ние факта, что то, начальное, главное письмо на Имя было сочинено и отослано в состоянии умственного расстройства (ибо, объяснили, осознание болезни есть первый признак выздоровления), во-вторых -- безусловный отказ от каких бы то ни было дальнейших писаний и выступлений, но покуда Мышкин, несмотря на уговоры Ксении, условий гордо не принимал.
Что же касается Герыѕ Гера оказалась на Каширке значительно раньше, почти сразу же после нашего с нею развода. Ее состояние постепенно улучшалось, ремиссия обещала быть устойчивою, и тут произошла случайность, пустившая на ветер все старания медицины. Дело в том, что врачи-интерны в течение годичной практики каждые полтора-два месяца меняют отделения. И уже тихая, успокоившаяся, ожидающая не сегодня-завтра выписки Гера, гуляя по коридору в ужасном больничном балахоне, увидела нового практиканта и вдруг страшно, как в каратэ, заорала и бросилась на него, сбила с ног, начала душить, -- Геру едва оттащили, излупцевали и снова заперли в буйную палату, в палату с тюремной решеткою на окне. Стоит ли говорить, что новым практикантом была Ксения? Этот случай, пересказанный ею, сразу, словно лампа-вспышка сработала в темной комнате, разъяснил мне психологические загадки гериного предразводного поведения, открыл тайну чудовищной, нелогичной измены с магазинным алкашом. Гера (понял я вдруг) видела нас с Ксюшею, видела! возможно -- выслеживала и, не в силах перенести мою измену или унизиться до объяснений и упреков, демонстративно -- от отчаяния -- затащила к себе (ко мне!) в постель первого попавшегося мужика: чем хуже, тем лучше! подгадав это все как раз под мое возвращение домой. А Ксения, ее образ, естественно, остались в герином сознании символом главного ужаса, главного кошмара жизни, который, конечно же, следовало уничтожить, истребить, стереть с лица землиѕ Да, виноват я был перед своей женою, безмерно виноват, и, по-хорошему, должен был вину искупить: дождаться относительного улучшения гериного здоровья, забрать бедняжку к себе и долгим, бесконечным подвигом заботы и любви хоть отчасти нейтрализовать зло, причиною которого стал; но увы, увы! не по силам оказалось мне такое, не по размерам души.
В детстве я владел собакою: спаниелем Арамисом, -- в позднем детстве и в юности. Я любил Арамиса, как мне казалось, больше чем кого бы то ни было на свете. В одно прекрасное утро -- в одно отвратительное утро! -- собаку украли, привязанную у магазина, покуда я что-то там покупал по хозяйству, кажется, сметану. Боже! чего я только ни делал, чтоб разыскать пса: и, забросив занятия в университете, каждый день по восемь, по десять часов прочесывал округу; и дежурил по субботам и воскресеньям -- добрые полгода -- на птичке; и раздавал пионерам трояки на мороженое; и упрашивал начальника РАЙУГРО, тоже собачника, объявить розыск; и бегал в жуткие, душераздирающие отстойники для выловленных на улице собакѕ Про объявления, которые я расклеивал тысячами, -- знаете: вознаграждение гарантируется, -- я уж и не говорю, про эти объявления и про те, что еженедельно помещал в приложении к вечерке.
Год, примерно, спустя я волей-неволей смирился с потерею, а еще через несколько месяцев случайно узнал, что в городском охотничьем клубе находится приблудный спаниель, очень похожий по внешности на моего, но нервный, озлобленный, с перебитой лапою, в лишаяхѕ Представляете: я даже не поехал в клуб посмотреть! Не потому что разлюбил Арамиса! -- нет, я буквально плакал от горя, от жалости! -- просто это уже была не моя собака.
И потом, кого бы там ни виноватить в нашем с Герою разводе, пусть тысячу раз и меня самого! однако, измена была, и никакой Христос не сумел бы, пожалуй, погасить у меня за вками цветные слайды той отвратительной сцены. Я, как и Арамиса, навещать Геру не пошел, -- впрочем, оно и ни к чему представлялось по ее состоянию.
Тут, пожалуй, кстати будет заметить, что мало-помалу, без объяснений, сами собою, у нас с Ксенией, вдруг сильно повзрослевшею, наладились новые отношения. О постели мы не заговаривали: ни я, ни она, ни в положительном смысле, ни в отрицательном, -- но, объединенные общими заботами, постепенно становились друзьями, и это было первым более или менее здоровым чувством, испытанным мною в последний год: с момента того самого магазинного знакомства в очереди за сметаною, с которого и начались в моей жизни все эти смешные, все эти кошмарные, все эти безумные события. Я даже не знаю, не подсознательным ли стремлением видеться с Ксенией почаще объяснялись мои хоть короткие, а частые визиты к Дашеньке, гораздо более частые, чем полагалось бы приличием или требовалось для успокоения совести.
