гах, просил у меня денег, уходил и через полчаса возвращался еще более расстроенный, за деньгами, и это до тех пор, пока не проиграет все, что у нас имеется. Когда идти на рулетку было не с чем и неоткуда было достать денег, Федор Михайлович бывал так удручен, что начинал рыдать, приходил в крайнее отчаяние. Азартный игрок, он убегал от литературы к рулетке. Убегал, одержимый идеей разбогатеть. А будь он богат, был бы Достоевский? А будь он великодушен, был бы Достоевский? А не будь рулетки, погони за деньгами, ссылки, озлобления, вражды, был бы Достоевский? Я далек от мысли о бытии, определяющем сознание, и сознаю безответность вопросов. И, тем не менее, полагаю, что - не был! Был, но - другой. Когда труд, писательская работа - единственный выход, ее отпечаток так неизгладим, как структура гена, на эту работу обрекающего. Достоевский брался за пероиз- за денег и описывал их власть над собой, но, взявшись, попадал под власть не денег - под власть собственного гения. "Теперь опять начну писать роман из-под палки, т. е. из нужды, наскоро. Он выйдет эффектен, но того ли мне надобно! Работа из нужды, из денег задавила и съела меня". Деньги принуждали Достоевского браться за перо. Но чтобы писать - требовалось вдохновение. И чем в большую зависимость попадал он от денег, тем настоятельнее требовал от себя вдохновения. Деньги давили на него, вдохновение поднимало, и поднятый вдохновением на вершину дарования - он сводил счеты с деньгами, преображался в грозного судию торгашества... Обостренно переживая эту свою зависимость от средств существования, он считал себя рабом своей работы: "Нет ничего в свете для меня противнее литературной работы, т. е. собственно писания романов и повестей". Обязательства тяготили его. Истинно русская душа, он жаждал абсолютной свободы. Ему необходимо было сознание независимости своей личности от любого дела, в том числе и литературного. Нет сомнения, он ушел бы и от Петрашевского, если бы петрашевцев не постигла трагическая участь. Трудно в истории нашей литературы найти другой такой пример подневолыцины, когда гениальное рождалось, что называется, из-под палки, в номер, к сроку, в невероятной спешке, в вечном страхе испакостить вещь торопливостью. (Вместе с тем, возможно, именно эта атмосфера была ему необходима: дотягивание до последнего срока, опасность разрыва контракта, мозговой штурм.) "Этот будущий роман уже более трех лет как мучит меня, но я за него не сажусь, ибо хочется писать его не на срок, а так, как пишут Толстые, Тургеневы и Гончаровы. Пусть хоть одна вещь у меня свободно и не на срок напишется". Но эта же атмосфера горячечности и спешки, реакция на эту атмосферу рождала в нем, как протест, идеал... бездеятельности. "О, если б я ничего не делал только из лени, - признается подпольный человек, - как бы я тогда себя уважал... я бы себе тогда выбрал карьеру: я был бы лентяй и обжора, но не простой, а, например, сочувствующий всему прекрасному". Хотя последние слова вложены в уста "подпольщика", видимо, они приходили в голову и его вечно усталому от трудов творцу... Но и неприязнь к каторжной работе он превратил в способ самопознания, в метод изучения человеческой природы. Очередной парадокс, скажет исследователь: склонность к бездеятельности породила величайшую энергию творческого взрыва. Гений всегда мученик собственного таланта, но мало кому приходилось столь надрывно вымучивать свои творения. "Не гожусь я в разряд солидно живущих людей. Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, _не писал под такими условиями, под которыми я постоянно пишу_. Тургенев умер бы от одной мысли". Действительно, за четыре месяца - 30 печатных листов, сотни и сотни гениальных страниц по заказу... МИСТЕР МИКОБЕР  Но главное, главное - женщины, и женщины во всех видах: я даже люблю потаенный, темный разврат, пространнее и оригинальнее, даже немножко с грязнотцой для разнообразия. Ф. М. Достоевский Мы истинно можем любить лишь с мучением и только через мучение!.. Я хочу мучения, чтобы любить. Ф. М. Достоевский ...зацелую или исщиплю до смерти. Ф. М. Достоевский Говорят, Федор Михайлович сам не любил красивых и у героев его сплошь и рядом - любовь к хромоножке {Вспоминается глава из монтеневских "Опытов" о сексуальности хромых.