Андре Жид. Тесей
---------------------------------------------------------------
OCR: anat_cd < @ > pisem.net
---------------------------------------------------------------
Этот новый труд я посвящаю Анне Эргон, что вполне естественно,
поскольку именно благодаря ее милому гостеприимству, ее постоянной
предупредительности, ее заботам я смог написать его.
Еще я выражаю свою признательность Жаку Эргону и всем тем, кто во время
моего длительного изгнания позволил мне понять всю ценность дружбы, и
особенно -- Жану Амрушу, морально очень поддержавшему меня в работе, которую
без него, возможно, у меня не хватило бы духу осуществить, хотя я замыслил
ее очень давно.
Tesee
1946
Перевод В. Исаковой
I
Яхотел рассказать о своей жизни сыну моему Ипполиту, чтобы тем самым
просветить его; сына у меня больше нет, но я все равно расскажу. Ему я и не
осмелился бы описать, как сделаю это теперь, некоторые свои любовные
похождения: он являл собой воплощенное целомудрие и с ним я не решался
говорить о своих сердечных делах. Впрочем, они имели для меня значение лишь
в первую половину моей жизни, хотя дали мне возможность познать себя, равно
как и встречи с различными чудовищами, которых я одолел. Ибо, учил я
Ипполита, "прежде всего надо познать, кто ты есть, а затем уже надлежит
осознать и принять в руки наследство. Хочешь ты того или нет, ты, как и я,
являешься царским сыном. И тут ничего не поделаешь, это -- данность, и она
обязывает". Однако Ипполита все это заботило мало, гораздо меньше, чем меня
в его возрасте, и, как и я в свое время, он довольствовался тем, что просто
знал об этом. О юные годы, прожитые в невинности! Какая беззаботная пора! Я
был ветром, волной. Я был растением, я был птицей. Я не замыкался в себе, и
любой контакт с внешним миром не столько указывал мне на ограниченность моих
сил, сколько разжигал во мне сладострастие. Я нежно гладил фрукты, молодую
кору деревьев, гладкие камни на берегу, шерсть собак, лошадей -- прежде чем
начал ласкать женщин. Все прекрасное, что щедро давали мне Пан, Зевс и
Фетида, очень возбуждало меня.
Однажды отец сказал мне, что так дальше продолжаться не может. Почему?
Потому, черт возьми, что я -- его сын и должен показать, что достоин трона,
на котором займу его место. А мне было так хорошо сидеть просто на густой
траве или на освещенной арене... Однако упрекать своего отца я не могу.
Разумеется, он правильно сделал, что восстановил против меня мой собственный
разум. Именно этому я и обязан всем, что стал годен в дальшейшем, -- тем,
что перестал жить как придется, каким бы приятным это состояние вольности ни
казалось. Отец научил меня, что ничего большого, стоящего, прочного нельзя
добиться без усилий.
Первое такое усилие я сделал по его настоянию. Надобно было приподнять
скалы, чтобы найти под одной из них оружие, спрятанное, как он мне сказал,
Посейдоном. Он радостно смеялся, видя, как от этих упражнений у меня
довольно скоро прибавилось силы. Тренировка мускулов сопровождалась
тренировкой воли. И вот когда в этих тщетных поисках я сдвинул с места все
тяжеленные скалы в округе и уже приступил было к глыбам в основании дворца,
он остановил меня.
"Оружие, -- сказал он мне, -- значит меньше, чем рука, которая его
держит; рука значит меньше, чем разумная воля, которая ее направляет. Вот
оно, это оружие. Прежде чем отдать его тебе, я хотел, чтобы ты его заслужил.
Отныне я вижу, что у тебя достаточно честолюбия и стремления к славе,
которое позволит тебе употребить его лишь для благородного дела и во благо
человечества. Время детства прошло. Будь мужчиной. Сумей показать людям, чем
может быть и чем ставит себе целью стать один из них. Тебя ждут большие
дела. Дерзай".
II
Он -- отец мой Эгей -- был одним из лучших, одним из достойнейших.
Подозреваю, что на самом деле я -- мнимый его сын. Мне говорили об этом и
еще о том, что меня породил могущественный Посейдон. В таком случае свое
непостоянство я унаследовал от этого божества. Что касается женщин, я ни на
одной не мог остановиться надолго. Иногда Эгей отчасти мешал мне. Однако я
признателен ему за опеку и за то, что он ввел в Аттике культ Афродиты. Я
скорблю, что явился причиной его смерти из-за своей роковой забывчивости: не
заменил на корабле черные паруса белыми, когда возвращался с Крита, как это
было условлено в случае, если я окажусь победителем в моем рискованном
предприятии. Ведь всего не упомнишь. Но честно говоря, если мне покопаться в
себе поглубже (что я всегда делаю неохотно), то не могу поклясться, что это
действительно была одна только забывчивость. Признаться, Эгей мешал мне,
особенно когда с помощью любовного зелья колдуньи Медеи, считавшей его (да
он и сам так считал) староватым для роли мужа, он вознамерился -- досадная
идея -- отхватить себе вторую молодость, поставив тем самым под удар мою
карьеру. Ведь каждому -- свое время. Как бы там ни было, при виде черных
парусов... в общем, по прибытии в Афины я узнал, что он бросился в море.
