чем представлялось прежде, но, к сожалению, он уже не может
здесь задержаться.
И одновременно он тут же возражал себе, понимая, что никакая отсрочка
отъезда, пусть на день или на годы, не изменит того, что мучит его сейчас:
этот край он не познал бы ни на йоту ближе, чем знал до сих пор. И он должен
смириться с тем, что покидает его, так и не познав до конца, не исчерпав
всей его прелести. Что покидает его как должник и как кредитор со счетами,
взаимно не оплаченными.
И снова вспомнилась ему девушка, которой он вложил в тюбик фальшивый
яд, и он подумал, что его карьера убийцы была самой короткой из всех
карьер, которые выпали ему на долю. Я был убийцей часов восемнадцать,
улыбнулся он своим мыслям.
Но потом возразил себе: нет, неправда, что он был убийцей всего лишь
короткое время. Он убийца и останется им до самой смерти. Ибо вовсе не
важно, была или не была голубая таблетка ядом, важно то, что он считал ее
ядом и что, несмотря на это, дал ее незнакомой женщине и даже не пошевелил
пальцем, чтобы спасти ее.
И сейчас он задумался над этим уже с беззаботностью человека,
понявшего, что его поступок оказался в плоскости чистого эксперимента.
Его убийство было особенным. Это убийство не имело мотивов. Оно не
ставило своей целью добиться какой-либо выгоды для самого убийцы. Стало
быть, какой был в нем смысл? Его смысл, по всей вероятности, был в том,
чтобы он узнал, что он убийца.
Убийство как эксперимент, как акт самопознания -- это он уже знал; это
Раскольников. Тот убивал, чтобы ответить себе на вопрос, имеет ли человек
право убить неполноценного человека и способен ли он перенести это
убийство; этим убийством он спрашивал себя о себе.
Да, здесь есть нечто, сближающее его с Раскольниковым:
нецелесообразность убийства, его теоретический характер. Но здесь есть и
различие: Раскольников задавался вопросом, имеет ли право способный человек
ради своего интереса пожертвовать неполноценной жизнью. Но когда Якуб
подавал медсестре тюбик с ядом, у него не было подобных мыслей. Якуба не
занимал вопрос, имеет ли человек право принести в жертву чью-либо жизнь.
Напротив, Якуб убежден, что человек не имеет такого права. Якуб жил в мире,
где люди жертвовали жизнями других во имя абстрактных идей. Якуб знал лица
(беззастенчиво невинные или печально трусливые) тех людей, что, извиняясь,
все же старательно приводят в исполнение над своими близкими приговор, в
жестокости которого не сомневаются. Якуб хорошо знал эти лица и ненавидел
их. А еще Якуб знал, что каждый человек желает кому-то смерти, и от убийства
его удерживают лишь две вещи: страх наказания и физическая
сложность убиения, как такового. Якуб знал, что если бы каждый человек
имел возможность убивать тайно и на расстоянии, род людской за несколько
минут иссяк бы. Поэтому эксперимент Раскольникова он не мог не считать
совершенно напрасным.
Почему же в таком случае он дал медсестре яд? Была ли это всего лишь
простая случайность? Ведь Раскольников свое убийство тщательно продумывал
и подготавливал, тогда как он, Якуб, действовал в мгновенном порывеОднако
Якуб знал, что и он уже много лет непроизвольно готовился к своему убийству
и что то мгновение, когда он подал Ружене яд, было щелью, в которую
вклинилась, точно лом, вся его прошлая жизнь, его всяческое разочарование в
людях.
Раскольников, убивший топором старуху-процентщицу, сознавал, что
перешагивает страшный порог; что преступает закон Божий; он знал, что
старуха -- ничтожная тварь, но одновременно и тварь Божия. Якуб не
испытывал страха Раскольникова. Для него люди не были Божьими тварями. Он
любил мягкость и благородство, но убедился, что эти свойства вовсе не
человеческие. Якуб хорошо знал людей и потому не любил их. Он был
благороден, и потому дал им яд.
Стало быть, на убийство подвигло меня благородство, сказал он себе, и
это показалось ему смешным и печальным.
Раскольников, убивший старуху-процентщицу, не в силах был совладать со
страшной бурей угрызений совести. Тогда как Якуб, глубоко убеж-
260
денныи, что человек не имеет права приносить в жертву чужие жизни,
вовсе не испытывает угрызений совести.
