Оцените этот текст:



     OCR: Phiper
     Перевод с английского В. БАБКОВА

     Пруд в  нашем парке был круглый, с открытыми берегами, ярдов пятидесяти
в диаметре.  Когда дул ветер, по нему бежали маленькие волны и разбивались о
бетонные  края, как в миниатюрном море. Мы -- мать, дед и  я -- ходили  туда
запускать  игрушечный  моторный  катер, который мы  с  дедом  смастерили  из
фанеры,  бальзового дерева и промасленного картона.  Ходили  даже  зимой  --
особенно зимой, потому что тогда на пруду не бывало никого, кроме нас; в эту
пору листья  на  двух  ивах желтели  и облетали, а вода  леденила руки. Мать
садилась  на  деревянную скамейку чуть  поодаль от пруда; я готовил  катер к
запуску.  Дед, в черном пальто и сером  шарфе, отправлялся на дальний  берег
ловить игрушку. Почему-то на дальний берег всегда ходил только дед, я  же --
никогда.  После того как он занимал  нужную позицию,  до меня  доносилось по
воде  его "Готов". В этот момент с его губ срывалось белое облачко, точно от
выстрела пистолета с глушителем. И я отпускал катер. Он работал от батарейки
и  двигался с трудом, но ровно. Я  следил,  как он идет к середине  пруда, а
мать тем временем следила за мной. При этом казалось,  что катер движется по
какой-то действительно существующей линии между дедом, мной и матерью -- дед
словно  тянул нас к себе на невидимой  веревке, и мы должны были покоряться,
чтобы  доказать, что  находимся  в  пределах  его досягаемости. Когда  катер
приближался к нему,  дед опускался на корточки.  Его руки -- я знал, что они
узловаты,  жилисты и испещрены бесчисленными пятнышками в результате  одного
неудачного  химического  опыта,  --   тянулись   к  воде,   ловили  катер  и
разворачивали его на сто восемьдесят градусов.
     Катер  всегда  совершал  свое  путешествие  успешно.  На  случай,  если
произойдет  крушение  или  откажет мотор, дед соорудил  специальную леску  с
крючком, но мы так ни разу и не  прибегли к  ее  помощи. Затем,  однажды  --
кажется, вскоре после того, как мать познакомилась с Ральфом, -- мы  следили
за катером,  пересекающим пруд по направлению к деду, и вдруг  увидели,  что
игрушка погружается  в  воду, все  глубже и глубже.  Моторчик заглох.  Катер
накренился и  исчез в воде. Дед  несколько раз закинул свою леску, но выудил
лишь комки зеленой слизи. Я помню, что он сказал мне по поводу этой первой в
моей жизни  потери, которая произошла у  меня  на  глазах. Он  сказал, очень
серьезно: "Ты  должен  смириться с этим...  тут ничего  не  поделаешь... это
единственный способ", -- так, будто повторял  что-то самому себе. Помню  я и
лицо  матери, поднявшейся со  скамейки  перед уходом домой. Оно было  совсем
неподвижным и очень белым, словно минуту назад она увидела нечто жуткое.
     Наверное, через несколько месяцев после этого случая Ральф, который уже
регулярно приезжал к нам по выходным, закричал на  деда за столом: "Оставьте
же ее наконец в покое!"
     Я запомнил это, потому что  как раз в ту субботу  дед упомянул о потере
моего катера и Ральф,  словно обрадовавшись,  сказал мне: "Как насчет  того,
чтобы  купить  новый?  Хочешь, я  куплю?"  И  я,  только  ради  удовольствия
посмотреть, как азарт на его лице сменится разочарованием, свирепо  повторил
несколько раз: "Нет!" Потом, когда мы ужинали, Ральф вдруг рявкнул  на деда,
обратившегося к матери: "Оставьте же ее наконец в
     покое!"
     Дед посмотрел на него: "Оставить в  покое?  Да что вы знаете о том, как
остаются  в покое?" Затем он перевел  взгляд  с  Ральфа  на мать. И Ральф не
ответил ему, но лицо его напряглось, а руки стиснули нож и вилку.
     И  все  это  случилось  потому,  что  дед  сказал матери: "Ты больше не
делаешь карри -- такого, как делала для Алека, как учила тебя Вера".
     Мы  жили в дедовом доме,  и Ральф стал почти постоянным его обитателем.
