тят. О суде и сроке я не думала. Я
считала, что подозрения могут появиться, но разберутся и отпустят, для суда
нужно основание. Я верила в справедливость, верила и когда вели в трибунал,
хотя и удивлялась, что же следствие могло дать в трибунал, какие
обвинительные доказательства? Но в трибунале и не разбирали моего дела. За
пять минут решили: "58-1а - Измена Родине, 10 лет лишения свободы и 5 лет
поражения в правах".
ПАУЗА БЕЗ УСТАНОВЛЕННОГО СРОКА
прелюдия четвертая
Э
лектрички шли в обе стороны.
Я стояла на перроне, ждала первую... Все равно куда. Было промозгло от
колкой измороси. Я продрогла в стеганом ватнике и форменной тряпочной юбке,
они достались мне еще с прошлого года, с мобилизации.
Подошла электричка, машинист увидел, заулыбался:
Тебе куда, кукла, к подружке, небось, собралась? Я вез ее отца утром,
говорит - заболела.
Да, она не была на работе сегодня, - ухватилась я как за соломинку.
Вот и проведаешь ее, шмыгай сюда!
Спасибо, дядя Коля!
Давай-давай, сосулька, грейся!
К Кикайонам ездила потом не раз, а тогда зимою, после бабушкиной
высылки ехала впервые, случайно, неожиданно, благодаря машинисту
электропоезда.
На станции Бештау веселый дядя Коля меня высадил, электричка умчалась.
Я сошла с платформы, огляделась, постояла.
Поднялась на другую платформу и опять постояла. Снова огляделась и
подумала: не поехать ли мне обратно? И тут увидела рабочего-монтажника с
моей родной подстанции, грека Костю Дибижева. Он стоял посреди платформы,
коренастый, с огромным, как руль у моторной лодки, носом, и пил из горлышка
поллитровки. Про него, в связи с размером его носа, ходили неприличные
сплетни. Он знал об этом и нимало не смущался, наоборот.
Небылицы о холостом Косте Дибижеве спровоцировали некие
экзальтированные действа у женского пола нашей подстанции. Рабочий душ,
пропускавший мужчин и женщин через день, граничил стеною с дамской уборной.
И вот одинокие несытые женщины в шутку, а может и не в шутку, но играючи на
спор - кто поймает холостяка-, просверлили отверстие в дамской уборной на
нужном уровне. Дальше им надо было прослеживать посещения душа монтажником.
Наконец дождались, и толпою тронулись в кабину-туалет. Толкая друг друга у
смотрового отверстия женщины перевозбудились не столько из-за увиденного,
сколько из-за спора, ажиотажа между собой. Возник скандальчик и разросся по
всему участку. Сплетни размножались в геометрической прогрессии. И что же? С
Дибижева, как раз в это время была снята бронь. Конечно, это было простым
совпадением. Зато до этого он всласть похорохорился - сколько на него
желающих оказалось!
Перевернутая в рот бутылка быстро опустошалась, я даже подумала, а не
переливается ли водка изо рта ему прямо в нос, про запас.
Ты что пьешь, Дибижев?
Водку. Может, тоже хочешь? - усмехнулся.
Хочу.
Монтажник оторвал бутылку и сразу протянул:
На, детка, глотни, ха-ха!
Я поднесла бутылку к губам, глотнула, зажмурилась и, хотя сцену
разыгрывала, зашлась на самом деле. Жар, сначала горький, а потом приятный
растекся внутри меня до самых пяток.
- Дибижев, дай мне ее совсем, а?
Что это ты, девка? - поперхнулся грек.
Я замерзла, погреться, Дибижев, я тебе лампочек сделаю, мне очень надо,
дядя Костя!
Мужик растерялся, перестал хохотать, не знал, что мне сказать, но и
пить перестал, а тут подошла электричка, он вскочил к машинисту, нашелся,
наконец, подмигнул:
Ладно, бери, грейся, чего там, только - не-ет! Лампочками не
отделаешься! - И он скрылся вместе с электричкой.
Меня эта "угроза" совсем не задела; я знала: Дибижев идет на фронт. А
там убивают всяких, поэтому и пьет.Так.
Я осталась на платформе, жалела Дибижева, что забрала его радость.
Бутылка мешала - холодная, лишняя, чужая, а по платформе волочился, шаркая
ногами, Кикайон. Погоны на его темной шинели свисали, и казалось, что три
маленьких звездочки на них тоже - вот-вот- упадут. отвисли. На него было
жалко смотреть: сгорбленный, форма - мешком, весь его облик прибитый,
обреченный, а лицо совсем еще не старое, без морщин, и, что приятно, он
всегда приветлив. Он знал меня, потому что заглядывал в мастерскую дочку с
цыплячьим голоском проведать.
Людочка работала вместе со мною монтажницей, делать ничего не умела, но
ее держали ради папы. Старик Кикайон работал здесь же на участке. Он приехал
из Таллина совсем недавно с семьей.
Кикайон слышал, как монтажницы подсмеивались над ним. Я никогда такого
не делала, и, наверное, поэтому он всегда улыбался мне. И сейчас окликнул:
А ты что здесь делаешь?
Приехала вашу Людочку проведать, Фридрих Эдуардович.
Ну да? Вот молодчина, во-он наш дом, пошли! - И он зашагал пошустрее. -
А что это ты в руках держишь?
Водка, это вам, Фридрих Эдуардович, - я обрадовалась и быстро сунула
бутылку старику. Сразу стало легко, как будто нашелся выход навсегда. И ему
и мне.