Он стремился представить себе медсестру действительно мертвой и
прислушивался, овладевает ли им ощущение вины. Нет, ничего похожего не
наступало, и Якуб продолжал спокойно и с удовольствием ехать по приветливой
и нежной земле, прощавшейся с ним навсегда.
Раскольников переживал совершенное убийство как трагедию и падал под
бременем своего поступка. А Якуб изумляется тому, сколь легок его поступок,
как он ничего не весит, как он ничуть не обременяет его. И он размышляет над
тем, не больше ли ужаса в этой легкости, чем в истерических метаниях
русского героя.
Он ехал медленно, и разве что окрестный пейзаж порой отвлекал его от
этих мыслей. Он говорил себе, что вся история с таблеткой была всего лишь
игрой, игрой без последствий, как и вся его жизнь в этой стране, в которой
он не оставил никакого следа, никаких корней, никакой бороздки и которую
покидает сейчас, словно пронесшийся над ней ветерок.
19
Облегченный на четверть литра крови, Клима ждал доктора Шкрету в его
приемной с большим нетерпением. Ему не хотелось уезжать из города, не
простившись с ним и не попросив его слегка приглядывать за Руженой. Ее слова
"пока из меня его не вынули, я могу еще и передумать" звучали в нем
непрестанно и приводили в ужас. Он боялся, что теперь, когда он уедет,
Ружена останется без его воздействия и в последнюю минуту может изменить
свое решение.
Наконец доктор Шкрета появился. Клима, бросившись к нему, стал
прощаться и благодарить за его прекрасный аккомпанемент на барабанах.
-- Отличный был концерт, -- сказал доктор Шкрета, -- вы превосходно
играли. Я ни о чем так не мечтаю, как о возможности повторить его. Надо
будет подумать, как организовать такие концерты на других курортах.
-- Да, конечно, играть с вами было одно удовольствие! -- горячо
отозвался трубач; затем добавил: -- У меня к вам небольшая просьба. Хорошо
бы чуть приглядывать за Руженой. Боюсь, как бы не взбрело ей что-нибудь в
голову. От женщин всего можно ждать.
-- Ей уже ничего не взбредет в голову, не беспокойтесь! -- сказал
доктор Шкрета. -- Ружена мертва.
На мгновение Клима остолбенел, и доктору Шкрете пришлось объяснить, что
произошло. Потом он сказал:
-- Это самоубийство, но выглядит оно довольно загадочно. Кое-кто мог
бы и придраться к тому, что она рассчиталась с жизнью через час после того,
как была с вами на комиссии. Нет, нет, не пугайтесь! -- Он схватил трубача
за руку, видя, как тот побледнел. -- Наша сестра,
к счастью, встречалась с одним молодым монтером, который убежден, что
ребенок его. Я заявил, что у вас с нашей сестрой ничего не было и что она
просто упросила вас взять ребенка на себя, поскольку не состоящим в браке
комиссия разрешения на аборт не дает. Так что не спутайте карты, если вас
будут об этом спрашивать. Нервы у вас шалят, это сразу видно, и очень жаль.
Вам надо успокоиться, ведь у нас впереди немало концертов.
Клима не мог найти слов. Полный благодарности, он кланялся доктору
Шкрете и много раз жал ему руку. Камила ждала его в Ричмонде. Клима без слов
обнял ее и стал целовать. Он целовал каждое местечко на ее лице, а потом,
опустившись на колени, обцеловал поверх платья ее всю -- до самых колен.
-- Что случилось с тобой?
-- Ничего. Я страшно счастлив, что ты у меня есть. Я страшно счастлив,
что ты есть.
Они собрали свои сумки и пошли к машине. Сославшись на усталость, он
попросил ее сесть за руль.
Ехали молча. Клима был совершенно изнурен, однако чувствовал небывалое
облегчение. В нем, правда, еще просыпался страх, когда он думал о том, что
его могут подвергнуть допросу. Боялся, что Камила все-таки что-то узнает. Но
он снова повторял про себя то, что говорил ему доктор Шкрета. Даже если и
станут его допрашивать, он должен взять на себя невинную (и в этой стране
довольно обычную) роль джентльмена, который услуги ради выдает себя за
отца. За это никто не смог бы его осудить, даже Камила, узнай она об
этом случайно.