Этот жуткий сумасшедший городок; эти облезлые, неизвестно когда, еще при Хрущеве, наверное, побеленные разноэтажные панельные корпуса; котельная рядом с моргом, так что труба ее кажется трубою крематория, а черный густой дым вроде припахивает паленым волосом и подгоревшим человеческим салом; веселые дюжие санитары, что, насвистывая песенки Пугачевой, катят средь бела дня к моргу-котельной легкие тележки на велосипедном ходу: мелкие неструганые ящики-кузова вмещают труп (а то и два сразу, валетом), плохо прикрытый застиранной, севшей простынею с черным больничным клеймом в углу -- то желтая ступня торчит, то свешивается, покачиваясь, закостенелая рука; больные, нетвердо, опасливо прогуливающиеся по аллейкам жидких кустарников под руку со стыдящимися их родственниками; другие больные, те, кому (как, впрочем, и всему остальному нашему Великому Совейссьському Народу) прописана трудотерапия, копошащиеся в халатах белесо-коричневого, больничного колера на грязных глинистых делянках, перетаскивающие в занозистых носилках, подобных кузовам труповозок, отвратительный на вид и запах мусор; деловитые, самодовольные врачи и медсестры, -- все это, вначале поразившее меня глубокою, скорбной безысходностью, поразившее и десятки раз сфотографированное из-за угла, сейчас стало привычной рутиною, и я, в который раз направляясь из проходной к шестому корпусу, где лежала Дашенька, выглядел, наверное, ничуть не менее деловито и самодовольно, чем так раздражавший меня поначалу медперсонал.
Отдельная палата -- это было все, чего удалось добиться Ксении для матери с помощью учеников последней, не слишком-то, как оказалось, падких расточать попусту потенциальную энергию связей и влияний (в кремлевку Дашеньку так и не взяли) -- отдельная палата, как и любая общая, как все коридоры, все этажи, все корпуса насквозь пропахшая, провонявшая дешевой больничной жратвою, испражнениями и лекарствами. Там, под нестихающий аккомпанемент этого запаха, я и виделся с Дашею. Может, нет в человеческом существовании ничего более жуткого, чем встреча с близким, сошедшим с ума: внешне нормальный, логичный, обыденный, разговаривает он с тобою о том о сем, и вдруг -- не меняя тона, впроброс, как нечто само собою разумеющееся, отпускает ужасную нелепицу, и ты парализован тем, что, сколько бы сил ни собрал, кого бы ни взял в союзники, а объяснить своему близкому, почему нелепица -- нелепица, достучаться до его сознания, ты не можешь и не сможешь никак!.. Больше того, чтобы не сделать ему хуже, ты вынужден сам поддакивать, притворяться, что думаешь точно так же, и с неким мистическим ужасом вслушиваться в то, что мелет твой собственный язык; ты начинаешь терять вообще все ориентиры на свете.
Нет, не удивительно, что я всячески старался не оказаться с Дашею наедине: то уговаривал сопутствовать Ксению, то дожидался другого какого-нибудь посетителя, хотя других и было-то всего двое: Юна Модестовна, зашедшая к Даше за все время раза, может, четыре, да Николай Нилович Мертвецов, дашин отец. Тот как раз: лысый, алкогольного вида старикашка, вне кабинета, вне служебной зависимости вовсе и не страшный, даже, пожалуй, и не представительный, -- тот ходил к Дашеньке первое время как на работу, однако, где-то перед осенью запил по-черному и в неделю умер, сгорел.
Дашенька, лишенная радио и газет, патологически интересовалась всеми переменами и передвижениями, происходящими в высших сферах. Уж не знаю, каким образом докатывались до нее в дурдом эти слухи, но она все пыталась выспросить подробности и о посадке Китайца и Глуповатова, и о загадочной смерти генерала Циркуна: самоубийстве -- не самоубийстве, и о домашнем аресте Вальки, и о внутренних делах ее мужа, замминистра Внутренних Дел, и о прочих признаках подозрительного шевеления. Еще Даша, всякий раз, когда ее навещали, пыталась передать письмо: только тихоѕ т-с-сѕ чтоб никто не виделѕ Валька всех подкупилаѕ Папашка должен узнать правду. Они хотят обвести Его вокруг пальцаѕ В письмах, адресованных «родному отцу Никодиму Лукичу Прежневу, лично», содержались разные версии истории о подмене в днепропетровском роддоме, донесения о валькиных кознях (chanel) и -- почти трезво и нормально -- мысли о бедах, проблемах, нуждах, как говорится, и чаяньях несчастного нашего Великого Народа.