Вот факты, и я считаю, что оказал общепризнанные услуги: окончательно
освободил землю от множества тиранов, разбойников и чудовищ; расчистил
некоторые опасные пути, куда робкий духом и по сей день ступает с оглядкой;
очистил небо, чтобы человек не так низко склонял перед ним голову, меньше
страшился напастей.
Приходится признать, что сельская местность представляла собой тогда
весьма неутешительное зрелище. Между разбросанными там и сям поселками
лежали большие пространства необработанной земли, пересекаемые небезопасными
дорогами. Были здесь дремучие леса и глубокие ущелья. В местах самых мрачных
скрывались разбойники, которые грабили и убивали путников или по меньше мере
требовали выкупа, и на них не было никакой управы. Разбой, грабеж, нападения
свирепых хищников, происки тайных сил перемешивались между собой настолько,
что трудно было распознавать, жертвой чьей жестокости -- божества или
человека -- ты стал и к какой породе -- человеческой или божественной --
принадлежат такие чудовища, как Сфинкс или Горгона, над которыми взяли верх
Эдип и Беллерофонт. Все, что оставалось необъяснимым, считалось идущим от
бога, и перед богами испытывался такой страх, что любой героизм
воспринимался как святотатство. Первые и самые важные победы, которые
предстояло одержать человеку, были победы над богами.
Будь то человек или бог, лишь завладев его оружием и направив оное
против него, как это сделал я с дубиной ужасного великана из Эпидавра
Перифета, можно добиться истинной победы над ним.
А молния Зевса? Уверяю вас, придет время, когда человек сможет
завладеть и ею -- как это сделал с огнем Прометей. Да, это и есть
окончательные победы. А вот что касается женщин, моей силы и моей слабости
одновременно, то тут всегда приходилось все начинать сначала. Едва я
ускользал от одной, как попадал в силки какой-нибудь другой, и ни одной не
завоевал, прежде чем не был завоеван сам. Прав был Пирифой, когда говорил
(о, как я отлично с ним ладил!), что важно не позволить ни одной сделать
себя малодушным, каким стал Геркулес в объятиях Омфалы. А поскольку я
никогда не мог и не хотел лишать себя женщин, он при каждом моем любовном
марафоне повторял мне: "Давай, давай, но смотри не попадись". Та, что
однажды под предлогом уберечь меня захотела привязать к себе нитью, тонкой,
правда, ноне эластичной, она... однако еще не пришла пора говорить об этом.
Антиопа была ближе всех к тому, чтобы заполучить меня. У царицы
амазонок, как и ее подданных, была только одна грудь. Но это нисколько не
портило ее. У нее, натренированной в беге и борьбе, были сильные, крепкие
мускулы -- такие же, как у наших атлетов. Я с ней боролся. Она отбивалась от
моих объятий, как барс. Безоружная, она пускала в ход ногти и зубы,
рассвирепев от того, что я хохотал (а я тоже был без оружия) и что она не
может побороть в себе любви ко мне. У меня никогда не было никого
целомудреннее ее. И мне потом было совершенно неважно, что сына моего,
Ипполита, она вскормила одной грудью. Вот этого девственника, этого дикаря я
и решил сделать своим наследником. Позже я расскажу о том, что стало
несчастьем всей моей жизни. Ведь недостаточно просто быть на свете, потом
исчезнуть, надо оставить после себя завет, надо сделать так, чтобы ты не
кончался на самом себе, -- это повторял мне еще мой дед. Питфей, Эгей были
куда умнее меня, как был умнее меня и Пирифой. Но никто не отказывал мне в
здравом смысле; все остальное приходит потом, вместе со стремлением делать
добрые дела, которое никогда меня не покидало. Еще во мне живет некая
отвага, толкающая меня на дерзкие поступки. Кроме того, я честолюбив:
великие деяния моего родича Геркулеса, о которых мне сообщали, будоражили
мое молодое воображение, и когда из Троисены, где я жил тогда, мне надо было
возвратиться к своему мнимому отцу в Афины, я ни за что не хотел слушать
совета, сколь бы мудрым он ни был, отправиться туда морем, поскольку такой
путь безопаснее. Я это знал, но именно из-за опасности путь по суше, когда
надо было сделать огромный крюк, привлекал меня больше -- представлялся
случай доказать по дороге, чего я стою. Разбойники всех мастей опять начали
разорять страну и тешиться вволю, с тех пор как Геркулес стал нежиться у ног
Омфалы. Мне было шестнадцать. Я еще не познал трудностей. Пришел мой черед.
Сердце сильными скачками рвалось вслед моей неописуемой радости. Какое мне
дело до безопасности, восклицал я, и до проторенных дорог! Я презирал
бесславный отдых, уют и леность. И как раз на этой дороге, ведущей в Афины
через Пелопонесский перешеек, я впервые подвергся испытаниям, осознал силу
своей руки и своего сердца, уничтожив несколько гнусных отъявленных
разбойников: Синиса, Перифета, Прокруста, Гериона (нет, этого уничтожил
Геркулес, я хотел сказать -- Керкиона). И тут же я даже допустил одну
оплошность, а именно в отношении Скирона, похоже весьма достойного человека,
доброжелательного и очень внимательного к прохожим; однако, поскольку мне
сказали об этом слишком поздно, я стал его убийцей, а посему все решили, что
это наверняка был мерзавец.