}, идиотке, плешивой, смердящей. В его произведениях только два вида любви: ангельски чистая и скотски извращенная с мучительством, сладострастием и неразборчивостью Федора Карамазова: лишь бы женщина, пусть самая безобразная, калечная, свихнувшаяся. Если разврат - то абсолютный: до гниющих трупов Бобка. Да, два полюса: бесполость Бедных людей, эротомания Голядкина. То же самое можно сказать о литературе, посвященной самому Достоевскому. Одни пишут, что он рано начал распутную и извращенную половую жизнь, другие - что в молодости был безразличен к женщинам. Тургенев говорил: да он бы в обморок упал, случись ему обнять женщину. До 40 лет он вел жизнь святого - свидетельствует Любовь Федоровна. Почти все свои увлечения он описал в своих произведениях. _Униженных и оскорбленных_ иногда называют повестью о первом браке Достоевского. Первый брак был сплошным взаимомучительством. И, однако, Достоевский писал после смерти жены своему другу Врангелю: О, мой друг, она любила меня беспредельно, и я люблю ее без меры, но мы жили не счастливо. Но если мы были положительно несчастны вместе, в силу ее странного, подозрительного, болезненно-фантастического характера, то все же мы никогда не переставали любить друг друга, и даже, чем более мы были несчастны, тем более мы привязывались друг к другу. Это была женщина самая благородная, самая честная, самая великодушная из всех, каких я знал в моей жизни. Вначале он полюбил ее как сестру ("Вы женщина изумительная, сердце изумительной, детской доброты, вы были мне более, чем сестрой"). Об этом как-то не принято писать, но не исключено, что причиной их тяжелых отношений послужила "священная" болезнь - в первую брачную ночь с Достоевским случился страшный припадок, видимо, разрушивший не только медовый месяц, но и все семейное счастье. Фрейд искал истоки неврастении в переживаниях детства, но страшный отпечаток на всю жизнь человека может наложить трагедия, пережитая на любой стадии эволюции. "Перелом" Достоевского все связывают исключительно с каторгой, но не в меньшей мере он мог быть вызван и этим ужасным припадком сверхчувствительного человека, о котором большинство ничего не знает. С первым браком ему действительно не повезло. Мария Дмитриевна была необузданна, хитра, не очень умна, но весьма сексуальна. Затем была Аполлинария Суслова. Роман Алексея Ивановича и Полины в Игроке несет на себе явный отпечаток отношений Федора Михайловича и Аполлинарии. От брака с сестрой Софьи Ковалевской - Анной Корвин-Круковской он отказался сам. А вот среди многих поклонников А. Я. Панаевой был и Федор Михайлович, кстати, сам именовавший себя Мистером Микобером. М. А. Иванова: Достоевский легко увлекался людьми, был влюбчив. Ему нравилась подруга С. А. Ивановой, Мария Сергеевна Иванчина-Писарева, живая, бойкая девушка. Однажды, будучи у Ивановых под пасху, Достоевский не пошел со всеми к заутрене, а остался дома. Дома же у Ивановых оставалась Мария Сергеевна. Когда Софья Александровна вернулась из церкви, подруга ей, смеясь, рассказала, что Достоевский ей сделал предложение. У Достоевского были необъяснимые симпатии и антипатии к людям, с которыми он встречался. Так, неизвестно почему, он невзлюбил очень хорошего человека, Василия Христофоровича Смирнова, мужа его племянницы. Он вообразил себе, что тот должен быть пьяницей, и всюду делал надписи подобного рода: "Здесь был В. X. Смирнов и хлестал водку". Он часто ошибался в людях. Добрым ангелом и великой страдалицей стала Анна Григорьевна Сниткина. Я бы сказал: святая Анна... Надо было быть А. Г., чтобы выдержать его. Мало гениальности, мало болезненности, мало трудного характера - еще чудовищная ревность. Сцены, ссоры, унизительная подозрительность ("одна тысяча сто подозрений"), придирки, рукоприкладство... Ревностью он превращал в посмешище себя, больно раня А. Г. Вот он за работой. Ночь. Кроткая Аня, дабы не мешать, да и спать хочется, уходит в другую комнату. Но стоит ей заснуть, он тотчас будит ее, зовет к себе. "Так продолжалось несколько раз, я всегда просыпалась, когда он меня спрашивал, а потом мигом засыпала. Наконец, через час Федя рассердился и позвал меня; я еще с сонными глазами пришла к нему и начала со сна уверять, что я не спала. Он возмутился и сказал, что если я не хочу сидеть около него, то пусть ухожу. Он был ужасно разгневан... Потом я долго, через силу, сидела в его комнате, и он вывел из этого то заключение, что я сижу около него "из мщения". ИЗ ДНЕВНИКА АННЫ ГРИГОРЬЕВНЫ  Мне нужно что-нибудь купить, я хожу в рваном платье, в черном, гадко одетая, но я ему ничего не говорю, что мне очень хотелось бы одеваться порядочно. Я думаю, авось он сам догадается, авось сам скажет, что вот надо и тебе купить платьев летних. Ведь о себе он позаботился и купил в Берлине и в Дрездене заказал платье. Если я ничего ему не говорю, так