мле. Люди всегда знали, что в жизни есть страдание, боль, унижение, страх. Но люди не всегда догадывались, что жизнь трагична, что добро невозможно без зла, красота без уродства, гениальность без безумия. До Паскаля, Киркегора, Достоевского люди не знали ни человеческого подполья, ни глубины бездн, у края которых пребывает человек, ни абсурда бытия, в которое он заброшен. Люди полагали, что существует единственная истина, что на все вопросы можно рано или поздно получить ответы и что ответы эти полезны, приятны и обнадеживают. Сама философия существовала в основном как философия надежды и уж никак - философия трагедии. Достоевский начал свое творчество с "моральки": "Познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат твой". Такова тема Бедных людей. Как всякий человек, он не хотел трагедии и всячески избегал ее. Если бы он был плохим писателем, то это бы ему удалось. Но он был великим писателем, а великим писателям это не удается. Даже после каторги он делал все, чтобы ее забыть, но, как выразился Лев Шестов, "каторга не забыла его". Когда вся Россия заходилась в восторге по поводу отмены рабства, Достоевский писал Записки из подполья. Фактически это была его реакция на события. "Записки из подполья" это - раздирающий душу вопль ужаса, вырвавшийся у человека, внезапно убедившегося, что он всю свою жизнь лгал, притворялся, когда уверял себя и других, что высшая цель существования это - служение последнему человеку. До сих пор он считал себя отмеченным судьбой, предназначенным для великого дела. Теперь же он внезапно почувствовал, что он ничуть не лучше, чем другие люди, что ему так мало дела до всяких идей, как и самому обыкновенному смертному. Пусть идеи хоть тысячу раз торжествуют, пусть освобождают крестьян, пусть заводят правые и милостивые суды, пусть уничтожают рекрутчину - у него на душе от этого не становится ни легче, ни веселее. Он принужден сказать себе, что если бы взамен всех этих великих и счастливых событий на Россию обрушилось несчастье, он чувствовал бы себя не хуже, - может быть, даже лучше... Что делать, скажите, что делать человеку, который открыл в себе самом такую безобразную и отвратительную мысль? Особенно писателю, привыкшему думать, что он обязан делиться с читателями всем, что происходит в его душе? У Достоевского было два выхода: стать как все, сравняться с посредственностью, последовать наставлениям Белинского "пасти народы" или публично - пусть завуалированно - отречься от середины, а заодно от идеалов Бедных людей и своего - пусть поверхностного - фурьеризма. "Записки из подполья" есть публичное - хотя и не открытое - отречение от своего прошлого. "Не могу, не могу больше притворяться, не могу жить в этой лжи идей, а другой правды нет у меня; будь, что будет". Записками из подполья в мировой культуре открывается философия трагедии, философия душевных страданий, внутренняя каторга творца. Вот почему, пишет Лев Шестов, каторга Достоевского продолжалась не четыре года, а всю жизнь... Достоевский понимал глубину человеческого зла, его вечность и неискоренимость. Он подозревал, что зло необходимо, заложено в иррациональную природу бытия, в ее отпадение от божественности мира. Гуманистическое отрицание зла есть отрицание жизни, гуманизм - некомпетентный оптимизм, поверхностное знание, утопический взгляд на мир. Именно зло порождает в человеке совесть, ответственность, моральность. Недостойно ответственного свободного существа слагать с себя бремя ответственности и возлагать его на внешние условия, чувствовать себя игралищем этих внешних условий... Зло есть знак того, что есть внутренняя глубина в человеке. Зло связано с личностью, только личность может творить зло и отвечать за зло. Безличная сила не может быть ответственна за зло, не может быть его первоисточником... Безответственный гуманизм отрицает зло, потому что отрицает личность. Достоевский боролся с гуманизмом во имя человека. Если существует человек, человеческая личность в измерении глубины, то зло имеет внутренний источник, оно не может быть результатом случайных условий внешней среды. И соответствует высшему достоинству человека, его богосыновству думать, что путь страдания искупает преступление и сжигает зло... лишь через страдание подымается человек ввысь. Страдание есть показатель глубины. ...