Ну и чудеса! - оживился старик. - Вот сейчас и закусим.
Мы пересекли покрытый грязным снежком станционный полисадник и
оказались в его служебной квартире. Людочка обрадовалась, стала что-то
щебетать. Сели к столу, Кикайон налил себе водки в стакан, хотел уже
глотнуть, но вдруг спросил:
-А где взяла такую?
Ответила.
-А зачем тебе была водка?
На работе поговаривали, что в Таллине он был большим начальником, чуть
ли не генералом, но жизнь побила его. То ли в нем с какой-то стороны
оказалась немецкая кровь, то ли в оккупации побывал и неизвестно как
выбрался, да еще с семьей, словом, не смог Кикайон отстоять себя и сдался.
Теперь он мог только пить и кряхтеть. И сейчас он не дождался ответа: "Вам",
- тихо крякнул, засопел, потянул из стакана и расплылся в улыбке. А
Людочкина мама, похожая на пойманную мышку, мелко безысходно суетилась.
Я рассказала им мою историю. Про маму, что в тюрьме, про папу, как
погиб, про отнятый наш дом и про похищенную вчера бабушку... Никому не
рассказывала, а им, малознакомым - посмотрела на них - и выложила. Чтобы им
самим полегчало. Ведь правда, что, когда кривой увидит слепого, он начинает
благодарить Бога? Людочка всхлипывала, мама-мышка тихо охала, папа Кикайон
дымил и то ли растягивал удовольствие от медленно пустевшего стакана, то ли
огорчался от этого. Меня оставили на ночь.
Я проспала в кухне на топчане несколько ночей. Потом сказала, что нашла
угол в городе.
Они обрадовались.
"И БОСХ, И БРЙГЕЛЬ МРАЧНЫМ АДОМ..."
прелюдия пятая
Т
щетно я пыталась найти постоянное жилье.
Переночевала в мастерской, а утром, перед работой, протерла в
электрошкафах и на столах пыль, проветрила окна, тщательно подмела,
рассортировала колбы, негодные вернула на склад, там получила под расписку
спирали, трубки, спирт, бензин, очки.
В тот день я дежурила по мастерской и в обеденный перерыв побежала
получить хлеб по четырем карточкам. На задворках участка находилась хлебная
точка - ларек, туда были прикреплены все наши железнодорожники, в том числе
и ламповая. Когда подошла очередь, у ларька возникла женщина. Она дрожала.
То поправляла сползающую с голой шеи облезшую рыжую лисицу пастью,
трясущейся рукою, которой держала такой же допотопный ридикюль с
разболтанным замком из двух металлических шариков, то пыталась придержать
полу длинного пальто со следами пуговиц и моли. Другой рукой, с висевшей на
ее запястье плетеной авоськой, она шарила в кармане. Очередь загалдела.
Продавщица цыкнула. Женщина без слов вытянула две - одну за другой - измятые
хлебные карточки. Продавщица так же без слов взяла их вместе с авоськой,
вырезала из них квадратики; разделила ножом на три части кукурузный кирпичик
с зеленоватой коркой, положила один на весы, отрезала к нему довесок,
повторила процедуру, обе порции сунула в авоську и подала женщине. Верхние
корки отстали и торчали сами по себе, вверх, похожие на разинутые лисьи
пасти, как та, на шее у женщины, но крошек не было, мякиш был мокрый. Когда
женщина отошла, продавщица бросила в очередь:
- Она больная.
Я получила четыре наших пайки - на всю бригаду, положила их в отдельные
мешочки с вышитыми на них именами, чтоб не путать, свою надкусила и тоже
положила в мешочек. Свернула все это богатство в сумку и побежала. За углом
натолкнулась на ту самую особу. Она, согнувшись, опять шарила в кармане, ее
открытые пайки лежали в авоське рядом, в снежной жиже.
Вам помочь? Что с вами, вам плохо?
Женщина не ответила, смотрела мутно, отрешенно.
- Я провожу вас. - Подняла ее авоську с хлебом, женщину взяла под руку,
та покорно пошла. Прошли целый квартал:
Доберетесь теперь?
Не услышав ответа, я заторопилась: перерыв кончался. Мимоходом спросила
про жилье. Я всех спрашивала, кроме своих на работе. Женщина мгновенно
включилась и предложила угол в ее комнате. Меня не смутила работа по дому,
которую я пообещала. Важно было, чтобы меня ни о чем не расспрашивали, чтобы
не лезли.
Наконец-то! Наконец я буду хозяйкой моего угла! Сколько лампочек
засветилось к вечеру - целых две нормы. Всем, кто приходил в тот день в
мастерскую за очередной партией для участка, я выдавала под расписку, а тем,
кто забегал погреться у электросушилок и поболтать с девчонками - всем дала
по лампочке. И хоть свет часто отключали - подарку они радовались.
После работы побежала по адресу, никак не могла сначала найти квартиру.
Вместо нее увидела подвал с написанным мелом на двери номером. "Мой номер!"
По борту двери пробивался свет. Спустилась по стесанным, с глубокими
выбоинами, в недавнем прошлом обстрелянным ступеням, как в яму. Постучала,
прислушалась - ответа нет, тогда открыла дверь. На развороченной грязной
постели не лежала, а валялась раздетая, раскинутая женщина. Та самая - я
узнала, - которую я встретила у ларька. Вокруг - скомканная рвань, какой-то
хлам на столе, на полу, вокруг стола и перед кроватью. Железные пустые
банки, заляпанные стаканы, плесень, общипанные две пайки хлеба. Да, это была
она. "Она в бреду?"