Накануне октябрьских мы сидели у Даши с Ксенией: Даша была как-то особенно взвинчена, нервна, на вопросы отвечала коротко и раздраженно: ей что-то явно мешало. Ксении очень не понравилось материно состояние, и врачишка, шепнув, чтоб я не спускал с больной глаз, выскользнула из палаты. Даша, словно именно этого и дожидалась, подтащила к двери, баррикадируя, кровать, -- я не посмел перечить, спасибо: не помогал, -- напряженно вслушалась в жизнь коридора и, поманив пальцем, усадила меня рядом. Печально и доверительно, сбивчивою скороговоркой, стала рассказывать, что вот, дескать, девятого числа, через четыре дня, Папашка умрет, и тогда вскроют и Его завещание, и все ее письма, и придется ей, Дашеньке, занять Папашкино Место, а она ох как не любит власть, не любит все эти тревоги и заботы, связанные с управлением огромным государством, запущенным и опасно могучимѕ (знаешь: власть -- дело оч-чень и оч-чень нехорошее в принципе: как ни пытайся угодить всем, а то к одному, то к другому придется применять насилие; вот хоть бы Вальку -- надо ж ее будет как-то обуздать, чтоб не мутила народ! -- а нету, нету у человека иного счастия, нежели свободаѕ) -- и все-таки отказаться, отречься от престола не имеет права, потому что кто же, если не она?! не валькиной же фарцовой команде отдать в руки бразды, чтоб платьями спекулировали! -- и Дашенька надеется, что я, человек добрый и глубоко порядочный, помогу ей, разделю с ней бремя, приму для начала портфели министров Культуры, Внутренних Дел и Государственной Безопасности, потому что с чего-то надо ведь начинать, если мы с нею не хотим, чтобы окончательно погибла несчастная наша страна под завалами валькиных тряпок и кукол (это видеть было невозможно, как она, по одному, ме-едленно, отрывала крылышки бабочке, которая ничего ей плохого не сделала! а если ей руки-ноги ме-едленно оторвать?!). Затем Дашенька стала давать поручения: к кому сходить, кого предупредить о скорой Папашкиной Смерти (ты представить не можешь, что за люди поддерживают нас! сам Молотов!..), какой условный произнести пароль, по каким позвонить телефонам. Даша сыпала семизначными номерами с такой убедительностью, что мне даже показалось на миг: не я ли сошел с ума, и захотелось проверить: может, номера натуральные? Я вытащил книжечку с карандашиком, -- что ты! что ты! зашипела Даша, сейчас же убери! Только на память! -- и тут в коридоре послышался шум, шевеление, дверь, отодвигая кровать, на которой мы сидели, открылась под напором санитаров, и в палату ворвались Ксения со шприцем наизготовку, медицинская сестра и двое дюжих парней, -- Дашеньку скрутили, уложили, укололи раз, еще раз, и она, наконец, затихла, успокоилась, уснулаѕ
Никак не отреагировавшая на известие о смерти реального отца, Даша предугадала, предсказала смерть отца воображаемого с точностью до дня.
Бессмертие, прежде лишь предугадываемое, лишь со слов академиков принимаемое, лишь понимаемое головою, последние месяцы стало воплощаться в самую Его суть, в Его природу: тело холодело и одновременно приобретало все большую инертность, тяжесть, неподвижность, все большеѕ как бы это сказатьѕ каменело, что ли? и то, что Он прежде принимал за недомогания или болезни, становилось теперь явственными признаками перехода в новое, вечное, состояние, и скоро, скоро, совсем, наверное, скоро сможет Он вовсе перестать опасаться даже и прямых покушений на Себя Лично, потому что камень -- не плоть, и пуля отскочит! Он ведь зачем отьдал на отькуп соратьничькам-помощьничькам, мать их за ногу, Вальку и ейных дружьков-пьриятелей? -- думаете, силы у Него не было посьлать фьсех в жопу с их папочьками, хвотограхвиями и доказассьсьссвами?! -- пьроссьсо сьледовало, наконес, не только вьнутреньне, но и в посьтупьках начинать жиссь чылоэка бессьсьмерьтьного, то ессь отьрясать помаленьку от ног Суоих прах пьреходящих пьривязаньноссьсей. Одьну пьривязаньноссь имел Он пьраво, да и обязан был сохьранить: пьривязаньноссь к Глубоко Уажающему Его Совейссьському Народу, Бессьсьмерьтьному Как И Он Сам, -- Суою пьривязаньноссь к Народу и, гьлавьное, пьривязаньноссь Народа к Себе Личьно.
И вот как раз третьего дня, стоя над трупом Зачинателя и глядя, как внизу, на площади, проплывают слева направо ракетоносцы, танки, гектары солдат, готовых по перьвому Его сьловуѕ как шествуют трудящие столицы, украшенные знаменами, лозунгами, портретами Его и осьновоположьников, воздушными шарами, поролоновыми гвоздиками гиганьссьських размеров и прочими проявлениями, почуйссьсьвовал Он, что волнам Глубокого Уажения, идущим снизу, волнам, которыми Он, словно робот, присосавшийся к электросети, заряжался обычно на полгода вперед, до следующих парада и деномьсьрасии, чего-то существенного, необходимого, не хватает. Он прислушался и к волнам, и к Себе Лично, и Мудрым Своим Разумом понял: не хватает Любви.