зло есть также путь человека, трагический путь его, судьба свободного, опыт, который может также обогатить человека, возвести его на высшую ступень. Достоевский был человеком, не страшащимся противоречий, логических неувязок, антиномий. Понимая неизбывность зла и его роль в формировании человечности, он не придерживался мистической идеи перерождения зла в добро. Для него зло есть зло, и оно должно сгореть в адском огне. "И он проводит зло через этот адский огонь". Пусть трагический опыт зла обогащает духовный мир человека, обостряет его знания. Пусть нет возврата к более элементарному состоянию, предшествующему этому опыту зла. Но когда тот, кто идет путем зла, кто переживает опыт зла, начинает думать, что зло его обогащает, что зло есть лишь момент добра, момент его восхождения, он падает еще ниже, разлагается и погибает, отрезывает себе путь к обогащению и восхождению. Такой человек не может ничему научиться из опыта зла, не может уже подняться. Только изобличение зла, только великое страдание от зла может поднять человека на большую высоту. Самодовольство во зле и есть гибель. Зло есть трагический путь человека, судьба человека, испытание человеческой свободы. Но зло не есть необходимый момент эволюции добра... Можно обогатиться от опыта зла, достигнуть большей остроты сознания, но для этого нужно пройти через страдание, испытать ужас гибели, изобличить зло, ввергнуть его в адский огонь, искупить свою вину. Зло связано со страданием и должно привести к искуплению. Для того зло и присутствует в мире. Человек не мог бы стать человеком, не преодолевай он собственное природное зло, - вот ключ к Достоевскому. В зле, порожденном свободой, погибает свобода, переходит в свою противоположность. Искупление восстанавливает свободу человека, возвращает ему свободу. Поэтому Христос-Искупитель и есть свобода. Достоевский во всех своих романах проводит человека через этот духовный процесс, через свободу, зло и искупление. Каково место Достоевского в кризисе гуманизма и в преодолении его? С одной стороны, никто до Достоевского с такой силой и бесстрашием не проникал в человеческое подполье, не погружался в бурлящий хаос слепых, тесных, злых глубин человеческого существа, не описывал низменных начал самого духа, с другой... Человеческое существо, как его рисует Достоевский, есть прямая противоположность и "разумному человеку" просветительства, и "прекрасной душе" романтизма. По Достоевскому, зло, слепота, хаотичность, дисгармония не только вообще присущи человеку, но в каком-то смысле связаны с его последним, глубинным существом. Именно там, где человек в своих слепых и разрушительных страстях восстает против требований разума, против всех правил приличия и общепризнанной морали, - именно там прорывается наружу, сквозь тонкую оболочку общепризнанной эмпирической реальности, подлинная онтологическая реальность человеческого духа. Но именно в этом пункте беспощадное обличение человека как-то само собой переходит в своеобразное оправдание человека. Мы ощущаем это прежде всего чисто эстетически. Достоевский не отворачивается с брезгливостью или презрением ни от одного человеческого существа, как бы дико, зло и слепо оно ни было. Напротив, подобно матери, силой материнской любви чуящей живую душу даже и преступного, опустившегося своего ребенка, Достоевский, против приговора всего света, становится на сторону человеческой души во всей, столь же ярко им же изображенной ее неприглядности. Замечательно уже то, что всяческое зло в человеке - ненависть, самолюбие, тщеславие, злорадство и по большей части даже плотская похоть - для Достоевского не есть свидетельство бездушия, а, напротив, имеет духовное происхождение, есть признак какой-то особой напряженности духовной жизни. В конечном счете оно проистекает, по Достоевскому, из оскорбленного чувства человеческого достоинства и есть либо слепая месть за оскорбленное достоинство личности, либо попытка - хотя бы нелепым и разрушительным образом - восстановить его попранные права. Эта проникновенная загадка, вплотную приближающаяся к аморализму (но в силу центрального значения понятия вины никогда с ним не совпадающая), напоминает дерзновенную мысль Якова Беме о божественном первоисточнике того, что в падшем мире является злом. Дело в том, что та иррациональная, неисповедимая, ни в какие нормы добра и разума не вмещающаяся глубина человеческого духа, которая есть источник всего злого, хаотического, слепого и бунтарского в человеке, есть, по Достоевскому, _вместе с тем_ область, в которой одной только может произойти встреча человека с Богом и через которую человек приобщается к благоразумным силам добра. По-видимому, Достоевский держался даже мнения, что