"Надо что-то делать. А что?" Спертый подвальный дух, полутемно,
лампочка еле-еле отдает туманно-желтый свет. "А может быть, она пьяная?
Постояла, подошла на цыпочках, увидела остановившийся взгляд. "А что,
если не пьяная, если действительно больная? Продавщица же сказала". Смущала
бессмысленная улыбка.
В углу наискосок от двери - топчан, задернутый наполовину рваной
стеганой занавеской - бывшим ватным одеялом. Очевидно, это ложе и
предназначалось для меня. Я проскользнула, присела, откинулась к стенке -
Знобно. Ни движений, ни звуков. "Остаться, что ли? А там видно будет? Может
быть, все образуется?.. Может, помогу?" Особу беспокоить не стала. Сидела и
ждала. Чего? Не знаю. Принюхалась к вони: такое мерцающее, вонючее
однообразие действовало как наркоз... И захотелось так спать, вот только
дверь не заперта.
Как это пригодилось мне позже...
Прикорнула боком, не снимая ватника, пригрелась, забылась.
Вздрогнула от гортанных звуков - воя, рыка, хохота сразу. Думала -
приснился кошмар. Прислушалась. Звуки не исчезли, наоборот, добавилась
возня. Тогда я тихо-тихо привстала, выглянула в дырку занавески и - как
нырнула в преисподнюю. В царство Аид. В ногах распластанной обнаженной моей
ларечной знакомой шевелилось что-то. Я застыла, а это "что-то" поползло
вверх по телу. Раздутая, как белая кавказская тыква голова, перекатывалась в
полумраке вверх к грудям, а в основании ее дергались крохотные
ручки-плавники. Они захватывали соски и запускали по очереди в рот.
Господи! Я узнала карлика! Я видела его уже два раза. Первый - еще при
немцах на базаре. Тогда он толкался далеко от меня. Я ужаснулась, но все
равно - нет-нет да и поглядывала в его сторону, как и другие; притягивало
неземное. Это было совсем не то, что лилипуты, гастролировавшие с цирком в
Пятигорск и не Петровские карлы, подававшие царю ножницы для обрезания бород
боярам. Ни те, ни другие. Это было не связанное с миром потустороннее, при
этом мерзкое, скользкое, мокрое! Может быть, потому что это было рядом вот
тут, около меня. Брр!
В другой раз увидела этого уродца на барахолке, вскоре после
освобождения Пятигорска. Продираясь сквозь плотную толпу, я буквально
ткнулась в его лакированную шар-голову коленкой. Отскочила. Коленка
увлажнилась от его пота.
И тут же тот кошмар забылся, потому что настоящий "ужас" шел за мной.
Ужас в облике "птичьего" следователя. Не потому что он сам безобразный,
совсем нет - он белобрысый, с белыми ресницами, просто длинный узкий
альбинос. А так благообразный. А потому что он заставлял меня безобразно на
него "работать". Работа заключалась в том, чтобы встретить и распознать в
базарной толпе появившегося якобы в городе того самого немецкого армянского
"капитана", который прислуживал бабушкиному квартиранту во время оккупации.
Никакого "капитана", естественно, я не увидела. И не от страха, а потому что
его не было. И не было ли это неудачной выдумкой следователя для отчета о
проделанной работе или для того, чтобы меня держать на крючке? Но зачем?
Проверять на способность для вербовки? Или врать про маму? Или еще не легче
для низменных взрывов его начальства?
Карлик толкался в гуще людей. Короткими, растущими прямо от шеи мокрыми
ручками он цеплялся за чужие ноги и вещи, выставленные людьми к продаже
прямо на земле, на подстилках. Люди шарахались, взвизгивали, но от барахла
отойти не решались, а ему, видно, это нравилось. Уродец величиною с
трехлетнего малыша с плавающими рыбьими глазами в раздутой голове специально
устраивал свалку. И здесь, ночью, он ползет по женщине, а она вертит головой
из стороны в сторону и гортанно заходится в хохот.
Непредставимая фантасмагория! Меня затрясло и от неожиданности, и от
стыда, что смотрю на что-то непозволительное, запретное... Не могу отвести
взгляда.
Но присутствия духа не теряла: "уловить минуту и бежать - бежать,
бежать".
Прошмыгнула из закутка, когда эта безумная схватила "тыкву", подтянула
к себе на руках, и они превратились в ерзающий мычащий ком, прошмыгнула к
двери, выскользнула, а дальше, в темпе преследуемой мышки - вверх из ямы, и
понеслась.
Свернула за угол, потом за другой, за третий, остановилась - отдышаться
не могла долго. Сердце - сейчас выскочит - колотилось в горле.
Пошла по главному проспекту. Звезды начали тускнеть. Значит, довольно
долго пребывала в "ином мире".
В воздухе чувствовалось потепление. Ветерок дул к сонному Машуку, тот
навис туманной фетровой панамой на город; пригрел его.
Когда пришла в мастерскую, начинало светать. Весь день меня лихорадило.
Поделиться таким, как, впрочем, и другим, было не с кем, кроме моего
монтажного стола. Мой любимый стол, единственный свидетель всех моих дум и
помыслов, понимал меня и принимал всякую.
