. Невинность его отнюдь не безобидна, и не зря люди боятся его. Безумец временами близок к той грани, за которой вместе с данной мыслью ему представляется истинной и противоположная. Значит, у него возникает чувство, будто не существует вообще никаких мыслей, никаких законов, никаких видов и форм, которые были бы правильны и истинны не иначе, как при рассмотрении с одного полюса, то есть что с каждым полюсом соотносится ему противоположный. Но установление единственного полюса, определение одной точки зрения, откуда рассматривается и организуется мир, есть первейшая основа всякого разграничения, всякой культуры, всякого общества и морали. Кто считает, что дух и природа, добро и зло могут хоть на миг поменяться местами, тот злейший враг всякого порядка. Ибо отсюда происходит противоположность этого самого порядка, отсюда начинается хаос. Образ мысли, возвращающий нас к бессознательному, к хаосу, уничтожает всякий человеческий порядок. "Идиоту" сказали однажды, что он обязан говорить "да" лишь истине, только и всего, - воспоследовало же нечто устрашающее! Вот так-то: все истинно, всему можно сказать "да". Но чтобы упорядочить мир, чтобы достигнуть какой-нибудь цели, чтобы стали возможными закон, общество, организация, культура и мораль, для этого за "да" должно следовать "нет", мир должен быть поделен на противоположности, на добро и зло. Даже если первоначально введение каждого "нет", каждого запрета вполне произвольно, оно делается священным, как только стало законом, как только обрело далеко идущие последствия, как только сделалось основой некоторой системы взглядов, порядка. Высшая реальность для человеческой культуры - вот такое деление мира на тьму и свет, добро и зло, дозволенное и запретное. Для Мышкина же высшей реальностью представляется обратимость каждого установления, равнозначность данного и противоположного полюсов. "Идиот" - продолжая мысль до конца - вводит матриархат бессознательного, упраздняет культуру. Он не разбивает скрижалей закона, он обращает их другой стороной и показывает, что там начертано противоположное. И то, что этот враг порядка, этот грозный разрушитель выведен не преступником, а милым, робким человеком, полным какой-то детской прелести, сердечной верности и самозабвенной доброты, - есть тайна этой устрашающей книги. Из самых глубоких побуждений Достоевский изображает этого человека больным, эпилептиком. Все носители нового, устрашающего, неизвестного будущего, все предвестники уже ощущаемого хаоса - у Достоевского больные, подозрительные, отягощенные чем-то люди: Рогожин, Настасья Филипповна, позже - четверо Карамазовых. Все они - странные, особенные фигуры, но перед их исключительностью и болезненностью мы испытываем своего рода священный трепет - вроде того, с каким жители Азии относятся к умалишенным. Примечательным же и необычным, важным и наводящим на размышления следует считать не то, что где-то в России... гениальный эпилептик был обуреваем подобными фантазиями и создал подобные образы. Важно то, что в последние три десятилетия молодежь Европы все сильнее чувствует значительность и пророческий смысл этих книг. Необычно то, что в преступников, истериков и безумцев Достоевского мы вглядываемся совсем иначе, нежели в образы преступников и сумасшедших, выведенных в романах других писателей, что мы так тревожимся за них, так странно их любим, что мы и в себе находим нечто родственное этим людям, сходное с их чертами. Дело тут не в случайности и отнюдь не в сторонних обстоятельствах или литературных особенностях произведения Достоевского. Некоторые черты его просто сбивают с толку; вспомним хотя бы о том, что он предвосхитил так развившуюся потом психологию неосознанного; его произведение удивляет нас не какими-либо особенно высокими достижениями или законченностью, не художественным отображением в основном знакомого и привычного нам мира - нет, мы воспринимаем его как пророчество, как предвестника разрушения и хаоса, какими на наших глазах несколько лет назад была охвачена Европа. Мир созданных им фигур едва ли можно понимать как изображение будущего, как некий идеал; таким его и не считал никто. Нет, мы видим в Мышкине и других подобных ему фигурах не образец для подражания: "Таким ты должен стать!" - но неизбежность: "Через это мы должны будем пройти, это наша судьба!" Будущее неопределенно, путь же к нему указан здесь недвусмысленно. Направление его - к новому душевному строю. Он ведет через Мышкина, требует "магического" мышления, принятия хаоса. Это возврат к неупорядоченному, возврат к бессознательному, лишенному формы, к животному состоянию