духовное просветление, обретение даров благодати без опыта греха и зла вообще невозможно. Решение Достоевского, в сущности, чрезвычайно просто, как просто все истинно гениальное. Достоинство человека, его право на благополучие, его право на уважение основаны не на каком-либо моральном или интеллектуальном совершенстве человека, не на том, что он "разумен", "добр" или обладает "прекрасной душой", а просто на глубине онтологической значительности всякой человеческой личности. Эта глубина лежит "по ту сторону" добра и зла, разума и неразумия, благородства и низменности, красоты и безобразия; она именно глубже, первичнее, более первозданна, чем все эти определения. Человек богоподобен не разумом и добротой, а тем, что загадочные последние корни его существа, наподобие самого Бога, обладают таинственностью, неисследимостью, сверхрациональной творческой силой, бесконечностью и бездонностью. "Не человек для субботы, а суббота для человека". Все даже самые идеальные, мерила добра, правды и разума меркнут перед величием самой онтологической реальности человеческого существа. Этим определена глубокая, трогательная человечность нравственного миросозерцания Достоевского. Можно сказать, что Достоевскому, в сущности, впервые удался настоящий, подлинный гуманизм - просто потому, что это есть христианский гуманизм, который во всяком, даже падшем и низменном человеке видит человека как образ Божий. - С. Л. Франк. ^TГлава 9 - БЕСЫ, ИЛИ ИДЕЯ СЪЕЛА^U РУССКАЯ ТРАГЕДИЯ  Из ангельского дела будет бесовское. Ф. М. Достоевский Когда мы получим справедливость плюс науку, тогда не будет никакой любви. Ф. М. Достоевский "Бесы" - самое набатное предупреждение о реальном апокалипсисе и самый набатный призыв ему противостоять Ю. Ф. Корякин Не забудем, что Петр Верховенский исчез, чтобы снова где-нибудь вынырнуть. Ю. В. Трифонов С чего начать? С самих Бесов? С Бунтующего человека Камю? С бердяевских откровений о русской революции? С карякинского Достоевского? Пожалуй, с последнего, с самого нам близкого, с кануна XXI века. Здесь - самое выстраданное, самое современное, самое правдивое. Ю. Ф. Карякин: Только что прошел XX съезд. Для меня и большинства моих друзей это было настоящее потрясение. А один близкий мне человек... профессор, спасавшийся от домашних и политических невзгод в Достоевском, Лескове и Чехове... сказал мне, грустно посмеиваясь: "Так ведь все это есть в "Бесах"... Меня в 36-м году чуть не посадили за одно чтение этого романа. Кто-то донес..." Это были страшные и просвещающие ночи: мы читали "Бесов", читали и черновики к роману (раздобыли). Мы читали о таких, как Петруша Верховенский: "Все они, от неуменья вести дело, ужасно любят обвинять в шпионстве". Мы читали: "Мор скота, например. Слухи, что подсыпают и поджигают. Вообще хорошенькие словечки, что подсыпают и поджигают". Можно ли было не вспомнить о сталинских "тройках", прочитав такое: "О, у них все смертная казнь и все на предписаниях, на бумаге с печатями, три с половиной человека подписывают"? А с какими мыслями должно было читаться такое (слова Петруши после убийства Шатова): "Останемся только мы, заранее предназначавшие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых"? А ночной визит Эркеля к Шатову (в сущности, арест)? Сколько - не тысяч, а миллионов таких ночных визитов он предвещал?.. И, понятно, прямо на Сталина "замыкались" слова о Петруше: "Кто не согласен с ним, тот у него подкуплен". И на что, как не на сталинскую коллективизацию, должны были "замкнуться" такие слова: "Вы не постыдились написать, что вы даете 80 миллионам народу только несколько дней, чтоб он снес вам свое имущество, бросил детей, поругал церкви и записался в артели..."? Мы читали и не верили своим глазам: все это мы знали, во все верили, все это слишком хорошо помнилось. Мы читали и перебивали друг друга чуть ли не на каждой странице: _"Не может быть! Откуда он это знал?"_ Но это еще было потрясение больше, так сказать, политическое, чем духовное. Такие ночи повторялись не раз... А потом один тип мне сказал (и я сразу узнал Петрушу): "У вас, брат, теории, а у нас методы, и посмотрим, кто кого. Вот когда мы придем к власти, ну вы у нас попляшете..." 