снова увидеть, как вздымается в ней зверь, как играют в ней первобытные силы, которые выше морали. Обреченные на это, призванные к этому, предназначенные и приготовленные к этому люди - и есть Карамазовы. Они истеричны и опасны, они так же легко становятся преступниками, как аскетами, они ни во что не верят, их безумная вера - сомнительность всякой веры. Особенно удивительна фигура Ивана. Он предстает перед нами как человек современный, приспособившийся, культурный - несколько холодный, несколько разочарованный, несколько скептический, несколько утомленный. Но чем дальше, тем он становится моложе, становится теплее, становится значительнее, становится более Карамазовым. Это он сочинил "Великого Инквизитора". Это он проходит путь от отрицания, даже презрения к убийце, за которого он держит брата, к глубокому чувству собственной вины и раскаяния. И это он всех резче и причудливее переживает душевный процесс конфронтации с бессознательным. (А ведь вокруг этого все и крутится! В этом весь смысл всего заката, всего возрождения!) В последней книге романа имеется престранная глава, в которой Иван, возвращаясь от Смердякова, застает в своей комнате черта и битый час беседует с ним. Этот черт - не что иное, как подсознание Ивана, как всплеск давно осевшего и, казалось бы, забытого содержимого его души. И он знает это. Иван знает это с поразительной уверенностью и ясно говорит об этом. И все же он беседует с чертом, верит в него - ибо что внутри, то и снаружи! - и все же сердится на черта, набрасывается на него, швыряет в него даже стакан - в того, о ком он знает, что тот живет внутри него самого. Пожалуй, никогда прежде не изображался в литературе столь отчетливо и наглядно разговор человека с собственным подсознанием. И этот разговор, это (несмотря на вспышки злобы) взаимопонимание с чертом - это как раз и есть тот путь, на который призваны нам указать Карамазовы. Здесь, у Достоевского, подсознание изображается в виде черта. И по праву - ибо зашоренному, культурному да моральному нашему взгляду все вытесненное в подсознание, что мы несем в себе, представляется сатанинским и ненавистным. Но уже комбинация из Ивана и Алеши могла бы дать более высокую и плодотворную точку зрения, основанную на почве грядущего нового. И тут подсознание уже не черт, но богочерт, демиург, тот, кто был всегда и из кого все выходит. Утвердить добро и зло заново - это дело не предвечного, не демиурга, но дело человека и его маленьких богов. Эти Карамазовы, все, все четверо, отец и сыновья, - люди подозрительные, опасные, ненадежные, у них странные прихоти, странная совесть, странная бессовестность, один из них пьяница, другой сладострастник, один - бегущий от мира фантаст, другой - тайный создатель богохульных творений. В них заключено много угрозы, в этих странных братьях, они хватают людей за бороды, они отнимают чужие деньги, грозят убийством - и все же они невиновны, и все же ни один из них не совершил никакого реального преступления. Единственные убийцы в этом длинном романе, речь в котором почти исключительно ведется об убийстве, разбое и преступлении, единственные убийцы, единственные виновные в убийстве - это прокурор и присяжные, представители старого, "доброго", устоявшегося порядка, эти безупречные граждане. Они приговаривают невиновного Дмитрия, они глумятся над его невиновностью, они - судьи, они судят Бога и мир по своду своих законов. Достоевский, собственно, не писатель или не в первую очередь писатель. Он - пророк. Трудно, однако, сказать, что это, собственно, означает - пророк! Пророк - это больной, так же как Достоевский в действительности был истериком, эпилептиком. Пророк - это такой больной, который утратил здоровый, добрый, благодетельный инстинкт самосохранения, являющийся воплощением всех буржуазных добродетелей. Пророков не может быть много, иначе мир распался бы. Подобный больной, будь то Достоевский или Карамазов, наделен такой странной, скрытой, болезненной, божественной способностью, которую азиат чтит в каждом безумце. Он - прорицатель, он - знающий. То есть в нем народ, эпоха, страна