--
"trous du diable". Как это психологически верно, метко и остроумно! Рядом с
психологией маски можно поставить, по-моему, только один еще фактор костюма:
сексуальную тенденцию оттенять и подчеркивать соблазнительные подробности
своего сложения. Прикрывается сначала только часть тела; и не столько именно
ради "интриги", сколько ради волнующего контраста между прикрытым и
неприкрытым в цвете и форме, например, матовый тон одеяний рядом с
лоснящейся кожей и наоборот лоснящийся блеск украшений рядом с матовой
кожей, тонкая, стиснутая тканью талия рядом с полным обнаженным бюстом и
т.д." (Там же. С. 163).
Много страниц в связи с темой театральности оказалось посвященными
семиотике поведения:
а) один из разделов книги носит название "Поучения, к обрядам
относящиеся", где рассматриваются типы поведения в случае свадьбы и в случае
похорон. Раздел заканчивается словами: "Свадьба и похороны! Вот два обряда
-- самый ве-
история до 1917 года 108
селый и самый грустный! Между ними все остальные" (Там же.
С.191);
б) есть элементы упражнений, используемых сегодня психиатрами для
коррекции поведения в сторону более оптимистическую; этот раздел у
Н.Евреинова называется "Об инсценировке воспоминаний";
в) есть отдельный раздел, восстанавливающий до мельчайших подробностей
тип отдыха на Востоке, под названием "Кейф в гареме": "Если Север славится
льдами, Запад культурой, Юг тропической растительностью, -- Восток славится
кейфом. Тут вое придумано для этого: и мягкие диваны, и кальян, и
одалиски, и халаты, и гаремы, и фонтаны, и балдахины, и бани, и сласти
всевозможные, и разные "аршады", и опахала, и длиннейшие сказки! Восточный
идеал вожделенного отдыха прекрасно выражен в Коране! -- взгляните только на
страницы, где говорится о рае, и вы убедитесь в этом как нельзя
лучше!" (Там же. С.124);
г) многочисленные, перечисленные нами выше, наблюдения о бытовых
вариантах поведения: светского, домашнего и т.п.;
д) есть отдельный раздел, носящий название "Эротический театр для
себя":
"Начать с того, что самое обычное "ухаживание" мужчины за
женщиной представляется при ближайшем детальном рассмотрении ничем иным, как
форменной комедией: она играет "роль" такого-то идеала, вот
такого-то, пока убедительная игра обоих не приведет к домогаемому;
после этого театральный обман, внушенный преследующей свои цели
природой, может беспрепятственно для продолжения человеческого рода
обнаружиться хоть в самой тягостной форме! -- природе от этого, вульгарно
выражаясь, "ни холодно, ни жарко" (Евреинов Н.Н. Театр для себя. --
Ч.1. С.174);
е) отдельный раздел "Режиссура жизни" описывает школу, деревню, военный
лагерь, министерство, монастырь, тюрьму, кладбище и т.п. с точки зрения
перформанса.
Удивление вызывает достаточно четкое представление Н.Евречнова
о будущем телевидении и его семиотических характеристиках. "У каждого
из нас будет свой собственный театр, некий тоже в своем роде "театр для
себя", представляющий полную свободу в выборе времени, компании и удобной
позы для наслаждения сценическими произведениями, которые, разумеется, не
ограничатся исключи-
Евреинов о театральности 109
тельно "научными картинами". Чтение романов покажется скучным рядом с
их сценическими восприятием в таком домашнем театре будущего. Конечно, это
будет, в смысле совершенства представления, нечто весьма далекое от тех
"инсценировок", какие занимают нас теперь на экране кинематографов.
Кинематограф в том виде, в каком он сейчас существует, покажется, по
сравнению с будущим аналогичным театром, жалкой игрушкой, достойной смеха и
презрения. Я уж не говорю про мелькание, плоскостность и прочие недостатки,
которые может быть уже завтра будут устранены на века. Нет, будущий
кинетофон (дело не в названии) явит подлинное волшебство сценически
выбранных красок действительности, явит человеческий голос, "машинным
способом" эстетизированный в своей передаче, явит подкупающую самого
злостного прозаика ясность, очарование и иллюзорность драматической
концепции. (...) Грандиозный спрос на подобный волшебный товар даст
возможность "отпускать" в нем красивейших женщин мира, чудеснейших актеров
лучших школ, самую сыгравшуюся оркестровую музыку, самый полноголосый
человеческий хор, целый рой пленительных танцовщиц, неустрашимых акробатов,
отменнейшие декорации и костюмы величайших художников, сонмы статистов, море
людей!.. И каждый из этих новых даров Пандоры будет стоить, в силу того же
грандиозного спроса, не дороже просто изданной книги или брошюры нашей
эпохи. Наши внуки (я хочу верить, что уже наши внуки) будут покупать такие
картины, как настоящие сновидения, -- сновидения, которыми можно будет
наслаждаться лежа в своей постели, vis-a-vis к кинемо-экрану, сновидения,
которые заполнят комнату и душу прежде, чем спящий сомкнул глаза"
(Евреинов Н.Н. Театр для себя. -- Ч.2. С.101-102).