РЯДОМ С МОЛИТВОЙ
прелюдия шестая
У
церкви под Машуком гроза никак не разыгрывалась. Где-то грохотало, но
далеко-далеко, а здесь была не гроза. Здесь было страшнее - лиходейство на
церковном кладбище. Разыгрывался целый спектакль. Не хуже, чем в пятигорском
театре музкомедии, там тоже играют опереточные чудеса. После спектакля, как
правило, в кордебалетные и хоровые уборные захаживает секретарь горкома -
Кипейкин. Он ходит, чтобы отбирать для себя очередную "музу" на ночь, или на
полночи, или на четверть, - в зависимости...
Там были цветочки. Здесь - ягодки.
Здесь - артисты - нищие. "Артисты", и надо играть собственную роль. Я
не сумела, не представляла, не знала, что увижу такое. Меня уговорила пойти
переночевать в уютное тепло тетя Филя -Филипповна, славная постояльша со
станции, совсем не старая, чистенькая и благообразная. Я знала ее шапочно,
хотя примелькалась она давно. Она пригласила в гости к ее снохе, - сын, по
ее словам, пропал на войне - помянуть. У снохи ключ от подсобки... Такая
праведная Филя со слезами и Богом. Ну, я согласилась. Не спросила, что за
подсобка, - все бывает в жизни. Она не распространялась. Жалко ее - сына
убили. Думала, там нормальная вдова.
Пришли. Оказалось - к церкви. Я еще по дороге это поняла. Но Филя не
откровенничала особенно. А я не стала допытываться.
Ее сноху поджидала компания из трех мужчин и двух женщин. Сноха
прислуживает в церкви, и у нее действительно ключ от сарайчика - церковного
склада во дворе.
Как же здесь далеко Бог! Даже не верится, что он у них вообще есть.
Здесь они не просят Христа ради. Здесь они Бога близко к церкви не
подпускают. Базарят, проигрывают друг друга в карты, ловчат и пьют. Почему
они не на фронте? Они с ногами, руками, совсем не старые. Может, они больны?
Я, как увидела, хотела уйти, но Филя, уже не такая мягкая, все меньше
похожая на ту вокзальную, ласковую побирушку-советницу, не пустила, а из
компании послышалось: "Мало ли что"...
Я и сама боялась идти в ночь, дождь вот-вот польет. А услышала: "Мало
ли что", - совсем струсила, но уже по другой причине, не знала что делать,
притворилась удалой такой, независимой и громко сказала, что пришла в гости
- конечно, дождусь хозяйку.
Явилась молодуха-сноха. Она выглядела "чокнутой", но со мною была мягка
и напевно-ласкова на первых порах. Компания, как оказалось, тоже ждала
теплой подсобки и "жаренького". А "жаренькое", я поняла позже, это была я.
Филя запела, "сноха" подхватила, как сигнал, а компания начала разыгрывать
карты "на вышибание". Спорили потому, что присутствующих сегодня оказалось
больше, чем приглашенных, то есть не хватало места в теплой подсобке для
"поминок". А "чокнутая" - (Филя растворилась в темноте вместе с пением)
потащила меня к кладбищу и велела начать ритуал: встать на колени перед
каменным, смытым временем и потерявшим свои первоначальные формы надгробием
и повторять за ней.
Я сначала встала, запричитала бессвязные слова - не обычные не
молитвенные, с детства узнаваемые, свои. Пыталась, поддавшись то ли ее
настроению - мужа потеряла, - обстановке ли, произносить даже с завыванием,
как она велела. Но, не поняв, что произношу, я все же прервалась и спросила:
-Что это такое?
Она стала ворчать:
-Не прерывай ритуал. А то хуже будет. Под этим черным камнем - спасение
и благодать. Все, что я тебе предреку, а ты повторишь - сбудется. Вся чернь
выйдет из тебя, и привидится тебе избавление. Всю твою чернь примет этот
камень, и станет он еще чернее, а ты очистишься.
-От чего я очищусь, тетя Клава? Мне не надо очищаться, у меня нет
никакой черни. И я должна понять, объясните, что вы предрекаете? Я в гости
пришла к вам Филиного сына, а вашего мужа помянуть.
-Есть, есть, она в тебе, не спорь, девчонка, а то худо будет.
Заупрямишься, милая, ох, от беды не уйдешь. Повторяй смирненько! Не воюй.
-Тетя Клава, я буду по-своему. Ладно? Я умею, - настаивала я,
насторожившись, - я буду по-своему!
И начала быстро-быстро читать нормальную "Отче наш". Читаю молитву, а
сама все равно жду, прислушиваюсь: вот ветерок порывом прошел по траве, и
зашелестела она меж забытых могилок, вот гром приблизился, округлился и стал
выпуклым. Оглядываюсь: а моя вдовушка-"исповедница?" исчезла. А вот то, что
должно привидеться, пока не привидется. Читаю дальше: "Богородицу" прочла,
"Пресвятую Троицу". А сама думаю: ведь, если придет ОНО, чтоб привидеться,
ОНО должно хотя бы зашуршать? Снаружи. А я слышу, только, как мои мысли
шуршат внутри. Они - поросята материальные, земные, самые что ни на есть
простые, прорываются в голову через всякие табу.
"Чокнутая" не появлялась. Тогда я встала с колен и присела на траву -
холодную и сырую. Сразу взбодрилась. Наваждение от "чокнутой" прошло.