или континент выработали себе орган, некие щупальца, редкий, невероятно нежный, невероятно благородный, невероятно хрупкий орган, которого нет у других, который остался у других, к их вящему счастью, в зачаточном состоянии. Эти щупальца, это ясновидческое чутье не надо понимать грубо, считая их чем-то вроде глупой телепатии и фокусов, хотя этот дар может проявляться и в таких экстравагантных формах. Дело обстоит скорее так, что "больной" этого рода обращает движение собственной души в общее, общечеловеческое. У каждого человека бывают видения, у каждого человека есть фантазии, каждый человек видит сны. И каждое видение, каждый сон, каждая фантазия или мысль человеческая на пути от подсознания к сознанию может обрести тысячи различных толкований, каждое из которых может быть правильным. Ясновидец же и пророк толкует свои видения не сам: кошмар, его угнетающий, напоминает ему не о собственной болезни, не о собственной смерти, но о болезни и смерти общего, чьим органом, чьими щупальцами он является. Этим общим может быть семья, партия, народ, но им может быть и все человечество. То в душе Достоевского, что мы привыкли называть истерией, некая болезнь и способность к страданию послужили человечеству подобным органом, подобным путеводителем и барометром. И человечество начинает замечать это. Уже пол-Европы, уже по меньшей мере половина Восточной Европы находится на пути к хаосу, мчится в пьяном и святом раже по краю пропасти, распевая пьяные гимны, какие пел Дмитрий Карамазов. Над этими гимнами глумится обиженный обыватель, но святой и ясновидец слушают их со слезами. в^TГлава 11 - ПЛОДЫ БЕЗБОЖНОЙ "ЛЮБВИ^U Основной чертой нашего времени является то, что, хотя все жаждут свободы, многие не переносят ее. Они стремятся туда, где во имя свободы освобождаются от свободы. К. Ясперс Легенда о Великом Инквизиторе бесспорно относится к самым символичным и глубоким откровениям, когда-либо снизошедшим на человека. За буквальным, поверхностным слоем, за обличением католичества, за развенчанием материализма скрываются такие глубины, такая бездонность... Естественно, нам была выгодна розановская версия, мы и приняли ее при всей антипатии к ее автору: это - памфлет против церкви! И баста! Но если против церкви, то зачем эти оправдания: "чудовищная неправда" его направленности против все тех же бесов? Поэма о Великом Инквизиторе и есть самый громогласный в мировой литературе протест против "благодетелей человечества", то бишь нас с вами, товарищи служивые. Легенда - это апокалиптика революционного максимализма. "Все будут счастливы, все миллионы людей". "Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим их жизнь как детскую игру". "Мы дадим им счастье слабосильных существ, какими они и созданы". "У нас все будут счастливы". И условием этого "счастья" является одно - уничтожение Христа, то есть добра и любви... Не "возлюби ближнего своего", а "накорми". Не личность, а муравейник. Пастырю лучше, чем его пастве, известно, в чем состоит ее счастье, ему дано право вести стадо без сомнений и рассуждений, не считаясь ни с чем. Не удивительно, что многие русские революционеры использовали затем идеологию Великого Инквизитора, огнем и мечом проводя ее в жизнь. Для всех Великих Инквизиторов мир однозначен и определен: все коренные вопросы жизни решены раз и навсегда. Все они - циники, уверенно манипулирующие массой, дьяволы в человеческом обличье, завлекающие красивыми посулами "панургово стадо" в пропасть. Ключ к Легенде - "плоды безбожной любви". Там, где нет Христа, где нет духа, где нет высшего - любовь неизбежно обращается в ненависть, в человеконенавистничество, в насилие, в мизантропию. Где нет духовной свободы - там нет любви... Подпольный человек вдребезги разбивает идеи Просвещения, Великим Инквизитором Достоевский требует у истории и общества отчета об исторических потрясениях, бесконтрольности вождей, пределах человеческой свободы. Обратите внимание: черт Достоевского полностью лишен дьявольских атрибутов - это инообличье человека, "чистый ум", язвительно выявляющий истинную