Кинематограф, как считал Н.Евреинов, интересен своим
преодолением времени, поскольку в нем возможна встреча артиста даже с
будущим зрителем (См.: Евреинов Н.Н. Pro scena sua. С.123). Я привел
такую длинную цитату из-за восхищения описанием того, чего еще не было, с
четким вычленением позитивных характеристик, которые только сегодня мы
достаточно ясно можем себе представить.
Несколько своих статей Н.Евреинов посвящает проблеме
наготы/оголенности; в современной терминологии -- мистике
эротики/порнографии. Он замечает: "Не знаю
история до 1917 года 110
как для других, но для меня понятия обнаженности и оголенности не
только не совпадают, а прямо-таки противополагаются в эстетическом
отношении. (...) Слово "голая" отдает запахом банного веника; слово "нагая"
-- жертвенным фимиамом. О нагой женщине я могу вести беседу со своей
матерью, сестрой, дочерью, не оскорбляя вовсе их чувства целомудрия; о голой
женщине мне пристойней говорить, закрывши от них двери. Оголенность имеет
отношение к сексуальной проблеме; обнаженность -- к проблеме эстетической.
Несомненно, что всякая нагая женщина вместе с тем и голая; но отнюдь не
всегда и не всякая голая женщина одновременно и нагая" (Там же.
С.168-169). Или: "покров наготы поистине волшебный покров; ни одно платье
так не капризно при носке; малейшая неосторожность, малейшее легкомыслие в
обращении с ним, -- и волшебный покров спадает, наказывая виновных
неприличием оголенности, сменяя уважение к ним на смех или похотливость"
(Там же С.169).
Есть интересная параллель с Мишелем Фуко, который говорил о
наказании тела, а с историей телесных наказаний в России выступил Николай
Евреинов. Он писал: "Возможность телесно наказывать превращалась на Руси
нередко в настоящую страсть к истязанию, страсть, находящую себе полное
объяснение лишь в планомерной истории развития телесных наказаний в России"
(совр. переизд. Евреинов Н. История телесных наказаний в России.
Харьков, 1994. С.4). Это было столь значимым элементом русской истории, что
захватывало почти каждого "Наши предки воспитывались около плах и эшафотов,
-- пишет Николай Евреинов, -- никогда они не собирались в большом
многолюдстве, чем в дни торговых казней или военных экзекуций..." (С.7).
Причем с сегодняшней точки зрения часто отсутствует соответствие проступка и
уровня наказания, что характерно для времени Петра I или Павла I. Например
"Резали язык государственным преступникам, заговорщикам, бунтовщикам"
(С.54). Не делали исключения и императрицы: "По русскому праву розги
по-прежнему назначались детям; для взрослых эта кара считалась слишком
незначительной Впрочем, нам известно, что сама Государыня пользовалась этим
наказанием для своих придворных" (С 80). Сама книга Н.Евреинова
огромного формата и с большим числом иллюстраций Она наглядно показывает,
что никто не был свободен от истязаний вне за-
Евреинов о театральности 111
висимости от положения в существующей иерархии. Например, следующий
факт -- "Сенатору Мусину-Пушкину вырезали язык и назначили Сибирь" (С.67),
что говорит о действительной распространенности этой стороны жизни. В
некоторых случаях прохождение этой процедуры скрывалось от окружающих.
"Многие не выдерживали экзекуции и тут же испускали дух, со всех же прочих
ревностный инквизитор брал подписку, подтвержденную клятвой, что они
обязуются никому ни при каких обязательствах не передавать о том, что с ними
сделали в Тайной экспедиции, а если проговорятся, то должны будут снова
подвергнуться безответно наказанию" (С.82). Вряд ли тут подойдет идея
Льва Карсавина о том, что преступник может сам добровольно пойти на
подобное наказание.
2.4. Л.П.ЯКУБИНСКИЙ И Е.Д.ПОЛИВАНОВ О ПОЭТИЧЕСКОМ ЯЗЫКЕ
ОПОЯЗ (Общество по изучению поэтического языка), составивший основу
формальной школы в литературоведении, был сформирован в дореволюционное
время (См.: Медведева С.Ю. К истории изучения поэтического языка //
Структура и функционирование поэтического текста. -- М., 1985. С. 39). Мы
остановимся здесь на двух именах -- Лев Петрович Якубинский (1892-1945) и
Евгений Дмитриевич Поливанов (1891-1938). Мы сознательно "потеряли"
В.Б.Шкловского в дореволюционном ОПОЯЗе, поскольку о нем мы будем
говорить впоследствии. Но, если быть честным, то и сам В.Б.Шкловский
"теряет" А.П.Якубинского и Е.Д.Поливанова, посвящая им едва ли
не абзацы, в то время как Б.М.Эйхенбаум или Ю.Н Тынянов
получают у него целые главы. Так что историческая справедливость требует
отдельного разговора о А.П.Якубинском и Е.Д.Поливанове, тем
более, что они и сами выделились а) заложив основы изучения именно
поэтического языка, а не прозы, б) будучи лингвистами, а не
литературоведами, как остальные участники формальной школы, в) "Поливанов и
Якубинский были коммунистами Поливанов еще до Октябрьской революции, а
Якубинский с первого года революции" (Шкловский В.Б. Тетива //
Избранное: В 2-х т. - М, 1983. - Т.2 С.132).