и еще далее - к началу начал. Не ради того, чтобы превратиться в животное или стать первозданной материей, но чтобы обрести новые ориентиры, чтобы у корней нашего бытия отыскать забытые инстинкты и возможности нашего развития, чтобы вновь приняться за созидание, оценку, разграничение нашего мира. На этом пути не стоит искать какой-то программы, и никакой переворот не откроет туда дверь. Каждый вступает на него в одиночку, сам по себе. В жизни каждого из нас будет время, когда мы окажемся у той хорошо известной Мышкину грани, за которой исчезают одни истины и возникают другие. Каждый из нас в какое-то мгновение своей жизни испытывает примерно то же, что Мышкин в секунды озарения и что сам Достоевский испытал в те минуты, когда уже стоял на эшафоте, сойдя с которого он обрел взор пророка. Трудно комментировать Гессе, но, мне кажется, речь должна идти не о "разрушении и хаосе" как образе нового мира, а о свободе творчества, праве на самопроявление каждого, о законности бесконечного количества точек зрения, о равноправии разных видений и конкуренции разных правд. Там же, где доминирует одна, где "да" и "нет" незыблемы, где "или-или", там-то, судя по нашему опыту, и образуется хаос, там-то божественное уже неотличимо от бесовского и добро ото зла. М. М. Бахтин пытался сблизить роман Достоевского с мениппеей, раблезианской карнавальностью, своего рода юродством. Действительно, в мировой литературе трудно найти столько юродства, сколько его на страницах Достоевского, но тем не менее мне ближе мнение Г. С. Померанца: Разумеется, можно определить мениппею так широко, что в общие рамки войдет и Евангелие, и Достоевский. Так именно и делает Бахтин. Юродство он упоминает, но как одну из форм карнавального, смехового сознания: слово Достоевского "стремится к юродству, юродство же есть своего рода форма, своего рода эстетизм, но как бы с обратным знаком". Я не могу с этим согласиться. Эстетизм - вырождение юродства (например, у Федора Павловича Карамазова). Подлинное юродство не имеет с эстетизмом решительно ничего общего. Оно так же серьезно, как распятие. Повесив апостола за ноги, римляне, может быть, весело смеялись; им это казалось похоже на карнавал: низ и верх поменялись местами. Но человек, распятый на кресте, - это не соломенное чучело зимы. И след, оставленный распятием в сердце человечества, - совсем не карнавальный. Юродство - традиционная форма многих деспотических обществ. Когда разум принимает сторону рабства, свобода становится юродством. Когда разум не принимает откровения духа, дух юродствует, - как Павел, один из величайших мыслителей древности, в Послании к Коринфянам. В Древней Руси только юродивый мог сказать: "Не могу молиться за царя-ирода"... и Николай Федорович Федоров серьезно писал, что государственный строй России - самодержавие, ограниченное институтом юродства. На Западе сложились другие ограничения власти, и в юродстве не было общественной необходимости. Но оно сохраняло духовную значимость, и Достоевский, введя юродство в роман, нашел стихийный читательский отклик. Все положительные герои Достоевского - идиоты, юродивые, смешные. Почему? Потому что не такие, как все. Потому что неординарные, противостоящие ординарному миру. "Вот я раз в жизни взял да и поступил искренно, и что же, стал для всех вас точно юродивый..." ...в наш век негодяй, опровергающий благородного, всегда сильнее, ибо имеет вид достоинства, почерпаемого в здравом смысле, а благородный, походяна идеалиста, имеет вид шута. - _Ю. Ф. Карякин_. Смешной, идиот - это сам Достоевский, часть его духа, важнейшая его часть. Он и сам говорил: "Я неисправимый идеалист; я ищу святынь и люблю их, мое сердце их жаждет, потому что я так создан, что не мог жить без святынь..." Что такое Смешной? Это - образ, живой образ идеала в безыдеальном обществе, образ нравственности в обществе безнравственном, образ совести в обществе бессовестном. Там, где господствуют такие "реальные", "серьезные", "надежные", "деловые" качества, как ложь, трусость, корысть, наглость, некрасивость, злоба, зависть, бессовестность, - там правда, мужество, бескорыстие, скромность, красота, добро, доброжелательность, совесть - все это и кажется "нереальным", "ненадежным", "неделовым", "смешным", все это и проходит по чину юродивого, по чину Смешного. Смешное - это совесть мира, не дающая человечеству уснуть, тормошащая его во сне, спасающая от вечного сна... "Никогда не было такой спасительной необходимости в Смешных, как сейчас..." Идиот - то, что вышло из замысла написать книгу об Иисусе Христе. Замышлялся успех миссии Мышкина: "Восстановление