тилась она к священнику, - это, это такой человек, это такой человек... его через час опять переисповедать надо будет! Вот какой это человек! Степан Трофимович сдержанно улыбнулся: - Друзья мои, - проговорил он, - бог уже потому мне необходим, что это единственное существо, которое можно вечно любить... В самом ли деле он уверовал, или величественная церемония совершенного таинства потрясла его и возбудила художественную восприимчивость его натуры, но он твердо и, говорят, с большим чувством произнес несколько слов прямо в разрез многому из его прежних убеждений. - Мое бессмертие уже потому необходимо, что бог не захочет сделать неправды и погасить совсем огонь раз возгоревшейся к нему любви в моем сердце. И что дороже любви? Любовь выше бытия, любовь венец бытия, и как же возможно, чтобы бытие было ей неподклонно? Если я полюбил его и обрадовался любви моей - возможно ли, чтоб он погасил и меня и радость мою и обратил нас в нуль? Если есть бог, то и я бессмертен! Voilа ma profession de foi. - Бог есть, Степан Трофимович, уверяю вас, что есть, - умоляла Варвара Петровна, - отрекитесь, бросьте все ваши глупости хоть раз в жизни! (она, кажется, не совсем поняла его profession de foi). - Друг мой, - одушевлялся он более и более, хотя голос его часто прерывался, - друг мой, когда я понял... эту подставленную ланиту, я... я тут же и еще кой-что понял... J'ai menti toute ma vie, всю, всю жизнь! я бы хотел... впрочем завтра... Завтра мы все отправимся. Варвара Петровна заплакала. Он искал кого-то глазами. - Вот она, она здесь! - схватила она и подвела к нему за руку Софью Матвеевну. Он умиленно улыбнулся. - О, я бы очень желал опять жить! - воскликнул он с чрезвычайным приливом энергии. - Каждая минута, каждое мгновение жизни должны быть блаженством человеку... должны, непременно должны! Это обязанность самого человека так устроить; это его закон - скрытый, но существующий непременно... О, я бы желал видеть Петрушу... и их всех... и Шатова! Замечу, что о Шатове еще ничего не знали, ни Дарья Павловна, ни Варвара Петровна, ни даже Зальцфиш, последним прибывший из города. Степан Трофимович волновался более и более, болезненно, не по силам. - Одна уже всегдашняя мысль о том, что существует нечто безмерно справедливейшее и счастливейшее чем я, уже наполняет и меня всего безмерным умилением и - славой, - о, кто бы я ни был, что бы ни сделал! Человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совершенное и спокойное счастье, для всех и для всего... Весь закон бытия человеческого лишь в том, чтобы человек всегда мог преклониться пред безмерно великим. Если лишить людей безмерно великого, то не станут они жить, и умрут в отчаянии. Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает... Друзья мои, все, все: да здравствует Великая Мысль! Вечная, безмерная Мысль! Всякому человеку, кто бы он ни был, необходимо преклониться пред тем, что есть Великая Мысль. Даже самому глупому человеку необходимо хотя бы нечто великое. Петруша... О, как я хочу увидеть их всех опять! Они не знают, не знают, что и в них заключена все та же вечная великая Мысль Доктор Зальцфиш не был при церемонии. Войдя внезапно, он пришел в ужас и разогнал собрание, настаивая, чтобы больного не волновали. Степан Трофимович скончался три дня спустя, но уже в совершенном беспамятстве. Он как-то тихо угас, точно догоревшая свеча. Варвара Петровна, совершив на месте отпевание, перевезла тело своего бедного друга в Скворешники. Могила его в церковной ограде и уже покрыта мраморною плитой, Надпись и решетка оставлены до весны. Все отсутствие Варвары Петровны из города продолжалось дней восемь. Вместе с нею, рядом, в ее карете, прибыла и Софья Матвеевна, кажется, навеки у нее поселившаяся. Замечу, что едва лишь Степан Трофимович потерял сознание (в то же утро), как Варвара Петровна немедленно опять устранила Софью Матвеевну, совсем вон из избы, и ухаживала за больным сама, одна до конца; а только лишь он испустил дух, немедленно позвала ее. Никаких возражений ее, ужасно испуганной предложением (вернее приказанием) поселиться навеки в Скворешниках, она не хотела слушать. - Все вздор! я сама буду с тобой ходить продавать Евангелие. Нет у меня теперь никого на свете! - У вас, однако, есть сын, - заметил было Зальцфиш. - Нет у меня сына! - отрезала Варвара Петровна и - словно напророчила. ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Заключение. I. Все совершившиеся бесчинства и преступления обнаружились с чрезвычайною быстротой, гораздо быстрее, чем предполагал Петр Степанович. Началось с того, что несчастная Марья Игнатьевна, в ночь убийства мужа, проснулась пред рассветом, хватилась его и пришла в неописанное волнение, не видя его подле себя. С ней ночевала нанятая тогда Ариной Прохоровной прислужница. Та никак не могла ее успокоить и, чуть лишь стало светать, побежала за самой Ариной Прохоровной, уверив больную, что та знает, где ее муж и когда он воротится. Между тем и Арина Прохоровна находилась тоже в некоторой заботе: она уже узнала от своего мужа о ночном подвиге в Скворешниках. Он воротился домой часу уже в одиннадцатом ночи, в ужасном состоянии и виде; ломая руки, бросился ничком на кровать и все повторял, сотрясаясь от конвульсивных рыданий: "Это не то, не то; это совсем не то!" Разумеется, кончил тем, что признался приступившей к нему Арине Прохоровне во всем - впрочем только ей одной во всем доме. Та оставила его в постели, строго внушив, что "если хочет хныкать, то ревел бы в подушку, чтоб не слыхали, и что дурак он будет, если завтра покажет какой-нибудь вид". Она таки призадумалась и тотчас же начала прибираться на всякий случай: лишние бумаги, книги, даже может быть прокламации, успела припрятать или истребить до тла. За всем тем рассудила, что собственно ей, ее сестре, тетке, студентке, а может быть и вислоухому братцу бояться очень-то нечего. Когда к утру прибежала за ней сиделка, она пошла к Марье Игнатьевне не задумавшись. Ей, впрочем, ужасно хотелось поскорее проведать, верно ли то, что вчера испуганным и безумным шопотом, похожим на бред, сообщил ей супруг о расчетах Петра Степановича, в видах общей пользы, на Кириллова. Но пришла она к Марье Игнатьевне уже поздно, отправив служанку и оставшись одна, та не вытерпела, встала с постели и, накинув на себя что попало под руку из одежи, кажется, очень что-то легкое и к сезону не подходящее, отправилась сама во флигель к Кириллову, соображая, что может быть он ей вернее всех сообщит о муже. Можно представить, как подействовало на родильницу то, что она там увидела. Замечательно, что она не прочла предсмертной записки Кириллова, лежавшей на столе, на виду, конечно в испуге проглядев ее вовсе. Она вбежала в свою светелку, схватила младенца и пошла с ним из дома по улице. Утро было сырое, стоял туман. Прохожих в такой глухой улице не встретилось. Она все бежала, задыхаясь, по холодной и топкой грязи, и наконец начала стучаться в дома; в одном доме не отперли, в другом долго не отпирали; она бросила в нетерпении и начала стучаться в третий дом. Это был дом нашего купца Титова. Здесь она наделала большой суматохи, вопила и бессвязно уверяла, что "ее мужа убили". Шатова и отчасти его историю у Титовых несколько знали: поражены были ужасом, что она, по ее словам, всего только сутки родивши, бегает в такой одеже и в такой холод по улицам, с едва прикрытым младенцем в руках. Подумали было сначала, что только в бреду, тем более, что никак не могли выяснить, кто убит: Кириллов или ее муж? Она, смекнув, что ей не верят, бросилась было бежать дальше, но ее остановили силой и, говорят, она страшно кричала и билась. Отправились в дом Филиппова, и через два часа самоубийство Кириллова и его предсмертная записка стали известны всему городу. Полиция приступила к родильнице, бывшей еще в памяти; тут-то и оказалось, что она записки Кириллова не читала, а почему именно заключила, что и муж ее убит - от нее не могли добиться. Она только кричала, что "коли тот убит, так и муж убит; они вместе были!" К полудню она впала в беспамятство, из которого уж и не выходила, и скончалась дня через три. Простуженный ребенок помер еще раньше ее. Арина Прохоровна, не найдя на месте Марьи Игнатьевны и младенца, и смекнув, что худо, хотела было бежать домой, но остановилась у ворот и послала сиделку "спросить во флигеле, у господина, не у них ли Марья Игнатьевна и не знает ли он чего о ней?" Посланница воротилась, неистово крича на всю улицу. Убедив ее не кричать и никому не объявлять, знаменитым аргументом: "засудят", она улизнула со двора. Само собою, что ее в то же утро обеспокоили, как бывшую повитуху родильницы; но немногого добились: она очень дельно и хладнокровно рассказала все, что сама видела и слышала у Шатова, но о случившейся истории отозвалась, что ничего в ней не знает и не понимает. Можно себе представить, какая по городу поднялась суматоха. Новая "история", опять убийство! Но тут уже было другое: становилось ясно, что есть, действительно есть тайное общество убийц, поджигателей-революционеров, бунтовщиков. Ужасная смерть Лизы, убийство жены Ставрогина, сам Ставрогин, поджог, бал для гувернанток, распущенность вокруг Юлии Михайловны... Даже в исчезновении Степана Трофимовича хотели непременно видеть загадку. Очень, очень шептались про Николая Всеволодовича. К концу дня узнали и об отсутствии Петра Степановича и, странно, о нем менее всего говорили. Но более всего в тот день говорили "о сенаторе". У дома Филиппова почти все утро стояла толпа. Действительно