Именно по пути в Афины, в зарослях спаржи, улыбнулась мне и моя первая
любовная победа. Перигона была высокой и гибкой. Я убил ее отца, а взамен
сделал ей красивого сильного ребенка -- Меналиппу. Я потерял их обеих из
виду, прошел мимо них, беспокоясь, как бы где-нибудь не задержаться. Ведь
меня всегда мало занимало и удерживало то, чего я уже достиг, сильно влекло
только то, что еще предстояло сделать, и мне всегда казалось, что самое
главное -- впереди.
Вот почему я не буду долго останавливаться на всех этих разминочных
пустяках, в которых в итоге я если и скомпрометировал себя, то совсем мало.
А вплотную подойду к замечательному приключению, какого не знал даже
Геркулес. О нем я должен рассказать поподробнее.
III
Она очень непростая, эта история. Прежде всего следует напомнить, что
Крит был могущественным островом. Правил на нем Минос. Он считал Аттику
виновной в смерти своего сына Андрогея и в качестве мести требовал от нас
дани: семь юношей и семь дев ежегодно приносились ему в жертву, чтобы, как
говорили, утолить голод Минотавра -- чудовища, рожденного женой Миноса
Пасифаей от союза с быком. Жертвы определялись жребием.
Итак, в тот год я возвратился в Грецию. И хотя жребий меня пощадил (он
всегда щадит царских детей), мне хотелось испытать судьбу, несмотря на то
что этому воспротивился царь-отец... Я не признавал привилегий и хотел,
чтобы меня выделяли среди прочих лишь по тому, чего стою сам. Потому-то я и
вознамерился победить Минотавра и разом избавить Грецию от этой унизительной
дани. Кроме того, мое любопытство возбуждал и сам Крит, откуда к нам в
Аттику шел поток красивых, богатых, удивительных вещей. Итак, я отправился
туда, присоединившись к остальным тринадцати, среди которых был мой друг
Пирифой.
Мартовским утром высадились мы в Амнизосе, небольшом городке, служившем
портом для близлежащего Кноссоса -- столицы острова, где правил Минос и где
он воздвиг себе пышный дворец. Мы должны были прибыть накануне вечером, но
нам помешала сильная буря. Когда мы сошли на берег, нас окружили вооруженные
охранники, они отобрали мечи у меня и у Пирифоя и, убедившись, что у нас при
себе нет никакого другого оружия, повели представить царю, прибывшему со
своей свитой из Кноссоса нам навстречу. Возникло большое скопление народа,
простолюдины топились вокруг, желая получше нас разглядеть. Все мужчины были
с обнаженным торсом. Лишь на Миносе, восседавшем под балдахином, было
длинное платье, сделанное из цельного куска пурпурной ткани, величественными
складками спадавшее от плеч до самых пят. На его широкой, как у Зевса, груди
в три ряда висели ожерелья. Большинство критян носят такие же, только
простые, тогда как ожерелья Миноса сделаны были из драгоценных камней и
золотых пластин с чеканкой, изображающей лилии. Он сидел на троне, над
которым скрестились две секиры, и вытянутой вперед правой рукой держал
золотой скипетр высотой с него самого; в другой руке -- цветок о трех
лепестках, похожий на лилии из его ожерелий, кажется тоже из золота, только
очень большой. Над его золотой короной развевался огромный султан из перьев
павлина, страуса и зимородка. Он долго разглядывал нас, затем поздравил с
прибытием на остров -- с улыбкой, которая вполне могла сойти за ироничную,
если учесть, что прибыли мы в качестве приговоренных. Рядом с ним стояли
царица и две его дочери. Мне сразу показалось, что старшая выделила меня.
Когда охранники собирались уже увести нас, я заметил, что она наклонилась к
отцу, и услыхал, как она, указав на меня пальцем, сказала ему по-гречески
(очень тихо, но у меня тонкий слух): "Прошу тебя, этого не надо". Минос
снова улыбнулся и распорядился, чтобы охранники увели только моих товарищей.
Когда я остался перед ним один, он приступил ко мне с расспросами.
Хотя я дал себе слово действовать очень осторожно и постарался никак не
выдать своего благородного происхождения, а особенно своих дерзких планов,
мне вдруг показалось, что лучше играть в открытую -- с того самого момента,
когда я привлек внимание царской дочери, -- и что я еще больше вызову ее
сочувствие и благосклонность царя, если открыто объявлю им, что я -- внук
Питфея. Я даже дал им понять, что, если верить молве, существующей в Аттике,
меня породил великий Посейдон. На это Минос важно заявил, что для прояснения
дела намерен подвергнуть меня испытанию морской волной. Тут я достаточно
твердо заявил, будто совершенно уверен, что выйду победителем из любого
испытания. Моя уверенность в себе тронула и расположила ко мне придворных
дам и даже чуть ли не самого Миноса.