Нет, у Него, конечно, и тени сомнения не возникло относительно Пьреданьноссьси Делу Мира И Соссьсьялизьма И Ему, Никодиму Лукичу Личьно личьно, проходящих мимо людей: кто сумел бы насильно пригонять сюда из года в год эти толпы, насильно растягивать в улыбки их рты, насильно зажигать глаза, насильно заставлять молодые, распираемые иссизиазьмом глотки кричать во всю мочь ура, да даже есьли фьзять и солдат, фигур на перьвый взьгьляд подьневольных, -- у них же оружие в руках (на параде, конечьно, разьряженьное, чьтобы кьто, примером Его же акьцыи собьлазьнясь, не пальнул сьдуру по тьрибуне; Ему даже донессьсьли, что и сьтишок уже диськодетами пущен: где б найти того солдата = чьтобы Нолю -- как Садата, -- но ничего, ничего, ськоро Он окаменеет оконьчательно, и тогьда пуссь хоть бы и с заряженьным, соратьничьков, мать их за ногу, Ему не жалко!) -- так вот, фьзять военьных: у них же оружие в руках, техьника, и есьли б неиссьськреньни были, недовольны -- давьно нашьли б сьпособ вьзьбуньтовассьса (Он помьнит, как пьридурка-Никиту ськидывали!), -- и тени сомьнения не возьникьло в Пьреданьноссьси И Глубоком Уажении, одьнако, сейчас Он соверьшеньно отьчетьливо понял, чьто етого мало, чьто назьрела оссьсьрейшая необьходимоссь добавить к Глубокому Уажению добьрую дозу Иссьськьреньной И Неподьдельной Любьви.
Как добавить? -- задача непьроссьсая, но нет таких кьрепоссьсей, которые быѕ -- и под тьретье утро пьришьло Ему в голоу Гениальное Решение: надо дать команьду, чьтобы в собьссьсьвенной Его кьварьтире, а со вьременем и на даче, и на дьругой даче, и на тьретьей даче, и на кьрымьськой даче, и на Сьтарой пьлошшади, и в Кьремьле, и, может, даже в кажьдой Его машине, -- чьтобы во фьсех етих месьсах уссьсаноили т-з-з-зионьные камеры, и пуссь они, посьтояньно вьключеньные, следя за Его перемещениями, передают по Перьвой Пьрогьрамьме Фьсему Совейссьському Народу фьсю Его, Никодима Лукича Личьно, жиссь. Нет, конечно, иногьда, в воссьсьпитательных сэлх, камеры нужьно и отьключать, -- когьда, ськажем, написса потянет или чего-нибудь ещеѕ сисьсемасиссьськиѕ чьто от собьссьсьвенной жены ськрываютѕ -- тогьда можьно давать в ефир Его кьниги в исьполнении народьного арьсиссьса Шширьлиса или крутить докуменьтальную карьтину «Повессь о Кымыниссьсе» -- но ето только в отьдельных нетипичьных сьлучях, -- а так: пуссь видит Народ жиссь Суоего Руководителя, -- не только работу: работа и так почьти фься на Народных Гьлазах: и заседания разьные торьжессьсьные, и выссьсьтупьления, и вьручения наград, и фьсьтьречи-проводы с поселуями в аеропорьту, и визиты в сосьялиссьсиссьськи и капиталиссьсиссьськи сраны, а всю жиссь, как она ессь, вьключая сон, еду и отьправьление етоѕ как егоѕ ессьсессьсьвеньных надобьноссьсей, чьто непьременьно раськоряку сьледует уссьсаноить и в сорьтире, -- ета часть Мысси наиболее Гениальной Ему и показалась: Любовь -- не Глубокое Уажение, Любовь -- чуйссьсьво куда более иньтимьное, и, чьтобы Ее по-настоящему питать, нужьно макьсимально прибьлизиссьса к тем, кьто должон Тебя Полюбить, нужьно дать им возьможьноссь посьтояньно, сисьсемасиссьськи, видеть Тебя, чьто называесся, самым кьрупьным пьланомѕ -- Он смутно припомнил, как когда-то, давным-давно, в смертной еще, днепропетровской, жизни, когда только родилась маленькая Валечка и чем-то серьезным, не дожив до второго года, заболела, Он не спал ночей, дежурил возле, качал-успокаивал, и, когда миновал кризис, и Валечка впервые покакала хорошо: без крови, не зеленой лужицею, пахнущей аммиаком, а нормальной, крутой, коричневой какашкою, -- сколько радости тогда Ему это доставило, вот именно какашка доставила, и именно в ней сфокусировалась в тот момент вся Его к дочери горячая, неподдельная любовь -- отнюдь не глубокое уажение.
Он пьредьугадывал, чьто соратьничьки-помощьничьки, мать их за ногу, сьтанут отьговаривать Его от посьвящения Широких Масс в Его Чассьсьную Жиссь, чьто уссьсьмотьрят в етом повод есьли не дьля возьмущения -- во фьсяком сьлучае дьля нехорошего бьрожения умов в Народе: глядите, мол, какими Он деликатесами питается, когда мы должны жрать вонючую колбасу за рупь семьдесят и еще почитать за великое счастье, что удалось достать; глядите, мол, в какие Он хоромы забрался, когда мы с женой, тещею, золовкой племянника и четырьмя малолетними младенцами не первый, да, кажется, и не последний десяток лет ютимся в барачной каморке, при том что теща -- на учете в психдиспансере; глядите, мол, в каких Он автомобилях шастает, когда мы в час пик с тремя пересадкамиѕ -- и так далее. Немудьрые, огьраниченьные они -- соратьничьки-помощьничьки, мать их за ногу, не уажают Народа! Да неужьто ж Народ такой дурак, что несьпособен оценить всю несоизьмеримую мизерность суоего вьклада с Вькладом Его Личьно, неужьто ж понять не сьпособен, чьто у нас, при Соссьсьялизьме, опьлата по тьруду, и такой Тьруженик, как Он, и должон лучьше жить и лучьше питасса: пьроссьсо вот должон дьля торьжессьсьва сьпраэдьливоссьси, за которую все мы боролись в незабьвеньном семьнасьсатом, должон! неужто ж не сообразит, чьто Комьмунизьм, к которому Семимильными Шагами прибьлижаесса Наше Самое Сьвободьное, Самое Демокрасиссьськое В Мире Государьссьсьво, не может быть вьведен сьразу и, тассьсьзать, повьсемессьсьно, -- чьто надо с кого-то начинать?! Пуссь, глядя на Его Личьно жиссь, радуесса Народ, чьто сьбываюсса, сьбываюсса уже помаленьку заветьные надежды и чаяния, пьронесеньные ськвозь мьноговековое рабьссьсьво татаро-моньгольского ига и царизьма, чьто пройдет каких-нибудь сто -- сто пяэсят лет, мы поконьчим с имперьялизьмом в мировом маштабе, и тогьда фьсе сьтанут жить почьти так же, как сегодьня -- Он. Он еще сьпесьяльно золотой сьральник в сорьтире у Себя Личьно завьтра посьтавить велит, чьтобы точно все было, как в сочинениях Зачинателя.
И фьсё-таки, чьтоб не пошло лишьней вони, не сьтанет совесовассьса Он с соратьничьками, мать их за ногу, -- сьлава богу, не войну пока мэрыканьцам объявляем! -- не сьтанет выносить вопьрос на Политьбюро, а попроссу, по-домашьнему, пьригьласит к Себе Личьно Личьного Суоего Дьруга Товарышша Ляпина, и они вьдвоем сьпокойненько все обьсудят, обьмозьгуют: и точьки усьтановьки каракатиц-раськоряк, и по какой пьрогьрамьме пуссьсить: по Перьвой ли или отькрыть особую, Личьную. Лучьше, конечьно, по Перьвой: и Народ к ней попьривык, и можьно будет сокьратить асьсигьнования на хвильмы разьные и сьпекьтакьли, а деньги пуссьсить на Дело Мира И Соссьсьялизьма И Его Победу Во Фьсем Мире. Даже и Пьрогьрамьма «Вьремя» ни к чему: есьли Народ будет в курьсе жизьни Его Личьно, -- сьтало быть, само собою, будет в курьсе жизьни и Фьсей Сраны, и Фьсего Пьрогьрессьсивьного Чылоэссьсьва. Или, может, только в сорьтир раськоряку и поссьсавить, а в другие месьса -- не надо? Сорьтир-то, -- Мы уже ето выяссьсьнили, -- в сьмыссьсе Любьви месьсо самое осьновополагающееѕ
Он собрал все силы, чтобы вынудить Свое почти уже до кондиции бессмертия окаменевшее тело сесть на кровати, и нажал кнопочку. Сегодня, оказалось, дежурил помощник, почему-то представлявшийся Ему наиболее надежным, наиболее преданным, -- вот только фамилию Он никак не мог припомнить: Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка, Голопуцек не Голопуцек, -- знал только, что как-то смешно начинается10. Пока тот обтирал Его Лично влажной теплой губкою, пока упаковывал в рубаху, кальсоны, носки, Никодим Лукич все припоминал чудную эту фамилию, а спросить не мог, потому что не пришла еще очередь обретения дара речи, -- когда же пришла: Вискряк не Вискряк, натянув на огромные, волосатые свои лапищи (синий татуированный якорек между большим и указательным правой руки) стерильные перчатки, слазил в шкафчик и достал герметичную, с потайным замочком, фээргэшную баночку для вставных челюстей; выудил их; почистил специальной щеточкою, но так, словно не челюсти, а сапоги сорок пятого размера драит до блеска, и, наконец, ловко, профессионально, одним мгновенным, незаметным движением вставил куда положено, -- когда очередь обретения дара речи пришла, Никодим Лукич Лично забыл уже, о чем собирался спросить помощника, а промямлил только: ськажи секьретарю, что я сегодьня к мудаку Арафату не поедуѕ Буду работать зессь, на даче. Подожжёт Арафат, никуда на ѕ не денессаѕ А ты возьми машину и сьгоняй в Моськву: привези Мне Личьно Товарышша Ляпинаѕ т-з-з-зионьногоѕ Понл? Вискряк не Вискряк кивнул и заметил: Никодим Лукич Лично, Вас там врачи дожидают, академики, Чазов-Мазов и прочие, посмотреть Вас хочут. Чьто Я им, зоопарьк, чьто ли? пошутил Никодим Лукич Лично и добавил: пущай едуть в жопу! Он почувствовал, что врачи Ему никогда уже больше не понадобятся, что