А может, привидение испугалось верных молитв? Я об этом знаю с первого
детства, из Гоголевского "Вия", хотя это и сказка. Сказка хоть и ложь, да в
ней намек...
Может, потому ОНО и не шуршит?
За молитвами о чем только не передумала. А может, так и надо? Может
быть, все так, как должно быть? Молила Бога, чтоб маму поскорее выпустили.
Абсолютно верила в это - просто долго время шло. Или казалось, что долго.
Что ногу не потеряла, благодарила... Да так размечталась - забыла даже, что
на кладбище, что ночью, у церкви, - о модных туфельках, лакированных, на
каблуках! Мечтала - надо же! - о котлетах. Как сейчас помню, ела их в
столовке фабрики-кухни в Луге, под Ленинградом в 1934-м. Фабрика за версту
притягивала запахами, дома таких не бывало. Мама иногда водила меня туда
после работы покормить. Это были наши маленькие праздники. Не праздники
самой еды, а праздники процесса. Я чувствовала, что мама демонстрирует так
самой себе свободу. И я помогала ей в этом, согласная на любую еду. Других
праздников у нас не было. Мама жила под разными ленинградами, наконец, она
определилась помбухом в контору "заготзерно", а все равно мы жили как на
чемоданах, как будто сорваться должны. Только куда?
Один раз приехал папа, и мы все вместе на радостях пошли на ту
фабрику-кухню. Я была так счастлива, что мы все вместе, что готова была
съесть все тухлое и прокисшее. И сразу сжевала мокрые, кисловатые котлеты. С
тех пор фабрику-кухню я звала "кислой фабрикой".
Сидим в столовке, стук мисок, ложек, нечесаная подавальщица в грязном
фартуке. Я ем мои котлеты погнутой вилкой, они на вилке не держатся, или
вилка в них - но это ничего. Я смотрю на подавальщицу с фермы убойного
скота, смотрю тогда на маму, на папу, улыбаюсь, даже смеюсь до слез - это я
так их жалею, чтобы непонятно было им. Мне хорошо - они со мной, я с ними, а
им грустно между собой. Никак не могла придумать, чем их порадовать, чтоб
стало спокойно всем. Наконец, придумала: вытащила из маминой сумочки
десятку, - ко дню получки она папу и пригласила, - побежала в ларек и
накупила ей всяких разностей. Папа-то сам не мог: денег не было. Накупила и
за него. Тройной одеколон в зеленом пузырьке, квадратную с "грезовской"
головкой коробочку пудры - это от папы. Черные, покрытые побелкой пряники и
конфеты из пережаренных семечек, грильяж назывался, - от меня. Все положила
перед мамой и радостно сообщила, что нашла случайно около ларька деньги.
Придумала историю чудно-фантастическую, хотя как мне казалось и абсолютно
правдивую, и настолько поверила этому сама, что не обратила сначала
внимание, почему они растерянно смотрят друг на друга. Только потом
вспоминали.
Одинокий ларек стоял на пустынной площади около "кислой фабрики" и
перемешивал запахи всех сладостей местного производства и красот
ленинградских парфюмерных фабрик "Теже" и "Ленжет".
После котлет мы провожали папу на поезд почему-то молча, а на обратном
пути по дороге домой мама подошла к ларьку... Продавщица была знакомая нам -
ларек-то один на площади. Мама часто давала мне десять или тридцать копеек
на два стакана газированной воды с сиропом.
Что потом было! Кошмар! Дома мама отлупила меня. Единственный раз в
жизни. Да еще ремнем. Где она его только взяла? А может, от страха мне
показалось, что ремнем.
Я ревела от самой страшной боли: мама теперь меня не любит. Я чуть не
вошла уже к ней, чтобы сказать, что не буду жить, и увидела, что она плачет.
Отчего же она-то плачет? Бедная моя мамочка - это ее надо пожалеть, а я о
себе страдала, что папу больше не позовет. А он так нужен мне! Я уже выучила
все стихи и из "чтеца-декламатора", а из антологии он переписал печатными
буквами и выделил слова для выражения. А "Чтец - декламатор" привез в Лугу,
чтобы проверить то, что я выучила еще в Ленинграде.
В "Чтеце-декламаторе" были замечательные стихотворения: "Будда"
Мережковского, например. Папа любил этого писателя и меня влюбил. Я потом, в
следующем году, выступала в Ленинграде на новогоднем празднике, в большой
зале, перед взрослой публикой. На каком-то заводе, что ли - мне все равно
было - где, главное -вечером, и как большая. Я декламировала этого "Будду",
но хитрила, приспосабливалась, две последних строфы не читала. Потому что
испортился бы смысл. Не для меня - для них, кто слушал: получилось бы так,
что Сакья Муни - сознательный. А разве Бог может быть сознательным? Я так
думала за тех, кому декламировала. И у меня получилось: - ай-ай-ай: на
публике одно, а в себе - другое. Хамелеон, перевертыш я! Правильно меня мама
отлупила, только ее жалко.
В душе я ведь думала другое. Нищие бездомные бродяги - это народ, но
для людей продолжала рассуждать так: бродяги натолкнулись на Будду и бродяги
осмелились спорить с ним, протестовать. У Мережковского - нищие победили. А
в жизни? Сколько нищих на рынках, в трамваях, у церквей? Мы ходим с тетей
Люсей - видим. Даже подаем копейки. Она отрывает от себя, от любимых своих
папирос. В папиросном киоске на углу Жуковской и Восстания, рядом с домом,
можно купить папиросы россыпью, поштучно: "Казбек", фабрики "Урицкого", или
"Клары Цеткин". Тетя Люся предпочитала "Урицкого". Жалела, наверное, рано
убили его. И фамилия благородная. "Клару" она не терпела - не верила, что
ли, ее убеждениям? Или ревновала по женской части? И когда я спрашивала ее:
"Почему не Клару Цеткин?". Она смеялась и отвечала любимой скороговоркой:
"Клара у Карла украла кларнет". Первую половину скороговорки она пропускала.