1961 год. Работая в журнале "Проблемы мира и социализма", я предложил тему: "Современность и "Бесы" Достоевского". Разумеется, представители КПК (они тогда еще не вышли из редколлегии журнала) были категорически против. Один из них выразился так: "Лучше бы "Бесов" не было! Этот роман никогда не будет переведен на китайский..." Были как раз _кануны_ "великой культурной революции"... Тогда же я записал свои впечатления об этом столкновении, потом несколько раз дополнял их, а в 1981 году даже частично опубликовал. Вот они: "Наконец-то главное слово сказано. То, что наши ермиловы и заславские думают, китайские брякают без обиняков: "Лучше бы "Бесов" не было!" Вот проговорка так проговорка! Вот оценка так оценка! Лучше не скажешь и не сочинишь. Итоговая, исчерпывающая _формула ненависти_. Все-таки выскочила тайна, которую обычно старались скрыть: зачем _"Бесы" - бесам? зачем бесам - зеркало?_ Для таких - и всего Достоевского, и культуры вообще "лучше бы не было"! "Лучше бы "Бесов" не было!" Это ведь еще и самооценка великолепная. Она и означает: лучше бы бесовщину (лучше бы нас, бесов) никто не разоблачал. (Мао "Бесов" уж точно не читал, а все у него - как по написанному.) Воздадим им должное: сущность "Бесов" они все-таки постигают, постигают каким-то чутьем, инстинктом, а потому и боятся взглянуть в зеркало романа, боятся увидеть себя такими, каковы они есть, а потому и готовы вдребезги разбить это зеркало, будь на то их воля. Так что за всей этой победоносной самоуверенностью, за всем этим откровенно торжествующим самолюбованием в конце-то концов скрывается просто страх: романа боятся как огня. Значит, он - выжил, он живет, горит, жжет - работает! Мера страха перед ним, мера ненависти к нему - тоже есть мера истины, заключающейся в нем. Зачем переводить, например, такое: "Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалываются глаза, Шекспир побивается каменьями... мы всякого гения потушим в младенчестве"? Чем не осуществленный пункт "великой культурной революции"? Итак, Бесы - провидческая книга Достоевского и одна из самых пророческих книг в мировой литературе, мимо которых мы прошли, не содрогнувшись и не прислушавшись к предупреждениям. Бесы все еще актуальны - вот что страшно. Инсценируя Бесов, А. Камю писал: "Для меня Достоевский прежде всего писатель, который задолго до Ницше смог различить современный нигилизм, определить его, предсказать его ужасные последствия и попытаться указать пути спасения". То же самое и почти теми же словами задолго до Камю писал Бердяев, на собственном опыте испытавший, что такое реальная бесовщина: Русская революция совершилась в значительной степени по Достоевскому. И как ни кажется она разрушительной и губительной для России, она все же должна быть признана русской и национальной. Достоевский до глубины раскрыл апокалипсис и нигилизм в русской душе. Поэтому он и угадал, какой характер примет русская революция. Он понял, что революция совсем не то у нас означает, что на Западе, и поэтому она будет страшнее и предельнее западных революций. Русские сплошь и рядом бывают нигилистами-бунтарями из ложного морализма. Русский никогда не сделает реально, чтобы ему было меньше, он увеличивает количество пролитых слез, он делает революцию, которая вся основана на неисчислимых слезах и страданиях. В нигилистическом морализме русского человека нет нравственного закала... Идея Бесов зрела в Достоевском задолго до написания романа и не исчерпалась его публикацией. Уже в Бедных людях он, еще исповедующий фурьеризм, зорко увидел то, чего не замечали все отцы всех утопий: неукорененность эвримена, отсутствие у него глубоких идеалов, страсть к разрушению, желание потеснить "хозяев жизни", дабы занять их место. В Лебезятникове уже многое из конкретного замысла Бесов: примитивность утопических прожектов, вульгаризация наук и искусств, путаность, снобизм. Подпольный человек - это уже бес, мечтающий о высоком и прекрасном, жаждущий обняться с человечеством, одержимый жаждой социальной правды и... вожделеющий, корыстный, жестокий, злой. Чем больше я осознавал о добре и о всем этом "прекрасном и высоком", тем глубже я опускался в мою тину и тем способнее был совершенно завязнуть в ней. Но главная черта была в том, что это как будто не случайно во мне было, а как будто ему и следовало так быть. В Селе Степанчикове и Скверном анекдоте уже ясно показано, к чему ведут материалистические вожделения утопического сознания. Позже, в Подростке, Версилов скажет сыну: ну, так поверишь ли, друг мой, что наиболее любящий праздность - это из трудящегося вечно народа! Именно праздность, полное ничегонеделание; в том идеал! В Преступлении и наказании без обиняков говорится: революционное насилие и уголовное преступление - едины. А Свидригайлов говорит и уж самое сокровенное: зло позволительно, если