Е.А.Поливанов был настолько колоритен, что оставил о себе след в
произведениях В.А.Каверина и как прототип лите-
история до 1917 года 112
ратурного героя (профессора Драгоманова в "Скандалисте"), и просто в
воспоминаниях. Знаток восточных языков, председатель "тройки" по борьбе с
наркоманией в Ленинграде, выступивший против Н.Я.Марра в 30-е годы и
погибший в результате (См.: Каверин В.А. Письменный стол. -- М.,
1985. С.87-94
Именно ОПОЯЗ теоретически оформил внимание к поэтическому слову. Это
внимание привело к возникновению термина поэтический язык в
противопоставлении языку практическому, бытовому, прозаическому.
Приведем разграничения, вынесенные на первое место самим
А.Л.Якубинским:
"Смысловая сторона слова (значение слова) играет в практическом
языке большую роль, чем звуковая (что вполне понятно); поэтому различные
подробности произношения доходят до сознания, главным образом, постольку,
поскольку они служат для различения слов по значению" (Сборники по теории
поэтического языка. -- Пг., 1916. -- Вып.1. С.16-17).
"В языке стихотворном дело обстоит иначе; можно утверждать, что звуки
речи в стихотворном языке всплывают в светлое поле сознания и что внимание
сосредоточено на них;
в этом отношении важны самонаблюдения поэтов, которые находят себе
подтверждение в некоторых теоретических соображениях" (Там же. С.
17).
"Явление "обнажения" слова очень распространено и, вероятно, каждый
наблюдал его на самом себе" (Там же. С.23).
"Совершенно ясно, что эмоции, вызванные звуками, не должны протекать в
направлении, противоположном эмоциям, вызываемым "содержанием" стихотворения
(и обратно), а, если это так, то "содержание" стихотворения и его звуковой
состав находятся в эмоциональной зависимости друг от друга" (Там же.
С.25).
Интересно высказывание В.Б.Шкловского о заумном языке как о
сегодняшней реальности: "Заумный язык" существует "не только в чистом своем
виде, то есть как какие-то бессмысленные речения, но, главным образом, в
скрытом состоянии, так, как существовала рифма в античном стихе, живой, но
не осознанной" (Там же. С.9).
В.Б.Шкловский в результате приходит к следующему выводу:
"заумная звукоречь хочет быть языком. Но в какой сте-
Якубинский и Поливанов о поэтическом языке 113
пени этому явлению можно присвоить название языка? Это, конечно,
зависит от определения, которое мы дадим понятию слова. Если мы впишем, как
требование для слова как такового то, что оно должно служить для обозначения
понятия, вообще быть значимым, то, конечно, "заумный язык" отпадает как
что-то внешнее относительно языка" (Там же. С.13).
Справедливость требует привести и слова Р.О.Якобсона из его
исследования поэзии В.Хлебникова, поскольку он эксплуатирует ту же
проблему: "Поэзия есть язык в его эстетической функции. Таким образом,
предметом науки о литературе является не литература, а литературность, т.е.
то, что делает данное произведение литературным произведением. Между тем до
сих пор историки литературы преимущественно уподоблялись полиции, которая,
имея целью арестовать определенное лицо, захватила бы на всякий случай всех
и все, что находилось в квартире, а также случайно проходивших по улице
мимо. Так и историкам литературы все шло на потребу: быт, психология,
политика, философия. Вместо науки о литературе создавался конгломерат
доморощенных дисциплин" (Якобсон P.O. Работы по поэтике. -- М.,
1987.С.275).
Предлагаемая идея ясна -- это укрупнение своего объекта, поиск
инструментария, который даст это увеличение. Укрупненный объект легче
изучать, он четче виден. Одновременно иной масштаб "убивает" как
несущественные подробности, видимые с иной точки зрения. Укрупнение
поэтической стороны языка, отодвигает на второй план значение, тем более не
виден в этом масштабе и сам говорящий. Он в принципе не нужен.
Е.Д.Поливанов в своей статье "По поводу "звуковых жестов"
японского языка" ведет речь об элементах устной речи, "роль которых в языке
походит на роль жеста" (См. Сборники по теории поэтического языка. -- Вып.1.
С. 31). И далее возникает даже не поэтический, а чисто семиотический объект
исследования.