пришла пора Ему, бессмертному, выходить уже из ихѕ как етоѕ коньсиссьсеньсыиѕ Понятно, приспустил веки Вискряк не Вискряк, в жопу, и направился к выходу, и тут по странной какой-то ассоциации с бессмертием, с врачами, с телевидением возникла в голове Никодима Лукича Лично новая, дополняющая прежнюю, Мыссь. Столь быстро собраться с силами, чтобы и сформулировать Ее, и, главное, произнести, задержав таким образом Вискряка не Вискряка, дошедшего уже почти до дверей спальни, Он не надеялся, -- потому заранее прижал пальцем звонковую кнопку, и Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка действительно, не успев выйти, появился снова, склонил набок внимательную голову. Ц-ц-цѕ не надоѕ Ляпина -- не надоѕ Пьривези Мьне лучьше с телевиденияѕ ц-ц-цѕ етогоѕ Мырьтьвыцоваѕ Николай Нилычаѕ
Вискряк не Вискряк, изобразив понимание, исчез, -- только промелькнули за окном его дубленка и пыжиковая шапка, а Никодим Лукич Лично, вставая; сидя в сортире, едва войдя в который, сразу увидел подходящую точку для раскоряки, даже для двух раскоряк; завтракая; двигаясь в Малый Свой Кабинет, где ждала Его выросшая за последнее время кипа непрочитанных поздравлений и пожеланий, -- все обсасывал, из угла в угол головы перекатывал, словно леденцом лакомился, это неожиданное Свое дополнение к Главной Идее: дополнение про Мертвецова. Ну, оно, во-перьвых, логичьноѕ сисьсемасиссьськиѕ потому чьто Мырьтьвыцов заэдуэт как раз идеологиссьським секьтором. А во-вьторыхѕ во-вьторыхѕ Во-вьторых так в голоу и не пьришьло, однако, чувствовал Никодим Лукич Лично, что пора, пора, пора, наконец, встретиться Ему со старым товарищем, что не страшна уже Ему зловещая фамилия Николая Нилыча, потому что, коль уж окаменел, чего ж бояться? А получается, что боится: иначе разве позволил бы ускользать от Него Мертвецову целые полгода: то, понимаешь, на Пицунду он поехал, то в Болгарию, а, когда попросил Никодим Лукич Лично дочку Свою Вальку-какашку пригласить на ужин дочку мертвецовскую, та, как в насмешку, с ума, говорят, стронуласьѕ Нет, непорядок ето, чьтоб кто-нибудь мог от Него, от Никодима Лукича Личьно уськользьнуть, -- хоть бы и в сумашедьший дом, хоть бы и с тьрижьды симьволиссьсиссьськой хвамилией!
Глубокоуважаемый Никодим Лукичѕ начал Он, вздев на нос очки, читать очередное поздравление, и Его аж передернуло, словно током ударило: опять Глубокоуажаэмый! Хозяина бы попьробовал кьто глубокоуажаэмым хотя бы в мыссьсях назьвать, Иосифа бы Висьсарионовича! Да чьто Хозяина -- мудака Никиту и то иначе как дорогим не величали. А тут н тебе: Гьлу-бо-ко-у-а-жа-э-мый! Никодим Лукич Лично взял из стакана мало что негнущимися -- дрожащими от гнева пальцами красный мэрыканьський хвломасьтер и, натужно пыхтя, вычеркнул из приветствия неприятное слово, а сверху нацарапал каракули, в которых криминалисты, поработав недельку, смогли бы, пожалуй, угадать слово «Любимый». Он не стал даже дочитывать это поздравление, а откинул его и потянулся за следующим и над ним тоже проделал аналогичную операцию. Потом над следующимѕ
Любимый! Любимый! Любимый!
Глубокоуважаемыйѕ Глубокоуважаемыйѕ Глубокоуважаеыйѕ
Любимый! Любимый!! Любимый!!!
Устав, весь в поту, почувствовал Он вдруг, что дверь отворилась, причем именно вот почувствовал, потому что отворилась она неслышно, без звука, без сквознячка, словно бы и не отворялась вовсе. Николай Нилович появился в Малом Кабинете: без доклада, один, без сопровождающего Вискряка не Вискряка и как-то слишком уж быстро для двух сорокакилометровых концов -- хоть бы и на Его, Никодима Лукича Лично, машине. Никодим Лукич Лично изумиться хотел, возмутиться, взбунтоваться, на кнопочку нажать, но, пока собирался, почувствовал в облике старого товарища, самозвано занявшего кресло напротив, что-то домашнее, успокаивающее, располагающее, а вместе -- и парализующее волю, так что и сил руке не хватило дотянуться до кнопочки, да и желание на кнопочку нажимать исчезло само по себе. Никодим Лукич Лично не видел Мертвецова двадцать лет с добрым гаком, однако, тех неожиданности и грусти медленного узнавания в сидящем перед тобою старике полузабытых черт ровесника, -- неожиданности и грусти, которые обычно сопутствуют подобным встречам, -- Он почему-то в себе не обнаружил: Мертвецов предстал именно таким, каким Он и ожидал Мертвецова увидеть, а каким именно ожидал -- Он толком не мог Себе дать отчета. Во всяком случае расспрашивать сейчас Николая Ниловича про жизнь, про годы, врозь проведенные, про общих знакомых показалось Ему нелепым: Он испытал некоторое смущение, растерянность даже -- чувства совсем было Им позабытые за четыре последние десятилетия, -- и, не зная с чего начать, не придумал ничего лучше, как начать прямо с дела, по которому Мертвецова вызвал: ызвини, чьто побесьпокоил, но ты зьнаышь, Николай Нилычѕ ц-ц-цѕ я тут подумалѕ и решилѕ раськоряки т-з-з-зионьные уссьсаноить в сорьтире у Себя