Он посмотрел на нее. Ее красота заполняла небольшое пространство
машины, как крепкий запах духов. Он говорил себе, что хотел бы до конца дней
вдыхать только этот аромат. А потом ему почудилось, что он слышит
отдаленный тихий звук трубы, на которой играет он сам, и он пообещал себе
всю жизнь играть только на радость этой женщине, единственной и самой
дорогой.
20
Всякий раз, садясь за руль, она чувствовала себя более сильной и
самостоятельной. Но сейчас уверенность давал ей не только руль, ее давали и
слова незнакомца, встреченного в коридоре. Она не могла забыть их. Не могла
забыть и его лица, куда более мужественного, чем гладкое лицо супруга.
Камиле подумалось, что она, собственно, никогда и не знала настоящего
мужчины.
Она скосила взгляд на усталое лицо трубача, по которому то и дело
пробегала необъяснимо счастливая улыбка, в то время как его рука не
переставала любовно гладить ее по плечу.
Эта чрезмерная нежность не радовала и не трогала Камилу. Ее
необъяснимость лишний раз убеждала, что у трубача есть свои тайны, своя
личная жизнь, какую он скрывает от нее, в какую не впускает. Но сейчас это
разбудило в ней не боль, а равнодушие.
Что говорил этот человек? Что уезжает навсегда. Тихая затяжная тоска
сжала ей сердце. Тоска не только по этому человеку, а по утраченной
возможности. И не только по этой конкретной возможности, а по возможности,
как таковой. Она затосковала по всем возможностям, которые не заметила,
упустила, от которых увернулась, и даже по тем, которых никогда не было.
Этот человек сказал ей, что провел всю жизнь, точно слепой, не
подозревая даже, что существует красота. Она поняла его. Ведь и с ней
произошло похожее. И она жила в ослеплении, не видя ничего, кроме одной
фигуры, высвеченной резким прожектором ревности. А если бы этот прожектор
вдруг перестал светить? В рассеянном дневном освещении появились бы тысячи
других фигур, и мужчина, который до этого казался ей единственным в мире,
стал бы одним из многих.
Она сжимала руль, чувствуя себя уверенной и красивой, и ее осенила еще
одна мысль: а, впрочем, любовь ли привязывает ее к Климе, или всего лишь
страх потерять его? И если этот страх с самого начала был тревожной формой
любви, то не улетучилась ли со временем любовь (усталая и измученная) из
этой формы? Не остался ли в конце концов один страх, страх без любви? И что
останется, если исчезнет и этот страх?
Трубач рядом с ней снова необъяснимо улыбнулся.
Она взглянула на него и подумала, что, если перестанет ревновать, не
останется ничего. Она мчалась на большой скорости, и ей представилось, что
где-то впереди на дороге жизни прочерчена линия,
которая обозначит разрыв с трубачом. И эта мысль впервые не пробудила в
ней ни тревоги, ни страха.
21
Ольга, войдя в апартаменты Бертлефа, извинилась:
-- Не сердитесь, что врываюсь без предупреждения. Но я так ужасно
нервничаю, что не могу оставаться одна. Я правда не помешаю?
В комнате сидели Бертлеф, доктор Шкрета и инспектор, который ответил
Ольге:
-- Нет, не помешаете. Мы говорим о случившемся уже вполне
неофициально.
-- Пан инспектор -- мой старинный друг, -- объяснил Ольге доктор
Шкрета.
-- Скажите, прошу вас, почему она это сделала? -- спросила Ольга.
-- Она ссорилась с молодым человеком, с которым встречалась, -- сказал
инспектор, -- а посреди этой размолвки достала что-то из сумки и
проглотила. Больше ничего мы не знаем, и боюсь, не узнаем.
-- Пан инспектор, -- настоятельно сказал Бертлеф, -- прошу вас
обратить внимание на то, что я сказал вам для протокола. Я провел с Руженой
в этой комнате ее последнюю ночь. Это главное, что, возможно, я недостаточно
подчеркнул. Ночь была прекрасной, и Ружена чувствовала себя бесконечно
счастливой. Эта неприметная девушка как нельзя больше нуждалась в том,
чтобы разорвать обруч, которым сковывало
ее безучастное и неприветливое окружение, и она сразу же стала
ослепительным созданием, полным любви, нежности и великодушия, созданием,
каким вы и вообразить ее не могли. Говорю вам: в течение вчерашней ночи я
распахнул перед ней дверь в другую жизнь, и именно вчера ей захотелось
жить. Однако кто-то следом пересек мне дорогу... -- в неожиданной
задумчивости сказал Бертлеф и тихо добавил: -- Верно, в это вмешались силы
ада.