Е.Д.Поливанов пишет о возможном "словаре" жестов, поскольку они
различны для разных культур: "в Японии, говоря о себе, указывают не на
грудь, как у нас, а на нос. Различие же эмоциональной функции жестов
явствует из того, что одни нации употребляют жестов больше (итальянцы),
другие меньше (англичане)" (Там же. С.33).
история до 1917 года 114
Далее, к удивлению современного читателя, возникает классификация
жестов, напоминающая классификацию знаков Пирса-Якобсона по принципу
-- символ/икона/индекс. Е.Д.Поливанов пишет: "критерием для
этого противоположения можно считать: с одной стороны, символичность данного
способа выражения (т.е. его условность, без предварительного знания которой
этот способ выражения не будет понят), и с другой стороны -- наличие
естественной связи между данным способом выражения и его значением" (Там
же). Интересно введение соответствующего промежуточного явления:
"Сюда могут быть также причислены жесты, копирующие предметы мои действия.
Они ведь тоже имеют претензию "быть естественно понятными". Только надо
иметь в виду, что и в понимаемости этого сорта способов выражения может
большую роль играть условность. Можно назвать их потому не просто
естественными, а потенциально-естественными" (Там же. С. 34).
Мы видим, что перед нами возникает практически однотипная с
Ч.С.Пирсом классификация знаков. В последующих поливановских "Лекциях
по введению в языкознание и общей фонетике" (См.: Поливанов Е.Д.
Лекции по введению в языкознание и общей фонетике. -- Берлин, 1923)
достаточно мало знакового материала, они в основном сориентированы
фонетически. И даже этот фонетический интерес Е.Д.Поливанова
проявился в его влиянии на Б.Б.Шкловского. В.Г.Ларцев цитирует
следующее устное воспоминание Я.О.Зунделовича о Е.Д.Поливанове:
"И между прочим он мне не без скромной гордости заметил: "Вот
относительно воскрешения житейски-автоматического в искусстве. Говорят:
узнавание (я бы сказал, скорее, опознание) и видение, традиционные
мотивы и обновляющие их сочетания. А ведь у Шкловского вначале
только-то и было, что "воскрешение", "остранение". Не понимаете? Одночлен! А
биномность возникла уже, по моему предложению, по аналогии с теорией фонем:
фактические модификации фонемы и сама фонема, с которой они ассоциируются,
функционально значащее и незначащее (или косвенно лишь значащее)"
(Ларцев В.Г. Евгений Дмитриевич Поливанов. Страницы жизни и
деятельности. -- М., 1988. С.141).
Не могу удержаться, чтобы не привести одно из стихотворений
Е.Д.Полибанова для полной характеристики его облика:
Якубинский и Поливанов о поэтическом языке 115
В 45 ЛЕТ
(подражание китайскому)
Выхожу, немного выпив
И немного покурив,
Из опиекурильни.
Мышь летучая так низко пролетает,
У палан-ханэ костер пылает,
Сумерки ложатся на Тошкэнд,
И я медленно бреду домой,
Совея
(Там же. С.219).
Л.П.Якубинский вошел в семиотику с еще одной важной статьей,
правда, уже 1923 года, "О диалогической речи" (См.: Якубинский Л.П.
Избранные работы. Язык и его функционирование. -- М., 1986. С. 17-58). Здесь
представлены многие идеи, за которые мы так ценим М.М.Бахтина. Но
М.М.Бахтину удалось развернуть их в сторону литературы и культуры.
Л.П.Якубинский остался лингвистом, а лингвистика в тот период ушла в
иную сторону, и подготовленный Л.П.Якубинским инструментарий оказался
ей не нужен.
Рассматривая существующие формы общения, Л.П.Якубинский считает
важным элементом цель речевого высказывания. Именно в этом он увидел разницу
между практическим и поэтическим языками, о которых писал ранее.
Общение он пытается моделировать на уровне как слухового восприятия
собеседника, так и зрительного. "Зрительное восприятие собеседника
подразумевает восприятие его мимики, жестов, всех его телодвижений" (Там
же. С.27). И далее: "Сплошь и рядом мимическая и жестикуляционная
реплика вовсе не требует речевого дополнения. С другой стороны, мимика и
жесты имеют часто значение, сходное со значением интонации, т.е.
определенным образом модифицируют значения слов" (Там же).
Л.П.Якубинский не только разграничивает зрительный и слуховой
каналы, но и сближает их: "Когда смотришь на сцену в бинокль, не только
лучше видишь, но и лучше слышишь, потому что лучше видишь, лучше узнаешь, в
чем дело, следя за мимикой и жестами. Так же обстоит дело и при слушании
оратора: особые места для оратора (кафедры, трибуны) обусловливают не только
то, что оратора лучше слышно, но и то, что его лучше видно; когда на оратора
смотришь
история до 1917 года 116
в бинокль, тоже лучше слышишь и понимаешь" (Там же. С.28).