"Теперь, -- сказал Минос, -- ступайте следом за товарищами. Они уже
заждались вас за столом. После трудной ночи вам, как говорят у нас, нужно
взбодриться. Отдыхайте. Надеюсь, на исходе дня вы будете присутствовать на
играх, устраиваемых в честь вашего прибытия. Затем, благородный Тесей, мы
отвезем вас в Кноссос. Вы заночуете в одной из палат дворца и завтра примете
участие в нашей вечерней трапезе -- скромном ужине в семейном кругу, где вы
сразу почувствуете себя в своей тарелке и где дамы будут рады послушать
рассказы о ваших первых подвигах. А сейчас они пойдут готовиться к
празднеству. Мы там встретимся с вами -- вас и ваших товарищей разместят
непосредственно под царской ложей, учитывая ваш титул, бросающий отблеск
славы и на них, тем более что мне не хочется открыто выделять вас".
Празднество состоялось в огромном амфитеатре, обращенном к морю. Оно
привлекло большое количество людей, как мужчин, так и женщин, прибывших из
Кноссоса, Литтоса и даже из Гортыни, находящейся, как мне сказали, в
двухстах стадиях* отсюда, наконец, из прочих городов и селений, а также из
сельской местности, видимо густонаселенной. Меня поражало абсолютно все, и я
не могу передать, насколько критяне показались мне странными. Не всем им
удалось найти себе место на ступенях амфитеатра, и они толпились и толкались
в проходах и на лестничных маршах. Женщины, которых было так же много, как и
мужчин, в большинстве своем обнажены до пояса, поскольку здесь редко кто
носит корсаж, да и тот, согласно здешнему обычаю, довольно бесстыдному на
мой взгляд, имеет огромный вырез, оставляя грудь совершенно открытой. Как
те, так и другие до смешного затянуты в талии низкими лифами и поясами, что
делает их очень похожими на песочные часы. Мужчины, все как один загорелые,
носят на пальцах, запястьях и шее почти столько же колец, браслетов и
ожерелий, что и женщины, которые все белокожи; за исключением царя, его
брата Радаманта и его друга Дедала все мужчины безбороды. Сидя на
выступавшем высоко над ареной возвышении, под которым нас разместили,
придворные дамы являли собой великолепное зрелище из-за роскошных одежд и
украшений. На каждой была юбка с воланами, которые смешно топорщились на
бедрах, спадая пышными вышитыми оборками к ногам, обутым в белую кожу. Среди
них в центре возвышения особым великолепием выделялась царица. Ее руки и
весь перед до пояса были обнажены. На пышных грудях красовались жемчуга,
финифть, драгоценные камни. Лицо обрамляли длинные черные локоны, кольца
волос украшали лоб. У нее были сладострастные губы, вздернутый нос, большие
бесцветные глаза и, что называется, коровий взгляд. Голову ее венчало нечто
вроде золотой диадемы, сидящей не прямо на волосах, а на забавной шапочке из
темной ткани, которая, выдаваясь вперед из-под диадемы, заканчивалась
высоким острием, торчащим надо лбом, как рог. Корсаж, открывавший всю грудь,
поднимался сзади, закрывая спину и завершаясь широким веерообразным воротом.
Юбка ее, аккуратно разложенная кругом, позволяла любоваться тремя
расположенными одна под другой каймами, где на кремовом фоне были вышиты
пурпурные ирисы, затем шафраны, а в самом низу -- фиалки с листьями.
Поскольку я сидел ниже, то, когда оборачивался, прямо-таки натыкался на них
носом, всякий раз приходя в восхищение и от подбора цветов, и от красоты
рисунка, и от тонкости и совершенства работы.
Старшая дочь, Ариадна, сидевшая справа от матери и руководившая
корридой, была одета не так нарядно, как царица, и в другие цвета. На ее
юбке, как и на юбке ее сестры, было только две расшитые каймы: на верхней
изображались собаки и лани, на нижней -- собаки и куропатки. У гораздо более
юной Федры, сидевшей слева от Пасифаи, рисунок верхней вышивки представлял
собой бегущих за обручем детей, на нижней -- детей помельче, играющих на
корточках в шары. Федра веселилась как ребенок. Что до меня, то я едва
следил за представлением, отвлекаемый новизной всего увиденного; тем не
менее я не мог не восхититься гибкостью, проворством и ловкостью акробатов,
рисковавших на арене, после того как место им уступили хористы, танцовщицы и
борцы. Перед предстоящей встречей с Минотавром я многому научился, наблюдая
за их обманными движениями и приемами, рассчитанными на то, чтобы измотать и
сбить с толку быка.
IV
После того как Ариадна вручила последний приз последнему победителю,
Минос объявил о конце представления и, окруженный придворными, велел подойти
мне к нему отдельно.
"А теперь, благородный Тесей, -- сказал он мне, -- я хочу отвести вас в
одно место на берегу моря, чтобы подвергнуть испытанию, которое покажет нам,
действительно ли вы сын бога Посейдона, как вы перед тем утверждали".
И повел меня на скалистый утес, о подножие которого с шумом разбивались
волны.
"Сейчас, -- сказал царь, -- я брошу в воду свою корону, чем уже докажу
свою веру в то, что вы достанете мне ее со дня моря".
Царица и обе ее дочери, пожелавшие наблюдать за испытанием, стояли тут
же, и я, осмелев от их присутствия, тотчас возразил: "Что я, собака, чтобы
приносить хозяину брошенный предмет, пусть даже корону? Дайте мне нырнуть
безо всякой приманки. Оказавшись в море, я сам добуду что-нибудь, что все
удостоверит и докажет".