природу, это уже вполне черт Адриана Леверкюна. Это очень книжный черт, детально изучивший Вольтера, Лейбница, Декарта, Беркли, Фихте, Гете. И что же он говорит? Он говорит вполне как человек, как на-а-а-стоящий коммунист: "Я люблю истину и искренне желаю добра". Этот черт действительно тяготится злом, как Кандид, он опровергает лейбницевскую теодицею: наш мир - худший из миров, но виноват в этом не черт, а люди. Как бес-совратитель, он вообще говорит много правильных слов. Иначе - как совратишь?.. Легенда - иллюстрация неотделимости зла от добра, символ змея-обольстителя, называемого диаволом или сатаной, и судьбы духа, и идеала, и человека во плоти Иисуса Христа... В Легенде ставятся лицом к лицу и сталкиваются два мировых начала - свобода и принуждение, вера в Смысл жизни и неверие в Смысл, божественная любовь и безбожное сострадание к людям, Христос и антихрист. Достоевский берет идею, враждебную Христу, в чистом виде. Он начертал возвышенный образ Великого Инквизитора. Это - "один из страдальцев, мучимых великой скорбью и любящих человечество". Он - аскет, он свободен от желания низменных материальных благ. Это - человек идеи. У него есть тайна. Тайна эта - неверие в Бога, неверие в Смысл мира, во имя которого стоило бы людям страдать. Потеряв веру, Великий Инквизитор почувствовал, что огромная масса людей не в силах вынести бремени свободы, раскрытой Христом. Путь свободы трудный, страдальческий, трагический путь. Он требует героизма. Он непосилен такому ничтожному, жалкому существу, как человек. Великий Инквизитор не верит в Бога, но он не верит также и в человека. Это ведь две стороны одной и той же веры. Потеряв веру в Бога, нельзя уже верить в человека. Христианство требует не только веры в Бога, но и веры в человека. Христианство есть религия Богочеловечества. Бунтующий и самоограниченный "эвклидов ум" пытается построить миропорядок лучший, чем созданный Богом. Бог создал миропорядок, полный страданий. Он возложил на человека невыносимое бремя свободы и ответственности. "Эвклидов ум" построит миропорядок, в котором не будет уже таких страданий и ответственности, но не будет и свободы... Эта тема ставится еще в "Записках из подполья", в "Бесах" у Шигалева и П. Верховенского и разрешается в "Легенде о Великом Инквизиторе". Если мировая жизнь не имеет высшего Смысла, если нет Бога и бессмертия, то остается устроение земного человечества по Шигалеву и Великому Инквизитору. ...всякий раз, когда в христианской истории пытались превратить правду распятую, обращенную к свободе духа, в правду авторитарную, насилующую дух, совершалась измена основной тайне христианства. Инквизитор требует освободить человека от свободы, опираясь на три силы, "могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков". Что это за силы? - Чудо, тайна, авторитет. Инквизитор обвиняет Христа в отказе от сил, которые способны покорить и успокоить людей. С помощью этих сил Христос действительно мог бы воздействовать на них. Но исходящий из другого взгляда на человека Христос не захотел воспользоваться тремя силами и не заставил преклониться перед собою. Он не желал отнять у человека свободу, не хотел делать тайны из смысла жизни человека, не хотел успокаивать совесть людей, не хотел отнимать у них ответственности за их поступки. Он не хотел насильственной веры и рабской любви. А потому и не принял инквизиторского решения... Легенда - это притча о "бегстве от свободы", о непосильном бремени свободы, о страхе человека перед выбором. Свобода - это угроза для человека-массы, беспокойство, стресс, внутренний конфликт, отчаяние, страх - вот что хотел выразить Достоевский. Христос указал человеку дорогу к свободе, но рабам она не нужна. Как могут рабы измениться настолько, чтобы почувствовать желание свободы? Ведь когда они рабы, они не знают свободы, а когда они свободны, они не нуждаются в революции. Возможна ли вообще революция? Возможен ли вообще переход от рабства к свободе? Приблизительно в то же время, когда Достоевский писал Легенду, Толстой говорил Сулержицкому: Христос был свободен, Будда - тоже, и оба приняли на себя грехи мира, добровольно пошли в плен земной жизни. Мы все ищем свобод от обязанностей к ближнему, тогда как чувствование именно этих обязанностей сделало нас людьми, и не будь этих чувствований - жили бы мы, как звери... Достоевский гениально предугадал мучительность свободы для человека-массы, неустранимое противоречие между свободой и эгоизмом, жаждой человека к расширению вовне и страстным суживающим подчеркиванием своего "я". Свобода, как, впрочем, и счастье, - это не нечто легкое и веселое, а, быть может, как раз наоборот, это самое трудное и строгое в жизни - служение. Сам человек - мера своей свободы. Путь к ней мучителен, возможностей реализовать ее почти нет. Приведенные слова Т. Манна и И. Бергмана - лишь парафразы к ранее сказанному Ф. Достоевским: "Могущество... это уединение и полное сознание силы! Вот самое полное определение свободы, над которым так бьется мир!" Иван Лапшин, анализируя истоки Легенды о Великом Инквизиторе, обнаружил удивительные параллели между текстом Достоевского и малодоступным, почти неизвестным изданием рукописей монахов XIII века Carminu Burana. Трудно себе представить, чтобы эта книга монашеских виршей и пародий, впервые опубликованная на Западе в 1847 году Carminu Burana, была известна Достоевскому и тем не менее близость текстов Сагпппи Вигапа и Легенды ошеломляет: "Initium Sancti Evangelii secundum marcas argenti. In illo tempore dixit Papa romanis "Si Filius hominis venerit ad sedem Majestatis Nostrae dicite "Amice, ad quid venesti et si pulsans perseveraverit nihil dans vobis, ejicite eum in tenebras exteriores", то есть: "Начало святого Евангелия от серебряной марки. Во время оно рече Папа римлянам: "Если сын человеческий придет к престолу нашего Величества, спросите его: "Друг, зачем пришел ты?", и если будет, ничего не дав вам, продолжать стучаться, выбросьте его вовне во мрак". Теперь сравним с текстом Достоевского: "Он (Великий Инквизитор) идет к двери, отворяет ее и говорит ему: "Ступай и не приходи более... не приходи вовсе... никогда, никогда". И выпускает его на "темные стогна града". Пленник уходит". Как ни трудно себе представить знакомство Достоевского со средневековыми текстами, опубликованными в раритетном издании, вряд ли стоит исключать таковое, если учесть его совершенно уникальную абсорбирующую способность. Я нигде не встречал мысли о конгениальности двух величайших синтезаторов в истории культуры - Достоевского и Джойса. Так вот, учитывая многочисленность источников, питавших творчество Достоевского, можно сказать, что в этом отношении только Джойс может сравниться с ним по широте охвата мировой культуры. Мысль о трех искушениях Христа, которыми соблазнилась католическая церковь, по мнению И. И. Лапшина, навеяна Достоевскому книгой Д. Штраусса Жизнь Христа. И. Лапшин считал, что можно обнаружить также широкую аналогию между идеологией Великого Инквизитора и религией человечества Огюста Конта: Если задаться вопросом, какое современное Достоевскому явление в западной религиозно-философской жизни представляет некоторую аналогию с самым замыслом Великого Инквизитора - католицизм минус христианство (Конгрив о религии позитивизма), то такое явление можно усмотреть в религии человечества Огюста Конта. Я [И. Лапшин ] не встречал в литературе о Достоевском никаких указаний на то, как смотрел он на религиозное учение Конта, и было ли ему известно, что Конт, "le grand pontife" позитивизма, на склоне лет обращался к генералу иезуитского Ордена с предложением Ордену вступить в союз с представителями позитивной религии человечества, причем Конт выражает в письме к генералу Ордена удивление по поводу того, что Орден связал свое название с именем столь незначительной личности, как Иисус, и советует генералу переименовать иезуитов в игнациан, в память Игнатия Лойолы, которого Конт высоко ценил за его энтузиазм и организаторские способности, Христа же в своем Позитивном Календаре он не упоминает вовсе. Всем людям, которые сохранили в себе наклонность к церковно-религиозным верованиям, не католикам, он