начальство было введено в заблуждение запиской Кириллова. Поверили и в убийство Кирилловым Шатова и в самоубийство "убийцы". Впрочем начальство хоть и потерялось, но не совсем. Слово "парк", например, столь неопределенно помещенное в записке Кириллова, не сбило никого с толку, как рассчитывал Петр Степанович. Полиция тотчас же кинулась в Скворешники, и не по тому одному, что там был парк, которого нигде у нас в другом месте не было, а и по некоторому даже инстинкту, так как все ужасы последних дней или прямо, или отчасти связаны были с Скворешниками. Так по крайней мере я догадываюсь. (Замечу, что Варвара Петровна, рано утром и не зная ни о чем, выехала для поимки Степана Трофимовича.) Тело отыскали в пруде в тот же день к вечеру, по некоторым следам; на самом месте убийства найден был картуз Шатова, с чрезвычайным легкомыслием позабытый убийцами. Наглядное и медицинское исследование трупа и некоторые догадки с первого шагу возбудили подозрение, что Кириллов не мог не иметь товарищей. Выяснилось существование Шатово-Кирилловского тайного общества, связанного с прокламациями. Кто же были эти товарищи? О наших ни об одном в тот день и мысли еще не было. Узнали, что Кириллов жил затворником и до того уединенно, что с ним вместе, как объявлялось в записке, мог квартировать столько дней Федька, которого везде так искали... Главное томило всех то, что из всей представлявшейся путаницы ничего нельзя было извлечь общего и связующего. Трудно представить, до каких заключений и до какого безначалия мысли дошло бы наконец наше перепуганное до паники общество, если бы вдруг не объяснилось все разом, на другой же день, благодаря Лямшину. Он не вынес. С ним случилось то, что даже и Петр Степанович под конец стал предчувствовать. Порученный Толкаченке, а потом Эркелю, он весь следующий день пролежал в постели повидимому смирно, отвернувшись к стене и не говоря ни слова, почти не отвечая, если с ним заговаривали. Он ничего таким образом не узнал во весь день из происходившего в городе. Но Толкаченке, отлично узнавшему происшедшее, вздумалось к вечеру бросить возложенную на него Петром Степановичем роль при Лямшине и отлучиться из города в уезд, то-есть попросту убежать: подлинно, что потеряли рассудок, как напророчил о них о всех Эркель. Замечу кстати, что и Липутин в тот же день исчез из города, еще прежде полудня. Но с этим как-то так произошло, что об исчезновении его узналось начальством лишь только на другой день к вечеру, когда прямо приступили с расспросами к перепуганному его отсутствием, но молчавшему от страха его семейству. Но продолжаю о Лямшине. Лишь только он остался один (Эркель, надеясь на Толкаченку, еще прежде ушел к себе), как тотчас же выбежал из дому и, разумеется, очень скоро узнал о положении дел. Не заходя даже домой, он бросился тоже бежать куда глаза глядят. Но ночь была так темна, а предприятие до того страшное и многотрудное, что, пройдя две-три улицы, он воротился домой и заперся на всю ночь. Кажется, к утру он сделал попытку к самоубийству: но у него не вышло. Просидел он, однако взаперти почти до полудня и - вдруг побежал к начальству. Говорят, он ползал на коленях, рыдал и визжал, целовал пол, крича, что недостоин целовать даже сапогов стоявших перед ним сановников. Его успокоили и даже обласкали. Допрос тянулся, говорят, часа три. Он объявил все, все, рассказал всю подноготную, все что знал, все подробности; забегал вперед, спешил признаниями, передавал даже ненужное и без спросу. Оказалось, что он знал довольно, и довольно хорошо поставил на вид дело: трагедия с Шатовым и Кирилловым, пожар, смерть Лебядкиных и пр. поступили на план второстепенный. На первый план выступали Петр Степанович, тайное общество, организация, сеть. На вопрос: для чего было сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? он с горячею торопливостью ответил, что "для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех начал; для того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу, и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самоохранения - вдруг взять в свои руки, подняв знамя бунта и опираясь на целую сеть пятерок, тем временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться". Заключил он, что здесь в нашем городе устроена была Петром Степановичем лишь первая проба такого систематического беспорядка, так-сказать программа дальнейших действий и даже для всех пятерок, - и что это уже собственно его (Лямшина) мысль, его догадка и "чтобы непременно попомнили и чтобы все это поставили на вид, до какой степени он откровенно и благонравно разъясняет дело и стало быть очень может пригодиться даже и впредь для услуг начальства". На положительный вопрос: много ли пятерок? отвечал, что бесконечное множество, что