Свою смелость я простер еще дальше. Поднялся довольно сильный бриз, и
случилось так, что с плеч Ариадны сдуло длинный шарф. Порывом ветра его
направило ко мне. Я схватил его, галантно улыбнувшись при этом, как будто
мне его преподнесла она сама или какое-нибудь божество. Быстро освободившись
от одежды, которая сковала бы мои движения, я опоясал этим шарфом бедра,
просунув его концы между ног и завязав узлом. Я сделал вид, что поступаю так
из стыдливости, чтобы ни в коем случае не обнажить перед дамами свое мужское
достоинство, но, сделав это, я умудрился скрыть кожаный пояс, на котором
висел кошель, оставив его на себе. в нем я держал не монеты, а несколько
драгоценных камней, привезенных из Греции, ибо знал, что эти камни везде
имеют цену. Итак, набрав в грудь воздуха, я нырнул.
Будучи хорошо натренированным, я нырнул очень глубоко и появился на
поверхности лишь после того, как достал из кошеля агатовый оникс и два
хризолита. Выбравшись на берег, со всей подобающей учтивостью я вручил оникс
царице и по хризолиту каждой из дочерей, сделав вид, что добыл их на дне
моря (ведь совершенно невозможно допустить, чтобы камни, столь редкие у нас
на суше, запросто лежали в глубине вод и что у меня было время их выбрать),
притворившись, будто мне дал их сам Посейдон, чтобы я смог преподнести их
дамам, а это больше, чем сам прыжок в воду, доказывало мое божественное
происхождение и то, что бог мне покровительствует.
После всего этого Минос возвратил мне меч.
Немного погодя нас посадили в колесницы, чтобы отвезти в Кноссос.
V
Я так устал, что уже не мог удивляться ни просторному двору замка, ни
монументальной лестнице с балюстрадой, ни извилистым коридорам, по которым
проворные слуги-факелоносцы провели меня на второй этаж в отведенную мне
опочивальню, ярко освещенную множеством ламп, которые они тут же потушили,
оставив гореть только одну. Когда они ушли, я погрузился в глубокий сон на
мягком душистом ложе и проспал до самого вечера этого второго дня, несмотря
на то что мне удалось поспать во время долгого пути: ведь мы прибыли в
Кноссос рано утром, проведя в дороге всю ночь.
Я отнюдь не космополит. При дворе Миноса я впервые почувствовал, что я
эллин, и ощутил себя в чужой стране. Меня очень удивляли непонятные вещи,
костюмы, обычаи, манера вести себя, мебель (у моего отца была небогатая
обстановка), приборы и навык обращения с ними. Среди всеобщей утонченности я
производил впечатление дикаря, и моя неловкость еще более усиливалась,
оттого что вызывала улыбки. Я привык поедать снедь просто, отправляя ее в
рот руками, а обращаться с этими легкими виками из металла и отшлифованной
кости, с этими ножами, которыми они пользуются, чтобы резать мясо, было для
меня труднее, чем с самым тяжелым боевым оружием. Я ловил на себе удивленные
взгляды и, вынужденный поддерживать беседу, становился все более и более
неуклюжим. Боже! Как неуютно я чувствовал себя! Я всегда чего-то стоил
только один, и вот я впервые оказался в обществе. И здесь речь шла не о
борьбе и победе в ней с помощью силы, но о том, чтобы нравиться другим, а
мне страшно не хватало опыта.
За ужином я сидел между обеими царскими дочерьми. Скромная семейная
трапеза, безо всяких церемоний, сказали мне. И действительно, кроме Миноса и
царицы, брата царя Радаманта, Ариадны, Федры и их юного брата Главка никто
больше приглашен не был, если не считать грека -- наставника маленького
наследника, выходца из Коринфа, которого мне даже не представили.
Меня попросили рассказать о своем языке (который все придворные очень
хорошо понимали и на котором довольно бегло говорили, хотя и с легким
акцентом) о своих, как они называли, подвигах, и мне радостно было видеть,
как юные Федра и Главк покатываются со смеху, слушая, как Прокруст обходился
с прохожими и как я заставил его в свою очередь испытать то же самое,
отрубив ему все, что не помещалось в его ложе. Все кругом тактично избегали
любого намека на обстоятельства, приведшие меня на Крит, подчеркнуто видя во
мне лишь путешественника.
В продолжение всей трапезы Ариадна прижималась ко мне под столом
коленом, но в моей груди уже пылал огонь, зажженный Федрой. Царица Пасифая,
сидевшая напротив, тем временем прямо-таки пожирала меня глазами, а
восседавший рядом с нею Минос рассеянно улыбался. Только Радамант с длинной
светлой бородой казался несколько хмурым. Оба они покинули залу после
четвертой перемены блюд, чтобы, как они сказали, пойти посовещаться. Я
только потом понял, что они имели в виду.
Еще не вполне оправившись от морской болезни, я много ел, еще больше
пил различных вин и ликеров, подносимых мне в изобилии, так что вскоре уже
не понимал, где нахожусь, ибо привык пить лишь воду и разбавленное вино.