Настасьи Филипповны, доведение Аглаи до человечности, перевоспитание Рогожина". Правда художника воспрепятствовала. Новый Христос сеял добро, а пожинал зло и гибель. Настасья Филипповна не нашла своего искупителя, а пополнила число невинно закланных, Аглая покатилась по дорожке "эмансипации", Лебедев остался циником, а Рогожин стал убийцей. Вопреки своим симпатиям, чаяниям и верованиям, с горестным сердцем Достоевский показал крушение вновь пришедшего мессии в его новой попытке преобразовать и спасти мир. "Действительность превыше всего" - оправдывал он ход своего романа. В записных тетрадях 1875-1876 годов у Достоевского есть такая запись: "Христос, высочайший положительный идеал человека, нес в себе отрицание земли, ибо повторение его оказалось невозможным". "Царство Божие на земле", "Рай на земле, конечная гармония, с установлением которой "времени больше не будет", - слова Апокалипсиса, повторенные в "Идиоте", - неосуществимы... - В. Я. Кирпотин. Говорят: Достоевский тождественен своим героям - Великому Инквизитору, Раскольникову, Ивану Карамазову, подпольному человеку... А как быть с князем Мышкиным? С первого взгляда Лев Николаевич Мышкин бесконечно далек от творца своего, за исключением, быть может, болезни и той жадности, с которой выговаривает свою суть, той потребности преодолеть пропасть непонимания между собой и другими, боязни выглядеть "иным". И все-таки он его двойник, его заветнейшая мысль, его надежда и идеал. Мышкин становится безумным, но не таким, как все, - вечная судьба совести мира. Он не раздваивается, не размножается на множество ликов - оттого и гибнет... Главная черта Мышкина (как и Достоевского) - способность понять и простить другого. И не только понять и простить, но осознать, что в недрах его самого, святого, имеется то, что пугает его в Рогожине и Келлере. Говоря языком фрейдистов, деспотичное super ego заставляет Мышкина постоянно подавлять скрытые подсознательные импульсы, быть благородным. "Мышкин находится в невротической тройственной связи с Рогожиным и Настасьей Филипповной. Они - alter ego Мышкина". Впрочем, и Мышкину-Христу Достоевский навязывал свои далеко не христианские мысли. Когда Мышкин, "сверкая глазами", говорит: "Католичество - все равно что вера нехристианская!" - мы слышим голос самого Достоевского... Идиот - это человек, которого Достоевский пытался "найти в человеке, найти и исследовать, к чему приведет он его". Мышкиным Достоевский обследует свое время, берет у него пробу на духовность. А заглавие романа - ответ на вопрос, кто он, искомый, в реальной жизни. И финал его - ответ на "торжество света и добра"... Да уж: создавать роман о "положительно прекрасном человеке" и назвать его "Идиотом" - не слишком ли красноречиво?.. Да, роман о невозможном, а потому, наверное, самый трагичный... Если уж так много зла в человеке, что они не побоялись погубить даже свой же идеал - Христа, то что же есть зло? Где оно кончается в человеческой натуре и кончается ли вообще, имеется ли предел ему? Ведь надо же хоть когда-нибудь да узнать его, каким бы непривлекательным ни открывался при этом сам человек; в противном случае жить станет со временем невозможно, ибо идеал за идеалом разбивается о зло... - Лессер. Достоевский (и его герои) предпочитает муки и боль узнавания удобству неведения. Вопрос вопросов: почему человек, так много говоря о стремлении к добру, вершит столько зла? И другой: есть ли выход из этого порочного круга? Поэтому у Достоевского рядом с человеком природным всегда находится человек нравственный, антипарадоксалист. Идиот - символ даже не добра, а истины. Но не той человеческой истины, которой подчиняется материя, но той, до которой поднимается высший дух, постигший ее тщету. Он хранитель той тайны бытия, согласно которой порядок - лишь покров, закат - лишь предвестник восхода, а святость, даже поруганная,вечна. Мышкин не образец для подражания (им можно родиться, а не стать), а факел, который легко загасить, но невозможно уничтожить. Будущее неясно, но путь, который здесь показан, однозначен. Он означает реорганизацию души. Он ведет через Мышкина, он требует "магического" мышления. Каждый идет этим путем в одиночку, каждый за себя. Каждый из нас в какой-то момент своей жизни будет стоять у мышкинского предела, где кончаются истины и могут возникнуть новые. Никакая программа не научит нас отыскивать этот путь, никакая революция не распахнет к нему ворот. Это путь... к Человеку... Достоевский не был оптимистом - для этого он слишком много знал, понимал и еще больше чувствовал. Болезнь и болезненное настроение лежат в корне