вся Россия покрыта сетью, и хотя не представил доказательств, но, думаю, отвечал совершенно искренно. Представил только печатную программу общества, заграничной печати, и проект развития системы дальнейших действий, написанный хотя и начерно, но собственною рукой Петра Степановича. Оказалось, что о "потрясении основ" Лямшин буквально цитовал по этой бумажке, не забыв даже точек и запятых, хотя и уверял, что это его только собственное соображение. Про Юлию Михайловну он удивительно смешно и даже без спросу, а забегая вперед, выразился, что "она невинна и что ее только одурачили". Но замечательно, что Николая Ставрогина он совершенно выгородил из всякого участия в тайном обществе, из всякого соглашения с Петром Степановичем. (О заветных и весьма смешных надеждах Петра Степановича на Ставрогина Лямшин не имел никакого понятия.) Смерть Лебядкиных, по словам его, была устроена лишь одним Петром Степановичем, без всякого участия Николая Всеволодовича, с хитрою целью втянуть того в преступление и стало быть в зависимость от Петра Степановича; но вместо благодарности, на которую несомненно и легкомысленно рассчитывал, Петр Степанович возбудил лишь полное негодование и даже отчаяние в "благородном", Николае Всеволодовиче. Закончил он о Ставрогине, тоже спеша и без спросу, видимо нарочным намеком, что тот чуть ли не чрезвычайно важная птица, но что в этом какой-то секрет; что проживал он у нас так-сказать incognito, что он с поручениями, и что очень возможно, что и опять пожалует к нам из Петербурга (Лямшин уверен был, что Ставрогин в Петербурге), но только уже совершенно в другом виде и в другой обстановке и в свите таких лиц, о которых может быть скоро и у нас услышат, и что все это он слышал от Петра Степановича, "тайного врага Николая Всеволодовича". Сделаю нота-бене. Два месяца спустя, Лямшин сознался, что выгораживал тогда Ставрогина нарочно, надеясь на протекцию Ставрогина и на то, что тот в Петербурге выхлопочет ему облегчение двумя степенями, а в ссылку снабдит деньгами и рекомендательными письмами. Из этого признания видно, что он имел действительно чрезмерно преувеличенное понятие о Николае Ставрогине. В тот же день, разумеется, арестовали и Виргинского, а сгоряча и весь дом. (Арина Прохоровна, ее сестра, тетка и даже студентка теперь давно уже на воле; говорят даже, что и Шигалев будто бы непременно будет выпущен, в самом скором времени, так как ни под одну категорию обвиняемых не подходит; впрочем это все еще только разговор.) Виргинский сразу и во всем повинился: он лежал больной и был в жару, когда его арестовали. Говорят, он почти обрадовался: "с сердца свалилось", проговорил он будто бы. Слышно про него, что он дает теперь показания откровенно, но с некоторым даже достоинством и не отступает ни от одной из "светлых надежд" своих, проклиная в то же время политический путь (в противоположность социальному), на который был увлечен так нечаянно и легкомысленно "вихрем сошедшихся обстоятельств". Поведение его при совершении убийства разъясняется в смягчающем для него смысле, кажется, и он тоже может рассчитывать на некоторое смягчение своей участи. Так по крайней мере у нас утверждают. Но вряд ли возможно будет облегчить судьбу Эркеля. Этот с самого ареста своего все молчит или по возможности извращает правду. Ни одного слова раскаяния до сих пор от него не добились. А между тем он даже в самых строгих судьях возбудил к себе некоторую симпатию, - своею молодостью, своею беззащитностью, явным свидетельством, что он только фанатическая жертва политического обольстителя, а более всего, обнаружившимся поведением его с матерью, которой он отсылал чуть не половину своего незначительного жалованья. Мать его теперь у нас; это слабая и больная женщина, старушка не по летам; она плачет и буквально валяется в ногах, выпрашивая за сына. Что-то будет, но Эркеля у нас многие жалеют. Липутина арестовали уже в Петербурге, где он прожил целых две недели. С ним случилось почти невероятное дело, которое даже трудно и объяснить. Говорят, он имел и паспорт на чужое имя и полную возможность успеть улизнуть за границу, и весьма значительные деньги с собой, а между тем остался в Петербурге и никуда не поехал. Некоторое время он разыскивал Ставрогина и Петра Степановича и вдруг запил и стал развратничать безо всякой меры, как человек, совершенно потерявший всякий здравый смысл и понятие о своем положении. Его и арестовали в Петербурге где-то в доме терпимости и нетрезвого. Носится слух, что теперь он вовсе не теряет духа, в показаниях своих лжет и готовится к предстоящему суду с некоторою торжественностью и надеждою (?). Он намерен даже поговорить на суде. Толкаченко, арестованный где-то в уезде, дней десять спустя после своего бегства, ведет себя