Дед с бабушкой жили здесь чуть ли не со  дня  своей свадьбы. Мой дед работал
на  фирме, где  производили  позолоченные и  посеребренные  изделия. Бабушка
умерла внезапно, когда  мне было  всего  четыре года, и  я знал только, что,
должно быть, похож на нее.  Так  говорили и мать и отец; а дед часто, ничего
не говоря, с любопытством всматривался мне в
     лицо.
     В ту пору мать, отец и я  жили в новом доме, не слишком далеко от деда.
Дед очень тяжело перенес смерть жены. Он нуждался  в обществе своей дочери и
моего отца, но не хотел покидать дом, где жила бабушка, а родители не хотели
бросать свой. В семье  царила  атмосфера горечи, которую я едва замечал. Дед
оставался один  в своем  доме, но  почти  забросил  хозяйство  и  все больше
времени  проводил  в сарае, который приспособил для занятий своими  хобби --
моделированием и химией на любительском уровне.
     Ситуация разрешилась ужасным образом -- со смертью моего отца.
     Иногда он летал в Дублин  или  Корк на  легком аэроплане, принадлежащем
его компании: она занималась ввозом  ирландских товаров. Однажды, при вполне
обычных погодных условиях, его самолет бесследно исчез  в Ирландском море. В
состоянии,  близком  к  трансу  -- точно  ее постоянно  направляла  какая-то
внешняя сила, -- мать продала  наш дом, отложила  деньги на  нашу совместную
жизнь и перебралась к деду.
     Смерть отца была событием гораздо менее отдаленным, чем смерть бабушки,
но  не более объяснимым. Мне было только  семь.  Погруженная в свое взрослое
горе, мать сказала мне: "Он ушел туда же,  куда и  бабушка". Я гадал, каково
бабушке на дне Ирландского моря и что же, собственно, делает там мой отец. Я
хотел знать, когда он вернется. Возможно, даже спрашивая об этом, я понимал,
что никогда  и  что  мои  детские разговоры  --  лишь  способ утоления  моей
собственной печали. Но если я и впрямь верил, что отец ушел навсегда, то это
было ошибкой.
     Пожалуй, я походил на отца не меньше, чем на бабушку. Потому что иногда
матери  было  достаточно  одного  взгляда  на  мое  лицо, чтобы  разразиться
слезами, крепко схватить  меня  и подолгу не отпускать,  словно она боялась,
что я растворюсь в воздухе.
     Не знаю, испытывал ли дед тайную мстительную радость после гибели моего
отца, да  и  был  ли  он вообще на  это способен. Но судьба  уравняла его  с
дочерью и  примирила их в совместной скорби. Они оказались  в одном и том же
положении: он  вдовец, она вдова. И так же, как матери я  напоминал об отце,
дед видел в нас обоих нечто от покойной бабушки.
     Примерно с год мы жили тихо, спокойно, даже умиротворенно в рамках этой
печальной  симметрии.  Мы  почти  не  были  связаны  с  внешним  миром.  Дед
по-прежнему работал, хотя  и  перешел  границу  пенсионного  возраста,  и не
позволял работать  матери. Он содержал  мать  и меня,  как содержал бы своих
собственных жену и сына.  Даже после  его  ухода  со службы  мы жили  вполне
обеспеченно -- на его  пенсию, кое-какие сбережения и  пособие, которое мать
получала  как  вдова.  Здоровье  деда  стало  понемногу слабеть  --  у  него
появились  признаки  ревматизма и  одышка, --  но  он, как  и  раньше, ходил
ставить  свои химические  опыты  в  сарай, где  напевал  что-то  и  довольно
посмеивался себе под нос во время работы.
     Мы  забыли, что  представляем собой  три поколения.  Дед покупал матери
браслеты и серьги. Мать звала меня своим "пареньком". Мы жили друг для друга
-- и для тех двух  нетускнеющих образов --  и в течение целого  года, целого
гармоничного года, были на самом деле  вполне счастливы. Вплоть до того дня,
когда мой катер, запущенный через пруд по направлению к деду, вдруг утонул.