Продолжая Л.В.Щербу из "Восточно-лужицкого наречия" (1915),
которому при описании реального общения очень трудно было найти монологи,
свою четвертую главу Л.П.Якубинский назвал "Об естественности диалога
и искусственности монолога". Сам же он идет еще дальше и ищет, какова
семиотическая организация коммуникации, которая способствует рождению
монолога: "Для того, чтобы люди слушали монолог, необходимы обыкновенно
определенные привходящие условия, например, организация собрания с очередью,
с предоставлением "слова", с председателем, да и то здесь всегда налицо
"голоса с мест" (Там же. С.33). И далее: "Слушание монолога часто
регулируется (кроме отмеченных моментов организованности собрания и пр.)
количеством собравшихся людей, которое, если оно велико, ведет, в силу
естественного для каждого стремления к прерыванию, к окончательному
"галдежу", который тоже естественным образом постепенно парализует либо
прерывание, либо само собрание, если ему не будет придан организованный
характер; общеизвестно, что, например, сборища молодежи постоянно кончаются
"галдежом", и наконец требованием выбрать председателя и вести собрание"
(Там же. С.33-34).
Л.П.Якубинский рассматривает различные варианты "блокировки"
диалога:
"Случаи "беседы-собрания" свойственны обществу на определенном уровне
культуры; в другой обстановке слушание монолога определяется другими
обстоятельствами, имеющими значение, впрочем, и для всякого культурного
уровня:
обычаем, церемонией, ритуалом. Слушают того, кто имеет власть или
пользуется особым авторитетом, вообще в обстановке внушающего воздействия,
подразумевающего известную пассивность восприятия или преимущественно
сочувственное реагирование, когда прорываются главным образом
"поддакивающие" реплики. Особенно важно подчеркнуть связь монологизирования
с авторитетностью, ритуалом, церемонией и пр., так как здесь определяется
возможность, в общей плоскости внушающего воздействия, влияния
монологической устной речи на речь вообще, в частности и на диалогические
речевые проявления, что немаловажно, между прочим, и для генетического
изучения языка (само собой разумеется, что внушающее воздействие может
происходить
Якубинский и Поливанов о поэтическом языке 117
и в плоскости диалога). Иногда монологизирование осуществляется
благодаря особой интересности, захватываемости своего содержания и вызывает
реакцию удивления, когда все сидят и слушают "раскрыв рты" и действительно
молчат" (Там же. С.34).
В характеристику монолога Л.П.Якубинский вписывает еще одну
черту, пользуясь словами из своей работы 1916 года:
"самый момент некоторого сложного расположения речевого материала
играет громадную роль и вводит речевые факты в светлое поле сознания,
внимание гораздо легче на них сосредоточивается. Монолог не только
подразумевает адекватность выражающих средств данному психическому
состоянию, но выдвигает как нечто самостоятельное именно расположение,
компонирование речевых единиц. Появляется оценка по поводу чисто речевых
отношений: "связно", "складно", "нескладно", "повторяется одно и то же слово
на близком расстоянии", "слишком много который", "порядок слов
нехорош" и т.д. Здесь речевые отношения становятся определителями,
источниками появляющихся в сознании по поводу них самих переживаний" (Там
же. С.37).
Возвращаясь к понятию поэтического языка, мы видим, что он оказался
выгодным объектом. Убрав из него содержательную сторону, удалось
продвинуться на энное число шагов вперед в изучении чисто звуковой стороны.
Нечто сходное можно обнаружить и в случае монолога. Убрав реакцию
собеседника, монолог однотипно может концентрироваться на характеристиках
"эстетического" порядка:
порядок слов, их повторяемость, стилистическая окраска. Бытовой язык не
знает этих понятий, этих ориентиров. Для описания различий
бытового/поэтического языков можно также воспользоваться понятиями
кратковременной/долговременной памяти. Бытовой язык не в состоянии
реагировать на отмеченные характеристики, поскольку работает в режиме
кратковременной памяти. Поэтому для него не являются существенными такие
явления, как излишняя повторяемость того или иного слова. Долговременный
режим выдвигает иные требования. Однако в наших условиях долговременность
часто реализуется в виде письма, зрительного канала, хотя это и не является
обязательным условием.
Современный театр также пытается реализовать звуковую сторону
поэтического языка. П.Брук отмечает: "Слово подобно айсбергу, и идея,
концепция в данном случае -- лишь по-
история до 1917 года 118
верхность, верхушка айсберга. Нами проделано множество экспериментов
чисто исследовательского характера, имеющих целью убрать эту верхнюю часть
айсберга, то есть преодолеть интеллектуальный компонент слова. И мы
обнаружили, что бесконечный объем смысла может быть передан через звучание.