самого нашего общества, писал он. "Поместить в этот паноптикум прекрасное означало, по сути, не ввести его в жизнь, а вздернуть на дыбу жизни, как говорит у Шекспира Кент". Мышкин - потому и Христос, что последний был распят теми, кто узрел в нем опасность для себя... Есть и такая версия: Мышкин гибнет, сгорая от взрыва неведомой ему ранее жизненности, страсти, силы - от страха погрузиться в бездну, в которой обитают все, от сполохов дионисийского огня: "Я начал было и одобрять себя, потому что с этими двойными мыслями ужасно трудно бороться", - говорит он. А мне кажется, что судьбой "вполне прекрасного человека" Достоевский отвечает на свой же афоризм о красоте, которая спасет мир. Позже С. Франк скажет: красота не может спасти мир, красота сама нуждается во спасении. Не о том же своим Мышкиным говорит Федор Михайлович Достоевский? Красота спасет мир лишь в мире Мышкиных, миру не-Мышкиных красота вообще ни к чему... Князь Мышкин и Алеша Карамазов - свидетельства высот человеческого духа, но в такой же мере - слабости людей духа в мире материи. Полагаясь на добровольный отказ людей от зла, Достоевский осознает безосновательность этой веры. Жить в мире, оставаясь Мышкиным, невозможно. Альтернатива: либо приспособиться, либо погибнуть. Чем ближе человек к Богу, тем больше он чувствует себя виноватым... Читая, как гибнет Мышкин, можно видеть его слабость и беспомощность, но можно и другое увидеть: люди, какие они есть, не могли не распять Христа. И всякое подобие Христа тоже обречено. У него, как у Бога, нет Оно {Понятие "Оно" почерпнуто из книги одного из крупнейших мыслителей XX века М. Бубера "Я и Ты", в которой бытие рассматривается как "диалог" между Богом и человеком, между человеком и миром.}, к которому можно повернуться спиной, нет Другого, с которым можно судиться. Бог не может быть агрессивным, не может наступить на одну тварь, чтобы спасти другую. Для того, кто рассказал притчу о блудном сыне, разница между добрыми и злыми - какая-то другая, чем для нас. Мы все становимся злыми, добиваясь справедливости. И злые тоже вправе требовать справедливости, как тигрица, встретившая бодисатву. Мы можем ослепнуть от страсти и не видеть этого, но Бог всеведущ - и поэтому беззащитен и только бесконечно терпеливо держит перед нами образ красоты, пока мы не увидим, не откликнемся. Но Бог бесконечен, и его немой голос невозможно заглушить. А человек, услышавший волю Бога и исполнивший ее, конечен и смертен. Он может только свидетельствовать об истине, он не может слишком ревностно, слишком рьяно защищать ее, чтобы тут же не потерять, чтобы не возмутить душу. Только такая, только неагрессивная душа прозрачна. И поэтому в обществе недорослей (в нашем обществе) она обречена. Поэтому Антоний бежал в пустыню. А те, кто не бежал, - гибли. Но, погибая, они все же свидетельствуют об истине. Не удивительно, что Владимир Соловьев увидел в Идиоте свидетельство несправедливости к лучшим - к лучшим в нравственном отношении, к тем, кому испокон веков суждено стать изгоями, униженными, оскорбленными, уничтоженными... С горестным изумлением, с неопровержимой силой эстетической логики он показал полное крушение миссии Мышкина. Мышкин, воплотившийся Христос, не высвободил красоту из-под власти денег, не спас Настасью Филипповну, не удержал от нравственного падения Аглаю, не просветил темную душу Рогожина, не вынул из его руки нож убийцы. Хозяевами жизни остались Тоцкие и Епанчины, жизнь по-прежнему топтала и мяла белые цветы. А вот и комментарии самого Достоевского: "бессилие помочь" - ремарка в плане. И еще: "Это великая идея доброго, честного, сгоревшего в идеале". Но все ли так просто? Сводим ли Идиот к крушению добра? Только ли это хотел сказать Достоевский? Думаю - нет! Достоевский - творец мифов и символов. Герои Достоевского, писал Вяч. Иванов, не вечно-изменчивые явления, но первичные, вневременные ноумены. Эйдосы играют центральную роль у Достоевского, добавлял Бердяев. Еще зажигательней, чем Платон, признавал он определяющее значение идей, еще полнее осуществлял принцип considentia oppositorum - соединения в одном разных внепространственно-вневременных начал. Зачем Достоевскому - Мышкин? А зачем Сервантесу Дон Кихот, о котором Достоевский говорил: самая грустная из книг? А зачем человеку - Бог? Обратите внимание: ведь Бог тоже беззащитен перед человеком, а кто кого в конечном счете побеждает? Крах человека возможен, а возможен ли крах Христа?.. Чем бы был человек без Бога? Ответы на безответные вопросы дает жизнь. Наша с вами жизнь... СВОБОДА, ЗЛО И ИСКУПЛЕНИЕ  Не уныть и не пасть - вот в чем