-- Могущество ада не по зубам криминальной полиции, -- сказал
инспектор.
Бертлеф, пропустив его иронию мимо ушей, продолжал:
-- Самоубийство -- полнейшая нелепица, поймите это, прошу вас! Не могла
же она убить себя именно тогда, когда наконец почувствовала желание
житьПовторяю вам, я не считаю возможным обвинять ее в самоубийстве.
-- Милейший, -- сказал инспектор, -- в самоубийстве никто не обвиняет
ее хотя бы потому, что самоубийство не считается какой-либо виной.
Самоубийство вне законов правосудия. Это не наше дело.
-- Да, -- сказал Бертлеф, -- для вас самоубийство не является виной,
ибо жизнь для вас не представляет собой ценности. Но я, пан инспектор, не
знаю большего греха. Самоубийство -- куда больший грех, чем убийство.
Убивать можно из мести или корыстолюбия, но и корыстолюбие есть проявление
некой извращенной любви к жизни. Самоубийством же мы с издевкой бросаем
свою жизнь к ногам Бога. Самоубийст-
во -- это плевок, залепленный в лицо Создателя. Говорю вам, я сделаю
все, чтобы доказать невиновность девушки. Если вы утверждаете, что она
покончила с собой, то объясните почему? Какой мотив вы обнаружили?
-- Мотивы самоубийства -- всегда тайна, -- сказал инспектор, -- да и
заниматься их поиском не входит в мои обязанности. Не сердитесь на меня за
то, что я исполняю сугубо свои обязанности. Их предостаточно, и меня едва
хватает на них. Хотя дело еще не закрыто, но могу заранее вам сказать, что
никакого убийства я здесь не усматриваю.
-- Я восхищаюсь вами, -- очень зло сказал Бертлеф, -- восхищаюсь вашей
готовностью не задумываясь подвести черту под смертью человека.
Ольга заметила, как кровь бросилась в лицо инспектора.
Но он тотчас овладел собой и после небольшой паузы сказал голосом даже
слишком любезным:
-- Хорошо. Согласен принять ваше предположение, что здесь имело место
убийство. Итак, попробуем разобраться, как оно могло быть совершено. В сумке
покойной мы обнаружили тюбик с успокоительными таблетками. Можем
предположить, что Ружена хотела принять таблетку, чтобы успокоиться, но
кто-то успел подложить ей в тюбик другую таблетку, с виду такую же, но
содержавшую яд.
-- Вы полагаете, что Ружена взяла яд из тюбика с атарактиками?
-- Сестра Ружена, разумеется, могла взять яд, который лежал в сумке
отдельно, не в тюбике. Так было бы в случае самоубийства. Но если мы
предполагаем убийство, то нет иной версии, чем та, что кто-то подложил ей в
тюбик яд, который был той же формы, что и ее лекарство.
-- Простите, что возражаю вам, -- сказал доктор Шкрета, -- но вовсе не
так просто изготовить из алкалоида таблетку точно такой же формы. Это под
силу лишь тому, у кого есть доступ к производству медикаментов. Здесь ни у
кого такой возможности нет.
-- Вы хотите сказать, что возможность изготовить такую ядовитую
таблетку полностью исключена?
-- Может, не исключена полностью, но весьма затруднительна.
-- Достаточно и того, что это возможно, -- сказал инспектор и
продолжал. -- Подумаем, кто мог быть заинтересован в смерти этой женщины.
Она не была богата, стало быть, имущественный интерес отпадает. Следует
также исключить мотивы политического или шпионского характера. Остаются
лишь причины личного порядка. Кто же наши подозреваемые? Прежде всего, это
любовник, который непосредственно перед ее смертью бурно ссорился с ней.
Вы полагаете, что яд подложил ей он?
На вопрос инспектора никто не ответил, и он сказал:
-- Я так не думаю. Ведь этот парень неустанно боролся за эту девушку.