Я тоже смеялась, мне вполне хватало этой половины, именно ее я и хотела
услышать, потому задавала вопрос. Это случалось всегда, когда она посылала
меня на угол в киоск за одной, или двумя, если приезжала мама, праздничными
папиросами "Казбек".
Кроме "Казбека", в киоске продавались более дешевые папиросы -
"Звездочка" и "Прибой". Так тетя Люся подавала нищим у церкви со своей
трудовой тридцатирублевой пенсии, экономила на качестве папирос, на своем
здоровье! Я была уверена, что дешевые папиросы здоровье портят, а дорогие,
наоборот - прибавляют.
Стало быть, Будда должен быть плохим, если уж совсем его нельзя убрать.
Он умолк - и чудо совершилось,
Чтобы снять алмаз они могли,
Изваянье Будды преклонилось
Головой венчанной до земли.
На коленях, кроткий и смиренный
Пред толпою нищих царь Вселенной
Бог, великий Бог лежал в пыли.
Сам, по собственной воле встал на колени перед народом? Значит, все
понял? Сознательно? Тогда зачем "мы наш, мы новый мир построим"? Все и так
просто, без "строительства". И какие жертвы на его постройку пойдут? Кирова
вот убили недавно. Праздник-то, хоть и новогодний, но он же советский,
значит - антибожий. И все про Кирова, да, про Кирова на нем говорили.
Все равно я получила "Первый приз" за выступление и за декламацию. Про
репертуар призовая комиссия ничего не сказала. Может быть, маме или папе? Он
тоже был с нами в тот раз.
Праздник был красивый, торжественная часть, да еще траурная, с
докладами, а потом угощение. Я решила, что это было на заводе, потому что в
докладах говорили, что Киров - друг рабочих.
Сначала я хотела прочитать стихи про слоненка и про жирафа Гумилева, но
тоже ломала голову, не могла многого понять: папа сказал, что это все про
любовь, и что Гумилева убили. Как это? "Моя любовь к тебе сейчас слоненок".
Ну ладно, а что такое "чернь", "мединетки" и "Ганнибал"?
Папа говорит, что чернь - это люди, которые не мыслят и не думают.
"Интересно, а думать и мыслить разве не одно и то же?", Мединетки - говорит
папа - это такие женщины, как русалки. Разница в том, что русалки живут в
воде, а эти на суше. Тоже непонятно, как они ходят по жизни на хвостах.
Ганнибал - древний царь, древнее, чем сам Христос. И жил он в далеком городе
с красивым названием Карфаген. Это был такой большой город - целое
государство, а царю все мало было - подавай ему еще Рим. И я думаю:
"империалист он и завоеватель. Или за него Гумилева убили?"
Ладно - пока поверила. А "Слоненка", хоть и люблю, но читать для
публики не стала, потому что Гумилева убили наверняка не за "ватные ступни"
и "дольку мандарина", а за то, что слоненок "давил вопящих людей, как
автобус". Слоненок от обиды давил озлобленных бездельников. Слоненок - очень
нежное существо. И хоть Гумилева нет давно, а Кирова всего-то недавно, у
меня душа поет и от "Слоненка", и от "Жирафа".
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает пятнистый узор,
С которым сравниться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Хочется быть жирафом... И плавать, плавать на влаге широких озер.
А про Кирова все только шепчутся, шушукаются на уши друг другу... Весь
город Ленинград, куда ни посмотришь, только этим и занят. А толком - ничего
не понять. Стихов от Кирова нет, одни страшные, как пауки, темные секреты.
Даже на новогоднем празднике. Вместо елок.
Еще в "Чтеце" был перевод - не помню, может быть ошибаюсь, кажется
Шеллера-Михайлова - про венгерского графа, приговоренного к казни. Тоже
тогда выучила. В нем мама спасла достоинство сына тем, что соврала ему:
Так могла солгать лишь мать, полна боязни,
Чтобы сын не дрогнул перед казнью...
А начало там тоже для меня непонятное:
Позорной казнью обреченный,
Лежит в цепях венгерский граф.
Своей отчизне угнетенной
Хотел помочь он. Гордый нрав
В нем возмущался. Меж рабами
Себя он чувствовал рабом,
И взят в борьбе с могучим злом
И к петле присужден врагами.
Здесь тоже вопросы и вопросы. А кто мне ответит? Все считают меня
маленькой, отвечать ленятся. Граф себя чувствовал рабом, а хотел чего?
Чувствовать себя графом? Разве это хорошо? А с другой стороны, рабы - тоже
плохо. В школе в прошлом году учительница написала на доске - что? "Мы не
рабы - рабы не мы". Я запомнила, а спросить не решилась и задаю теперь, а
рабы - кто?