цель хороша. Эта мысль будет затем повторяться и варьироваться во всех его произведениях: Ничего, коль с грязнотцой, если цель великолепна! Потом все омоется, все загладится. Все это очень мило, только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил. Бесы - художественное исследование духовных эпидемий, одержимости человека и масс идеей, коллапса неограниченной свободы. В романе Достоевского, как в лабораторном эксперименте, видно, как начинаются духовные эпидемии, как садизм, сплетаясь с одержимостью идеей, перестает быть частным делом маркиза де Сада или маршала де Реца, становится чертой массового движения (погромы) и государственной политики (опричнина, сталинщина, гитлеризм). Увы, сочетание садизма и Великой Идеи распространено в этом мире ничуть не меньше, чем чистое насилие и немотивированное разрушение. Я бы сказал даже так: насильникам с улицы идея не нужна, государственное насилие невозможно без Великой Идеи. Любопытно, что Даниил Андреев - вопреки своей мистике и приоритету духовного бытия - главное метаисторическое значение творчества Достоевского определил в разоблачении революционного бесовства. Проведя параллель между героями Бесов и "их историческими потомками", то есть большевиками, он обратил внимание на их общий "корень вещей": И те, и другие жаждали крушения существующего порядка, дабы "строить самим". Те и другие шли к этому путем расшатывания общественных устоев и наконец вооруженного переворота. Те и другие не только были беспощадны и лишены всякого намека на чувство жалости, благодарности или снисхождения, но ненавидели все им мешающее жгучей ненавистью, ненавистью мстительной, неудержимой. Одни предвидели, а другие осуществляли на свой лад легенду об "Иване-царевиче", чудотворном вожде. Одни мечтали, а другие осуществляли "раз в несколько лет всеобщую судорогу", уносящую гекатомбы жертв. Одни мечтали, а другие осуществляли воспитание новых поколений, воображающих себя свободными и лишенными души. Те и другие - две последовательные стадии в развитии одной и той же тенденции, хотя метаисторические силы, стоявшие за каждой из этих стадий, были... не идентичны, хотя и всегда родственны. Отцами революциелогии можно по праву считать Шатобриана, Жозефа де Местра и Достоевского. В гениальной книге Considerations sur La France {С позиции Франции} де Местр показал, что в революции теряется человеческий образ, человек лишается своей свободы и становится рабом стихии. Человек бунтует, но он не автономен. Он подвластен чужому господину, нечеловеческому и безличному. В этом тайна революции. Этим объясняется ее бесчеловечие. Человек, который владел бы своей духовной свободой, своей индивидуально-качественной творческой силой, не мог бы находиться во власти революционной стихии. Отсюда - бесчестие, отсутствие собственного мнения, деспотизм одних и рабство других. В Миросозерцании Достоевского Н. А. Бердяев писал: Достоевский открыл, что бесчестие и сентиментальность - основы русского революционного социализма... Петр Верховенский говорит Ставрогину: "В сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестие всего легче русского человека за собою увлечь можно". Ставрогин отвечает ему: "Право на бесчестие - да это все к нам прибегут, ни одного не останется". П. Верховенский открывает также значение для дела революции Федьки Каторжника и "чистых мошенников". "Ну, это, пожалуй, хороший народ, иной раз выгоден очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется". Размышляя далее о факторах революции, П. Верховенский говорит: "Самая главная сила - цемент, все связывающий, это стыд собственного мнения. Вот это так сила. И кто это работал, кто этот "миленький" трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни узкого в голове. За стыд почитают". Эти психические факторы революции говорят о том, что в самых ее первоистоках и первоосновах отрицается человеческая личность, ее качественность, ее ответственность, ее безусловное значение. Революционная мораль не знает личности как основы всех нравственных оценок и суждений. Это - безличная мораль. Она отрицает нравственное значение личности, нравственную ценность качеств личности, отрицает нравственную автономию. Она допускает обращение со всякой человеческой личностью как с простым средством, простым материалом, допускает применение каких угодно средств для торжества дела революции. Поэтому революционная мораль есть отрицание морали. Революция - аморальна по своей природе, она становится по ту сторону добра и зла. И