это потому, что я совещусь говорить об этом. Я думаю, авось он сам догадается, зачем ему говорить. Когда он бог знает как проигрывал, не я ли первая его утешала, не я ли первая предлагала заложить мои вещи, нисколько не колеблясь, между тем знала, что они пропадут. Разве я упрекала его в том, что он проиграл так много денег, - совсем нет, я сама утешала его и говорила, что все это пустяки. Нет, этого он ничего не ценит, и вот теперь он мне говорит, что я неделикатна... И это правда: она ночи не спала, придумывая средства обеспечить детей, работала, как каторжная, отказывала себе во всем, а он не только отдавал деньги брату и пасынку, но и - первому встречному. Трудно поверить в гиперсексуальность, беспутство или разнузданность Ф. М., о которых так назойливо твердят женщины: Кашин-Евреинова, Нейфельд... Но вот пристальный интерес к сладострастникам, как и непревзойденный анализ мучительств, - был! Уже в Неточке ее отношения с Катей чуть-чуть смахивают на лесбиянство. Затем - сонм развратителей, растлителей малолетних, мыслимый и немыслимый срам разврата, оргия трупов... Как свидетельствовала С. В. Ковалевская, мотив изнасилования девочки присутствовал уже в одном из первых задуманных им романов. Естественны вопросы фрейдистов: откуда? почему? Но ведь и садизм... Садистами-мазохистами тоже кишат его книги. То Лиза Хохлакова защемляет себе пальцы, то мужик вешает кур из удовольствия, а затем прижимает ноги жене половицей и... порет, порет, порет... Слишком кропотливо и настойчиво анатомирует Ф. М. муку. Слишком часто повторяет: есть что-то веселящее в страдании ближнего. Почему? Могли бы Плотин, Франциск, Паскаль, Швейцер, Ганди писать о том и _так_, о чем и как писал Достоевский? Нет, я не пойду на поводу у слишком упрощенных интерпретаций вроде того, что садизм - гипертрофированное половое влечение, выливающееся в мучительстве, как не пойду на поводу у Михайловского, Тургенева и Чешихина. Здесь - другое. С Достоевского, Бертрана, Бодлера, Лотреамона, Верлена, Рембо начинается новая этика, где добро и зло неразделимы. Этика цветов зла. Открыв ее, они первыми же восстали против открывшегося им. Нет надобности в разоблачениях, опровержениях, оправданиях, анафемах. Моралист, обнаруживший в собственной душе развратника или палача и предавший того и другого остракизму, неподсуден. И уж точно - неподсуден ханжам и лжецам. Не жестокость и не мучительство, не садизм и не эротика - лейтмотивы его творчества, но - протест против всего этого, обнаруженного в собственных недрах. В нем Совесть сделалась пророком и поэтом, И Карамазовы и бесы жили в нем, - Но что для нас теперь сияет мягким светом, То было для него мучительным огнем. Прошло время лгать, лицемерить, впадать в крайности. Сегодня, когда первые страсти от открывшегося человеку в человеке улеглись, нет надобности обвинять или обелять Достоевского, Кафку, Джойса. Все во всем. Каждый в каждом. Дело лишь в мере. В мере количества и мере совести. Так не будем же поступать, как пр-р-р-р-инципиальные большевики: валить с больной головы на здоровую, приписывая грехи человеческие тем, кто неубоялся обнаружить их и признаться в этом. ^TГЛАВА 2. - ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ. ОКОНЧАНИЕ^U ГЛАЗАМИ ФРЕЙДА  Вся действительность не исчерпывается насущным, ибо огромностью своей частию заключается в ней в виде еще _подспудного, невысказанного будущего Слова._ Ф. М. Достоевский Фрейд считал, что в основе художественного творчества лежит механизм вытеснения, и само оно есть выплескивание скрытого, бессознательного. Произведение искусства отражает не столько внешнюю, сколько внутреннюю действительность, глубинный личный опыт художника. Сильное настоящее переживание пробуждает в художнике психический опыт прошлого, часто относящийся к детскому возрасту, вытесненные побуждения, страхи и страсти. Искусство - катарсис, очищение гения от внутреннего порока. Образы искусства - "отчужденные пороки", "трагические ритмы гордости и унижения". Они ведут нас к "слабому свету самопознания", к открытию негативных сторон собственного "Я". Во фрейдовской сублимации насилия в произведении искусства есть своя доля истины. "Недаром задолго до Фрейда Дега требовал писать картину с тем же чувством, с каким преступник совершает злодеяние", - комментировал Томас Манн. Залитые кровью страницы иногда действительно спасают от наслаждения убийством, реального терзания плоти. Переход от насилия над людьми к умозрительному насилию над плодами фантазии предпочтительнее накапливания садистских вожделений. Как бы ни относиться к фрейдистским истолкованиям личности и творчества Достоевского, я не сомневаюсь, что последнее (то есть творчество) представляло собой также и психотерапию. У Достоевского был огромный личный опыт психологических страданий, он вечно считал себя униженным и его действительно часто унижали. Не потому ли у него столько униженных и оскорбленных? Достоевский часто не владел собой в обществе, боялся стать посмешищем, болезненно реагировал на уколы. Некрасов видел в нем героя подполья еще до написания Записок из подполья. Не исключено, что Достоевский много писал из мести - из мести своим унизителям. Не исключено, что унижение - одна из его точек зрения на мир. Униженный человек лучше видит мир. Ум и злость обостряются унижением. Друзья и враги, унижая Достоевского, лишь обостряли его перо... Основополагающая идея Фрейда: изучите детство интересующего вас человека - и вы поймете все. Прекрасно, но где взять материал? "Перед нами возникла картина маленького мальчика, немного пренебрегаемого матерью и строго муштруемого отцом. Одинокий в отцовском доме и в школе, полный сильных вытесняемых влечений, неисполнимых желаний и мыслей о богатстве, могуществе и силе, спасается он из действительности в мир фантазии, мечты, где могут быть исполнены все его неудовлетворенные желания. Из этих мечтаний возникли его произведения: их основание - эротическое влечение, их предмет - бессознательное инцестуозное желание. Жизнь и творчество Достоевского, его дела и чувства, его судьба, - все возникает из комплекса Эдипа..." Перед нами фрейдовский Достоевский: не бунтарь, не провидец, не гений, а обыкновенный человек, всю жизнь терзаемый страстями греховной души, неудовлетворенным честолюбием, стремлением к самоутверждению, вожделениями и обостренным чувством раскаяния, - Достоевский, вся сила которого - в мощи подсознательных инстинктов художника, Достоевский, задолго до Фрейда вскрывший силы бесконтрольного "я". Фрейд считал эпилепсию Достоевского результатом "комплекса отцеубийства", которым страдал Достоевский, а Смердякова - эманацией темных глубин личности его творца, одной из проекций его внутреннего мира. Смердяков - результат переживаний Достоевского, связанных с вынесенными им унижениями и тайным желанием смерти унизителя. Смердяковым он как бы освобождался от спрятанного в глубинах подсознания желания отомстить отцу. Что глубоко прятали другие, то выставлял на общее обозрение Достоевский. О чем все молчали, о том он кричал. Лев Шестов подметил, что как только у Достоевского слышится истерика, необычайно высокие ноты, неестественный крик, так можно заключить, что прорвался подлинный, подпольный Достоевский - тот, что способен втоптать в грязь предмет собственного поклонения. Много сказано об амбивалентности Достоевского: любовь и ненависть, odi et amo. Но ведь двойничество, идеал Мадонны и идеал содомский, преступление и наказание - лишь крайности, экстремумы, полюса. А между ними - большая кантовская карта человеческой души, где освещены лишь немногие пункты, а все остальное - ночь, мрак. Этот-то мрак и хотел он развеять... Его интересовали глубины подсознания, где зарождались, копошились, клокотали и властно требовали выхода не просто взаимоисключающие душевные порывы, но происходила вся наша душевная жизнь. Вся, а не диалектические да-нет, можно-нельзя, вперед-назад. Творчество Достоевского - прорыв в подсознательное, незнаемое, несказанное, невыразимое словом, но одновременно - непреодолимое, непредвиденное, алогичное, иррациональное. Алеша Карамазов не может объяснить, зачем он приехал к отцу, "вскоре обнаружилось, что он разыскивает могилу своей матери. Он даже сам признался было тогда, что затем только и приехал. Но вряд ли этим исчерпывалась вся причина его приезда. Всего вероятнее, что он тогда и сам не знал и не смог бы ни за что объяснить: что именно такое как бы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то новую, неведомую, но неизбежную уже дорогу". Алеша так и не нашел могилы своей матери (Федор Павлович забыл, где ее похоронили), но он не уехал, остался - и только прочтя весь роман, мы начинаем догадываться, что вся трагедия романа, с судьбой его братьев, с убийством отца, со всей его философской нагрузкой, неназванно, немо шевелилась в его подсознании. Так же, как Фрейд несводим к либидо, обречены попытки втиснуть Достоевского (слишком велик) в комплекс Эдипа. Да, творчество поглощало значительную часть его низших желаний. Да, он истерик. Но сводить гениальность к гипертрофированной сексуальности, связывать