несравненно учтивее, не лжет, не виляет, говорит все что знает, себя не оправдывает, винится со всею скромностию, но тоже наклонен покраснобайничать; много и с охотою говорит, а когда дело дойдет до знания народа и революционных (?) его элементов, то даже позирует и жаждет эффекта. Он тоже, слышно, намерен поговорить на суде. Вообще он и Липутин не очень испуганы, и это даже странно. Повторяю, дело это еще не кончено. Теперь, три месяца спустя, общество наше отдохнуло, оправилось, отгулялось, имеет собственное мнение и до того, что даже самого Петра Степановича иные считают чуть не за гения, по крайней мере "с гениальными способностями". "Организация-с!" говорят в клубе, подымая палец кверху. Впрочем все это очень невинно, да и немногие говорят-то. Другие, напротив, не отрицают в нем остроты способностей, но при совершенном незнании действительности, при страшной отвлеченности, при уродливом и тупом развитии в одну сторону, с чрезвычайным происходящим от того легкомыслием. Относительно нравственных его сторон все соглашаются; тут уж никто не спорит. Право не знаю, о ком бы еще упомянуть, чтобы не забыть кого. Маврикий Николаевич куда-то совсем уехал. Старуха Дроздова впала в детство... Впрочем остается рассказать еще одну очень мрачную историю. Ограничусь лишь фактами. Варвара Петровна по приезде остановилась в городском своем доме. Разом хлынули на нее все накопившиеся известия и потрясли ее ужасно. Она затворилась у себя одна. Был вечер; все устали и рано легли спать. Поутру горничная передала Дарье Павловне, с таинственным видом, письмо. Это письмо, по ее словам, пришло еще вчера, но поздно, когда все уже почивали, так что она не посмела разбудить. Пришло не по почте, а в Скворешники через неизвестного человека к Алексею Егорычу. А Алексей Егорыч тотчас сам и доставил, вчера вечером, ей в руки, и тотчас же опять уехал в Скворешники. Дарья Павловна с биением сердца долго смотрела на письмо и не смела распечатать. Она знала от кого: писал Николай Ставрогин. Она прочла надпись на конверте: "Алексею Егорычу с передачею Дарье Павловне, секретно". Вот это письмо, слово в слово, без исправления малейшей ошибки в слоге русского барича, несовсем доучившегося русской грамоте, несмотря на всю европейскую свою образованность: "Милая Дарья Павловна, "Вы когда-то захотели ко мне "в сиделки" и взяли обещание прислать за вами, когда будет надо. Я еду через два дня и не ворочусь. Хотите со мной? "Прошлого года, я, как Герцен, записался в граждане кантона Ури, и этого никто не знает. Там я уже купил маленький дом. У меня еще есть двенадцать тысяч рублей; мы поедем и будем там жить вечно. Я не хочу никогда никуда выезжать. "Место очень скучно, ущелье; горы теснят зрение и мысль. Очень мрачное. Я потому что продавался маленький дом. Если вам не понравится, я продам и куплю другой в другом месте. "Я нездоров, но от галюсинаций надеюсь избавиться с тамошним воздухом. Это физически; а нравственно вы все знаете; только все ли? "Я вам рассказал многое из моей жизни. Но не все. Даже вам не все! Кстати, подтверждаю, что совестью я виноват в смерти жены. Я с вами не виделся после того, а потому подтверждаю. Виноват и пред Лизаветой Николаевной; но тут вы знаете; тут вы все почти предсказали. "Лучше не приезжайте. То, что я зову вас к себе, есть ужасная низость. Да и зачем вам хоронить со мной вашу жизнь? Мне вы милы, и мне, в тоске, было хорошо подле вас; при вас при одной я мог вслух говорить о себе. Из этого ничего не следует. Вы определили сами "в сиделки" - это ваше выражение; к чему столько жертвовать? Вникните тоже, что я вас не жалею, коли зову, и не уважаю, коли жду. А между тем и зову и жду. Во всяком случае в вашем ответе нуждаюсь, потому что надо ехать очень скоро. В таком случае уеду один. "Я ничего от Ури не надеюсь; я просто еду. Я не выбирал нарочно угрюмого места. В России я ничем не связан, - в ней мне все так же чужое как и везде. Правда, я в ней более чем в другом месте не любил жить; но даже и в ней ничего не мог возненавидеть! "Я пробовал везде мою силу. Вы мне советовали это, "чтоб узнать себя". На пробах для себя и для показу, как и прежде во всю мою жизнь, она оказывалась беспредельною. На ваших глазах я снес пощечину от вашего брата; я признался в браке публично. Но к чему приложить эту силу - вот чего никогда не видел, не вижу и теперь, несмотря на ваши одобрения в Швейцарии, которым поверил. Я все так же, как и всегда прежде, могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удовольствие. Но и то и другое чувство, попрежнему, всегда слишком мелко, а очень никогда не бывает. Мои желания слишком несильны; руководить не могут. На бревне можно переплыть реку, а на щепке нет. Это чтобы не подумали вы, что я еду в Ури с какими-нибудь