Личьноѕ потому чьто, когда чылоэк кого Любит, а не пьроссьсо Глубоко Уажаэтѕ но Мертвецов таким странным, таким спокойным, таким снисходительным взглядом смотрел на Него, что мысли Его, и так-то не Бог весть какие ясные, и вовсе стали путаться, и Он никак не умел высказать Идею во всей Полноте, во всем Великолепии, во всей ее Гениальности, больше того: вдруг и сама Гениальность Идеи показалась Ему чуть ли не сомнительною, а в голову или, пожалуй, в душу непрошено полезли давным вроде бы давно похороненные воспоминания о молодости, о тридцатых годах, о Днепропетровске, о том, как ночами сидели с Мертвецовым то на одной кухне, то на другой, глушили по-черному водяру и мучительно молчали о том, от чего не могли заснуть, молчали, опасаясь не только друг друга, но и каждый, казалось, себя, молчали и прислушивались, не подкатила ли еще энкавэдэшная «Эмка» к подъезду, и кого из них заберет первого или обоих сразу, потому что должна же в конце концов подкатить, должна же забрать в конце концов: как он, молодые выскочки, пришли на чужие места, едва те освободились (и не без их посильного содействия освободились), так и новые молодые не могут же не мечтать и не действовать в этом направлении. В обьщем, конечьно, не только в сорьтире, ты не думай, сорьтир -- етоѕ Не произносились дальше слова. Мысль разорвалась вовсе, погибла под грустным взглядом старого товарища. Николай Нилович покачал головою и сказал: ладно, Ноля, завязывай. Хватит глупости молоть. Собирайся! -- подъехала, подкатила-таки Энкавэдэшная «Эмка», в тот момент подкатила, когда уж и вовсе Ее не ждал, и кому, как не Ему, знать, что никуда от «Эмки» этой не спрячешься и не отговоришься ничем! Страшно стало вдруг Никодиму Лукичу, страшно, и захотелось раскрыть рот и заорать по-звериному, позвать маму! -- но тут приоткрылась дверь, и в проеме почти мама и показалась: Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка.
Никодим Лукич Лично, докладываю: Мертвецов Николай Нилович скончался девятого сентября сего года, смерть наступила от сердечной недостаточности, похоронён на Новодевичьем по второму разряду прим, ряд двадцать четвертый, могила семнадцатая, -- ничуть не удивившись известию, а только вне себя от радости, что появилась Мамочка, Любящая Мамочка, Заботливая Мамочка, что сейчас вот выгонит, изничтожит она негодного этого бяку, посмевшего покуситься на Бессьсьмерьтие Величайшего Чылоэка Планеты, Никодим Лукич Лично попытался подняться, указать, приказать Вискряку не Вискряку, но ни рука не сработала, ни губы, а Мертвецов тем временем неотвратимо приближался, протягивал раскрытую ладонь: не суетись, Ноля! Давай руку, пошлиѕ Не тьрогай! хрипло выкрикнул Никодим Лукич, или Ему только показалось, что выкрикнул. У меня рука каменьная! -- но старый товарищ лишь головою качнул, словно отвечая: ничего, мол, выдержим и каменную.
Пыжиковый дашенькин приглашатель, Вискряк не Вискряк, невозмутимо стоял в дверях и смотрел, как натужно приподнялся с кресла Никодим Лукич Лично, как протянул руку куда-то в пространство и как, замерев на мгновенье в неустойчивой, все законы физики опровергающей позе, пополз, потек вниз, к полу, к земле, и уже в последнее мгновенье перед окончательным падением схватился, попытался уцепиться, скользнул ладонью по высокой, под потолок, кипе поздравлений и пожеланий, и та, погребая под собою, обрушилась на Него снежной лавиною. Вискряк не Вискряк вытащил из внутреннего кармана пузырек с красной жидкостью, налил из графина треть стакана воды, плеснул туда из пузырька, и вода позеленела, забурлила, словно кипя; левой свободной рукою с якорьком разворошил бумаги над лицом Глубокоуважаемого Лично и влил содержимое стакана в настежь распахнутый неживой рот. Заголив от дубленки запястье, приглашатель уперся взглядом в часы, выждал положенные инструкцией четыре минуты и только тогда уже, разведя руками неизвестно перед кем (а, может, стояли уже камеры? задолго до Гениальной Идеи стояли?!): будьте, дескать, свидетелями: сделал что мог, -- открыл потайной квадратный лючок в стене и там, в нише, нажал на красную кнопку, размером и формою похожую на грибок для штопки носков11.
И в то же мгновенье из репродукторов и телевизоров заиграли по всей стране траурные марши и прочая серьезная музыка, назавтра Великому Совейссьському Народу, так и не успевшему Полюбить Суоего Лидера, объявили о кончине Глубокоуважаемого Лично, и тут же «Голос Америки», словно тоже давно уже был наготове, преподнес русским слушателям ехидно выкопанную из Гоголя цитату, что, дескать, напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины, прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку, у тебя только и было, что густые брови,12 -- тот самый «Голос Америки», который еще позавчера толковал на все лады смысл Его речей, Его поцокиваний, Его молчания, Его появления или отсутствия на том или ином ме-ро-при-я-ти-ти-и!