Хотел жениться на ней. Она была беременна от него, и даже если
бы она зачала от кого-то другого, главное, он не сомневался в том, что
она беременна от него. В ту минуту, когда он узнал, что она хочет
избавиться от ребенка, его охватило отчаяние. Но заметьте: Ружена пришла
после комиссии по пресечению беременности, а не после аборта! Так что для
нашего бедолаги не все еще было потеряно. Плод внутри нее еще жил, и он
готов был сделать все, чтобы сохранить его. Абсурдно предполагать, что в эти
минуты он дал ей яд, когда только и мечтал о том, чтобы жить с ней и иметь
ребенка. К тому же пан доктор объяснил нам, что достать яд в форме обычной
таблетки -- вещь не простая для обыкновенного человека. Где мог бы
приобрести ее этот наивный паренек, у которого нет никаких связей в
обществе? Вы могли бы мне это объяснить?
Бертлеф, к которому постоянно обращался инспектор, пожал плечами.
-- Обсудим следующих подозреваемых. Трубач из столицы. Какое-то время
назад он познакомился здесь с покойной, причем мы не знаем, как далеко
зашло их знакомство. Но в любом случае достаточно далеко, если покойная
осмелилась попросить его объявить себя виновником ее беременности и
сопровождать ее на абортную комиссию. Почему она попросила именно его, а не
кого-то из местных? Это несложно угадать. Любой женатый мужчина из этого
курортного городка боялся бы огласки дела и скандала в семье. Такую услугу
мог оказать ей лишь тот, кто не живет здесь. Впрочем, молва о том, что у нее
должен быть ребенок от знаме-
нитого артиста, только льстила ей, а трубачу не могла навредить. Стало
быть, мы можем заключить, что пан Клима взялся за эту услугу совершенно
спокойно. С какой стати было ему ради этого убивать несчастную медсестру?
Весьма неправдоподобно, как объяснил нам пан главврач, чтобы Клима был
настоящим отцом нерожденного ребенка. Но допустим и эту возможность.
Допустим, что отец -- Клима и ему это крайне неприятно. Но объясните мне,
зачем ему ее убивать, когда она согласилась сделать аборт и уже получила
официальное разрешение на эту операцию? Или, пан Бертлеф, нам следует
считать Климу убийцей?
-- Вы не понимаете меня, -- мягко сказал Бертлеф. -- Я никого не хочу
сажать на электрический стул. Я хочу лишь обелить Ружену. Ибо самоубийство
есть самый тяжкий грех. И омраченная болями жизнь имеет свою тайную цену. И
жизнь на пороге смерти прекрасна. Тот, кто никогда не смотрел смерти в лицо,
не знает этого, но я, пан инспектор, это знаю. И потому говорю вам, что
сделаю все, чтобы доказать невиновность девушки.
-- И я хочу попытаться сделать это, -- сказал инспектор. -- Есть еще
третий подозреваемый. Пан Бертлеф, американский бизнесмен. Он сам показал,
что провел с покойной ее последнюю ночь. Мы могли бы считать, что, будь он
убийцей, то вряд ли признался бы в этом. Но это возражение весьма
несостоятельно. На вчерашнем концерте все видели, что пан Бертлеф сидит
рядом с Руженой и что, не дождавшись конца,
уводит ее к себе домой. Пан Бертлеф понимает, что в таком случае лучше
признаться, чем быть уличенным другими. Пан Бертлеф уверяет нас, что сестра
Ружена была в эту ночь с ним счастлива. А как же иначе! Ведь пан Бертлеф не
только обаятельный мужчина, но прежде всего американский бизнесмен,
обладатель долларов и паспорта, дающего возможность путешествовать по всему
миру. Сестра Ружена замурована в этом захолустье и тщетно ищет способ
вырваться отсюда. У нее тут единственный любовник, который хочет жениться
на ней, но это всего лишь молоденький местный монтер. Если она выйдет за
него, то навсегда предрешит свою судьбу и уже никуда отсюда не вырвется. Она
терпела его, поскольку не было выбора. Но при этом не хотела и окончательно
связываться с ним, чтобы навсегда не распрощаться со своими надеждами. А тут
вдруг появился экстравагантный мужчина с галантными манерами и совершенно
вскружил ей голову. Она уже жила мыслями, что он женится на ней и она
наконец-то покинет эту глухомань. Если поначалу она умела быть деликатной
любовницей, то со временем становилась все более, навязчивой. Она дала ему
понять, что не отступится от него, и стала его шантажировать. Но Бертлеф --
человек женатый, и, как мне известно, завтра к нему из Америки приезжает
жена, и, как мне известно, любимая жена, мать его годовалого ребенка.