слишком походит на нее внешняя контрреволюция. Во имя достоинства человеческой личности и ее нравственной ценности Достоевский восстает против революции и революционной морали. В революционной стихии личность никогда не бывает нравственно активной, никогда не бывает нравственно-вменяемой. Революция есть одержимость, беснование. Смердяковы революции, осуществив на деле принцип Ивана [Карамазова] "все дозволено", имеют основание спросить Иванов революции: "Теперь-то почему так встревожены сами-то-с?" Смердяков возненавидел Ивана, обучившего его атеизму и нигилизму. Во взаимоотношениях Смердякова и Ивана как бы символизируется отношение между "народом" и "интеллигенцией" в революции. Это раскрывалось в трагедии русской революции, и подтвердилась глубина прозрения Достоевского. Смердяковское начало, - низшая сторона Ивана, должно побеждать в революции. Подымется лакей Смердяков и на деле заявит, что "все дозволено". В час смертельной опасности для нашей родины он скажет: "Я всю Россию ненавижу". Революция отрицает не только личность, но также связь с прошлым, с отцами, она исповедует религию убийства, а не воскресения. Не случайно русские социалисты в Пушкинской речи Достоевского услышали только эти слова: "русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье", - слова, ставшие после небольшой формальной трансформации лозунгом большевиков о всемирной революции... Не потому ли "русские мальчики" никогда не интересовались ничем меньшим, чем решением конечных мировых проблем, устроением человечества и построением хрустальных замков? Максимализм - иная сторона нигилизма. А там,где максимализм и нигилизм, культура - помеха. Где необходимо все или ничего, там не требуется середина, которая и есть культура, труд, самое жизнь. Потому-то только у русских жизнь - копейка. Зачем вековечный труд, кропотливое строительство, бережливость, усердность там, где "судорогу сделаем" и "кто был ничем, тот станет всем"? Русские апокалиптики и нигилисты пребывают на окраинах души, выходят за пределы. Достоевский до глубины исследовал апокалипсис русского духа и нигилизм русского духа. Он открыл какую-то метафизическую истерию русской души, ее исключительную склонность к одержимости и беснованию. Он до глубины исследовал русскую революционность, с которой тесно связано и русское "черносотенство". И русская историческая судьба оправдала прозрения Достоевского. С. Н. Булгаков в лекции Русская трагедия, прочитанной в Московском Религиозно-философском обществе 2 февраля 1914 года, говорил: ..."Бесы" есть символическая трагедия. Но в то же время она есть и русская трагедия, изображающая судьбы именно русской души. Говоря частнее, то есть трагедия русской интеллигенции как определенного духовного уклада личности. Для Достоевского так же, как и для нас, прислушивающихся к его заветам, русская трагедия есть по преимуществу религиозная - трагедия веры и неверия. "Верую, Господи, помоги моему неверию", - вот что и в жизни, и в творчестве Достоевского, а в частности и в "Бесах", молитвенным и покаянным воплем вырывается из его души. Для него есть только одна правда в жизни, одна истина - Христос, а потому и одна трагедия - не вообще религиозная, но именно христианская. Стремление ко Христу, бессилие быть с Ним и борьба с Ним бушующего своеволия - вот ее предустановленное содержание. Известно биографически, что Достоевский намечал себе написать книгу о Христе как завершение своего жизненного дела; то была, так сказать, литературная проекция всех его религиозных устремлений, мыслей и чувств. Думается, что никогда бы не написал он этой книги, ибо такие книги вообще не пишутся, это выходит за пределы литературы, мира книг. Зато можно сказать, что все им написанные книги в сущности написаны о Христе, и разве же он мог писать о чем-либо ином, кроме как о Нем, Его познав и Его возлюбив? Ибо любовь ко Христу в Достоевском, как и в его героях, тверже и несомненнее даже, чем самая вера в Него. И книга "Бесы", как ни парадоксально звучит это, написана о Христе, любимом и желанном русскою душою, о русском Христе, и о борьбе с Ним, о противлении Ему - об антихристе, и тоже о русском антихристе. Внешним образом об этом достаточно свидетельствует и эпиграф к роману, взятый изевангельского рассказа об исцелении гадаринского бесноватого. Русский Христос - вот настоящий, хотя и незримый, непоявляющийся герой трагедии "Бесы", только Он может совершить экзорцизм, властен изгнать "бесов", силен исцелить бесноватого. Трагедия Достоевского