Вот сейчас, когда мамочка моя в тюрьме, я часто думаю, как она
страдает, что тогда побила меня... Хочет об этом забыть, а не может. Я вижу
это во сне. Ее это мучает. "Мамуль, важно, что ты не разлюбила меня". А то,
что в поэме про графа мама обманула сына - она права. Меня ты тоже обманула,
сказала, что в тюрьме хорошо и вкусно кормят, чтоб я не волновалась. Но я
тебя и в темноте увидела..."
А папа, когда я выступила с "Буддой" и не прочла до конца, сказал, что
я "Маленькая Галилео". "Для публики, - говорит, - у тебя Бог плохой,
отрекаешься от него, а для самой себя - хороший. И молишься, особенно когда
у тети Лизы гостишь, и в церковь с тетей Люсей ходишь". А сам он тоже водит
меня в церковь, только не в настоящую. А может, наоборот. Потому что, когда
приходит к тете Люсе, он начинает с того: "Сегодня, Верусенька, отправимся в
храм поэзии".
И правда.
Наслушаюсь стихов, и как в церкви побывала! Красиво, музыка поет и
вкусно пахнет.
Из "храма" меня вытолкала "чокнутая" вдовушка. Она незаметно подползла,
попыталась обнять меня. Подглядела, что ли, что я уже не молюсь и что не на
коленях. Просто сижу на траве и слушаю грозовую природу.
Я не поняла сразу, в чем дело, дернулась даже и вскрикнула от
неожиданности. Она зашушукала какие-то утешения, начала придыхать,
причмокивать, прижиматься. И я почувствовала ее руку под юбкой. Я стукнула
ее по руке, поднялась с травы, дернулась и нечаянно ее зацепила. Снизу,
откуда-то из-под нее выскочила и разбилась о то самое каменное надгробие
бутылка. Ее "чокнутость" растворилась, расползлась, как водочная вонь по
кладбищу в злобном шипе мне вдогонку:
-Ишь, недотрога, тварь бездомная, приползешь еще ко мне в постельку
погреться! Я ох как понежу ласковую тебя еще, милочка!
Я побежала по главной дороге, минуя церковь. Бежала под дождем, к
центру, вниз, через весь город, к станции, в мастерскую на мой спасительный
монтажный стол, к бензиновому духу, жарким горелкам, к лампочкам.
До меня дошло: богомолка Филя торгует живым товаром. За водку. Или за
любовь... "снохи". Антихристка!
Я бежала, а со мною рядом бежало презрение к себе. Зачем пошла? Ведь -
неправда! И не только то, что они проказничают. Но и во мне самой. Надо же
было так распуститься. Как будто вывалялась в грязи. Как отмыться, забыть?
Дождем не отмоешься.
Бабушка Оля моя права. Она много не говорит, но все правильно
чувствует. Она поставила пределом иконы с лампадкой. И еще куличи печет на
Пасху. И все ей в милость, в естественность, в благодать. А жаловаться? Ни в
жизнь! Она ведет к Богу истинным путем.
А я - простить себе не могу - раскрыла душу вокзальной Филе в прошлом
году, пожалела себя. Ведь никогда же никому не жаловалась. Да разве Господь
идет в душу через таких посредников? А к ним он является просвещать? Слепых,
ничтожных, картежников? Наставляет их на путь, каким нужно идти по земной
жизни?
Такое испытание ниспослано мне, слава Богу!
АЗ ЕСМЬ
прелюдия седьмая
С
ъездила в Машук. В другой жизни там мучительно исходил любимый дедушкин
домик. В выходные, а когда и по вечерам, я продолжаю подрабатывать прислугой
у моей бывшей, можно сказать, почти подруги Вали Запольской. Она кривая:
веко одного ее глаза не поднимается. Но по мне - это пикантно. Она много
кушает и замуж вышла. За командира. Теперь всех командиров называют
офицерами. А красноармейцев - солдатами. Слово "солдат" нам, девочкам, не
очень нравится, не прививается никак. То ли дело - красноармеец? А вот
офицер - это интересно, это не просто командир. Это что-то возвышенное из
литературного прошлого, из истории... Из Лермонтова, из "Княжны Мери", из
"Веры".
А Валя вышла за новые погоны со звездой. Погоны тоже только-только
родились. А сам жених - не верилось, что жених, и что командир, уже не
говоря - офицер, - тоже не верилось.
Наши николаевские машукские раненые, хотя они и не в погонах, а в
исподнем, и не все по-настоящему раненые, - некоторые просто больны -
сифилисом там, или триппером, или чесоточные, - словом, заразные, а есть
некоторые даже и раненые и больные - сразу. Госпиталь -бывший дом отдыха-
после оккупации быстро восстановили и переделали в кожно-венерический, а
обитатели его все равно похожи на тех удалых, каких в кино показывают, то
есть, хоть они и больные, они - командиры и красноармейцы, или - офицеры и
солдаты, а он, этот Тима-майор - и погоны настоящие вроде, а не похож был на
настоящего. Это бросалось в глаза. Трепался, шуточки у него боцманские,
крутился, как гуттаперчевый Ванька-встанька: туда-сюда, туда-сюда...
Солидности никакой, одна суета.
Познакомился с Запольской вскоре после оккупации, она и привела его.
Пошли в тот же день в сельсовет расписываться. И тут же хозяйка моя, - не
дожидаясь ночи, стала расстилать кровать, подбивать пух в перине, чтоб
помягче, или - наприглашали гостей, так хотели показать, что перина богатая?
Чего торопилась? Что дочь ее кривая, что ли? Но Валя - такая уверенная в
себе, опущенное веко даже необычной-надменной ее делает. У них много добра,
всякой еды - кто уйдет? А на следующий день Тима-майор исчез. Война ведь.