Бертлеф хочет сделать все во избежание скандала. Он знает, что сестра
Ружена постоянно носит с собой тюбик с успокоительными таблет-
ками, и знает, как они выглядят. У него широкие связи с заграницей, у
него много денег. Для него сущий пустяк дать изготовить ядовитую таблетку в
форме Ружениного лекарства. Во время этой прекрасной ночи, пока его
любовница спала, он тайно подсунул ей яд в тюбик. Считаю, пан Бертлеф, что
вы единственный человек, имеющий повод и средства для того, чтобы убить
Ружену. Предлагаю вам признать свою вину!
В комнате наступила тишина, инспектор долго смотрел в глаза Бертлефу,
Бертлеф платил ему столь же терпеливым и молчаливым взглядом. На его лице
не было ни изумления, ни обиды. Наконец он сказал:
-- Ваши выводы меня не удивляют. Вы не способны обнаружить убийцу и
потому должны найти кого-то, кто возьмет на себя его вину. К таинственным
законам жизни относится и то, что невинные несут ответственность за
виновных. Прошу, арестуйте меня.
22
На край опускались мягкие сумерки. Якуб остановил машину в деревне, за
которой в нескольких километрах были пограничные шлагбаумы. Он хотел
продлить последние минуты, остававшиеся ему на родине. Он вышел из машины в
незнакомой деревне и побрел по улице.
Улица была некрасивой. Вокруг домишек валялись ржавые обручи, куски
старого железа,
выкинутое тракторное колесо. Деревня была заброшенной и безобразной.
Якубу казалось, что эта мусорная свалка с ржавыми обручами ни дать ни взять
бранное слово, каким вместо привета прощается с ним его родина. Он дошел до
конца улицы, где была деревенская площадь с прудом. Пруд был тоже
заброшенный, заросший мокрицей. С краю плескалась стайка гусей -- какой-то
паренек старался прутом отогнать их оттуда.
Якуб повернул назад к машине. Вдруг он увидел за окном одного дома
мальчика лет пяти, не больше. Мальчик стоял и смотрел в окно на пруд. То ли
он смотрел на гусей, то ли наблюдал за пареньком, стегавшим их прутом. Он
стоял у окна, и Якуб не мог оторвать от него взгляд. Это было детское
личико, и что более всего привлекало в нем внимание Якуба, так это очки. У
мальчика были большие очки с толстыми, как угадывалось, стеклами. Голова
была маленькой, а очки в тяжелой оправе -- большими. Мальчик носил их на
себе, как гирю. Носил их, как свою судьбу. Он смотрел в них, точно сквозь
решетку. Да, он носил очки в тяжелой оправе, точно решетку, которую
вынужден будет таскать на себе всю жизнь. И Якуб смотрел в глаза мальчика
сквозь эту решетку очков, и на него вдруг нахлынула безмерная печаль.
Было это внезапно -- как будто прорвались берега и вода захлестнула
край. Якуб давно не был таким печальным. Уже столько лет. Он знал вкус
горечи, терпкости, но не печали. А сейчас
она вдруг навалилась на него, и не было сил сдвинуться с места.
Он видел перед собой ребенка, одетого в решетку, и ему было жаль этого
ребенка и всей своей страны, и ему казалось, что страну свою он мало любил и
плохо любил, и ему было грустно от этой плохой и незадачливой любви.
И вдруг пришла мысль, что это была гордыня, мешавшая ему любить эту
страну, гордыня благородства, гордыня аристократизма, гордыня утонченности;
безрассудная гордыня, ставшая причиной того, что он не любил своих ближних,
что ненавидел их, считая убийцами. И он снова вспомнил о том, что вложил
незнакомой женщине в тюбик яд и что убийца он сам. Да, он убийца, и его
гордыня повержена в прах. Он стал одним из них, он стал братом этих
печальных убийц.
Мальчик в больших очках стоял, как каменный, у окна и неотрывно
смотрел на пруд. И Якуб подумал, что этот мальчик, ни в чем не повинный, не
совершивший ничего дурного, уже родился с плохими глазами и такими они
остануться на всю жизнь. И еще мелькнула смутная мысль, что все, что он
ставил людям в укор, есть нечто данное, с чем они рождаются и несут с
собой до конца, точно тяжелую решетку. И Якуба осенило, что сам он не имеет
никакого преимущественного права на благородство и что наивысшее
благородство -- это любовь к людям, несмотря на то что они убийцы.