надеждами. "Я попрежнему никого не виню. Я пробовал большой разврат и истощил в нем силы; но я не люблю и не хотел разврата. Вы за мной в последнее время следили. Знаете ли, что я смотрел даже на отрицающих наших со злобой, от зависти к их надеждам? Но вы напрасно боялись; я не мог быть тут товарищем, ибо не разделял ничего. А для смеху, со злобы, тоже не мог, и не потому чтобы боялся смешного, - я смешного не могу испугаться, - а потому что все-таки имею привычки порядочного человека и мне мерзило. Но если б имел к ним злобы и зависти больше, то может и пошел бы с ними. Судите, до какой степени мне было легко и сколько я метался! "Друг милый, создание нежное и великодушное, которое я угадал! Может быть вы мечтаете дать мне столько любви и излить на меня столько прекрасного из прекрасной души вашей, что надеетесь тем самым поставить предо мной наконец и цель? Нет, лучше вам быть осторожнее: любовь моя будет так же мелка, как и я сам, а вы несчастны. Ваш брат говорил мне, что тот, кто теряет связи с своею землей, тот теряет и богов своих, то-есть все своя цели. Обо всем можно спорить бесконечно, но из меня вылилось одно отрицание, без всякого великодушия и безо всякой силы. Даже отрицания не вылилось. Все всегда мелко и вяло. Великодушный Кириллов не вынес идеи и - застрелился; но ведь я вижу, что он был великодушен, потому что не в здравом рассудке. Я никогда не могу потерять рассудок и никогда не могу поверить идее в той степени как он. Я даже заняться идеей в той степени не могу. Никогда, никогда я не могу застрелиться! "Я знаю, что мне надо бы убить себя, смести себя с земли как подлое насекомое; но я боюсь самоубийства, ибо боюсь показать великодушие. Я знаю, что это будет еще обман, - последний обман в бесконечном ряду обманов. Что же пользы себя обмануть, чтобы только сыграть в великодушие? Негодования и стыда во мне никогда быть не может; стало быть, и отчаяния. "Простите, что так много пишу. Я опомнился и это нечаянно. Этак ста страниц мало и десяти строк довольно. Довольно и десяти строк призыва "в сиделки". "Я, с тех пор как выехал, живу на шестой станции у смотрителя. С ним я сошелся во время кутежа пять лет назад в Петербурге. Что там я живу, никто не знает. Напишите на его имя. Прилагаю адрес.
"Николай Ставрогин". Дарья Павловна тотчас же пошла и показала письмо Варваре Петровне. Та прочитала и попросила Дашу выйти, чтоб еще одной прочитать; но что-то очень скоро опять позвала ее. - Поедешь? - спросила она почти робко. - Поеду, - ответила Даша. - Собирайся! Едем вместе! Даша посмотрела вопросительно. - А что мне теперь здесь делать? Не все ли равно? Я тоже в Ури запишусь и проживу в ущельи... Не беспокойся, не помешаю. Начали быстро собираться, чтобы поспеть к полуденному поезду. Но не прошло получаса, как явился из Скворешников Алексей Егорыч. Он доложил, что Николай Всеволодович "вдруг" приехали поутру, с ранним поездом, и находятся в Скворешниках, но "в таком виде, что на вопросы не отвечают, прошли по всем комнатам и заперлись на своей половине"... - Я помимо их приказания заключил приехать и доложить, - прибавил Алексей Егорыч с очень внимательным видом. Варвара Петровна пронзительно поглядела на него и не стала расспрашивать. Мигом подали карету. Поехала с Дашей. Пока ехали, часто, говорят, крестилась. На "своей половине" все двери были отперты, и нигде Николая Всеволодовича не оказалось. - Уж не в мезонине ли-с? - осторожно произнес Фомушка, Замечательно, что следом за Варварой Петровной на "свою половину" вошло несколько слуг; а остальные слуги все ждали в зале. Никогда бы они не посмели прежде позволить себе такого нарушения этикета. Варвара Петровна видела и молчала. Взобрались и в мезонин. Там было три комнаты; но ни в одной никого не нашли. - Да уж не туда ли пошли-с? - указал кто-то на дверь в светелку. В самом деле всегда затворенная дверца в светелку была теперь отперта и стояла настежь. Подыматься приходилось чуть не под крышу по деревянной, длинной, очень узенькой и ужасно крутой лестнице. Там была тоже какая-то комнатка. - Я не пойду туда. С какой стати он полезет туда? - ужасно побледнела Варвара Петровна, озираясь на слуг. Те смотрели на нее и молчали. Даша дрожала. Варвара Петровна бросилась по лесенке; Даша за нею; но едва вошла в светелку, закричала и упала без чувств. Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочек бумаги со словами карандашом: "Никого не винить, я сам". Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасенный про запас. Крепкий шелковый снурок, очевидно заранее припасенный и выбранный, на котором повесился Николай Всеволодович, был жирно намылен. Все означало преднамеренность и сознание до последней минуты. Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство. ПЕРЕВОД ИНОЯЗЫЧНЫХ ВЫРАЖЕНИЙ: (1) Со мной обошлись, как со старым ночным колпаком! (франц.) (2) может разбить мою жизнь (франц.) (3) в любой стране (франц.) (4) я лишь простой приживальщик и ничего более! Н-ничего более! (франц.) (5) у этих семинаристов (франц.) (6) дорогой друг (франц.) (7) "букетом императрицы" (франц.) (8) для нашей святой Руси (франц.) (9) но давайте же различать (франц.) (10) между нами говоря (франц.) (11) Верне-Монтре (франц.) (12) дражайший друг (франц.) (13) эти нескончаемые русские слова! (франц.) (14) Вы знаете, у нас... Одним словом... (15) чтоб показать вам свою власть (франц.) (16) одним словом (франц.) (17) однако это весьма любопытно (франц.) (18) очаровательных дам (франц.) (19) вы знаете эти псалмы и книгу Иова (франц.) (20) и он показал свою власть (франц.) (21) что за дикая мысль! (франц.) (22) вы знаете (франц.) (23) с такой спесью (франц.) (24) право же? (франц.) (25) мой добрый друг (франц.) (26) прелестное дитя (франц.) (27) но, дорогая моя... (франц.) (28) Но, мой дорогой друг... (франц.) (29) и потом, так как монахов всегда встречаешь чаще, чем здравый смысл... (франц.) (30) право, дорогая... (франц.) (31) и потом (франц.) (32) милый, милый друг (франц.) (33) вспыльчив, но добр (франц.) (34) О, это ужасно глупая история! Я ждал вас, мой добрый друг, чтобы рассказать вам... (франц.) (35) Все одаренные и передовые люди в России были и всегда будут картежники и пьяницы, которые пьют запоем... (франц.) (36) но, между нами говоря,... (франц.) (37) мой дорогой, я... (франц.) (38) любезный друг (франц.) (39) но, мой милый друг... (франц.) (40) Но она ведь еще ребенок! (франц.) (41) Да, я оговорился. Но... это все равно. (франц.) (42) Да-да, я не в состоянии... (франц.) (43) этим чудным ребенком (франц.) (44) милого сына (франц.) (45) такой недалекий (франц.) (46) все равно, это жалкий человек... (франц.) (47) и, наконец, это смехотворно (франц.) (48) Я каторжник, Баденже (франц.) (49) Мне наплевать на это! (франц.) (50) Человек, который смеется (франц.) (51) Я на это плюю и объявляю себя свободным. К дьяволу Кармазинова! К дьяволу Лембке! (франц.) (52) Не правда ли, вы меня поддержите как друг и свидетель. (франц.) (53) именно так (франц.) (54) что-то в этом роде (франц.) (55) я помню. В конце концов... (франц.) (56) он напоминал идиотика (франц.) (57) Как! (франц.) (58) нашего бедного друга (франц.) (59) нашего вспыльчивого друга (франц.) (60) нашей святой Руси (франц.) (61) но это пройдет (франц.) (62) происшествия. Вы будете меня сопровождать, не правда ли? (франц.) (63) О великий и милостивый Боже! (франц.) (64) и начинаю верить (франц.) (65) В Бога? Во Всевышнего, который так велик и так добр? (франц.) (66) в Бога, который так велик и так добр? (франц.) (67) Он делает все, что я хочу. (франц.) (68) Боже! Боже! ... наконец-то мгновение счастья! (франц.) (69) Вы и счастье, вы приходите одновременно! (франц.) (70) я был так взволнован и болен, и к тому же... (71) Это местный фантазер. Это лучший и самый вспыльчивый человек на свете. (франц.) (72) вы совершите благодеяние (франц.) (73) благодеяния (франц.) (74) наконец, это смешно (франц.) (75) Этот Маврикий ... все-таки добрый малый (франц.) (76) эта бедняжка... в конце концов (франц.) (77) этот дорогой друг (франц.) (78) эта бедная тетя (франц.) (79) этот Липутин... вот чего я не понимаю (франц.) (80) Я - неблагодарный! (франц.) (81) все решено ... это ужасно (франц.) (82) эта бедная (франц.) (83) это ангел (франц.) (84) право (франц.) (85) наконец (франц.) (86) бедняжка (франц.) (87) Двадцать лет! (франц.) (88) Это чудовище; и наконец... (франц.) (89) Этот Маврикий (франц.) (90) тем не менее, добрый малый (франц.) (91) Эти люди полагают человеческую природу и общество иными, чем их создал Бог и что они есть в действительности (франц.) (92) с этой подружкой (франц.) (93) но поговорим о другом (франц.) (94) в Швейцарии (франц.) (95) это было глупо, но что делать, все решено (франц.) (96) словом, все решено (франц.) (97) всемилостивый Господь (франц.) (98) если чудеса бывают (франц.) (99) и пусть все будет кончено! (франц.) (100) так называемый "венец" (франц.) (101) оставьте меня, мой друг (франц.) (102) вы видите (франц.) (103) Да что с вами, Лиза! (франц.) (104) дорогая кузина (франц.) (105) Юлия... милая кузина (франц.) (106) Но, дорогой и добрейший друг, в каком беспокойстве... (франц.) (107) болезненный тик (франц.) (108) мадам Лефебюр (франц.) (109) словом, это пропащий человек и что-то вроде беглого каторжника (франц.) (110) Это бесчестный человек, и я даже думаю, что он беглый каторжник или что-то в этом роде (франц.) (111) Петя, дитя мое! (франц.) (112) дитя мое! (франц.) (113) и вы правы (франц.) (114) возвышенно (франц.) (115) сын, милый сын (франц.) (116) Он смеется. (франц.) (117) Оставим это... (франц.) (118) поднимать шум вокруг своего имени (франц.) (119) Он смеется. Он много, слишком много смеется. (франц.) (120) Он вечно смеется. (франц.) (121) Тем лучше. Оставим это. (франц.) (122) Я хотел переубедить ... а эта бедная тетя, хорошенькие же вещи она услышит! (123) В этом есть нечто темное и подозрительное (франц.) (124) Они просто лентяи (франц.) (125) Вы лентяи! Ваше знамя - тряпка, дрянь! (франц.) (126) какая-то глупость в этом роде (франц.) (127) Вы не понимаете. Оставим это (франц.) (128) понимаете? (франц.) (129) Интернационале (франц.) (130) протеже (франц.) (131) бешеную активность (франц.) (132) ворчун-благодетель (франц.) (133) Пусть нечистая кровь напоит наши нивы! (франц.) (134) "Моего милого Августина" (нем.) (135) Ни пяди нашей земли, ни камня наших крепостей (франц.) (136) Да, такое сравнение позволительно. Как донской казачок, плясавший на собственной могиле. (франц.) (137) я забыл (франц.) (138) Жребий брошен! (лат.) (139) бесцеремонности (франц.) (140) не подавая вида (франц.) (141) буквально: к сведению читателя; здесь: имейте в виду (франц.) (142) если это и неправда... (то хорошо придумано) (итал.) (143) Наконец-то друг! ... Вы понимаете? (франц.) (144) прощайте (франц.) (145) понимаете? (франц.) (146) Простите, запамятовал, как его зовут. Он не здешний .... в выражении лица что-то тупое и немецкое. Его фамилия Розенталь. (147) Вы его знаете? В его облике есть что-то тупое и чрезвычайно самодовольное, однако же, очень строгое, неприступное и важное. ... я в этом разбираюсь. (франц.) (148) да, припоминаю, он употребил это слово. ... Он держался на расстоянии ... Словом, он, по-видимому, думал, что я сейчас же наброшусь на него и начну его нещадно колотить. Все низшее сословие таково... (франц.) (149) Я уже двадцать лет готовлюсь к этому. (франц.) (150) Я держался спокойно и с достоинством. (франц.) (151) словом, все это. (франц.) (152) и некоторые из моих исторических, критических и политических набросков... (франц.) (153) да, это так (франц.) (154) он был один, совсем один... в передней, да, я это помню, и потом... (франц.) (155) Видите ли, я был вне себя от волнения. Он говорил, говорил... столько всего ... Я был вне себя от волнения, но держался с достоинством, уверяю вас! (франц.) (156) Дорогой... Знаете, он упомянул Телятникова ... который, кстати, еще должен мне пятнадцать рублей за ералаш. Словом, я не очень понял. (франц.) (157) Как вы полагаете? В конце концов он согласился... (франц.) (158) и ничего более (франц.) (159) по-дружески, я совершенно доволен (франц.) (160) мои враги... и потом, что толку от этого прокурора, от этой свиньи нашего прокурора, который два раза был со мной невежлив и которого в прошлом году от души вздули у очаровательной и прекрасной Натальи Павловны, когда он спрятался в ее будуаре. К тому же, друг мой... (франц.) (161) когда держишь в комнате такие вещи и приходят тебя арестовывать... (франц.) (162) уберите ее (франц.) (163) и потом это мне докучает (франц.) (164) надо, видите ли, быть готовым ... каждую секунду... (франц.) (165) видите ли, дорогой мой (франц.) (166) это началось еще в Петербурге (франц.) (167) Вы меня равняете с этими людьми! (франц.) (168) с этими вольнодумцами от подлости! (франц.) (169) Знаете ли вы ... что я произведу там какой-нибудь скандал (франц.) (170) Мой жизненный путь сегодня закончен, я это чувствую. (франц.) (171) я вам клянусь (франц.) (172) что вы об этом знаете... (франц.) (173) мой жизненный путь кончен (франц.) (174) что она скажет (франц.) (175) Она всю свою жизнь будет меня подозревать... (франц.) (176) это невероятно... И потом женщины... (франц.) (177) С Лембке надо держаться достойно и спокойно. (франц.) (178) О, поверьте мне, я буду спокоен! (франц.) (179) на высоте всего что только есть самого святого... (франц.) (180) Дорогой мой ... идемте! (франц.) (181)"Все к лучшему в этом лучшем из возможных миров". Вольтер, Кандид. (182) мой час пробил (франц.) (183) вы делаете одни только глупости... (франц.) (184) этот милый человек (франц.) (185) и так как повсюду чаще находишь монахов, чем здравый смысл (франц.) (186) это прелестно, о монахах (франц.) (187) и на этом кончим, мой дорогой (франц.) (188) этому дорогому другу (франц.) (189) полностью (франц.) (190) сударыни (франц.) (191) это квинтэссенция глупости, что-то вроде химического элемента (франц.) (192) между прочим (франц.) (193) агент-провокатор (франц.) (194) Прости вас Господь, друг мой, и храни вас Господь (франц.) (195) потом, со временем (франц.) (196) что до меня (франц.) (197) у этих бедных людей встречаются иногда прелестные, полные философского смысла выражения (франц.) (198) дит