Мы играли на древ неперсидском языке, на языках народов Африки. При этом
слова в своем чисто поверхностном значении были недоступны зрителям. Но
вместе с тем зрители были вынуждены вслушиваться в звучание слов, в те
вибрации, которые возникают от произношения, и впечатление оказывалось
намного богаче, чем от слова, воспринимаемого только в смысловом содержании"
(Брук П. Лекции во МХАТе // Театр. - 1989. - No 4. С.148). То есть
различного рода отключение -- то ли от смысла, то ли от звука -- позволяет
более четко представлять реальное функционирование языка. Первые же
эксперименты этого рода начались от "заумного языка" начала XX века и
теоретического осмысления их создателями ОПОЯЗа.
2.5. О.Э.МАНДЕЛЬШТАМ О СОБЕСЕДНИКЕ
Мы рассматриваем и Осипа Эмильевича Мандельштама (1891-1938)
в рамках дореволюционного периода, поскольку основная для нас его работа,
статья "О собеседнике", принадлежит 1913 году. Это (См.: Мандельштам
О.Э. О собеседнике // Аполлон. -- 1913. -- No 2).
Эта статья важна для нас, поскольку, как мы видим, и лингвистика, и
литературоведение, но не семиотика магистральным своим путем посчитали
резкое сужение числа существенных элементов, подлежащих рассмотрению.
"Собеседник" никак не мог быть принят во внимание. Возможность ориентации на
него возникает в известной классификации Р.О.Якобсона лишь в 1960 году (См.:
Якобсон P.O. Лингвистика и поэтика // Структурализм: "за" и "против".
-- М., 1975).
О.Э. Мандельштам был весь погружен в книжную, символическую
культуру даже в своих бытовых наблюдениях, полных совершенно необычных
ассоциаций. Приведем только несколько примеров из его книги об Армении
(Мандельшам О. Стихотворения. Проза. Записные книжки. Ереван, 1989):
"Ты в каком времени хочешь жить?
Мандельштам о собеседнике 119
-- Я хочу жить в повелительном причастии будущего, в залоге
страдательном -- в "долженствующем быть".
Так мне дышится, так мне нравится... Есть верховая, [басмаческая],
конная честь. Оттого-то мне и нравится латинский герундив -- этот глагол на
коне" (С.59);
"Женские губы, прекрасные в болтовне и скороговорке, не могут дать
настоящего понятия..." (С.67);
"Губы его были заметаны шелковой ниткой, и после каждого сказанного
слова он как бы накладывал на них шов. Впрочем, никогда не растолковывайте
человеку символику его физического облика. Этой бестактности не прощают даже
лучшему другу" (С. 71).
Соответственно, О.Мандельштам "порождает" и такое же свое
окружение. Так, биолог Б.С.Кузин вспоминает, как случайно
познакомился с О.Мандельштамом на Эриванском базаре и пригласил его с
женой на следующий день к себе. Б.Кузин продолжает свое повествование
классификацией людей на два типа. "Сидячие или лежачие -- люди двух
принципиально различных категорий. Сам я лежа могу делать только одно --
спать. Лежачие же в этом положении часто ведут беседу, даже с гостями,
пишут, а уже читают только лежа. Отказываюсь судить, какой образ жизни
правильней или лучше. Поделюсь только одним наблюдением. -- Лежачие обычно
не бывают пунктуальны. Мандельштамы были лежачие. Пришли они на следующее
утро, конечно, гораздо позднее назначенного времени" (Кузин Б.С. Об
О.Э.Мандельтаме // Там же. С.86).
О.Э.Мандельштам в первом параграфе своей статьи "О собеседнике"
заявляет: "Нет ничего более страшного для человека, чем другой человек,
которому нет до него никакого дела. Глубокий смысл имеет культурное
притворство, вежливость, с помощью которой мы ежеминутно подчеркиваем
интерес друг к другу" (Мандельштам О.Э. Слово и культура. - М., 1987.
С.48).
На кого направлена поэзия, ради кого она пишется? "В бросании мореходом
бутылки в волны и в посылке стихотворения Боратынского есть два одинаково
отчетливо выраженных момента. Письмо, равно как и стихотворение, ни к кому в
частности определенно не адресованы. Тем не менее оба имеют адресата: письмо
-- того, кто случайно заметил бутылку в песке, стихотворение -- "читателя в
потомстве" (Там же.С.50).
история до 1917 года 120
Более того, О.Э.Мандельштам вообще вычеркивает современника из
числа читателей поэта. "Страх перед конкретным собеседником, слушателем из
"эпохи", тем самым "другом в поколеньи", настойчиво преследовал поэтов во
все времена. Чем гениальнее был поэт, тем в более острой форме болел он этим
страхом. Отсюда пресловутая враждебность художника и общества. (...) Ссору
Пушкина с чернью можно рассматривать как проявление того антагонизма,
который я пытаюсь отметить" (Там же. С. 52).