Все это при мне происходило, то есть "свадьба". Все метались, суетились
вокруг двоих, а они, как пустышки, выныривали, еще не успели вжиться в роли,
подготовленные другими, не успели сами влиться друг в друга ни единодушием,
ни единомыслием.
Мы, девчонки, с детства думаем о замужестве-слове, глядя на взрослых,
но о соединении-понятии думаем по мере взросления, вглядываясь в себя, в
себя самих. Может быть, это у меня так получилось, что Коля ушел, оставив
мне в дар вечную возможность догонять его... Узнавать, узнавать и так не
узнать в других.
Но Валя - отъевшаяся, созревшая. Да еще и, ну, не совсем красивая. Она
думает иначе. Так может, и правильно все? Но почему тогда этот мужлан
норовил ущипнуть именно меня, зацепить незаметно для хозяев? Я увертывалась,
но заорать - обидеть почти подругу. И подрабатывала еще у них...
За работу в этот выходной и за вечер на неделе на сей раз получила
побогаче: мешочек картофельных шкорок и кусок жмыха. Не плохо со жмыхом -
семечками - детством пахнуло. Была бы бабушка - отвезла бы старушкам. Глупо,
зачем поехала в этот раз. Ночлег искала? Время оттягивала? Или по Николаевке
соскучилась?.. Ночевать мне не предложили. А я всеми клеточками надеялась.
Места там много. Так хотелось подышать родным воздухом. Конечно,
соскучилась.
Медленно потащилась по ближней дороге через овражек, к станции,
размышляя куда же все-таки ехать. Если б ее тезка - Валя, только Васина -
могла, как бы я была рада! Но у моей настоящей подруги - тяжело больной
братик на руках. Так стыдно, все в мастерскую, да в мастерскую возвращаться.
Хоть бы какой-нибудь просвет...
Свежесрубленный мосток через Гремушку надоразумил заночевать под ним.
Снаружи не увидит никто. Гремушка наша за это лето совсем высохла. Снег, что
ли, в горах был слабый? Мосток пахнет вкусно, совсем сухой, даже теплый,
разогретый так, как будто
в нем луч солнца спрятался от своих братьев, когда они в жару в прятки
играли, и заблудился. Вечерние лесные звуки, сверчки сверчат свирельками,
лохматые светлячки скоро вокруг залетают. Небо ясное, звездное через щели
свет пробьется полосками; я как зебра буду, когда луна выйдет.
А запахи - с ума сойти! Колей веют, как в нашем райском зеленом саду.
Села на мосток и вспомнила лето 41-го. Наша школьная мужская компания
решила взобраться на главную вершину Бештау. Готовились несколько дней:
рюкзаки, провизия, подстилки-коврики. Но главное - уговорить нас, девчонок,
пойти с ними. И не столько нас - мы-то всегда согласны и рады - сколько
родителей, чтоб отпустили. Все же мы были на несколько лет младше мальчиков.
Ребята уже походили по нашему краю не единожды. А я - первый раз, в
настоящий поход, на целую ночь и два дня. И Коля рядом. И хотя он не совсем
здоров, но бодр и старается не кашлять.
Бабушка моя сразу разрешила. Она была спокойна, потому что доверяла
меня Коле; потому что было уже по-летнему тепло, даже знойно; потому что
гора своя, родная - ни о каких хищниках здесь не слышно, а если б они и
были, то такая многоликошумная ватага с патефоном, гитарой, мандолиной и
кострами-привалами отпугнула бы любую зверюшку.
21 июня отправились ранним утром. Прошли мимо двух скал, легко
пересекли луг, выше - волнистые холмы, как огромные застывшие лавы, когда-то
наплывавшие друг на друга. Потом все круче, все труднее поднимались путаными
скалами, взгроможденными друг на друга. Забирались в пещеры и гроты;
спускались в ущелья с ледяными речушками, расползавшимися на несколько
отдельных ручьев и уносившимися вниз, меж скал, под землю. И снова по
каменным сточенным откосам лезли вверх, все выше, все прохладнее и жутче, -
тьма догоняла, обволакивала. Казалось, вот она, макушка горы, а, сколько
маленьких горок-перепадов еще до нее!
Наконец-то, вот он! - Пик наш! - с главным костром, предутренним
туманом, вожделенным и ненасытным ощущением достигнутой цели, победы,
свободы и Колиной любви.
А в поселке уже разрывалось недавно проведенное радио: война.
И вот сейчас, через три года - под мосток, под голову - мешок со
шкорками, и ... провал и сон.
-Верусик! - Это кричит бабушка через завалинку, - Коля пришел!
-Подожди, баушк, я сейчас! - Как будто Коля и не ко мне пришел. Как
будто это не любовь - нет, а просто Коля - общий персонаж.
И мы продолжаем варить с Павлининой Олечкой штрудль - такое упрощенное
поселково-немецкое блюдо из "коренной" национальной кухни - рулет: тесто с
картошкой. А еще надо накрыть нашим гостям - стол, нарядить их в праздничные
платья. Сегодня у одной из кукол день рождения. А тут, как за хвост тянут.
Потому не могу отказать. И потому мне не по себе.
Медленно иду. Он ждет на деревянных ступенях крыльца, как всегда.
Улыбается черными глубокими глазами грустно, а - настежь - белыми зубами -
весело.
А все равно обреченно. У меня двойное чув