эпилепсию с воздержанием или приписывать ему мазохизм страстотерпца - значит поступать, как Прокруст. Это же относится к интерпретации взаимоотношения братьев Карамазовых с отцом и самого Достоевского с царем (батюшкой!) с помощью комплекса Эдипа. Будучи почитателем Достоевского, отводя ему место в одном ряду с Шекспиром, называя _Братьев Карамазовых_ "величайшим романом из всех, когда-либо написанных, а _Легенду о Великом Инквизиторе_ - высочайшим достижением мировой культуры, Фрейд посвятил Федору Михайловичу большую работу _Достоевский и отцеубийство_, главные мотивы которой - "очищение художника" и "отчуждение порока". В _Братьях Карамазовых_ имеются ключевые моменты, раскрывающие истинный смысл произведения. Это, по Фрейду, речь защитника на суде и "разгадка" старцем "готовности Дмитрия к отцеубийству". Речь на суде - ирония над психологией: "она, мол, палка о двух концах". В ней надо было "все перевернуть", и тогда будет вскрыта сущность восприятия Достоевского, так как насмешки заслуживает не психология, но судебный процесс дознания. Ведь важно не то, кто физически совершил отцеубийство, но "кто его в своем сердце желал и кто его совершение приветствовал". В данном случае это не только все братья Карамазовы, включая Алешу, но... их творец. Трагедия самого Достоевского, считает Фрейд, - это ранняя ненависть к отцу, бессознательное желание ему смерти. Реализация вытесненного желания (смерть отца) рождает комплекс вины. Ключевым в романе является разговор старца Зосимы с Дмитрием: старец постигает, что Дмитрий внутренне готов к отцеубийству, и бросается перед ним на колени. Тем самым святой преодолевает грех презрения к убийце или суда над ним. Святому приличествует смирение и прощение. Тем самым Достоевский выражает свою симпатию к грешнику, который для него "почти спаситель, взявший на себя вину". Преступник как бы освобождает другого от убийства, убивать больше не надо, надо благодарить того, кто взял твой грех на себя. Такова человеческая психология, таков механизм нашего участия к другому человеку. И эта психология наиболее ярко выражена в "чрезвычайном случае обремененного сознания своей вины писателя". По мнению Фрейда, Достоевский принадлежал к интеллектуалам, тщательно скрывающим именно те негативные человеческие качества, которые его больше всего мучили и интересовали. Он не мог скрыть свой интерес к преступнику и преступлению, поэтому выставлял напоказ преступника вообще, политического и религиозного преступника в частности, но не "первопреступника" - отцеубийцу. Тем не менее в образе Карамазова-отцеубийцы он фактически "сделал свое поэтическое признание". Вина требует наказания. И представители этого типа людей всегда "ищут наказания" или "самонаказания". Фрейд считает, что Ф. М. Достоевский легко смирился с каторгой, с годами бедствий и унижений, увидев в этом наказании батюшки-царя реальную возможность расплатиться за свой грех по отношению к реальному отцу. Угрызения совести - самое сильное переживание Ф. М. Достоевского, и попыткой избавиться от них, по Фрейду, выступает игра в карты, "доведение себя до крайне бедственного положения", самоунижения себя как "странного грешника" в глазах молодой жены, - все это формы "патологического удовлетворения", формы "разгрузки совести". "Греховность" и "угрызения совести" Ф. М. Достоевского просвечивают и в _Бесах_, особенно во фрагменте _Исповедь_, в котором, по словам Д. С. Мережковского, "искусство выходит за пределы своих возможностей сосредоточенным выражением ужаса". Символично само исключение исповеди Ставрогина из текста Бесов. Любопытен даже комментарий к отказу А. Г. Достоевской опубликовать 9-ю главу романа Бесы в юбилейном издании 1906 года: Нерешительность эта понятна: страшная исповедь Ставрогина не осталась совершенной тайной уже для современников Достоевского: исключенная из романа по требованию Каткова, она была известна по слухам, а вокруг этих слухов создавалась темная легенда о Достоевском - "маркизе де Саде", - создавалась врагами его и неверными друзьями. Речь идет не о соблазне причислить Ф. М. Достоевского к преступникам, даже не о его нездоровых страстях, в частности пристрастии к азартным играм, но о все том же вытеснении, об одержимости чувством греховности, о мотиве жестоко обиженной девочки, "одном из давних и устойчивых замыслов" писателя. Конечно, можно интерпретировать явное пристрастие Достоевского к ситуациям, в которых проявляется "предельная греховность", страстным желанием привести человека к Богу, покаяться перед ним, зародить "благодатную просветленность". Самый "великий грешник" не утрачивает способности, дойдя до последних пределов, предстать пред Богом с покаянием (мысль, очень типичная для русского сознания и в этом ключе интерпретируемая русской критикой: "Интерес Достоевского к этой сюжетной схеме вызывался и поддерживался не какими-либо автобиографическими реминисценциями, а стремлением художника найти в сюжете адекватную выразительность своему религиозному постижению мира"). Но, как мне представляется, страстность - куда более дьявольское, чем божественное начало: трудно создать гениальное произведение без сотрудничества с бесом, дуэнде. Фрейд имел все основания видеть в явных литературных пристрастиях Достоевского-художника мотивы личного "вытеснения", отнюдь не обязательно предполагающие "биографические реминисценции", если таковыми считать действия, а не "больную совесть". Рейк, например, считал, что русским вообще свойственна демонстрация "подлинного сладострастия в выставлении напоказ своих слабостей всему миру". Анализируя личную жизнь Ф. М. Достоевского, его "разрушительную страсть к игре, немудрые политические взгляды, его отношения с женой", а также принципиальное стремление к "семейному" садизму и переживание мазохистского раскаяния, Рейк связывает мазохизм с "тенденцией к жестокости, собственничеству, агрессии". Но такие "феномены", как страдание, агрессивность, жестокость, являются, по Рейку, привилегией "высоко развитой органической жизни", следовательно, садо-мазохистские наклонности - это исключительная привилегия людей определенного, достаточно высокого культурного уровня. Секрет личности Достоевского, считает Рейк, в чередовании прорыва инстинкта и раскаяния. А его величие, добавлю я, - в мощи того и другого. Тот, кто попеременно грешит, а затем в своем раскаянии выдвигает высокие нравственные требования, "хорошо устраивается", ибо самое существенное в нравственности - это отрешение. Дело не просто-напросто в отрешении. Более существенным является отвоеванное силой отрешение от сильных инстинктов. Колеблясь между инстинктом и раскаянием, продолжает Рейк, Достоевский становится жертвой нравственного компромисса, девятнадцать веков назад разделившего человечество на грешников и святых. Достоевский - глубокий, но не раскованный писатель. Если хотите, он пуританин, и в этом отношении весь в своем веке. Сонечка Мармеладова - не проститутка, а бестелесная святая, тогда как Настасья Филипповна инфернальная женщина. Погружаясь в глубь духа, Достоевский бежал тела. Тело для него - табу. В этом смысле он мало отличался от Прудона, то есть был ханжой. Вообще до Арцыбашева все русские писатели, кроме Пушкина, были ханжами. Это можно назвать гиперморализмом, но на самом деле эта "моральность" нанесла России непоправимый урон, приучив ее к лицемерному отказу от жизненных правд. Нация, у которой даже духовные отцы прячут тело, а народ юродствует в сквернословье, открыта для бесчеловечности. Будь у нас свои маркизы де Сады и Казановы, возможно, не было бы сифилитиков-вождей и сексуальных гангстеров-жандармов, хватающих женщин на улицах. Когда тщательно прячут низ, деградирует верх - Фрейд называл это вытеснением, ведущим к разрушению. Конечно, творчество Достоевского можно назвать хрестоматией фрейдизма: В Подростке - вытеснение инцестуальных влечений; любовь Неточки Незвановой к отцу - женский вариант комплекса Эдипа; у самого Достоевского - отец был пьяницей, склонным к садизму, злобным, подозрительным, алчным. "А разрушительные импульсы сильны в подсознании людей, с которыми плохо обращались в детстве". Вполне даже возможно, что эпилепсия Достоевского или истерические припадки могли быть связаны с сексуальной травмой. Но сколько нас - с отягощенной пьянством наследственностью, темным мраком "светлого детства", свидетелей черт знает чего, о чем в веке XIX не могло быть и речи, - так и не ставших ни гениями, ни даже писателями средней руки, ни, на худой конец, распутниками?.. Сублимация и вытеснение в творчестве Достоевского не подлежат сомнению - оттого Зосимы так бледны, а Иваны Карамазовы столь ярки, - но если только вытеснение, то зачем самооговоры? Для того только, чтобы, как считает В. В. Тимофеева (О. Починковская), вдохновиться на потрясающую защитительную речь? Зачем сублимации человеку с такой мощью самосознания? "Самое несносное несчастье, это когда делаешься сам несправедлив, зол, гадок; сознаешь все это, упрекаешь себя даже - и не можешь себя пересилить. Я это испытал". Вытеснение вытеснением, но у людей такого аналитического ума