жизнь. Ф. М. Достоевский Лев Шестов некогда сказал, что бессилие помочь человеку нередко обращает любовь к человечеству в ненависть к нему. Да, громадность человеческого зла может превратить в мизантропа даже великого человека, но почему все великие люди, первыми постигшие эту громадность, - Паскаль, Киркегор, Достоевский - величайшие гуманисты? А потому, что гуманизм - это прежде всего осознание себя, бесстрашие, беспощадная правда. Гуманизм Достоевского - это его правдивость. Темная сторона жизни, которую он безбоязненно освещает, раскрывая свою душу, писал Т. Манн, это истина, которой нельзя пренебречь, истина о человеке. Парадоксы подпольного человека кажутся человеконенавистническими, и все же они высказаны во имя человечества и из любви к нему. Не будь Паскаля, Киркегора, Гофмана, Достоевского, Кафки, Джойса, Камю, мы так бы и продолжали лгать самим о себе, лгать, убивать и называть себя гуманистами. А ведь так и делали: отрицая всех их, утопая во лжи и морях пролитой крови, все это вместе взятое так и называли - "реальный гуманизм". Да, гуманизм Достоевского трагичен, жестоко правдив, жалостлив, порой безысходен, но тем и ценен. Не велика честь любить человека, веря в торжество добра, а вот полюбить его, познав темницу души... Лу Синь: Он погружал своих героев и героинь в нестерпимые страдания, чтобы испытать их, содрать с них внешнюю чистоту, обнажить грехи, а затем извлечь спрятанную под грехами настоящую чистоту. Воистину темнота просветляет. Когда пробудешь столько-то лет в тюремной камере, писал О. Уайльд, тогда увидишь людей и вещи такими, каковы они на самом деле. Войдя в тюрьму с каменным сердцем, он сказал, выходя из нее: в мое сердце вступила жалость, и я понял, что жалость - самая прекрасная вещь из существующих на свете. Не потому ли "реальгуманисты" ее столь остервенело изгоняли? А вот что по этому поводу - словами Версилова - говорил сам Достоевский: Друг мой, любить людей, как они есть, невозможно. И однако же, должно. И потому делай им добро, скрепя свои чувства, зажимая нос и закрывая глаза... Переноси от них зло, не сердясь на них по возможности, "памятуя, что и ты человек". Люди по природе своей низки и любят любить из страху; не поддавайся на такую любовь и не переставай презирать. Где-то в коране Аллах повелевает пророку взирать на "строптивых" как на мышей, делать им добро и проходить мимо - немножко гордо, но верно. Умей презирать даже и тогда, когда они хороши, ибо всего чаще тут-то они и скверны. Кто лишь чуть-чуть не глуп, тот не может жить и не презирать себя, честен он или бесчестен - это все равно. Любить своего ближнего и не презирать его - невозможно. По-моему, человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего... "Любовь к человечеству" надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей (другими словами, себя самого создал и к себе самому любовь) и которого поэтому никогда не будет на самом деле. Да, гуманизм и гуманизм... Кроме уже указанного "реального", так напоминающего людоедство, среди гуманистов бывает Франциск Ассизский, бывают Ганди и Швейцер, и бывает Достоевский, в котором сосуществует все человеческое - от ненависти до любви. И вот эта амбивалентность, которой ничто человеческое... - и есть правдивый гуманизм, жизненный гуманизм, гуманизм, которому веришь. В гуманизме было слишком много благодушия и прекраснодушия. Реализм действительной жизни, как любил говорить Достоевский, действительность человеческой природы более трагичны, заключают в себе большие противоречия, чем это представляется гуманистическому сознанию. После Достоевского нельзя уже быть идеалистами в старом смысле слова, нельзя уже быть "Шиллерами", - мы роковым образом обречены на то, чтобы быть трагическими реалистами. Этот трагический реализм характерен для духовной эпохи, которая наступает после Достоевского. Это налагает тяжкую ответственность, которую люди последующего поколения с трудом могли нести. Гуманизм может быть трагический и фальшивый. Пафос несовместим с гуманизмом. Гуманизм - это человечность, это глубина человечности, это мучительность боли человека. Достоевский - гуманист, Белинский - лакировщик. Лакирующий гуманизм губителен, трагический - живителен. Внутренний недостаток ренессансного гуманизма - в бессилии разрешить "человеческую трагедию", в неприятии боли и абсурдной компоненты бытия. Достоевский трагический, мучительный писатель, потому - гуманный, как гуманны очистительные страдания Христа. Когда говорят о Достоевском и Соловьеве как о гуманистах, упускают из виду, что оба признавали лишь одну разновидность гуманизма - христианскую и оба же предостерегали от обезбоженного гуманизма, от гуманистического сатанизма, совращающего человечество светлыми идеалами, скрывающими вожделения бесовства. Достоевский не раз в своих произведениях развивает эту идею водворения счастья на земле путем поощрения человеческих слабостей или даже путем принижения человеческой природы. Мысль, что дух зла выступает не прямо, как разрушитель и человеконенавистник, а, наоборот, как гуманист, задающийся целью создать царство всеобщего счастья, конечно, непременно на земле без Преображения ее, обстоятельно развита Вл. Соловьевым в его "Краткой повести об антихристе". Соловьев полагает, что в последний раз попытка создать земное царство счастья возникает не на основе материализма, а с помощью "религиозного самозванства", когда имя Христово присвоят себе такие силы в человечестве, которые на деле и по существу чужды и прямо враждебны Христу и Духу его. Антихрист в изображении Соловьева оказывается "великим спиритуалистом, аскетом и филантропом". Став вселенским императором, он стремится облагодетельствовать человечество государственным строем, обеспечивающим всякому гражданину "хлеб и зрелища", но источник всей его деятельности - не любовь к человеку, а безмерное самолюбие... Великий Инквизитор называет дьявола не только духом небытия, но и духом самоуничтожения. Однако первичное устремление воли к самоуничтожению невозможно; следовательно, это - явление производное, и надо выяснить, как оно возникает. Гордый замысел дьявола создать свое царство, лучше, чем мир Божий, мотивируется... перед другими и даже перед самим собою не низменною завистью, а мнимою любовью к добру. Призрачный блеск добра - такова основная ложь дьявольской природы. Русские духовидцы - Достоевский, Соловьев, Флоренский, авторы Вех - чувствовали и остро переживали грядущее торжество бесовского "гуманизма" в их покинутой Богом стране - приход тьмы. Вот как описывал свои мистические видения Павел Флоренский: Беспросветная тьма, почти вещественно-густая, окружала меня. Какие-то силы увлекли меня на край, и я почувствовал, что это - край бытия Божия, что вне его - абсолютное Ничто. Я хотел вскрикнуть и - не мог. Я знал, что еще одно мгновение, и я буду извергнут во тьму внешнюю. Тьма начала вливаться во все существо мое. Самосознание наполовину было утеряно, и я знал, что это - абсолютное, метафизическое уничтожение. Вот в каких образах переживали великие русские грядущий ужас, надвигающийся на их страну, вот как понимали "торжество гуманизма", лишенного божественной благодати... Характеризуя безрелигиозный гуманизм, Достоевский словами Версилова связывает его с "женевскими идеями" Жана Жака Руссо. Это тонкий, но сильно действующий яд, постепенно пропитывающий атмосферу человеческой жизни, заражающий мысли и чувства людей и делающий их манкуртами, марионетками в руках бесов. Достоевский с огромной проницательностью описывает эти "плоды просвещения", коллективного наваждения, народного самообмана. Перед людьми встает мираж какого-то дела, из которого каждый ухватывает и понимает лишь какие-то обрывки. И все же все куда-то устремляются, верят, что из этой мути несогласованных чаяний и ожиданий что-то произойдет. Сон Раскольникова и предчувствие конца истории у Версилова говорят о том же самом, о руководимом какой-то знающей рукой распаде человечности, распаде, к которому именно и ведет знание, с надписью: "только человечность". Этот роковой обман человеческой истории слишком настойчив и планомерен в смысле разнообразия средств, ведущих к одной и той же цели, чтобы не видеть здесь одну над человечеством стоящую темную силу. Замена потусторонних вечных ценностей земными эмпирическими - хлебом, властью, роскошью технической культуры (чудом) - вот цель и смысл всех гуманистических соблазнов. Механизм, в широком смысле понимаемый, то есть в реальном взаимодействии с природой техники, в мысли узкий рационализм и схематизм, в общественной этике принцип борьбы и юридического права - вот замена христианского двуединого пути - любви к Богу и ближнему (не отвлеченному "человеку", а именно к ближнему). Вся сила этого зла состоит в его внешней убедительности и соблазнительности. Оно непобедимо в эмпирической истории именно потому, что опирается на самые сильные двигатели исторического процесса, а именно, на разные виды общечеловеческого инстинкта самосохранения и самоутверждения. Великий Инквизитор, с уверенностью, вполне обоснованной на знании человеческой природы, говорит Христу о том, что "они" (люди) пойдут именно за ним, потому что он им даст все то, что отнимал своим учением Христос. Победа зла сверхличного, трансцендентного в конце истории предуказана правильными расчетами на слабость человеческой природы. Достоевский остро чувствовал недостаточность и ограниченность абстрактного гуманизма и оптимизма, сужающих реальную жизнь. Достоевский отказывается от идеалистического гуманизма 40-х годов, от Шиллера, от культа "высокого и прекрасного", от оптимистических представлений о человеческой природе, он переходит к "реализму действительной жизни", но к реализму не поверхностному, а глубинному, раскрывающему сокровенную глубину человеческой природы во всех ее противоречиях. К гуманизму у него было двойственное отношение. С одной стороны, он до глубины проникнут человечностью, его сострадательность бесконечна и он поднимает бунт против Бога, основанный на невозможности выносить страдания мира. В самом падшем существе он раскрывает образ человеческий, т. е. образ Божий. Последний из людей имеет абсолютное значение. Но, с другой стороны, он обличает пути гуманистического самоутверждения и раскрывает его предельные результаты, которые именуют человекобожеством. Диалектика гуманизма раскрывается как судьба человека на свободе, выпавшего из миропорядка, который представлялся вечным. У Достоевского была очень высокая идея о человеке, он предстательствовал за человеческую личность, он перед Богом будет защищать человека. Его антропология есть новое слово в христианстве. Он самый страстный и крайний защитник свободы человека, какого только знает история человеческой мысли. Но он же раскрывает роковые результаты человеческого самоутверждения, безбожной, пустой свободы. Сострадательность и человечность у Достоевского превращаются в бесчеловечность и жестокость, когда человек приходит к человекобожеству, к самообожествлению. Гуманизм Кириллова - без пяти минут "бунт Ницше", торжество жизни над рефлексией и печальный итог торжества. Кириллов, человек высокого духа, с большой чистотой и отрешенностью, выразил последние результаты пути обезбоженного, самоутверждающегося человека. "Будет новый человек, счастливый и гордый, - говорит Кириллов, как будто в бреду... - Кто победит боль и страх, тот сам бог будет. Бог есть боль страха и смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет Бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое". "Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства". Мощь мирового зла устрашала Достоевского. Он всю жизнь пытался бороться со злом, выступая против внешнего отношения ко злу. Злу действия, считал он, предшествует зло мысли, идеи. При этом идея внешне может быть преподана в обличье добра, являясь внутренне средоточием зла, Содома. Достоевский потому и недолюбливал абстракции гуманизма, что видел в них завлекательные ловушки зла. В ренессансном гуманизме, как и в гуманизме "демократическом", он распознавал отрицание глубины человеческой природы и свободы человеческого духа. Зло лежит в темных глубинах бытия, и все "мировые идеи", не учитывающие глубинность зла, - совратительны и опасны. Абстрактный гуманизм возлагал ответственность за зло мира на внешние условия существования, делал человека "штифтиком", игрушкой обстоятельств. Достоевский возлагал ответственность на каждого человека как персонального носителя зла: "Безличная сила не может быть ответственна за зло, не может быть его первоисточником". К тому же лишь через страдание подымается человек ввысь. Сила страдания - показатель глубины человека. Вот почему Достоевский боролся с абстрактным гуманизмом во имя человека. Лев Шестов считал, что Достоевский Записок из подполья и Братьев Карамазовых - ответ Достоевскому Бедных людей, отказ от иллюзий молодости,отвержение "гуманизма" Белинского, месть учителю за его издевательства и насмешки. Есть вещи, которые человеку не дано прощать, а стало быть, есть обиды, которые нельзя забыть. Нельзя примириться с тем, что учитель, от которого с такой радостью, так безраздельно, так безудержно принял веру, - оттолкнул тебя и насмеялся над тобой. А у Достоевского с Белинским было именно так. Когда молодой и пылкий ученик являлся в гости к учителю, чтоб еще послушать рассуждений на тему о "забитом, последнем человеке" - учитель играл в преферанс и вел посторонние разговоры. Это больно переносить такому мягкому и верующему человеку, каким был в то время Достоевский. Но и Белинскому его ученик был в тягость. Знаете ли вы, что для иных учителей нет больших мук в мире, чем слишком верующие и последовательные ученики? Белинский уже кончал литературную деятельность, когда Достоевский только начинал свою. Как человек, искушенный опытом, он слишком глубоко чувствовал, сколько опасности кроется во всяком чрезмерно страстном увлечении идеей. Он знал уже, что в глубине идеи таится неразрешимое противоречие, и потому старался держаться ее поверхности. Он понимал, что естественный порядок вещей смеется над гуманностью, которая, в свою очередь, может лишь покорно опустить голову пред непобедимым врагом. Вы помните, конечно, знаменитое письмо Белинского, в котором он требует отчета за "каждого брата по крови". Это значило, что противоречие ему уже вполне выяснилось и что гуманность его больше не удовлетворяла. Достоевский же этого не понимал, не мог понять и со всем жаром неофита в своих разговорах и писаниях постоянно возвращался к "последнему человеку". Можете себе представить, каково было Белинскому слушать своего молодого друга - тем более, что и самому себе нельзя было открыто признаться в своих чувствах и мыслях!.. В результате ученик без "важных причин" покидает учителя, которому уже даже "Бедные люди" надоели и который следующее произведение Достоевского назвал "нервической чепухой". История, как видите, не из веселых. Но на ловца и зверь бежит. Оба друга унесли с собой тяжелые воспоминания о своем кратковременном знакомстве. Белинский вскоре умер, а Достоевскому еще более тридцати лет пришлось носить в себе воспоминания об отвергнувшем его учителе, да биться с тем мучительным противоречием, которое досталось ему в наследие вместе с гуманностью от неистового Виссариона. Мировоззрение человека во многом определяется перенесенными им страданиями. У Достоевского было вполне достаточно испытаний и унижений для того, чтобы от философии "бедных людей" через философию каторги перейти к философии подпольного человека. К тому же он был слишком умен, чтобы на всю жизнь сохранить преданность юношескому совращению гуманизмом. Теперь, когда наступил страшный суд и когда он увидел, что порядок на этом суде иной, чем обещали Сократ и Платон, и что, несмотря на его добродетели, его, с толпой ему подобных, загнали ошуюю, он хочет хоть немного оправдаться. Может быть, он вспомнил - в таких случаях, как известно, память бывает всегда назойливо услужливой, - может, он вспомнил, что ведь его и предупреждали. Ему говорили, что целой сотне праведников так не обрадуются на суде, как одному раскаявшемуся грешнику. Теперь ясно, отчего Достоевский не может возвратиться к той стене, которая заключает в себе столько нравственно разрешающего и окончательного для непосредственных людей. Лучше какая угодно правда, чем такая ложь, говорит он себе, - и отсюда у него мужество, с которым он глядит в лицо действительности. Помните почти бессмысленное, но гениальное выражение шекспировского Лира: "От медведя ты побежишь, но, встретив на пути бушующее море, к пасти зверя пойдешь назад"? Достоевский побежал от действительности, но, встретив на пути идеализм, - пошел назад: все ужасы жизни не так страшны, как выдуманные совестью и разумом идеи. В этом причина, почему Достоевский, к удивлению его современников, с таким странным упорством отказывался благоговеть пред гуманными идеями, так безраздельно господствовавшими в шестидесятых и семидесятых годах в нашей литературе. Великий художник невозможен без "беса". В данном случае речь идет уже не о бесах Достоевского, а о "бесе" Гарсиа Лорки - огненности правды. Все великие художники прошли через безнадежные попытки выкорчевать из своей души зло, эгоизм, правду человеческую. Но никому этого не удалось. А вот Достоевский превратил эту свою неудачу в искусство. Толстой выкорчевывал свой эгоизм навязчивыми призывами к гуманизму, Достоевский - автопсихоанализом. Подпольный человек - это, если хотите, первый сеанс Зигмунда Фрейда. Но это не все. Достоевский ненавидел "добрых и справедливых", ибо шестым чувством чуял, что народолюбцы и народоугодники принесут стране... Хотя у Достоевского мы нигде не найдем прямого выражения ницшеанского отношения к "добрым", в Бесах он фактически подтвердил аналогичное отношение к профессионалам гуманизма: ...все они люди злобы, физиологически искалеченные, изъеденные червями люди; это огромное, дрожащее царство подземной мести, ненасытимое, неистощимое в вылазках против счастливых, а также в искусстве маскировать месть, отыскивать для нее предлоги. Но когда достигнут они своего последнего, высочайшего, величайшего триумфа? Несомненно, тогда, когда им удастся свое несчастье, всякое вообще несчастье взвалить на совесть счастливых, так что эти последние в один прекрасный день начнут стыдиться своего счастья и станут говорить о себе: стыдно быть счастливым, слишком много несчастья на зе