В памяти вновь всплыла голубая таблетка, и ему представилось, что он
вложил ее в тюбик несимпатичной медицинской сестры, как свое оправдание; как
свое приобщение к ним; как просьбу принять его в свой круг, хотя он всегда и
сопротивлялся тому, чтобы быть к ним причисленным.
Он быстрым шагом пошел к машине, открыл дверцу, сел за руль и погнал к
границе. Еще вчера он думал, что это будет миг облегчения. Что он уедет
отсюда с радостью. Что уедет из страны, где родился случайно и к которой по
сути не принадлежит. Но сейчас он знал, что уезжает со своей единственной
родины и что никакой другой на свете не существует.
23
-- Не надейтесь, -- сказал инспектор. -- Тюрьма не раскроет перед вами
свои триумфальные врата, чтобы вы вступили в них, как Иисус Христос на
Голгофу. Даже во сне не могло мне привидеться, что вы убили эту молодую
женщину. Я обвинил вас лишь затем, чтобы вы перестали утверждать, что она
была убита.
-- Я рад, что ваше обвинение не серьезно, -- сказал Бертлеф мирно. --
Но вы верно заметили. С моей стороны было неразумно добиваться правосудия
по отношению к Ружене от полиции.
-- Мне приятно, что вы пришли к согласию, -- сказал доктор Шкрета. --
Одно может в известной мере утешить нас. Каким бы образом ни умерла Ружена,
ее последняя ночь была прекрасной.
-- Взгляните на луну, -- сказал Бертлеф, -- она светит, как и вчера, и
превращает эту комнату в сад. Не прошло еще и суток с той поры, как Ружена
была феей в этом саду.
-- А правосудие поистине не должно нас так занимать, -- сказал доктор
Шкрета. -- Правосудие -- не дело рук человеческих. Существует правосудие
слепых и жестоких законов и еще, возможно, есть какое-то высшее правосудие,
но того мне постичь не дано. У меня всегда было чувство, что я живу в этом
мире вне правосудия.
-- Как это? -- удивилась Ольга.
-- Правосудие меня не касается, -- сказал доктор Шкрета. -- Это нечто
вне меня и сверх меня. В любом случае это что-то нечеловеческое. Я никогда
не стану сотрудничать с этой омерзительной силой.
-- Тем самым вы хотите сказать, -- заметила Ольга, -- что вообще не
признаете никаких ценностей, которые считаются общепринятыми?
-- Ценности, которые я признаю, не имеют ничего общего с правосудием.
-- Например? -- спросила Ольга.
-- Например, дружба, -- тихо ответил доктор Шкрета.
Все замолчали, и инспектор встал, чтобы проститься с присутствующими.
Вдруг Ольгу что-то осенило:
-- А какого цвета были таблетки в тюбике Ружены?
-- Голубые, -- сказал инспектор и добавил с явным интересом: -- Но
почему вы об этом спросили?
Ольга испугалась, что инспектор читает ее мысли, и быстро проговорила:
-- Я видела у нее такой тюбик. Просто интересно, был ли это тот тюбик,
который я видела у нее...
Инспектор не читал ее мыслей, он устал и потому пожелал всем спокойной
ночи.
Когда он ушел, Бертлеф сказал Шкрете:
-- Скоро приедут наши жены. Пойдем их встречать?
-- Обязательно пойдем. Примите сегодня двойную порцию лекарства, --
заботливо сказал доктор Шкрета, и Бертлеф вышел в соседнюю комнату.
-- Вы когда-то давно дали Якубу яд, -- сказала Ольга. -- В виде
голубой таблетки. Он никогда не расставался с ней. Я это знаю.
-- Не выдумывайте глупости. Ничего подобного я ему никогда не давал,
-- сказал доктор Шкрета весьма выразительно.
Из соседней комнаты вернулся Бертлеф, украшенный новым галстуком, и
Ольга откланялась.
24
Бертлеф и доктор Шкрета шли к вокзалу тополиной аллеей.
-- Взгляните на эту луну,-- сказал Бертлеф. -- Поверьте, доктор,
вчерашний вечер и ночь были восхитительны.
-- Я вам верю, однако вам не следовало бы так развлекаться. Движения,
которые в такую ночь неизбежны, для вас поистине рискованны.
Бертлеф не ответил; его лицо светилось выражением счастливой гордости.
-- Пожалуй, вы в отличном настроении, -- сказал доктор Шкрета.