советует обратиться в католичество: "Ceux qui croient, qu'ils se fassent catholiques". Соглашение между иезуитами и позитивистами не состоялось, но самые попытки сближения позитивистов с иезуитами лишний раз показывают, как верно уловил Достоевский тенденции неверующих использовать христианство без Христа. Конту близка мысль о необходимости строгой, деспотичной pouvoir spirituel над "малыми сими", Конт сторонник суровой опеки над умами и душами человеческими - дух критической пытливости он считает вредным отзвучием революционной эпохи. Н. А. Бердяев считал Легенду о Великом Инквизиторе одним из самыхреволюционных, даже анархических произведений мировой литературы. Однако речь шла о революции особого рода - теократической, в которой церковь поглощала государство и осуществляла царство свободы и любви. Во всякой иной революции свобода неизбежно перерождается в рабство. Он не принимает искушения превращения камней в хлеб, не принимает решения проблемы хлеба через отречение от свободы духа. Антихристово начало для него есть отречение от свободы духа. Он видит это одинаково в авторитарном христианстве и в авторитарном социализме. Антикатолическая направленность Легенды у'же ее антитоталитарного пафоса. В профетической "Легенде о Великом Инквизиторе" есть гениальное прозрение не только об авторитарном католичестве, но и об авторитарном фашизме и коммунизме, о всех тоталитарных режимах. ^TГлава 12 - НАДЕЖДЫ, ПОХОЖИЕ НА ОПАСЕНИЯ^U ПРЯМАЯ РЕЧЬ ДОСТОЕВСКОГО  И при закате своем - Это все то же светило. Нонус Только то, что было исповедью писателя, в которой он сжег себя, чтоб родиться заново или умереть, - только оно может стать великим... А. А. Блок Нет, не Братья Карамазовы - апофеоз его творчества, как у Толстого - не Война и мир. Рано или поздно все русские литераторы осознавали, что в такой стране писательства мало, необходима прямая речь, личное слово - не искусство, а причастность. Так возникли Путешествие из Петербурга в Москву, История Пугачева, Выбранные места из переписки с друзьями, В чем вера моя?, Дневник писателя. Елена Андреевна Штакеншнейдер: Славу Достоевскому сделали не "Записки из Мертвого дома" и даже не его романы, а "Дневник писателя". К. Н. Леонтьев: Насколько мало у Достоевского в романах его и здоровья, и истинного чувства русской реальности, настолько, напротив того, как моралист и даже иногда как политик, - он здрав и одарен в высшей степени "чутьем" того, что для России нужно. Его патриотизм, столь искренний и мудрый, его монархическое чувство, его религиозные устремления... Дневник писателя умножал его связи, создавал множество сторонников и врагов, поднимал авторитет и вызывал гнев, открывал двери тюрем и аристократических салонов. Но он же, этот читаемый всеми Дневник, - опережая время и идеи - обрекал на одиночество. Свидетельствует Е. П. Леткова-Султанова: Достоевский тогда кончал "Карамазовых", дошел до крайних высот своего творчества, а в "Дневнике" являлся настолько чуждым молодым его читателям, что они могли забыть всю его художественную мощь и с пеной у рта кричать о нем, как о политическом враге. Когда кто-то попытался напомнить товарищам о значении Достоевского как великого художника, с его скорбной любовью к человеку и великим состраданием к нему, это вызвало такие резкие споры и пламенные раздоры, что пришлось перевести разговор на страшные переживания Достоевского, на каторгу, перестраданную им. Кто-то закричал: - Это все зачеркнуто его же заявлением: Николай Первый должен был так поступить... Если бы не царь, то народ осудил бы петрашевцев! - Забудьте публицистику... Великий художник... "Преступление и наказание"... - А "Бесы"?.. Пасквиль на Тургенева!! А высмеивание Грановского? А презрительное отношение к Герцену, к Кавелину! Это все были наши боги, и, конечно, для Достоевского не нашлось слов оправдания. Очень красноречиво... Россия никогда не прислушивалась к своим "реакционерам"... И в наше время находятся великие европейцы, говорящие об ущербности социальных идей Достоевского. Дневник писателя - квинтэссенция Достоевского, его гениальности