Заложив именно эту характеристику в основание своей теории,
О.Э.Мандельштам пытается построить на ней же разграничение
поэтической и прозаической коммуникации. "Разница между литературой и
поэзией следующая: литератор всегда обращается к конкретному слушателю,
живому представителю эпохи. Даже если он пророчествует, он имеет в виду
современника будущего. Литератор обязан быть "выше", "превосходнее"
общества. Поучение -- нерв литературы. Поэтому для литератора необходим
пьедестал. Другое дело поэзия. Поэт связан только с провиденциальным
собеседником. Быть выше своей эпохи, лучше своего общества для него не
обязательно. Тот же Франсуа Вийон стоит гораздо ниже среднего нравственного
и умственного уровня культуры XV века" (Там же).
С чем связано подобное "отталкивание" собеседника?
О.Э.Мандельштам пытается сформулировать свое наблюдение, опираясь на
законы коммуникации:
"Если я знаю того, с кем говорю, -- я знаю наперед, как отнесется он к
тому, что я скажу -- что бы я ни сказал, а следовательно, мне не удастся
изумиться его изумлением, обрадоваться его радостью, полюбить его любовью.
Расстояние разлуки стирает черты милого человека. Только тогда у меня
возникает желание сказать то важное, что я не мог сказать, когда владел его
обликом во всей реальной полноте. Я позволю себе сформулировать это
наблюдение так: вкус сообщительности обратно пропорционален стремлению
заинтересовать его собой. Не об акустике следует заботиться:
она придет сама. Скорее о расстоянии. Скучно перешептываться с соседом.
Бесконечно нудно буравить собственную душу. Но обменяться сигналами с Марсом
-- задача, достойная лирики, уважающей собеседника и сознающей свою
беспричинную правоту" (Там же. С.53-54).
Мандельштам о собеседнике 121
Перед нами вновь возникает определенный "деконструктивизм". Если ОПОЯЗ
убирал в тень смысловую сторону, выпячивая сущность поэтического языка, то
здесь тот же вариант получается избеганием ориентации на собеседника, но уже
на смысловом уровне. То есть мы видим практически сходную идею, но только
более утонченного порядка. Ведь и в наше время мы с подозрением относимся к
произведениям, эксплуатирующим злобу дня.
В 1915 году Н.Радлов написал: "теперь наше искусство боится
современности. Мы считаем злободневность очень опасным путем. Может быть,
это и так, но бывают минуты, когда "день" становится "историческим днем" и
пройти мимо его "злобы" -- трусость. Мы привыкли видеть, как современные
темы питают суррогат искусства, вся ценность которого именно в
злободневности, и боимся запачкать сближением с ним настоящее высокое
художество" (Радлов И. Будущая школа живописи // Аполлон. -- 1915. --
No 1. С. 14-15). Он же подчеркивает следующее: "Пропасть между зрителем и
художником, существование которой неоспоримо, образовалась естественно, с
тех пор, как в процессе художественного творчества на первый план выступила
личность" (Там же. С.16).
В работе "Утро акмеизма" (временем ее создания считается 1912 или 1913
год) О.ЭМандельштам требует вернуть смысл слова: "Для акмеистов
сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для
символистов. И, если у футуристов слово как таковое еще ползает на
четвереньках, в акмеизме оно впервые принимает более достойное вертикальное
положение и вступает в каменный век своего существования" (Мандельштам
О.Э. Слово и культура. С.169).
В этой статье есть интересное исправление, сделанное самим
О.Э.Мандельштамом, в книге из библиотеки Е.Я.Хазина (см. там
же, с.298): "я говорю в сущности сознанием, а не словом" он заменяет на "я
говорю в сущности знаками". Целиком эта вполне семиотическая цитата звучит в
исправленном виде следующим образом: "Эта реальность в поэзии -- слово как
таковое. Сейчас, например, излагая свою мысль по возможности в точной, но
отнюдь не поэтической форме, я говорю в сущности знаками, а не словом.
Глухонемые отлично понимают друг друга, и железнодорожные семафоры выполняют
весьма сложное назначение, не прибегая к помощи
история до 1917 года 122
слова. Таким образом, если смысл считать содержанием, все остальное,
что есть в слове, приходится считать простым механическим привеском, только
затрудняющим быструю передачу мысли. Медленно рождалось "слово как таковое".
Постепенно, один за другим, все элементы слова втягивались в понятие формы,
только сознательный смысл, Логос, до сих пор ошибочно и произвольно
почитается содержанием. Логос требует только равноправия с другими
элементами слова" (Там же. С.168).
В "Разговоре о Данте" (написанном в 1933 году, впервые изданном в 1967
году) О.Э.Мандельштам возвращается к проблеме смысла: "Когда мы
произносим, например, "солнце", мы не выбрасываем из себя готового смысла --
это был бы семантический выкидыш, -- но переживаем своеобразный цикл. Любое
слово является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны. Произнося
"солнце", мы совершаем как бы огромное путешествие, к которому настолько
привыкли, что едем во сне. Поэзия тем и отличается от автоматической речи,
что будит нас и встряхивает на середине слова. Тогда оно оказывается гораздо
длиннее, чем мы думали, и мы припоминаем, что говорить -- значит всегда
находиться в дороге" (Там же. С.119).