-- Вы правы. Если я сделал последнюю ночь ее жизни прекрасной, я
счастлив.
-- Знаете что, -- неожиданно сказал доктор Шкрета. -- Я давно хочу
обратиться к вам со странной просьбой, но все не решаюсь. А сегодня,
похоже, такой удивительный день, что я, пожалуй, решусь...
-- Говорите, доктор!
-- Я хотел бы, чтобы вы усыновили меня. Пораженный Бертлеф остановился,
а доктор Шкрета стал излагать ему причины своей просьбы.
-- Чего бы я только не сделал для вас, доктор, -- сказал Бертлеф. --
Лишь бы это не показалось глупым моей жене. Она была бы гораздо моложе
своего сына. Возможно ли это с юридической точки зрения?
-- Нигде не написано, что приемный сын должен быть моложе своих
родителей. Это же не родной, а именно приемный сын.
-- Вы уверены в этом?
-- Этот вопрос я давно проконсультировал у юристов, -- с тихой
стыдливостью сказал доктор Шкрета.
-- Да, это довольно странно, и я несколько поражен вашей просьбой, --
сказал Бертлеф, -- но сегодня я в таком удивительном настроении, что хотел
бы всему миру приносить одну радость. Если вам это доставит радость... сын
мой...
И они обнялись посреди улицы.
25
Ольга лежала в постели (в соседней комнате радио уже не играло), и ей
было ясно, что Ружену убил Якуб и что об этом знает только она и доктор
Шкрета. Но почему он это сделал, она, пожалуй, никогда не узнает. От ужаса у
нее по телу бегали мурашки, но вскоре (ибо, как известно, она умела
пристально наблюдать за собой) она с изумлением обнаружила, что эти мурашки
сладостны и что этот ужас исполнен гордости.
Вчера она занималась любовью с Якубом в те минуты, когда он несомненно
был захвачен самыми страшными мыслями, и она в любовном акте вбирала его
вместе с ними.
Как это мне не противно? -- спрашивала она себя. -- Как это я не иду (и
никогда не пойду) донести на него? Неужели и я живу вне правосудия?
Но чем больше она задавала себе такие вопросы, тем больше росла в ней
странная счастливая гордость: ей было так, как, возможно, девушке, которую
насилуют, но которую внезапно охватывает дурманящий оргазм, тем более
мощный, чем сильнее она ему сопротивляется...
26
Поезд остановился, и на перрон вышли две женщины.
Одной из них, верно, было около тридцати пяти, и ей достался поцелуй
доктора Шкреты, другая была моложе, эффектно одетая, с ребенком на руках, и
ее поцеловал Бертлеф.
-- Покажите, сударыня, вашего малыша, -- сказал доктор Шкрета, -- я
ведь еще не видел его!
-- Если бы я не знала тебя так хорошо, то кое в чем заподозрила бы, --
смеялась пани Шкретова. -- Взгляни, у него родинка на верхней губе точно
там, где у тебя!
Пани Бертлефова всмотрелась в лицо Шкреты и ахнула от удивления:
-- И в самом деле! Когда я здесь лечилась, я ее у вас совсем не
заметила! Бертлеф сказал:
-- Это столь необыкновенная случайность, что не побоюсь причислить ее к
чудесам. Пан доктор Шкрета, возвращающий здоровье женщинам, принадлежит к
сословию ангелов и, как ангел, оставляет свой знак на детях, которым помог
появиться на свет. Таким образом, это не родинка, а ангельский знак.
Всем присутствующим объяснение Бертлефа понравилось, и они весело
засмеялись.
-- Кстати, -- обратился Бертлеф к своей очаровательной жене, --
торжественно сообщаю тебе, что несколько минут назад пан доктор стал братом
нашего Джона. Стало быть, совершенно
естественно, что они, будучи родными братьями, имеют одинаковые
родинки.
-- Значит, ты наконец решился... -- счастливо вздохнула пани Шкретова.
-- Я ничего не понимаю, ничего! -- Пани Бертлефова потребовала
разъяснений.
-- Я тебе все объясню. Мы сегодня о многом должны рассказать друг
другу, многое отпраздновать. Нас ждет превосходный уик-энд, -- сказал
Бертлеф и взял жену под руку. И все четверо, пройдя под фонарями перрона,
покинули вокзал.
Закончено в 1971 или в 1972 году в Чехии
Милан Кундера ВАЛЬС НА ПРОЩАНИЕ