и просчетов, пророческого дара и недальновидности, мощи ума и человеческих слабостей. Со времен Н. К. Михайловского принято упрекать Федора Михайловича в противоречиях, которыми полон Дневник. Но в этом великая тайна гения: умножение себя противоречиями. Да и может ли быть страстность последовательной? Кому сегодня нужен догматизм? Метод Достоевского - постоянное смещение точки зрения, вариация, импровизация, атональность. Нельзя же музыканта упрекать за контрапункт. К тому же контрапунктическая публицистика Достоевского ни в коей мере не затемняет ни главной идеи, ни цели, ни результата. Ни один раздел моего Достоевского не дался мне так трудно, как этот. Почему? Потому что подходящему к Дневнику с линейкой делать здесь нечего. И я слишком рационален для него. А подходить надо, как к жизни, с хаосом - в хаос. Достоевский потому и ДОСТОЕВСКИЙ, что при всем своем преклонении перед логикой - иррационален и противоречив. Разум - только часть души, даже не большая часть. Отличительная особенность Достоевского - именно в большей доле внутреннего человека с его волей, подсознательными побуждениями, русским иррационализмом. Говорят, что он все больше добрел с годами и более светлым видел мир. Это не вполне так: в надеждах Сна смешного человека безнадежности не меньше, чем в крайних низостях Бобка, где разлагающиеся трупы подтверждают, что начали разлагаться еще в бытность живыми людьми. "Есть ли в поле жив человек?" - кричит русский богатырь. Кричу и я, не богатырь, и никто не откликнется. Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце и - посмотрите на него, разве оно не мертвец. Все мертво, и повсюду мертвецы... Мы долго пытались делать вид, что Дневника не существует - особенно с тех пор, как дали команду "реабилитировать" Достоевского. Потом начали безоговорочно отвергать его и, лишь поднаторев в фальсификации, принялись перелицовывать и это "тяжкое наследие монархизма"... К каким только приемам и методам не прибегали, чтобы "преодолеть" Дневник! И что истинное мировоззрение Достоевского выступает в художественных образах, а не в публицистике, и что позитивное в Дневнике - от глубины, негативное же - наносное, и что патриотизм и народность "перешибают" шовинизм и охлофобию. Оказалось, перелицуемо все: даже шовинизм, антисемитизм, апология войны... Важна подача... Тем более, сколько в стране найдется идиотов, знающих подлинные тексты?.. Но Дневник трудно фальсифицировать: все-таки прямая речь. И сомнения Достоевского здесь выражены слабее, и аргументы слишком сильны. Лишь страстность - та же, а пророческий дар - как у дельфийского оракула. Только и остается апеллировать к противоречиям, объявляя главные идеи - самым слабым местом Дневника. Сегодня мы подчеркиваем оптимистический колорит Дневника и веру Достоевского. Хотя Достоевский не был певцом безнадежности, но шпенглеровский Закат местами сильно уступает тем местам Достоевского, где речь идет о всеобщем обособлении и распаде, о надвигающейся антропофагии и гибели. Гессе так и говорил, имея в виду, правда, еще не Дневник: Братья Карамазовы, или Закат Европы... Да, Достоевский страстно желал грядущего счастья, но его тяга к добру постоянно натыкалась на реалии жизни и апокалипсичность его сознания. Он уповал на лучшее и не доверял собственным упованиям - потому и был Достоевским... В Дневнике перед нами предстает подлинный Достоевский - великий художник, мудрец и вития, грозный судья и грешник, евангелический пророк и мироед, христианин и антисемит, патриот и шовинист, монархист, захватчик, поджигатель и реабилитатор войны, реакционер. Богатек так и говорил: "Дневник писателя" - не что иное, как выражение империалистичности русского характера. Дневник учит нас: гениальность - это неисчерпаемость: все "да" сказаны, всеми "нет" перечеркнуты, всеми сомнениями связаны, а в итоге - поток пророчеств... Суд и самосуд, разоблачения и саморазоблачения, Процесс Кафки и антипроцесс... Ложь ложью спасается - таков человек. До Унамуно, Асорина, Диаса, Лорки Достоевский говорит о сущности Дон Кихота как о жажде спасти ложь как