называется "Бесы". Силы не добра, но зла владеют в ней русской душой, не Спаситель, но искуситель, имя которому - "легион, потому что нас много", - само многоликое зло. Религиозная природа не терпит пустоты; и раз душа пробудилась для Бога и, однако, не в силах родиться к новой жизни, обрести в Боге свое подлинное я, она делается личиной самой себя, игралищем злой силы. В этой одержимости она теряет свое естественное равновесие, до пробуждения инстинктивно поддерживавшееся в ней природой; как гадаринский бесноватый, она "живет не в доме, но в гробах", мучимая и сотрясаемая в исступлении и бунте. Одержимость - какая-то странная медиумичность - действительно есть главная черта героев "Бесов". Все они в мучительном параличе личности. Она словно отсутствует, кем-то выедена, а вместо лица - личина, маска. По мнению Вяч. Иванова, в Бесах Достоевский хотел показать, как Вечная Женственность в аспекте русской души страдает от засилия и насилия "бесов", этих духов безбожия и своеволия, искони борющихся в народе с Христом за обладание мужественным началом народного сознания. "Откуда взялись нигилисты? Да они ниоткуда и не взялись, а все были с нами, в нас и при нас". Задумав основать роман на символике соотношений между Душою Земли, человеческим я, дерзающим и зачинательным, и силами Зла, Достоевский естественно должен был оглянуться на уже данное во всемирной поэзии изображение того же по символическому составу мифа - в "Фаусте" Гете. Хромоножка заняла место Гретхен, которая, по разоблачениям второй части трагедии, тождественна с Еленою и с Матерью-Землей; Николай Ставрогин - отрицательный русский Фауст, - отрицательный потому, что в нем угасла любовь и с нею угасло то неустанное стремление, которое спасает Фауста; роль Мефистофеля играет Петр Верховенский, во все важные мгновения возникающий за Ставрогиным с ужимками своего прототипа. Отношение между Гретхен и Mater Gloriosa - то же, что отношение между Хромоножкою и Богоматерью. Ужас Хромоножки при появлении Ставрогина в ее комнате предначертан в сцене безумия Маргариты в тюрьме. Ее грезы о ребенке почти те же, что бредовые воспоминания гетевской Гретхен... Но кто же Николай Ставрогин? Поэт определенно указывает на его высокое призвание; недаром он носитель крестного имени (stavros (греч.) - крест). Ему таинственно предложено было некое царственное помазание. Он - Иван-царевич; все, к нему приближающиеся, испытывают его необычайное, нечеловеческое обаяние. На него была излита благодать мистического постижения последних тайн о Душе народной и ее ожиданиях богоносца. Он посвящает Шатова и Кириллова в начальные мистерии русского мессианизма. Но сам, в какое-то решительное мгновение своего скрытого от нас и ужасного прошлого, изменяет даруемой ему святыне. Он дружится с сатанистами, беседует с Сатаной, явно ему предается. Отдает ему свое я, обещанное Христу, и оказывается опустошенным, - до предварения еще при жизни "смерти второй", до конечного уничтожения личности в живом теле. Он нужен злым силам своею личиною, - нужен, как сосуд их воли и проявитель их действия; своей же воли уже вовсе не имеет. Изменник перед Христом, он неверен и Сатане. Ему должен он предоставить себя, как маску, чтобы соблазнить мир самозванством, чтобы сыграть роль лже-Царевича, - и не находит на то в себе воли. Он изменяет революции, изменяет и России (символы: переход в чужеземное подданство и, в особенности, отречение от своей жены, Хромоножки). Всем и всему изменяет он, и вешается, как Иуда, не добравшись до своей демонической берлоги в угрюмом горном ущелье. Но измена Сатане не лишает его страдательной роли восприимчивого проводника и носителя сатанинской силы, которая овладевает вокруг него и через него стадом одержимых. Они - стадо, потому что изо всех них как бы вынуто я; парализовано в них живое я и заменено чужою волей. Лишь двое людей, отмеченных Ставрогиным, своего, я не отдали и от стада отделились: это - Кириллов и Шатов. Как же распорядились они своим я? Кириллов утверждает свое я для себя, в замкнутости личного отъединения, но Христу им не жертвует, хотя Христа как-то знает и любит. Он сам хочет стать Богом: ведь был же Богом Христос!.. Кириллов все чай пьет по ночам; чаепитие - симптом русского медиативного идеализма... Христос смерти не убоялся, - не убоится и Кириллов. Для этого надлежит ему взойти на одинокую Голгофу своевольного дерзновения - убить самого себя, ради себя же... И обезумев от разрыва всех вселенских связей, он совершает, в пустынной гордыне духа, свою антихристову, свою антиголгофскую, богочеловек наизнанку - "человеко-бог", захотевший сохранить свою личность и ее погубивший, воздвигнуть сыновство на отрицании отечества, на небытии. Достоевский не просто вывел социализм из безбожия, "сведения небес к земле", но проследил эволюцию "русских мальчиков" от атеизма к социализму: Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют?.. Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, 40 лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие, а которые в Бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату... А вот результаты таких разговоров: Шигалев смотрел так, как будто ждал разрушения мира и не то, чтобы когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и не состояться, а совершенно определенно, так этак послезавтра утром, ровно в двадцать пять минут одиннадцатого. Все путчи во все времена были трактирными, пивными и все как бы враз, с пьяных глаз, ровно в кривое время да от брюхатых мужиков, что революцией беременеют... Не будучи знаком с хилиазмом марксистского толка, Достоевский распознал в марксизме антихристово начало, антихристов дух - подмену небесного и свободного хлевным и тюремным: "О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны..." Ничего и никогда не было для человека и человеческого общества невыносимее свободы. А видишь ли сии камни в этой нагой и раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество, как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее. Обычная борьба революции и контрреволюции происходит на поверхности. В этой борьбе сталкиваются разные интересы, интересы тех, которые отходят в прошлое и вытесняются из жизни, с интересами тех, которые идут им на смену в первых местах на пиру жизни. Достоевский стоит вне этой борьбы за первые места земной жизни. Большие люди, люди духа, обычно ведь стояли вне такой борьбы и не могли быть причисленными ни к какому лагерю. Можно ли сказать, что Карлейль или Ницше принадлежали к лагерю "революции" или "контрреволюции"? Вероятно, они, как и Достоевский, должны быть признаны "контрреволюционерами" с точки зрения революционной черни и революционной демагогии. Но потому только, что всякий дух враждебен тому, что на поверхности жизни именуется "революциями", что революция духа вообще отрицает дух революции. Достоевский был таким апокалиптическим человеком последних времен. И к нему нельзя подходить с вульгарными и пошлыми критериями "революционности". Или "контрреволюционности" старого мира. Для него революция была совершенно реакционной. Он не любил "революции", потому что она ведет к рабству человека, к отрицанию свободы духа... Из любви к свободе восстал он идейно против "революции", изобличил ее первоосновы, которые должны вести к рабству. Как бы парируя исторический материализм Маркса, Достоевский заявляет: Можно угадывать, изобретать и рассчитывать, но не возможно рассчитать каждый будущий шаг всего человечества, вроде календаря, поэтому, как определить совершенно верно, что вредно и что - полезно? Достоевский постиг глубинную суть революции, глубинную сущность ее деятелей. Я категорически не согласен с версией о художественной обработке дела Нечаева. Нет, не из этого дела - из глубин собственного духа черпал он "правду о будущем". И роман этот - о будущем, и герои его - не нечаевцы, а реальные персонажи истории реальной революции. Бесы - произведение исключительно футурологическое, в котором автор не отражал, а провидел. Ленин сошел с кончика пера Достоевского. Мистика абсолютного предвидения столь сильна, что порой мне кажется, что не будь Верховенских-Шигалевых, не появились бы Ленины-Сталины. "Конец мира идет" - такую запись мог сделать не апокалиптик, а пророк. Достоевский всегда думал, что революционная демократия и революционный социализм, одержимые идеей абсолютного равенства, в последних пределах своих должны привести к господству кучки над остальным человечеством. Такова система Шигалева и такова же система Великого Инквизитора. Развивая в Миросозерцании Достоевского ключевую мысль о величайшей опасности сверхчеловеческих "спасительных идей", Н. А. Бердяев писал: Пути человеческого своеволия, влекущего к преступлению, Достоевский дальше и глубже исследует в "Бесах". Там явлены роковые последствия одержимости и безбожной индивидуалистической идеей, и безбожной коллективистической идеей. Петр Верховенский от одержимости ложной идеей теряет человеческий образ. Разрушение человека очень далеко ушло по сравне