Казавшаяся тесною во времена былых сборищ, юнина шестикомнатная квартира с антресолями сегодня гулка и неуютна, словно дом, хозяева которого уехали, забрав с собою и мебель, и прочие пожитки, крест-накрест заколотив двери и окна. Даже картины, висящие тут и там, напоминают прямоугольные пятна невыцветших обоев, оставшиеся на местах снятых со стен семейных фотографий. На огромном круглом столе, застланном белой скатертью, сиротливо стоят немногие бутылки и закуски, -- немногие, но для нас, конечно, все равно избыточные. Общего разговора не получается: многозначительный, с намеками, рассказ Юны о том, как накануне своего отъезда погибла в странной автомобильной катастрофе прошлогодняя поэтесса, та, с папье-машевым носом и усами, и через паузу после него следующий неуместно интимный монолог посторонней Лариски о подонке-муже, бросившем ее в двухкомнатной квартире на Белорусской и укатившем неведомо куда, так что и следов не отыскать, -- эти попытки повисают в пустом воздухе, оставляя по себе неловкое чувство. Поэтому все мы вынужденно утыкаемся в экран ящика, хотя, кажется, ни у кого, исключая, разве, брошенную Лариску, не хватает сил, чтобы осмысленно воспринять мелькание мутноокрашенных теней.
В половине двенадцатого садимся за стол: прощаться со старым годом. Разливаем вино, водку, кладем на тарелки еду. Юна, сама уж, кажется, стесняясь, но просто вынужденная положением хозяйки, принимается за длинный, витиеватый, вымученный тост, летящий мимо ушей, а, когда тост кончается, я, прежде чем выпить, думаю про себя: спасибо Тебе, Господи, что мы еще живыѕ
Я, пожалуй, немного кривлю душою в своем благодарении: Дашеньку можно назвать живою разве наполовину: сгорбленная, измученная, заторможенная старуха, ото всего тела которой буквально воняет смесью пота, алкоголя и мочи -- следствие неимоверных количеств лекарств: ими пичкает Дашеньку Ксения, -- Даша присутствует на белом свете только формально: знаете, как ходят у нас на службу в многочисленные столичные конторы. Одета Даша в chanel, где-то подштопанную, где-то подправленную, не совсем чистую, -- на этом костюме тоже настояла Ксения, которой кажется, что такою насильственной мерою ей удастся вытравить из материной души остатки некоторых болезненных восприятий, -- хотя, что значит настояла? что значит насильственной? -- Дашеньке, по-моему, все совершенно все равно.
Со мною тоже случилось недавно не слишком-то располагающее к повышенной жизненной активности происшествие: возвратясь из очередной командировки, я не нашел в собственной квартире и следов идеологического брака: ни отпечатков, ни слайдов, ни негативов, -- все как корова языком слизнула, -- впрочем, ничего больше тронуто не было: почерк Конторы. Я внутренне напружинился, ожидал вызовов, допросов, увольнения, чуть ли даже ни ареста или дурдома, -- напружинился, поговорил по душам с Юною и собрался все-таки бороться, сопротивляться, -- сам не зная как, -- однако, из предполагаемых неприятностей не последовало почему-то ни одной! -- и все это вместе вдруг подломило меня. Не то что бы я особенно жалел о пропаже результатов многолетнего труда, я, может, даже скрытое, тайное облегчение почувствовал! -- они, результаты, чем дальше, тем более бессмысленными, никому не нужными представлялись в потаенном уголке сознания, и, надо думать, -- Гера была права! -- так до самой смерти не собрал бы я книгу окончательно и ни на какой Запад, конечно же, не отправил: не только из страха перед Конторою, но и по ощущению тенденциозности и вечной неполноты, -- и все-таки подломилоѕ
По две рюмки уже выпилось -- третья не лезет в глотку никому кроме Лариски; ящик бубнит поздравление Правительства и Центрального Комитета; Мышкин хлопает шампанским; звенят куранты. С Новым Годом, дорогие товарищи! С Новым Счастьем! Опасась быть раздавленными огромной, белоснежной, тундровой пустотою юниного стола, мы, когда усаживались, подсознательно разобрались вдоль всей его бесконечной окружности и теперь не можем дотянуться друг до друга: чокнуться. Не можем -- ну и ладно!
В общем-то, пора собираться домой. Выждав для приличия еще минут пятнадцать, я киваю Мышкину: дескать, пойдем? (Дело в том, что Мышкин, согласившийся, наконец, проявить себя здоровым и вышедший из дурдома, все никак не может восстановиться в своем театральном: поначалу кумир Петровский вроде бы принимал в Мышкине самое горячее участие, и тот ходил с сияющими глазами и направо-налево восторгался учителем, но на поверку оказалось, что горячее участие является следствием гомосексуальных склонностей Петровского, а на то, чтобы им соответствовать, морального реля