     Дед нередко раздражал Ральфа, и  иногда мне казалось, что Ральф вот-вот
вскочит на ноги,  перегнется через стол, схватит деда за горло и задушит. Он
был крупным мужчиной, ел до отвала, и я часто боялся, что он меня ударит. Но
мать умела держать его  в узде. После знакомства с Ральфом она стала гораздо
менее внимательной к деду. Например, как заметил дед в тот вечер, теперь она
готовила блюда,  которые  нравились Ральфу (жирное, сочное тушеное  мясо, но
без острых подливок), и забывала побаловать деда тем, что любил он. Но каким
бы небрежным и даже оскорбительным ни было ее собственное обращение с дедом,
она не  потерпела бы обиды,  нанесенной  ему кем-либо другим. Случись такое,
это  означало бы конец ее отношений с Ральфом. Пусть  сама она иногда больно
уязвляла деда -- чтобы показать свою привязанность к Ральфу, -- но, по сути,
она хотела быть рядом с ним. Она все еще нуждалась в том хрупком равновесии,
которое  мы  втроем -- она, дед  и  я --  поддерживали столько месяцев, и не
могла освободиться от этой зависимости.
     Я  думаю, главным вопросом  было то, сколько терпения способен проявить
Ральф, чтобы не сорваться  и не  наговорить  грубостей  деду,  потеряв таким
образом мать, или  то,  насколько решительно мать способна обратиться против
деда, чтобы не потерять Ральфа. Сам  я, помнится, составил в уме нечто вроде
уравнения: если Ральф обидит деда, это значит, что я прав и  он не  очень-то
дорожит матерью; но если с дедом будет жестока мать (хотя она бывала жестока
с ним  лишь  потому, что не могла его  бросить), это значит,  что она  любит
Ральфа по-настоящему.
     Но Ральф только побледнел и застыл на месте, вперившись в деда глазами.
Дед ковырял тушеное мясо. Мы свое уже съели. Однако дед нарочно ел медленно,
чтобы позлить Ральфа.
     Тогда Ральф повернулся к матери и сказал:
     -- Ради Бога! Не можем же мы ждать до  ночи, пока он закончит! --  Мать
заморгала с испуганным видом. -- Неси пудинг!
     Видите, как он любил поесть.
     Мать медленно поднялась  и собрала наши тарелки. Она посмотрела на меня
и сказала:
     -- Иди помоги.
     На кухне она поставила тарелки и, опершись на сушку для  посуды, спиной
ко мне, простояла так несколько секунд. Затем обернулась:
     -- Ну, что мне теперь делать?
     Она схватила меня за  плечи. Я вспомнил,  что именно эти  слова она уже
говорила  однажды, вскоре после  смерти отца,  и тогда ее лицо  тоже дрожало
так, будто  оно сейчас прольется. Она притянула меня к себе. Я почувствовал,
что вновь очутился в той неприступной области, куда еще нет хода Ральфу.  За
окном, едва видимые в  сумерках, вечнозеленые кусты  в  нашем  саду  бросали
вызов подступающей  осени. Только лавровишня была частично обнажена  --  дед
зачем-то собирал ее листья. Я  не знал, что мне сделать  или  сказать  --  а
сказать что-нибудь было надо, -- но в уме я уже начал составлять план.
     Мать отняла от меня руки  и выпрямилась. Ее лицо снова приняло  обычный
вид.
     Она  достала из  печи яблочный  пудинг.  Жженый сахар  и  яблочный  сок
зашипели на  краю  противня.  Она  дала  мне  молочник с  жидким кремом.  Мы
решительно вернулись к столу. Я подумал! сейчас мы покажем Ральфу, сейчас мы
продемонстрируем, как  крепок наш союз.  Потом  она поставила пудинг, начала
раскладывать его по тарелкам и сказала деду,  который все  еще  ковырял свое
мясо:
     -- Ты не даешь нам нормально поужинать -- так, может, сам будешь есть в
сарае?!
     Сарай деда был  не просто  сараем. Сложенный из кирпича в  углу высокой
ограды, окружающей  сад, он был  достаточно просторен, чтобы вместить плиту,
раковину, старое кресло,  а  также дедовы  рабочие столы и приборы и служить
деду -- как бывало теперь все чаще и чаще -- миниатюрным жилым домом.
     Я  всегда  переступал его порог с  опаской.  Мне  казалось  -- даже  до
появления Ральфа, даже когда мы с  дедом делали  здесь  игрушечный катер, --
что  это место, куда  дед  приходит, чтобы отдохнуть  от нас  с  матерью  и,
возможно, чтобы  каким-то  таинственным образом  пообщаться  с  моей умершей
бабушкой. Но  в  тот  вечер я не медлил. Я зашагал по тропинке  вдоль увитой
плющом  садовой стены.  Казалось, что весть  о тоске деда, о его одиночестве
написана на темно-зеленой двери буквами, которые  мог  прочесть только я.  И
когда я открыл ее, он сказал: "Я так и думал, что ты зайдешь".