единственную и доподлинную правду еще большей ложью. Сокровеннейшая тайна всех людей - спасти мечту, идею, фантазию, чары придумыванием новой мечты, новой идеи, новой лжи. Главный способ борьбы с ложью - объявление ее всечеловеческой правдой. Самое замечательное свойство человеческой психики: фантастика. Только химеры спасают человека, только химеры... Мечты, грезы, химеры... Самое гневное развенчание народа, самая ужасная и жестокая правда о нем - и мистически-фантастическая запредельность: народ наш пьян, развратен и воровит, но лишь в нем главная охранительная сила: не захочет он сам кабака; захочет труда и порядка, захочет чести... Что это: очередной сон титулярного советника Поприщина или визионерство - попробуй разберись... Б. П. Вышеславцев обратил внимание на особое понимание Достоевским соборности - не как антитезы личностности, но как равноценности того и другого: ...вот как он [Достоевский] формулирует этот принцип соборности: индивидуальная личность и община всех лиц ("по-видимому, две крайние противоположности") достигают предела развития, жертвуя друг другу всем, "взаимно уничтожаясь друг для друга" и в этом уничтожении обретая всю полноту бытия. Это значит, что личность отдает себя обществу (всем и каждому) всецело, но, с другой стороны, и общество отдает себя личности, каждой отдельной индивидуальности, - тоже всецело, предоставляет каждой личности все свои общественные силы, заботы и организацию для ее расцвета и развития. Здесь Достоевский с поразительной проницательностью формулировал совершенно парадоксальный принцип христианской этики: _индивидуум и всеобщность - равноценны_. Эта мысль была совершенно непонятна античному миру, была непонятна платоновскому коммунизму и остается непонятной коммунизму современному. Для них личность никогда не может быть равноценна общине и государству. Но христианская формула соборности отрицает и противоположное искажение: отрицает эгоистический индивидуализм XIX века, в котором личность использует все силы общества и организации исключительно для своих выгод и целей [этот принцип наиболее полно реализован в протестантизме и рыночном обществе, но не в православии и обществе коммунистическом]. Это неустойчивое, лишь идеально возможное равновесие двух равноценных (я и все) составляет _принцип соборности_, братства, христианской любви. Кто может демонстрировать более высокий и более совершенный идеал, пусть это сделает. Принцип этого идеала есть принцип единства противоположностей (я и все). Вот почему Достоевский говорит о синтетической природе Христа и Бога. Соборность есть единство противоположностей и, следовательно, единство всех, всеединство. Любовь всех есть единодушие и единомыслие, следовательно, тоже всеединство. Идея всеединства, любимая идея русской философии, сформулированная поэтом Соловьевым, целиком находится у Достоевского. Мы видим здесь основную интуицию его мистики и его эстетики, интуицию универсальной гармонии, выраженную здесь в этическом аспекте; но она, по существу, далеко выходит за пределы этики. ПРОРОК И ОБЫВАТЕЛЬ  Достоевский семенил дробной походкой петербургского обывателя. И российская словесность засеменила вслед за ним. Таково обаяние этого таланта. Таков непоправимый ущерб, нанесенный им отечественному искусству. А. Белый Я подошел к трудному рубежу, к той болезненной точке, где величайшие прозрения сосуществуют со слишком человеческим, где гениальные предвиденияразбиваются о мелкие просчеты, где великое слово обращается в дидактику, риторство. Таково, видимо, свойство старости: даже Достоевского она не миловала... Старость есть старость. С той же неизбежностью, с какой юность разрушает, старость "делится жизненным опытом", "вершит суд". Достоевский сам признавал, что цель Дневника - "приводить" идеи, стоять на своем. "Дневник писателя" никогда не сойдет с своей дороги, никогда не станет уступать духу века, силе властвующих и господствующих влияний, не будет подлаживаться, льстить и хитрить. Корректор типографии В. В. Тимофеева живо рисует нам облик Достоевского, вещающего в духе Кассандры