интеллект, самоосознание, совесть не менее сильны, чем инстинкт. Унижение человека, растление чистоты страшно волнуют его, заставляя раз за разом возвращаться к этому страшному мотиву, понуждая Ивана Карамазова коллекционировать факты жестокости в отношении ребенка. "Слезинке ребенка" предшествует целая вереница зверств. Разин режет детей из удовольствия, Ставрогин из звериного сладострастия растлевает девочку и тем самым доводит ее до самоубийства, Тоцкий - еще один растлитель. Тот же грех, судя по всему, лежит и на совести Свидригайлова, жертва которого является ему в ночь перед самоубийством. Раскольников тоже убивает еще не родившегося ребенка Лизаветы. Насилие над ребенком - idee fixe Достоевского, настолько им переживаемая, что он не останавливается перед этим дьявольским самооговором. Жестокие современники связывали обилие мучительства у Достоевского с поль-де-коковым влиянием. Тургенев называл его садистом, а Кавелин упрекал в восточном "жевании и пережевывании себя". Но это не было мазохизмом - скорее, самомучительством, попыткой постичь, что же это за "чудо природы" - человек? При всем моем преклонении перед гением Фрейда мне представляется упрощенным сравнение с варварами, убивавшими и затем каявшимися в этом, ибо покаяние для них - технический прием, расчищающий путь к новым убийствам. Так же поступал Иван Грозный; эта сделка с совестью - характерная русская черта. Достаточно бесславен и конечный итог нравственной борьбы во имя примирения притязаний первичных позывов индивида с требованиями человеческого общества - он вынужденно регрессирует... к поклонению царю и христианскому богу, к русскому мелкодушному национализму, - к чему менее значительные умы пришли с гораздо меньшими усилиями, чем он. Да, подсознание и даже сознание Достоевского было постоянно отягощено чувством вины, собственной ли или совокупной вины человечества (кстати, сам Достоевский считал, что трудно определить, где кончается ваша личность и начинается другая). Но чувство вины вовсе не обязательно причинно связано с самой виной. Великие люди с обостренным чувством совести испытывают физические страдания при виде чужих преступлений. А Достоевский был совестью человечества - это мало кто поставит под сомнение. Так что связывать ясновидение духа с сатанинскими глубинами очень опасно, тем более, что вся история духа свидетельствует: сатанинские глубины у одних, а ясновидение духа и совесть - совсем у других. Мощь обличения человечества - не повод для третирования живописца. "ПЕРЕРОЖДАЮСЬ..."  Люди везде люди. И в каторге между разбойниками, я, в четыре года, отличил наконец людей... Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрасны... Ф. М. Достоевский "Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый!" "Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть _человеком_ между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть - вот в чем жизнь, в чем задача ее". "Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь. Но вынесет ли тело: не знаю". "Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, - так кровью обливается сердце мое. Жизнь - дар, жизнь - счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! {Если бы молодость знала! (фр.)} Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое". Ключевые слова письма Ф. М. Достоевского брату, написанного после Семеновского плаца, - "переменяя жизнь", "перерождаюсь". Действительно, был бы Достоевский, был бы его провидческий дар без 22 декабря 1849 года, без каторги, без "перерождаюсь"? Достоевский - самый неукорененный из русских писателей. По логике он, вероятно, должен был стать самым революционным нашим писателем. Так он и начинал. И вдруг - арест петрашевцев. Эшафот. Ожидание казни, которую в последний момент карнавально отменил Николай. Не отсюда ли карнавальный стиль великих романов Достоевского? О чем думал Достоевский в ожидании казни? Все гениальные мысли просты. Там, на эшафоте, за какие-то минуты до смерти его, вероятно, поразила мысль о бессмыслице эшафота. Неудачная революция, хотя в данном случае ее не было, приводит людей к эшафоту. Но удачная революция приводит к эшафоту тех, кого свергает она. И человек всей потрясенной душой перед смертью вдруг почувствовал несоизмеримость цели и платы для обеих сторон. Эшафот - тупик. Значит, и революционный путь - тупик. В сущности, все его великие романы - это романы покаяния от соблазна революции. Можно представить, что без потрясения эшафотом они были бы с обратным знаком. Например, вместо "Преступления и наказания" - "Мнимое преступление Раскольникова". Вместо "Бесов" - "Кровавые ангелы" - _А. И. Герцен_. Семеновский плац и каторга, этот дантов ад на земле, убедили его в том, что толкующие о благе народном и понятия-то о народе не имеют. То, что экзальтированному юноше казалось надеждой, каторжанину представилось бездушной теорией, чреватой опасностью обезличивания человека. Достоевский не просто прозрел, не только постиг душу революции - он увидел в Сибири спасение... ...мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга... совсем новым человеком сделался... Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и - вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал "Маленького героя" - разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление! Ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял... Христа понял... русского человека понял... Все мои лучшие мысли приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно. С тех пор, как на Семеновском плацу он почувствовал себя Христом на Голгофе, экстатическое ощущение распятого жило в недрах его подсознания: пострадать за человечество, быть за все в ответе. Но не вмешиваться, не учить, не ломать. Не быть на чьей-то стороне. Он всем сострадает и никого не оправдывает. Он всех подозревает, но никого не осуждает. Человек Достоевского сам вершит суд над собой. Антипроцесс... Между "Неточкой" и "Униженными" Достоевский побывал на каторге. Судя по многим свидетельствам, каторжные впечатления буквально перевернули его, дали совершенно новое направление мыслям. Хочется остановиться только на одном из этих впечатлений - на встрече с Орловым. Фигура спокойного, уверенного в себе, не смущенного никакими угрызениями совести убийцы Орлова была тем самым, что Достоевский ждал и чего он больше всего боялся. Этот "князь мира сего", этот "сверхчеловек", совершенно свободный от мук совести, сразу и навсегда врезался в его память, навсегда ужаснул и увлек. Тут был предел, крайность, абсолютная черта известного рода развития, освобождения человека от всех сдерживающих его сил, от всех нравственных привычек и предрассудков. Дальше идти было некуда. Дальше мог быть только противовес, какая-то другая крайность, непосредственно не данная глазам, но открытая внутренним опытом, - потому что иначе мир не мог бы существовать... Все либеральные иллюзии, все прекраснодушие (оставшееся, несмотря на сомнения, в мечтателе "Белых ночей") сгорели в адском пламени. Остались как реальность только две крайние точки (до которых одинаково не доходил средний "здоровый" человек XIX века), два предела: каторжник Орлов и Христос. Бездна ненависти, ожесточения, замкнутости в своем "я" - и бездна любви, способная ее уравновесить. Идеал содомский и идеал Мадонны. С тех пор Достоевский почти в каждом из своих героев видит проступающие черты каторжника Орлова и ищет Христа, способного взглянуть Орлову в глаза и не отвести своего взгляда и заставить самого Орлова потупиться. - _Г. С. Померанц_. Аскольдов (Алексеев) считал ключом к пониманию Достоевского слова Мармеладова о прощении Богом падших людей. Пройдя каторгу, познакомившись с падшими на собственном горьком опыте, Достоевский узрел, что не в святости спасение, но в мытарстве и преоборении греха. Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники! И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: свиньи вы! Образа звериного и печати его; но придите и вы! И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: Господи! Почто сих приемлеши! И скажет: потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего... Комментирует Аскольдов: Все художественное творчество Достоевского есть как бы предварение этого Божьего суда. Оно все обращено своими основными моментами к изображению и своего рода оправданию слабеньких, пьяненьких, соромников, вообще падших в широком смысле слова. К таковым же причисляются в этом смысле и все вообще грешники и даже преступники, - все, кроме гордецов и самодовольных. Романы Достоевского представляют в большей части многообразные иллюстрации к притче о блудном сыне и к евангельскому эпизоду прощения Христом грешницы. Что такое его "Записки из Мертвого дома", "Преступление и наказание", "Братья Карамазовы", "Идиот", "Униженные й оскорбленные", как не своеобразное оправдание преступников, каторжан, проституток, людей, обуянных разного рода страстями, сладострастников и т. п. Оправдывая падших, не выписывал ли он билет в рай самому себе как плату за ту титаническую борьбу, которая, ни на мгновение не ослабевая, шла в его собственной ду