     По-моему, дед занялся химией, не имея на то особенных причин. Он изучал
ее из любопытства и  для  развлечения, как  другие иногда изучают  клеточную
структуру  под  микроскопом или наблюдают за переменчивой формой облаков. За
недели,  прошедшие после того, как мать выгнала его из  дома, дед познакомил
меня с основами химии.
     В сарае я чувствовал себя в безопасности. Дом, где теперь правил Ральф,
все с большей жадностью набивая себе утробу, стал зловещим местом.  Сарай же
был отдельным, замкнутым мирком. Здесь витал  солоноватый минеральный запах,
не похожий на запах человеческого жилья. На дедовом рабочем столе было полно
бутылей, пробирок  и реторт. Химикаты он добывал  благодаря  своим связям  в
фирмах, которые занимались металлизацией.  В углу обычно горела плита. Рядом
стоял  поднос  с посудой -- чтобы  пристыдить мать, дед  теперь ел только  в
сарае.  Со   стропил  под  крышей  свисала  одна-единственная  электрическая
лампочка. Дедова бунзеновская горелка работала от газового баллона. На стене
был  застекленный  спереди шкафчик,  где  он  выращивал  кристаллы  сульфата
алюминия и медного купороса.
     Я наблюдал за  опытами деда. Я просил его объяснять,  что  он делает, и
говорить мне названия разных жидкостей в его бутылях.
     И дед становился  в сарае не таким, как  в доме. Там он был сварливым и
недовольным, а  здесь превращался в усталого,  хворающего  человека, который
временами морщился  от своих ревматических болей и отвечал мне со  спокойной
сосредоточенностью.
     -- Что ты делаешь, деда?
     -- Не  делаю,  а  превращаю. Химия  --  это наука превращений. В  химии
ничего  не  создают,  там  только  изменяют,  превращают одно  в  другое.  А
измениться может все.
     Он проиллюстрировал свои  слова, растворив в азотной кислоте  мраморную
крошку. Я смотрел, завороженный. Но он продолжал:
     -- Все может измениться. Даже золото.
     Он налил  в тонкий стакан чуть-чуть азотной кислоты, потом  взял другой
сосуд  с  бесцветной  жидкостью  и добавил  к  азотной  кислоте немного  его
содержимого. Помешал смесь  стеклянной палочкой и  аккуратно  подогрел.  Над
стаканом поднялся коричневатый парок.
     -- Соляная  кислота и  азотная  кислота.  По  отдельности слабоваты, но
вместе справятся.
     На скамье  лежали  карманные часы  с золотой цепочкой.  Я знал,  что их
давным-давно  подарила  деду бабушка. Он отстегнул цепочку от  часов, затем,
наклонившись вперед,  поднес ее к стакану двумя пальцами. Цепочка качалась в
воздухе. Он посмотрел на меня, словно ожидая, что я подам ему какой-то знак.
Потом отодвинул цепочку от своей смеси.
     -- Может, поверишь на слово, а?
     Он взял часы и снова пристегнул к ним цепочку.
     -- Моя старая профессия -- делать позолоченные вещи. Мы брали настоящее
золото  и  изменяли его.  Потом  брали что-то другое, совсем не  золотое,  и
покрывали его  этим  измененным  золотом,  чтобы казалось,  будто  вся  вещь
целиком золотая, -- но это было не так.
     Он горько улыбнулся.
     -- И что же будет дальше?
     -- Ты о чем, деда?
     -- Люди ведь тоже меняются, правда?
     Он  подошел  ко  мне  поближе. Мне  едва  исполнилось  десять. Я  молча
посмотрел на него.
     -- Правда?
     Он пристально поглядел мне в глаза -- так же, как когда-то давно, после
бабушкиной смерти.
     -- Они меняются. Но  химические элементы  остаются неизменными. Знаешь,
что такое элемент?  Золото, например. Оно переходит из одной формы в другую,
но мы не можем ни создать золото, ни потерять его -- даже самую капельку.
     Потом у  меня появилось странное чувство. Мне почудилось, что лицо деда
передо  мной -- это поперечный скол какого-то длинного  каменного  бруса, из
которого, в других местах, можно вырезать и материно лицо, и мое. Я подумал:
все  лица  такие.  У  меня  возникло  внезапное головокружительное  ощущение
бесконечности всего в этом мире. Мне захотелось услышать что-нибудь простое,
определенное.