Почти совсем потеряв голову, я, пока еще мог встать, попросил позволения
выйти из-за стола. Царица тотчас повела меня в небольшую туалетную комнату,
примыкавшую к ее личным апартаментам. После того как меня основательно
вырвало, я подсел к ней на диван в ее спальне, и тут она начала обрабатывать
меня.
"Мой юный друг... вы позволите мне так называть вас? -- сказала она. --
Воспользуемся же скорее тем, что мы здесь одни. Я совсем не такая, как вы
думаете, и отнюдь не питаю неприязни к вашей особе, к тому же столь
очаровательной. -- И, продолжая утверждать, что взывает лишь к моей душе,
или я уж не знаю к чему-то там во мне, она то и дело прикасалась ладонями к
моему лбу, а затем, просунув руки под мои кожаные одежды, стала ощупывать
мои мышцы на груди, как будто хотела убедиться в реальности моего
существования. -- Я знаю, что привело вас сюда, и хочу предотвратить ошибку.
Ваши намерения убийственны. Вы собираетесь сразиться с моим сыном. Не знаю,
что вам наговорили о нем, и не хочу знать. О! Не останьтесь глухи к мольбам
моего сердца! Даже если тот, кто зовется Минотавром, в самом деле чудовище,
каким вам его, конечно, расписали, это -- мой сын".
При этих словах я не преминул ей заметить, что как раз чудовища и
вызывают у меня особый интерес, но она, не слушая меня, продолжала: "Поймите
меня, прошу вас: я обладаю мистическим темпераментом. У меня возникает
любовь исключительно к божественному. Но все неудобство, видите ли, в том,
что никогда не знаешь, где начинается и где кончается бог. Я очень часто
навещала Леду, мою родственницу. Для нее бог воплотился в Лебеде. Кстати,
Минос вполне понял мое желание дать ему наследника -- Диоскура. Но как
распознать, что может остаться от животного даже в семени богов? Если бы
потом мне пришлось сожалеть о своей ошибке -- о, я прекрасно понимаю, что,
говоря так, снимаю ореол величия с этого события, -- но уверяю вас, о Тесей,
что это было божественно! Ибо знайте, что мой бык был необычным животным.
Его прислал Посейдон. Его должны были отдать на заклание, однако он был так
красив, что Минос не решился принести его в жертву. И это позволило мне
потом изобразить охватившее меня желание как месть бога. Вам, должно быть,
известно, что мать моего мужа, Европа, была похищена быком. В его обличье
скрывался Зевс. От их брака и родился Минос. Этим объясняется то, что быки
всегда были в его семье в большом почете. И когда после рождения Минотавра я
увидела, что царь нахмурил брови, мне достаточно было сказать ему: "А как же
твоя мать?" Ему пришлось смириться с тем, что я ошиблась. Он -- умница. Он
верит, что Зевс назначит его судьей вместе с братом Радамантом. Он считает,
что надо сначала, чтобы судить как следует, все понять, и думает, что станет
хорошим судьей, лишь когда испытает все сам лично или через кого-то в своей
семье. Это большое удобство для домочадцев. Его дети, я сама каждый на свой
лад способствует своими выходками успеху его карьеры. И Минотавр тоже, сам
того не зная. Вот почему я прошу вас, Тесей, я просто умоляю вас постараться
не делать ему зла, а еще лучше -- подружиться с ним, чтобы устранить
непонимание, разделяющее Крит и Грецию, к великому несчастью для обеих наших
стран".
Говоря это, она становилась все настойчивей, так что я ощутил некоторое
волнение, да еще винные пары ударили мне в голову, смешавшись с сильнейшим
ароматом, источаемым ее выступающей из корсажа грудью.
"Обратимся к божественному, -- продолжала она. -- К этому всегда
следует обращаться. Вы сами, Тесей, неужели вы не чувствуете, что в вас
пребывает бог?.."
Что усугубило мои терзания, так это то, что старшая дочь Ариадна,
красивая необыкновенно, хотя волновавшая меня меньше, чем младшая, так вот,
Ариадна дала мне понять знаками и шепотом еще до того, как мне стало плохо,
что, когда я приду в себя, она будет ждать меня на террасе.
VI
На какой террасе? И какого дворца? О, висячие сады, пребывающие в
истоме ожидания неизвестности под луной! Стоя март -- ласковым теплом уже
подкрадывалась весна. Мое недомогание прошло, как только я снова оказался на
свежем воздухе. Я -- человек, не созданный для помещений, мне необходимо
дышать полной грудью. Ариадна подбежала ко мне и без всяких церемоний пылко
прижалась своими горячими губами к моим, да так страстно, что мы оба
пошатнулись.
"Пойдем, -- сказала она. -- Мне нет дела до того, что нас увидят, но,
чтобы поговорить без помех, нам лучше будет спрятаться под терпентинами". --
И, заставив спуститься вниз по нескольким лестницам, она увлекла меня в
самую гущу сада, где большие эти деревья закрывали луну, отнюдь не заслоняя
ее бликов на поверхности моря. Она уже переоделась, сменив юбку на обручах и
пластинчатый корсаж с вырезом на нечто вроде балахона, под которым хорошо
вырисовывалось ее явно обнаженное тело.
"Воображаю, что тебе наговорила моя мать, -- начала она. -- Она --
сумасшедшая, причем буйная сумасшедшая, ты не должен придавать значения ее
словам. Прежде всего вот что: здесь ты подвергаешься большой опасности. Ты
ведь собрался сражаться, я знаю, с моим почти что братом Минотавром. Для
тебя важно то, что я скажу, слушай меня внимательно. Ты его победишь, в этом
я уверена: тебе достаточно перед ним предстать, чтоб в этом сомневаться
перестать (ты не находишь, что получилась недурная рифма? Или ты к этому
равнодушен?). Однако из лабиринта, где живет чудовище, никто и никогда еще
не выбирался, и ты не сможешь, если твоя возлюбленная, то есть я, то есть я
ей сейчас стану, не придет тебе на помощь. Ты даже не можешь себе
представить, как сложно устроен этот лабиринт. Завтра я познакомлю тебя с
Дедалом, он тебе подтвердит. Это он его построил: но даже он уже не может в
нем ориентироваться. Он расскажет тебе, как его сын Икар, которому случилось
там оказаться, смог выбраться оттуда лишь по воздуху, с помощью крыльев. Но
я боюсь советовать тебе то же самое: это слишком рискованно. Что тебе надо
сразу же усвоить, так это то, что твой единственный шанс -- никогда не
покидать меня. Отныне только это и должно быть между тобою и мною -- и на
всю жизнь. Лишь благодаря мне, лишь со мною и во мне ты сможешь обрести
самого себя. У тебя есть право выбора. Но если ты меня бросишь, берегись. А
для начала возьми меня". -- При этих словах, отбросив передо мной всякую
стыдливость, она кинулась ко мне на грудь и продержала меня в своих объятиях
до утра.
Эти часы, надо признаться, показались мне нескончаемыми. Я никогда не
любил заточения, хотя бы и в лоне наслаждений, и, едва новизна поблекнет,
думаю лишь о том, как бы ускользнуть. И потом она все время повторяла: "Ты
мне обещал". Хотя я вовсе ничего не обещал и больше всего стремлюсь
оставаться свободным. В долгу я могу быть лишь перед самим собой.
Хотя моя наблюдательность притупилась от вина, ее напускная
сдержанность показалась мне столь быстро преодоленной, что я не смог
поверить, будто был у нее первым. Это обстоятельство позволило мне
впоследствии избавиться от Ариадны. Кроме того, ее преувеличенная
сентиментальность быстро начала тяготить меня. Невыносимы были ее уверения в
вечной любви и нежные прозвища, которыми она меня награждала. Я был то ее
единственным сокровищем, то ее канареечкой, то ее собачкой, то ее соколиком,
то ее золотком... А меня от уменьшительных слов коробит. И еще она была
слишком помешана на литературе. "Сердечко мое, ирисы скоро увянут", --
говорила она мне, тогда как они только-только начали распускаться. Я знаю,
что все когда-то проходит, но меня занимает только настоящее. Еще она
говорила: "Я не могу жить без тебя". Отчего я стал мечтать лишь о том, как
бы мне прожить без нее.
"Что скажет обо всем этом твой царь-отец?" -- спросил я ее. А она в
ответ: "Минос, душа моя, все стерпит. Он придерживается мнения, что всего
благоразумнее допустить то, чему нельзя помешать. Его не возмутило
приключение моей матери с быком, он спокойно рассудил: "Мне ведь трудно
уследить за вами". Мама передала мне эти его слова после своего объяснения с
ним. "Что сделано, то сделано, и этого уже ничем не поправить", -- добавил
он. В случае с нами он рассудит точно так же. Самое большее -- он прогонит
тебя со двора, но какое это имеет значение! Я последую за тобой, куда бы ты
ни отправился".
"Это мы еще посмотрим", -- подумал я.
После того как мы немного подкрепились, я попросил ее отвести меня к
Дедалу, с которым, как я сказал ей, мне хотелось бы поговорить с глазу на
глаз. Она оставила меня одного, только когда я поклялся Посейдоном сразу же
после этого разговора встретиться с нею во дворце.
VII
Дедал, поднявшийся мне навстречу, принял меня в плохо освещенной зале,
где я застал его склоненным над покрытыми воском дощечками, развернутыми
картами, среди большого количества непонятных мне инструментов. Он был очень
высокого роста, не сутулился, несмотря на преклонный возраст; бороду носил
длиннее, чем у Миноса, только у того она была еще черной, у Радаманта --
светлой, бороду же Дедала посеребрила седина. Его огромный лоб прорезали
глубокие продольные морщины. Кустистые брови наполовину скрывали глаза,
когда он наклонял голову. Речь его была медлительной, голос глубоким,
грудным. Было ясно, что, если он молчит, значит, размышляет.
Начал он с того, что поздравил меня с героическими подвигами, слухи о
которых, как он сказал, дошли до него, хотя он сторонится людской молвы. И
еще он сказал, что я кажусь ему простоватым, что не слишком высоко ставит
воинские доблести и считает, что ценность человека -- вовсе не в его
мускулах.
"Когда-то я, проезжая мимо, навестил твоего предшественника Геркулеса.
Он был глуп, и от него, кроме геройства, не было никакой пользы. Но что я
оценил в нем, как ценю и в тебе, так это верность цели, отвагу и даже
безрассудство, которое бросает вас вперед и помогает одержать победу над
противником, одержав сначала победу над тем, что в каждом из нас есть от
труса. Геркулес был прилежнее тебя, больше заботился о том, чтобы все
сделать как следует, временами грустил, особенно после того, как подвиг был
уже совершен. Что мне нравится в тебе, так это твоя жизнерадостность -- этим
ты отличаешься от Геркулеса. Хвалю тебя за то, что ты совершенно не
позволяешь увлечь себя мысли. Это удел других -- тех, что не действуют сами,
а дают веские основания для действий.
Знаешь ли ты, что мы -- родня? Что я тоже эллин (но не говори об этом
Миносу, он ничего не знает). Я очень жалел, что мне пришлось покинуть Аттику
из-за распри с моим племянником Талосом -- скульптором, как и я, моим
соперником. Он снискал любовь народа, заявив что сдерживает богов тем, что
лепит их схваченными основанием, в иератической позе, то есть неспособными
двигаться; я же, давая полную свободу их членам, приближал богов к людям.
Олимп благодаря мне снова соседствовал с землей. Кроме того, я стремился
уподобить человека богам с помощью науки.
В твоем возрасте я более всего хотел учиться. Я скоро убедился в том,
что сила человеческая не может ничего либо может очень немногое без орудий и
что поговорка "снаряд значит больше, чем сила" справедлива. Ты, разумеется,
не смог бы одолеть разбойников Пелопонесса и Аттики без оружия, которое дал
тебе твой отец. Вот я и подумал, что лучше всего смогу распорядиться собой,
если буду доводить последнее до совершенства, и что я не смогу сделать это,
прежде чем не познаю математику, механику и геометрию, по крайней мере так
же хорошо, как знали их тогда в Египте, где из этого извлекали большую
пользу; а затем, дабы перейти от их изучения к практике, я исследовал все
особенности и свойства различных материалов -- даже тех, которым на первый
взгляд нельзя найти применения: в них открываешь порой необыкновенные
свойства, о которых поначалу не подозреваешь, как это бывает и с людьми. Так
росли и крепли мои знания.
Затем, чтобы узнать другие ремесла и промыслы, другие широты, другие
растения, я стал путешествовать по дальним странам, посещать школы
ученых-инородцев и не покидал их до тех пор, пока у них было чему меня
учить. Однако куда бы я ни отправлялся и где бы я ни останавливался, я
оставался греком. И именно потому, что я знаю и чувствую, что ты сын Греции,
я и принимаю в тебе участие, брат мой.
По возвращении на Крит я беседовал с Миносом о своих занятиях и
путешествиях, затем поделился с ним одним планом, который давно лелеял, --
построить и оборудовать возле его дворца, если только он пожелает и если
предоставит мне средства, лабиринт наподобие того, которым я восхищался в
Египте на берегу озера Мерис, хотя и в несколько ином стиле. А поскольку как
раз тогда Минос находился в затруднительном положении -- царица разрешилась
чудовищем -- из-за Минотавра, с которым он не знал, что делать и которого
счел нужным изолировать и скрыть подальше от людских глаз, он попросил меня
придумать такое сооружение, а также вереницу не обнесенных оградой садов,
которые, не являясь на деле местом заточения для чудовища, все же удерживали
бы его там, так что убежать оттуда было бы невозможно.
На это я употребил все свои старания и знания.
Итак, решив, что нет такой крепости, которая устояла бы перед твердо
замысленным побегом, что нет такого препятствия и рва, которые отвага и
решимость не преодолели бы, я понял: удержать в лабиринте лучше всего тем,
чтобы оттуда не столько не могли (задача для меня вполне ясная), сколько не
хотели убежать. Таким образом, я собрал воедино все, что отвечало бы любым
запросам. Запросы Минотавра не отличались ни числом, ни разнообразием;
однако речь шла также обо всех и каждом, кто попадет в лабиринт. Тут было
важно ослабить и даже совсем отключить силу воли. Чтобы добиться этого, я
составил лекарственную смесь, которая подмешивалась в подаваемые там вина.
Однако этого было мало: я придумал кое-что получше. Я открыл для себя, что
некоторые растения, если их бросить в огонь, при сгорании выделяют
полунаркотический дым, что показалось мне как нельзя более подходящим. Это в
точности отвечало тому, чего я добивался. Итак, я распорядился засыпать
травы в тигли, огонь в которых поддерживался день и ночь. Тяжелые пары,
поднимавшиеся от них, не только усыпляют волю -- они вызывают опьянение,
полное очарования и изобилующее приятными грезами, побуждают мозг к пустой
деятельности, и он со сладострастием отдается миражам, -- деятельности, как
я сказал, пустой, поскольку она приводит лишь к игре воображения, бесплотным
видениям, без логики и определенности. Воздействие этих паров на тех, кто их
вдыхает, неодинаково, и каждый, согласно тому бреду, который ему уготовил
его мозг, плутает, если можно так выразиться, в своем собственном лабиринте.
У моего сына Икара этот путаный бред был метафизическим. У меня он выразился
в виде огромных сооружений, нагромождений дворцов с хитросплетениями
коридоров, лестниц... и в нем, как и в умствованиях моего сына, все
кончалось тупиком, непостижимым "дальше некуда". Одн