Рассуждая "О природе слова" (1922), О.Э.Мандельштам выходит на
понятие символа: "В эллинистическом понимании символ есть утварь, а потому
всякий предмет, втянутый в священный круг человека, может стать утварью, а
следовательно, и символом. Спрашивается, нужен ли поэтому сугубый, нарочитый
символизм в русской поэзии, не является ли он грехом против эллинистической
природы нашего языка, творящего образы, как утварь, на потребу человека? По
существу нет никакой разницы между словом и образом. Символ есть уже образ
запечатанный; его нельзя трогать, он не пригоден для обихода" (Там
же. С.64-65).
Русские символисты, как считал О.Э.Мандельштам, открыв образную
природу слова, "запечатали все слова, все образы, предназначив их
исключительно для литургического употребления. Получилось крайне неудобно --
ни пройти, ни встать, ни сесть. На столе нельзя обедать, потому что это не
просто стол. Нельзя зажечь огня, потому что это может значить такое, что сам
потом не рад будешь. Человек больше не хозяин у себя дома. Ему приходится
жить не то в церкви, не то в священной роще друидов, хозяйскому глазу
человека не
Мандельштам о собеседнике 123
на чем отдохнуть, не на чем успокоиться" (Там же. С.65-66).
Поэтический язык -- постоянный объект внимания О.Э.
Мандельштама. В "Заметках о поэзии" (1923) он замечает: "Поэтическую
речь живит блуждающий, многоосмысленный корень. Множитель корня -- согласный
звук -- показатель его живучести. Слово размножается не гласными, а
согласными. Согласные -- семя и залог потомства языка. Пониженное языковое
сознание -- отмирание чувства согласной" (Там же. С.69).
Приведем еще некоторые примеры структурности мышления
О.Э.Мандельштама. Он очень показательно в этом плане высказался о
В.В.Розанове: "Отношение Розанова к русской литературе самое что ни
на есть нелитературное. Литература -- явление общественное, филология --
явление домашнее, кабинетное. Литература -- это лекция, улица; филология --
университетский семинарий, семья. Да, именно университетский семинарий, где
пять человек студентов, знакомых друг с другом, называющих друг друга по
имени и отчеству, слушают своего профессора, а в окно лезут ветви знакомых
деревьев университетского сада. филология -- это семья, потому что всякая
семья держится на интонации и на цитате, на кавычках. Самое лениво сказанное
слово в семье имеет свой оттенок. И бесконечная, своеобразная, чисто
филологическая словесная нюансировка составляет фон семейной жизни. Вот
почему тяготение Розанова к домашности, столь мощно определившее весь уклад
его литературной деятельности, я вывожу из филологической природы его души,
которая в неумолимом искании орешка щелкала и лущила свои слова и словечки,
оставляя нам только шелуху. Немудрено, что Розанов оказался ненужным и
бесплодным писателем" (Там же. С.61).
Или из "Разговора о Данте": "Цитата не есть выписка. Цитата есть
цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не
отпускает. Эрудиция далеко не тождественна упоминательной клавиатуре,
которая и составляет самую сущность образования. Я хочу сказать, что
композиция складывается не в результате накопления частностей, а вследствие
того, что одна за другой деталь отрывается от вещи, уходит от нее,
выпархивает, отщепляется от системы, уходит в свое функциональное
пространство, или измерение, но каждый раз в строго узаконенный строк и при
ус-
история до 1917 года 124
ловии достаточно зрелой для этого и единственной ситуации" (Там
же. С.113).
Мы можем найти такие структурные "сколы" в его прозе:
"Меня всегда интересовал вопрос, откуда берется у буржуа брезгливость и
так называемая порядочность. Порядочность -- это то, что роднит буржуа с
животным. Многие партийцы отдыхают в обществе буржуа по той же причине,
почему взрослые нуждаются в общении с розовощекими детьми. Буржуа, конечно,
невиннее пролетария, ближе к утробному миру, к младенцу, котенку, ангелу,
херувиму. В России очень мало невинных буржуа, и это плохо влияет на
пищеварение подлинных революционеров. Надо сохранить буржуазию в ее невинном
облике, надо занять ее самодеятельными играми, баюкать на пульмановских
рессорах, заворачивать в конверты белоснежного железнодорожного сна"
(Мандельштам О.Э. Четвертая проза // Радуга. - 1988. - No 3. С.19).
Л.Я.Гинзбург сохранила для нас облик О.Э Мандельштама в
следующих словах: "Люди жертвовали делу жизнью, здоровьем, свободой,
карьерой, имуществом. Мандельштамовское юродство -- жертва бытовым обликом
человека. Это значит -- ни одна частица волевого напряжения не истрачена вне
поэтической работы. Поэтическая работа так нуждается в самопринуждении
поэта; без непрерывного самопринуждения так быстро грубеет и мельчает. Все
ушло туда, и в быту остался чуд