     -- Что это такое, деда?
     -- Соляная кислота.
     -- А это?
     -- Железный купорос.
     -- А  это? --  Я  указал  на другую,  неподписанную бутыль с прозрачной
жидкостью, стоявшую у края стола и соединенную с каким-то сложным прибором.
     -- Лавровишневая  вода.  Синильная  кислота. -- Он улыбнулся. -- Не для
питья.
     Вся  та  осень выдалась необычно  холодной.  По  вечерам подмораживало,
ветер  шелестел листьями. Возвращаясь  от  деда с подносом  (теперь я всегда
забирал его после ужина), я видел в гостиной, через открытую дверь на кухню,
мать и Ральфа. У них вошло в привычку пить много спиртного, которое приносил
Ральф, -- вначале мать  притворялась, что не одобряет все это виски и водку.
От выпитого  мать становилась  вялой, грузной и  податливой, и это позволяло
Ральфу  забирать над  ней все большую власть. Они вместе валились на  диван.
Однажды вечером я увидел,  как  Ральф, пошатываясь, притянул  мать к  себе и
облапил,  так что она  почти потерялась в его объятиях;  через плечо  Ральфа
мать  заметила,  что  я  смотрю  на них  из сада. Она  казалась пойманной  в
ловушку, беспомощной.
     И именно в тот вечер я дождался  своего часа -- когда пришел забирать у
деда  поднос. Войдя в  сарай, я увидел, что дед спит в кресле, а ужин, почти
нетронутый, стоит на подносе у  его ног. Во сне -- с взъерошенными волосами,
открытым  ртом  -- он  походил  на какое-то обессилевшее в  неволе животное,
которое даже потеряло охоту к еде. Я захватил с собой из кухни бутылочку для
специй. Взяв стеклянную колбу с  ярлыком "HNO3", я  аккуратно  отлил  оттуда
немного жидкости в свою бутылочку. Потом взял остатки дедова ужина, поставил
бутылочку между тарелок и понес все это в дом.
     Я решил,  что  за завтраком плесну  Ральфу в лицо  кислотой. Я не хотел
убивать его.
     Это  было  бы  бессмысленно,  потому что смерть -- вещь  обманчивая.  Я
собирался только изуродовать ему лицо, чтобы мать потеряла к нему интерес. Я
взял бутылочку  для  специй  к  себе в комнату  и спрятал ее  в  тумбочке  у
кровати.  Утром  я  переложу ее в карман  штанов. Дождусь удобного  момента.
Отвинчу  под  столом  крышку.  И  когда  Ральф  проглотит  свою   яичницу  с
поджаренным хлебом...
     Я думал, что не смогу  заснуть. Из  окна  спальни мне были видны темный
прямоугольник сада и лоскут света, падающего из окошка дедова сарая. Я часто
не засыпал  до тех пор, пока этот лоскут не исчезнет,  --  это означало, что
сейчас  дед прошаркает  к дому  и проскользнет  в него с заднего  хода,  как
бездомная кошка.
     Но  в  ту ночь  я,  должно  быть, уснул,  потому что не видел, как  дед
потушил свет, и не слышал его шагов на садовой тропинке.
     В эту ночь ко мне в спальню пришел отец. Я знал, что это он. Его волосы
и  одежда  были  мокрыми,  на  губах  запеклась соль;  с  плеч  его  свисали
водоросли.  Он подошел и стал у моей  кровати. Там, где он  ступал, остались
лужицы,  медленно растекающиеся по  ковру. Он  долго смотрел на меня.  Потом
сказал: "Это она виновата.  Она сделала в дне катера дырку, маленькую, чтобы
не было заметно и чтобы он утонул -- чтобы вы с дедом увидели, как он тонет.
И катер утонул,  как мой самолет. -- Он  повел рукой у своей мокрой насквозь
одежды и запекшихся губ. -- Ты мне не веришь? -- Он протянул ко мне руку, но
я боялся взять ее.  --  Ты  мне не  веришь? Не веришь?" И, повторяя  это, он
начал медленно отступать к двери, точно что-то тянуло  его,  и лужицы  у его
ног мгновенно высыхали. И только когда он исчез, я смог заговорить и сказал:
"Да. Я тебе верю. Я докажу это".
     А  потом уже  почти  рассвело, и  дождь  хлестал  по  окну, словно  дом
погружался в воду, и снаружи доносился какой-то странный, тонкий голос -- но
он принадлежал не отцу. Я встал,  вышел из спальни и  поглядел в  окошко  на
лестнице. Голос оказался голосом радио, включенного в машине "скорой помощи"
--  она стояла на дорожке  с открытыми  дверцами. Ливень  и  мечущиеся ветки
рябины  мешали мне  смотреть, но  я увидел,  как двое  людей  в белой  форме
вынесли  из дома носилки,  накрытые одеялом. Их  сопровождал Ральф. Он был в
пижаме  и  шлепанцах на  босу ногу, с зонтиком  в  руках. Он суетился вокруг
санитаров, будто  надсмотрщик, ответственный за  доставку какого-то жизненно
важного груза. Он крикнул что-то матери, которая, наверно,  стояла внизу, за
пределами  моего  поля зрения. Я  побежал обратно  в спальню. Я хотел  взять
кислоту. Но тут  по  лестнице поднялась мать. На  ней был халат. Она  обняла
меня. Я почувствовал запах  виски.  Она  сказала: "Милый мой,  пожалуйста. Я
объясню. Ох, милый, милый".
     Однако она  так ничего и не объяснила.  Думаю, с тех пор она  всю жизнь
старалась объяснить -- или избежать объяснения. Она сказала только: "Дедушка
был  стар  и  болен, он все равно  не прожил  бы долго".  И было официальное
заключение:  самоубийство путем приема  внутрь синильной  кислоты.  Но всего
остального,  что следовало бы  объяснить --  или признать, --  она  так и не
объяснила.
     И было  видно, что она испытывает какое-то внутреннее облегчение, точно
оправилась от  недуга. Уже  через неделю после  похорон деда она вошла в его
спальню и  широко распахнула  окна. Стоял  ясный, свежий день,  из  тех, что
выдаются  в конце  ноября,  и все  листья на  рябине были  золотыми.  И  она
сказала: "Смотри, какая красота!"
     День,  когда  хоронили  деда,  тоже  был  таким   --  залитым  солнцем,
прозрачным,  в  искрах  раннего  морозца  и  золотой листвы.  Мы  стояли  на
церемонии, мать, Ральф и я, точно пародия на ту троицу -- дед, мать и  я, --
которая когда-то присутствовала на заупокойной службе в память отца. Мать не
плакала.  Она и вообще  не  плакала, даже до похорон, когда к  нам приезжали
полицейские  и представители коронера,  писали  свои  бумаги,  извинялись за
вторжение и задавали вопросы.
     Мне они вопросов  не задавали. Мать сказала: "Ему  всего десять, что  с
него спрашивать?" Однако  я хотел рассказать им  тысячу вещей  -- о том, как
мать выгнала деда из дому,  о том, как самоубийство может  быть  убийством и
как ничто на свете  не имеет конца, -- и из-за  этого испытывал чувство, что
на меня падает какое-то  подозрение. Я  забрал бутылочку с кислотой из своей
спальни, пошел в парк и выкинул ее в пруд.
     А затем, после  похорон, когда  полицейские и следователи перестали нас
беспокоить, мать с Ральфом начали убирать в доме и вытаскивать все из сарая.
Они расчистили заросшие участки сада  и  подрезали ветви деревьев. На Ральфе
был старый свитер, слишком  для  него маленький,  и я признал в этом свитере
один из отцовских. А мать сказала: "Скоро  мы  переедем в новый дом -- Ральф
собирается купить его".
     Мне  некуда было идти. Я пошел  в  парк и стал у пруда. По нему плавали
листья, облетевшие  с  ив. Где-то на дне лежали  бутылочка с  кислотой и мой
сломанный катер.  Но, изменяясь, вещи все же не исчезают. И здесь, на пруду,
когда собирались сумерки и ворота парка скоро должны были закрыть на ночь, я
посмотрел на середину, где утонул мой катер, потом перевел взгляд на дальний
берег и увидел деда. Он стоял там в своем черном  пальто и сером шарфе. Было
очень  холодно, и  по воде  бежали маленькие волны. Он улыбался, и я  понял:
катер все еще движется  к нему, упорный, непотопляемый, вдоль  той невидимой
линии. И руки деда, в пятнах от кислоты, протянутся вниз и поймают его

Last-modified: Mon, 06 Mar 2006 05:31:00 GMT
Оцените этот текст: