О.Генри. Из сборника "Деловые люди"
---------------------------------------------------------------------------
(1910 г.)
Файл с книжной полки Несененко Алексея
---------------------------------------------------------------------------
Перевод под ред. Ив. Кашкина
Города, спеси полны,
Кичливый ведут спор -
Один - от прибрежной волны,
Другие - с отрогов гор.
Р. Киплинг.
Ну можно ли представить себе
роман о Чикаго, или о Буффало,
или, скажем, о Нэшвиле, штат
Теннесси? В Соединенных Штатах
всего три города, достойных этой,
чести: прежде всего, конечно, Нью-
Йорк, затем Новый Орлеан и лучший
из всех - Сан-Франциско.
Франк Норрис.
Восток-это Восток, а Запад-это Сан-Франциско, таково мнение
калифорнийцев. Калифорнийцы - не просто обитатели штата, а особая нация. Это
южане Запада. Чикагцы не менее преданы своему городу; но если вы спросите
чикагца, за что он любит свой город, он начнет заикаться и бормотать что-то
о рыбе из озера Мичиган и новом здании тайного ордена "Чудаков".
Калифордяиец же за словом в карман не полезет.
Прежде всего он будет добрых полчаса рассуждать о благодатном климате,
пока вы думаете о поданных вам счетах за уголь и о шерстяных фуфайках. А
когда он, ошибочно приняв ваше молчание за согласие, войдет в раж, он начнет
расписывать город Золотых Ворот каким-то, Багдадом Нового Света. И, пожалуй,
по этому пункту опровержений не требуется. Но, дорогие мои родственники
(кузены по Адаму и Еве)! Опрометчиво поступит тот, кто, положив палец на
географическую карту, скажет: "В этом городе нет ничего романтического...
Что может случиться в таком городе?" Да, дерзко и опрометчиво было бы
бросить в одной фразе вызов истории, романтике и издательству Рэнд и
Мак-Нэлли.
"Нэшвиль. Город; столица и ввозный порт штата Теннесси; расположен на
реке Камберленд и на скрещении двух железных дорог. Считается самым
значительным центром просвещения на юге".
Я вышел из поезда в восемь часов вечера. Тщетно перерыв словарь в
поисках подходящих прилагательных я вынужден обратиться взамен словаря к
фармакопее.
Возьмите лондонского тумана тридцать частей, малярии десять частей,
просочившегося светильного газа двадцать частей, росы, собранной на
кирпичном заводе при восходе солнца, двадцать пять частей, запаха жимолости
пятнадцать частей. Смешайте.
Эта смесь даст вам некоторое представление о нэшвильском моросящем
дожде. Не так пахуче, как шарики нафталина, и не так густо, как гороховый
суп, а впрочем, ничего - дышат.
Я поехал в гостиницу в каком-то рыдване. Большого труда мне стоило
воздержаться и не вскарабкаться, в подражание Сиднею Картону (1), на его
верх. Повозку тащила пара ископаемых животных, а управляло ими что-то
темное, но уже вырванное из тьмы рабства.
Я устал, и мне хотелось спать. Поэтому, добравшись до гостиницы, я
поспешил уплатить пятьдесят центов, которые потребовал возница, и, честное
слово, почти столько же прибавил на чай. Я знал их привычки, и у меня не
было ни малейшего желания ' слушать его болтовню о старом хозяине и о том,
что было "до войны".
Гостиница была одною из тех, которые описывают в рекламах как "заново
отделанные". Это значит: на двадцать тысяч долларов новых мраморных колонн,
изразцов, электрических люстр и медных Плевательниц в вестибюле, а также
новое расписание поездов и литография с изображением Теннессийского хребта
во всех просторных номерах на втором этаже. Администрация вела себя
безукоризненно, прислуга была внимательна, полна утонченной южной
вежливости, медлительна, как улитка, и добродушна, как Рип ван Винкль (2). А
кормили так, что из-за одного этого стоило проехать тысячу миль. Во всем
мире не найдется гостиницы, где вам подали бы такую куриную печенку "броше".
За обедом я спросил слугу-негра, что делается у них в городе. Он
сосредоточенно раздумывал с минуту, потом ответил:
- Видите ли, сэр, пожалуй, что после захода солнца здесь ничего не
делается.
Заход солнца уже состоялся, - оно давно утонуло в моросящем дожде.
Значит, этого зрелища я был лишен. Но я все-таки вышел на улицу, под дождь,
в надежде увидеть хоть что-нибудь.
"Он построен на неровной местности, и улицы его освещаются
электричеством. Годовое потребление энергии на 32 470 долларов".
Выйдя из гостиницы, я сразу натолкнулся на международные беспорядки. На
меня бросилась толпа не то бедуинов, не то арабов или зулусов,
вооруженных... впрочем, я с облегчением увидел, что они вооружены не
винтовками, а кнутами. И еще я заметил неясные очертания целого каравана
темных и неуклюжих повозок и, слыша успокоительные выкрики: "Прикажете
подать? Куда прикажете? Пятьдесят центов конец", - рассудил, что я не
жертва, а всего-навсего седок.
Я проходил по длинным улицам, которые все поднимались в гору. Интересно
было бы узнать, как они спускаются потом обратно. А может быть, они вовсе не
спускаются в ожидании нивелировки. На некоторых "главных" улицах я видел там
и сям освещенные магазины; видел трамвай, развозивший во все концы почтенных
граждан; видел пешеходов, упражнявшихся в искусстве разговора, слышал взрывы
не слишком веселого смеха из заведения, в котором торговали содовой водой и
мороженым. На "неглавных" улицах приютились дома, под крышами которых мирно
текла семейная жизнь. Во многих из них за скромно опущенными шторами горели
огни, доносились звуки рояля, ритмичные и благонравные. Да, действительно,
здесь "мало что делалось". Я пожалел, что не вышел до захода солнца, и
вернулся в гостиницу.
"В ноябре 1864 года отряд южан генерала Гуда двинулся против Нэшвиля,
где и окружил части северных войск под командованием генерала Томаса. Этот
последний сделал вылазку и разбил конфедератов в жестоком бою".
Я всю свою жизнь был свидетелем и поклонником удивительной меткости,
какой достигают в мирных боях южане, жующие табак. Но в этой гостинице меня
ожидал сюрприз. В большом вестибюле имелось двенадцать новых, блестящих,
вместительных, внушительного вида медных плевательниц, настолько высоких,
что их можно было бы назвать урнами, и с такими широкими отверстиями, что на
расстоянии не более пяти шагов лучший из подающих дамской бейсбольной
команды, пожалуй, сумел бы попасть мячом в любую из них. Но хотя тут
свирепствовала и продолжала свирепствовать страшная битва, враги не были
побеждены. Они стояли блестящие, новые, внушительные, вместительные,
нетронутые. Но - боже правый! - изразцовый пол, чудный изразцовый пол! Я
невольно вспомнил битву под Нэшвилем и, по привычке, сделал кой-какие выводы
в пользу того положения, что меткостью стрельбы управляют законы
наследственности.
Здесь я в первый раз увидел Уэнтуорта Кэсуэла, майора Кэсуэла, если
соблюсти неуместную южную учтивость. Я понял, что это за тип, лишь только
сподобился увидеть его. Крысы не имеют определенного географического
местожительства. Мой старый друг А. Теннисон сказал, и сказал, по своему
обыкновению, метко:
"Пророк, прокляни болтливый язык и прокляни британскую гадину-крысу".
Будем рассматривать слово "британский", как подлежащее замене ad
libitum (3). Крыса везде остается крысой.
Человек этот сновал по вестибюлю гостиницы, как голодная собака,
которая не помнит, где она зарыла кость. У него было широкое лицо, мясистое,
красное, своей сонной массивностью напоминавшее Будду. Он имел только одно
достоинство - был очень гладко выбрит. До тех пор пока человек бреется,
печать зверя не ляжет на его лицо. Я думаю, что, не воспользуйся он в этот
день бритвой, я бы отверг его авансы и в уголовную летопись мира не было бы
внесено еще одно убийство.
Я стоял в пяти шагах от одной из плевательниц, когда майор Кэсуэл
открыл по ней огонь. У меня хватило наблюдательности, чтобы заметить, что
нападающая сторона пользуется скорострельной артиллерией, а не каким-нибудь
охотничьим ружьем. Поэтому я быстро сделал шаг в сторону, что дало майору
повод извиниться передо мной как представителем мирного населения. Язык у
него был как раз "болтливый". Через четыре минуты он стал моим приятелем и
потащил меня к стойке.
Я хочу оговориться здесь, что я и сам южанин, но не по профессии или
ремеслу. Я избегаю галстуков-шнурков, шляп с широкими опущенными полями,
длинных черных сюртуков "принц Альберт", разговоров о количестве тюков
хлопка, уничтоженных генералом Шерманом, и жевания табака. Когда оркестр
играет "Дикси" (4), я не рукоплещу. Я только усаживаюсь поудобнее в моем
кожаном кресле, заказываю еще бутылку пива и жалею, что Лонгстрит (5) не...
Но к чему сожаления?
Майор Кэсуэл ударил кулаком по стойке, и ему отозвалась первая пушка на
форте Сэмтер. Когда он выстрелил из последней - на Аппоматоксе, у меня
появилась слабая надежда... Но он перешел на родословные древа и выяснил,
что Адам приходился семье Кэсуэл всего лишь троюродным братом, да и то
только боковой ее ветви. Покончив с генеалогией, он, к великому моему
отвращению, стал распространяться о своих семейных делах. Он упомянул о
своей жене, проследил ее происхождение вплоть до Евы и яростно опроверг
клеветнические слухи о том, что у нее будто бы есть какие-то родственные
связи с потомками Каина.
К этому времени у меня родилось подозрение, что он затеял весь этот шум
с целью заставить меня забыть, что напитки заказаны им, и в надежде, что я,
заговоренный им до полусмерти, заплачу за них. Но когда мы выпили, он со
звоном швырнул на стойку серебряный доллар. После этого мне ничего не
оставалось, как только потребовать вторую порцию. Заплатив за нее, я сухо и
решительно простился с ним, довольно было с меня его общества. Но прежде чем
я отделался от него, он успел громко похвастаться доходами своей жены и
показать мне полную пригоршню серебряной монеты.
Когда я подошел к конторке за ключом, клерк вежливо сказал мне:
- Если этот Кэсуэл надоедает вам, мы можем его выпроводить. Это
несносное существо, бездельник, без каких-либо явных средств к
существованию, хотя у него большей частью кое-какие деньги водятся. К
сожалению, у нас нет повода вышвырнуть его отсюда законным образом.
- Нет, зачем же, - сказал я подумав. - У меня нет достаточных причин
жаловаться на него. Но имейте в виду, что я действительно не ищу его
общества. Ваш город, - продолжал я, - по-видимому, очень тихий город. Какого
рода увеселения, приключения или развлечения можете вы предложить
приехавшему к вам иностранцу?
- В будущий четверг, сэр, сюда приезжает цирк. Там... Да вот я поищу
объявление и пришлю его вам в номер, когда вам подадут воду со льдом
Покойной ночи.
Придя наверх в свою комнату, я выглянул из окна. Было всего только
десять часов, но передо мной лежал уже безмолвный город. Продолжало
моросить, кое-где блестели огоньки, но на таком далеком расстоянии друг от
друга, как коринки в сладкой булке, продаваемой на дамском благотворительном
базаре.
- Тихое место, - сказал я себе, когда мой первый башмак ударился в
потолок над головой постояльца, занимавшего комнату внизу. - В здешней жизни
нет того. что придает красочность и разнообразие городам Запада и Востока.
Это просто хороший, обыкновенный, скучный, деловой город.
"Нэшвиль занимает одно из первых мест среди промышленных центров страны
Он является пятым обувным рынком Соединенных Штатов, самым крупным на юге
поставщиком конфет и печенья и ведет обширную оптовую торговлю мануфактурой,
колониальными и аптекарскими товарами".
Я должен сказать вам, зачем я приехал в Нэшвиль. Могу вас уверить, что
это отступление так же скучно для меня, как и для вас. Ехал я в другое
место, по своим делам, но один нью-йоркский издатель поручил мне завернуть
сюда для установления личной связи между ним и одним из его сотрудников - А.
Эддр.
От Эдэр (кроме почерка, редакция о нем ничего не знала) поступило всего
несколько "опытов" (утраченной искусство!) и стихотворений. Просмотрев их за
завтраком, редактор одобрительно чертыхнулся, а затем отрядил меня с
поручением так или иначе обойти названного Эдэра и законтрактовать на корню
всю его (или ее) литературную продукцию по два цента за слово, пока другой
издатель не предложил ему (или ей) десять, а то и двадцать.
На следующее утро в девять часов, скушав куриную печенку "броше"
(попробуйте непременно, если попадете в эту гостиницу), я вышел под дождь,
которому все еще не предвиделось конца. На первом же углу я наткнулся на
дядю Цезаря. Это был дюжий негр, старее пирамид, с седыми волосами и лицом,
напомнившим мне сначала Брута, а через секунду покойного короля Сеттивайо.
На нем было необыкновенное пальто. Такого я еще ни на ком не видел и, должно
быть, никогда не увижу. Оно доходило ему до лодыжек и было некогда серым,
как военная форма южан. Но дождь, солнце и годы так испестрили его, что
рядом с ним плащ Иосифа показался бы бледной гравюрой в одну краску. Я
останавливаюсь на описании этого пальто потому, что оно играет роль в
последующих событиях, до которых мы никак не можем дойти, так как ведь
трудно представить себе, что в Нэшвиле могло произойти какое-нибудь событие.
Пальто, по-видимому, некогда было офицерской шинелью. Капюшона на нем
уже не существовало. Весь перед его был раньше богато отделан галуном и
кисточками. Но галун и кисточки теперь тоже исчезли. На их месте был
терпеливо пришит, вероятно какой-нибудь сохранившейся еще черной "мамми",
новый галун, сделанный из мастерски скрученной обыкновенной бечевки. Бечевка
была растрепана и раздергана. Это безвкусное, но потребовавшее великих
трудов изделие призвано было, по- видимому, заменить исчезнувшее
великолепие, так как веревка точно следовала по кривой, оставленной бывшим
галуном. И в довершение смешного и жалкого вида одеяния все пуговицы на нем,
кроме одной, отсутствовали. Уцелела только вторая сверху. Пальто
завязывалось веревочками, продетыми в петли и в грубо проткнутые с
противоположной стороны дырки. На свете еще не было одеяния, столь
фантастически разукрашенного и испещренного таким количеством оттенков.
Одинокая пуговица, желтая, роговая, величиной с полдоллара, была пришита
толстой бечевкой.
Негр стоял около кареты, такой древней, что, должно быть, еще Хам по
выходе из ковчега запрягал в нее пару чистых и занимался извозчичьим
промыслом. Когда я подошел, он открыл дверцу, вытащил метелку из перьев,
помахал ею для видимости и сказал глухим, низким голосом:
- Пожалуйте, cap. Карета чистая, ни -пылинки нет, Прямо с похорон, cap.
Я вывел заключение, что ради таких торжественных оказий, как похороны,
кареты здесь подвергаются особой чистке. Оглядев улицу и ряд колымаг,
стоявших у панели, я убедился, что выбирать не из чего. В своей записной
книжке я нашел адрес Эдэр.
- Мне нужно на Джессамайн-стрит, номер восемьсот шестьдесят один, -
сказал я, собираясь уже влезть в карету.
Но в эту минуту огромная рука старого негра загородила мне вход. На его
массивном и мрачном лице промелькнуло выражение подозрительности и вражды.
Затем, быстро успокоившись, он спросил заискивающе!
- А зачем вы туда едете, cap?
- А вам какое дело? - сказал я довольно резко.
- Никакого, cap, никакого. Только улица это тихая, по делам туда никто
не ездит. Пожалуйста, садитесь. Сиденье чистое, я прямо с похорон, cap.
Пути было, вероятно, мили полторы. Я ничего не слышал, кроме страшного
громыхания древней повозки по неровной каменной мостовой. Я ничего не
ощущал, кроме мелкого дождя, пропитанного теперь запахом угольного дыма и
чего-то вроде смеси дегтя с цветами олеандра. Сквозь струящуюся по стеклам
воду я смутно различал только два длинных ряда домов.
"Город занимает площадь в 10 квадратных миль; общее протяжение улиц 181
миля, из которых 137 миль мощеных; магистрали водопровода, постройка
которого стоила 2000000 долларов, составляю 77 миль".
Дом восемьсот шестьдесят один по Джессамайн-стрит оказался
полуразвалившимся особняком. Он стоял отступя шагов тридцать от улицы и был
заслонен великолепной купой деревьев и неподстриженным кустарником; кусты
самшита, посаженные вдоль забора, почти совсем скрывали его. Калитку
удерживала веревочная петля, наброшенная на ближайший столбик забора. Но
тому, кто входил в самый дом, становилось понятно, что номер восемьсот
шестьдесят один только остов, только тень, только призрак былого
великолепия. Впрочем, в рассказе я еще туда не вошел.
Когда карета перестала громыхать и усталые четвероногие остановились, я
протянул негру пятьдесят центов и прибавил еще двадцать пять с приятным
сознанием своей щедрости. Он отказался взять деньги.
- Два доллара, cap, - сказал он.
- Это почему? - спросил я. - Я прекрасно слышал ваши выкрики у
гостиницы: "Пятьдесят центов в любую часть города".
- Два доллара, cap, - упрямо повторил он. - Это очень далеко от
гостиницы.
- Это в черте города, - доказывал я. - Не думайте, что вы подцепили
желторотого янки. Вы видите эти горы, - продолжал я, указывая на восток
(хотя я и сам за дождем ничего не видел), - ну, так знайте, что я родился и
вырос там. А вы, глупый старый негр, неужели не умеете распознавать людей?
Мрачное лицо короля Сеттивайо смягчилось.
- Так вы с Юга, cap? Это ваши башмаки ввели меня в заблуждение: для
джентльмена с Юга у них носы слишком острые.
- Теперь, я полагаю, плата будет пятьдесят центов? - непреклонно сказал
я.
Прежнее выражение жадности и неприязни вернулось на его лицо,
оставалось на нем десять секунд и исчезло.
- Cap,-сказал он, - пятьдесят центов правильная плата, только мне нужно
два доллара, обязательно нужно два доллара. Не то чтобы я требовал их с вас,
cap, раз уж знаю, что вы сами с Юга. А только я так говорю, что мне
обязательно надо два доллара... А седоков нынче мало.
Теперь его тяжелое лицо выражало спокойствие и уверенность. Ему повезло
больше, чем он рассчитывал. Вместо того, чтобы подцепить желторотого
новичка, не знающего таксы, он наткнулся на старожила.
- Ах вы, бесстыжий старый плут, - сказал я, опуская руку в карман. -
Следовало бы вас отправить в полицию.
В первый раз я увидел у него улыбку. Он знал. Прекрасно знал. Знал с
самого начала.
Я дал ему две бумажки по доллару. Протягивая их ему, я обратил
внимание, что одна из них пережила немало передряг. Правый верхний угол был
у нее оторван, и, кроме того, она была разорвана посредине и склеена.
Кусочек тончайшей голубой бумаги, наклеенной по надрыву, делал ее годной для
дальнейшего обращения.
Но довольно пока об этом африканском бандите; я оставил его совершенно
удовлетворенным, приподнял веревочную петлю и открыл скрипучую калитку.
Как я уже говорил, передо мною был только остов дома. Кисть маляра уже
двадцать лет не касалась его. Я не мог понять, почему сильный ветер не смел
его до сих пор, как карточный домик, пока не взглянул опять на тесно
обступившие его деревья - на деревья, которые видели битву при Нэшвиле, но
все еще простирали свои ветви вокруг дома, защищая его от бурь, холода и от
врагов.
Азалия Эдэр - седая женщина лет пятидесяти, потомок кавалеров,
тоненькая и хрупкая, как ее жилище, одетая в платье, дешевле и опрятней
которого трудно себе представить, - приняла меня с царственной простотою.
Гостиная казалась величиной в квадратную милю, потому что в ней не было
ничего, кроме книг на некрашеных белых сосновых полках, треснувшего
мраморного стола, ковра из тряпок, волосяного дивана без волоса и двух или
трех стульев. Да, была еще картина, нарисованная цветным карандашом и
изображавшая пучок анютиных глазок. Я оглянулся, ища портрет Эндрью Джексона
(6) и корзинку из сосновых шишек, но их не было.
Я побеседовал с Азалией Эдэр и кое что расскажу вам об этом. Детище
старого Юга, она была заботливо взращена среди окружавшего ее мирного уюта.
Познания ее были не обширны, но глубоки и ярко оригинальны. Она
воспитывалась дома, и ее знание света основывалось на умозаключениях и
интуиции. Из таких людей и состоит малочисленная, но драгоценная и редкая
порода эссеистов. Пока она говорила со мной, я бессознательно тер свои
пальцы, виновато стараясь смахнуть с них несуществующую пыль от кожаных
корешков Лэмба, Чосера, Хэзлита, Марка Аврелия, Монтэня и Гуда. Что за
прелесть эта Азалия Эдэр! Какая ценная находка! В наши дни все знают так
много - слишком много! - о действительной жизни.
Мне было совершенно ясно, что Азалия Эдэр очень бедна. "У нее есть дом
и есть во что одеться, но больше, вероятно, ничего", - подумалось мне. Таким
образом, раздираемый между моими обязательствами по отношению к издателю и
преданностью поэтам и эссеистам, сражавшимся против генерала Томаса в долине
Кэмберленда, я слушал ее голос, звучавший, как клавикорды, и понял, что не в
силах повести речь о договорах. В присутствии девяти муз и трех граций не
так-то легко низвести уровень беседы до двух центов. "Придется приехать еще
раз, - сказал я себе. - Может быть, я тогда настроюсь на коммерческий лад".
Но все же я сообщил ей о цели моего приезда, и деловой разговор был назначен
на три часа следующего дня.
- Ваш город, - сказал я, готовясь уходить (в это время всегда говорят
банальные фразы), - по-видимому, очень тихий, спокойный, так сказать
семейный город, где редко случается что-нибудь из ряда вон выходящее.
"Он поддерживает с Западом и Югом обширную торговлю скобяными товарами,
и его мукомольные мельницы пропускают свыше 2000 баррелей в день".
Азалия Эдэр, видимо, размышляла о чем-то.
- Я никогда не думала о нем с этой точки зрения, - сказала она с
какой-то свойственной ей напряженной искренностью. - Разве происшествия не
случаются как раз в тихих, спокойных местах? Мне представляется, что при
сотворении мира, если б кто-нибудь в первый же понедельник высунулся из
окна, он услыхал бы, как скатываются капли грязи с божьей лопаты, только что
нагромоздившей эти первозданные горы. А к чему свелось самое громкое
начинание мировой истории? Я говорю о Вавилонской башне. К двум-трем
страницам на эсперанто в "Североамериканском обозрении".
- Конечно, - глупо ответил я, - человеческая природа везде одинакова,
но в некоторых городах как-то больше красочности... э-э... больше драматизма
и движения и... э-э... романтики, чем в других.
- На первый взгляд, - сказала Азалия Эдэр. - Я много раз путешествовала
вокруг света на золотом воздушном корабле, крыльями которого были книги и
мечты. Я видела (во время одной из моих воображаемых поездок), как турецкий
султан собственноручно удавил шнурком одну из своих жен за то, что она
открыла лицо на людях. Я видела, как один человек в Нэшвиле разорвал билеты
в театр, потому что жена его собиралась пойти туда, закрыв лицо... слоем
пудры. В китайском квартале Сан-Франциско я видела, как девушку-рабыню Синг.
И понемногу погружали в кипящее миндальное масло, заставляя ее принести
клятву, что она больше никогда не увидится со своим
возлюбленным-американцем. Она поклялась, когда кипящее масло поднялось на
три дюйма выше колен. Я видела, как недавно на вечеринке в восточном Нэшвиле
от Китти Морган отвернулись семь ее закадычных школьных подруг за то, что
она вышла замуж за маляра. Кипящая олифа доходила ей до самого сердца, но
посмотрели бы вы, с какой прелестной улыбкой она порхала от стола к столу. О
да, это скучный город. Только несколько миль красных кирпичных домов, грязь,
лавки и склады леса.
Кто-то осторожно постучал с черного хода. Азалия Эдэр мягко извинилась
и пошла узнать, кто это. Она вернулась через три минуты, помолодевшая на
десять лет, глаза ее блестели, на щеках проступил легкий румянец.
- Вы должны выпить у меня чашку чая со сладкими булочками, - сказала
она.
Она позвонила в маленький металлический колокольчик. Явилась
девочка-негритянка лет двенадцати, босая, не очень опрятная, и грозно
посмотрела на меня, засунув большой палец в рот и выпучив глаза.
Азалия Эдэр открыла небольшой истрепанный кошелек и достала оттуда
бумажный доллар - доллар с оторванным правым верхним углом, разорванный
пополам и склеенный полоской тонкой голубой бумаги. Не могло быть сомнения -
это была одна из бумажек, которые я дал разбойнику-негру.
- Сходи, на угол, Импи, к мистеру Бэкеру, - сказала она, передавая
девочке доллар, - и возьми четверть фунта чая того, который мы всегда берем;
- и на десять центов сладких булочек. Иди скорей. У нас как раз вышел весь
чай, - объяснила она мне.
Импи вышла через заднюю дверь. Не успел еще затихнуть топот ее босых
наг по крыльцу, как дикий крик, - я был уверен, что кричала она, - огласил
пустой дом. Затем глухой и хриплый голос рассерженного мужчины смешался с
писком и невнятным лепетанием девочки.
Азалия Эдэр встала, не выказывая ни тревоги, ни удивления, и исчезла.
Еще минуты две я слышал хриплое мужское ворчание, какое-то ругательство и
возню, затем она вернулась ко мне, по-прежнему спокойная.
- Это очень большой дом, - сказала она, - и я сдаю часть его жильцу. К
сожалению, мне приходится отменить мое приглашение на чай. В магазине не
оказалось чая того сорта, который я всегда беру. Мистер Бэкэр обещал достать
мне его завтра.
Я был убежден, что Импи не успела еще уйти из дома. Я справился, где
тут поближе проходит трамвай, и простился. Когда я уже порядочно отошел от
дома, я вспомнил, что не спросил Азалию Эдэр, как ее настоящая фамилия. Ну,
да все равно, завтра узнаю.
В этот же день я вступил на стезю порока, на которую привел меня этот
город без происшествий. Я прожил в нем только два дня, но за это время успел
бессовестно налгать по телеграфу и сделаться сообщником убийства, правда,
сообщником post factum, если существует такое юридическое понятие.
Когда я заворачивал за угол, - ближайший к моей гостинице, африканский
возница, обладатель многоцветного, единственного в своем роде пальто,
перехватил меня, распахнул тюремную дверь своего передвижного саркофага,
помахал метелкой из перьев и затянул свое обычное:
- Пожалуйте, cap, карета чистая, только что с похорон. Пятьдесят центов
в любой...
Тут он узнал меня и широко осклабился.
- Простите, cap... Ведь вы - тот джентльмен, которого я возил нынче
утром. Благодарю вас, cap.
- Завтра, в три часа, мне опять нужно на Джессамайн-стрит, - сказал я.
- Если вы будете здесь, я поеду с вами. Так вы знаете мисс Эдэр? - добавил
я, вспомнив свой бумажный доллар.
- Я принадлежал ее отцу, судье Эдэру, cap, - ответил он.
- Похоже, что она сильно нуждается, - сказал я. - Невелик у нее доход,
а?
Опять передо мной мелькнуло свирепое лицо короля Сеттивайо и снова
превратилось в лицо старого извозчика-вымогателя.
- Она не голодает, cap,-тихо сказал он, - у нее есть доходы... да, у
нее есть доходы.
- Я заплачу вам пятьдесят центов за поездку, - сказал я.
- Совершенно правильно, cap, - смиренно ответил он. - Это только
сегодня мне необходимо было иметь два доллара, cap.
Я вошел в гостиницу и заставил солгать телеграфный провод. Я
протелеграфировал издателю: "Эдер настаивает восьми центах слово". Ответ
пришел такого содержания: "Соглашайтесь немедленно тупица".
Перед самым обедом "майор" Уэнтуорт Кэсуэл атаковал меня так радостно,
будто я был его старым другом, которого он давно не видел. Я еще не встречал
человека, который вызвал бы во мне такую ненависть и от которого так трудно
было бы отделаться. Он застиг меня у стойки, поэтому я никак не мог
разразиться тирадой о вреде алкоголя. Я с удовольствием первым заплатил бы
за выпитое, чтобы избавиться от него; но он был одним из тех презренных,
кричащих, выставляющих себя напоказ пьяниц, которые требуют оркестра, музыки
и фейерверка к каждому центу, истраченному ими на свою блажь.
С таким видом, словно он дает миллион, он вытащил из кармана два
бумажных доллара и бросил один из них на стойку. И я снова увидел бумажный
доллар с оторванным правым углом, разорванный пополам и склеенный полоской
тонкой голубой бумаги. Это опять был мой доллар. Другого такого быть не
могло.
Я поднялся в свою комнату. Моросящий дождь и скука унылого, лишенного
событий южного города навеяли на меня тоску и усталость. Помню, что перед
тем как лечь, я успокоился относительно этого таинственного доллара (в
Сан-Франциско он послужил бы прекрасной завязкой для детективного рассказа),
сказав себе: "Здесь, как видно, существует трест извозчиков, и в нем очень
много акционеров, И как быстро выдают у них дивиденды! Хотел бы я знать, что
было бы, если бы..." Но тут я заснул.
На следующий день король Сеттивайо был на своем месте и мои кости снова
протряслись в его катафалке до Джессамайн-стрит, Выходя, я велел ему ждать и
доставить меня обратно,
Азалия Эдэр выглядела еще более чистенькой, бледной и хрупкой, чем
накануне. Подписав договор (по восьми центов за слово), она совсем побелела
и вдруг стала сползать со стула. Без особого труда я поднял ее, положил на
допотопный диван, а затем выбежал на улицу и заорал пирату кофейного цвета,
чтобы он привез доктора. С мудростью, которой я не подозревал в нем, он
покинул своих одров и побежал пешком, очевидно понимая, что времени терять
нечего. Через десять минут он вернулся с седовласым, серьезным, сведущим
врачом. В нескольких словах (стоивших много меньше восьми центов каждое) я
объяснил ему свое присутствие в этом пустом таинственном доме. Он величаво
поклонился и повернулся к старому негру.
- Дядя Цезарь, - спокойно сказал он, - сбегай ко мне и скажи мисс Люси,
чтоб она дала тебе полный кувшин свежего молока и полстакана портвейна.
Живей. Только не на лошадях. Беги пешком - это дело спешное.
Я увидел, что доктор Мерримен тоже не доверяет резвости коней моего
сухопутного пирата. Когда дядя Цезарь вышел, шагая неуклюже, но быстро,
доктор очень вежливо, но вместе с тем и очень внимательно оглядел меня и,
наконец, очевидно решил, что говорить со мной можно.
- Это от недоедания, - сказал он. - Другими словами - это результат
бедности, гордости и голодовки. У миссис Кэсуэл много преданных друзей,
которые были бы рады помочь ей, но она не желает принимать помощь ни от
кого, кроме как от этого старого негра, дяди Цезаря, который когда-то
принадлежал ее семье.
- Миссис Кэсуэл? - с удивлением переспросил я. А потом я взглянул на
договор и увидел, что она подписалась: "Азалия Эдэр-Кэсуэл".
- Я думал, что она мисс Эдэр, - сказал я.
- ...вышедшая замуж за пьяного, никуда негодного бездельника, сэр, -
закончил доктор. - Говорят, он отбирает у нее даже те крохи, которыми
поддерживает ее старый слуга.
Когда появилось молоко и вино, доктор быстро привел Азалию Эдэр в
чувство Она села и стала говорить о красоте осенних листьев (дело было
осенью), о прелести их окраски. Мимоходом она коснулась своего обморока как
следствия давнишней болезни сердца. Она лежала на диване, а Импи обмахивала
ее веером. Доктор торопился в другое место, и я дошел с ним до подъезда. Я
сказал ему, что имею намерение и возможность выдать Азалии Эдэр небольшой
аванс в счет ее будущей работы в журнале, и он, по-видимому, был этим
доволен.
- Между прочим, - сказал он, - вам, может быть, небезынтересно узнать,
что вашим кучером был потомок королей. Дед старика Цезаря был королем в
Конго. Вы могли заметить, что и у самого Цезаря царственная осанка.
Когда доктор уже уходил, я услыхал голос дяди Цезаря:
- Так как же это... он оба доллара отнял у вас, мисс Зали?
- Да, Цезарь, - послышался ее слабый ответ.
Тут я вошел и закончил с нашим будущим сотрудником денежные расчеты. За
свой страх я выдал ей авансом пятьдесят долларов, уверив ее, что это
необходимая формальность для скрепления нашего договора. Затем дядя Цезарь
отвез меня назад в гостиницу.
Здесь оканчивается та часть истории, которой я сам был свидетелем.
Остальное будет только голым изложением фактов.
Около шести часов я вышел прогуляться. Дядя Цезарь был на своем углу.
Он открыл дверцу кареты, помахал метелкой и затянул свою унылую формулу:
- Пожалуйста, cap, пятьдесят центов в любую часть города. Карета
совершенно чистая, cap, только что с похорон...
Но тут он узнал меня. По-видимому, зрение его слабело. Пальто его
расцветилось еще несколькими оттенками, веревка-шнурок еще больше
растрепалась, и последняя оставшаяся пуговица - желтая роговая пуговица -
исчезла. Жалким потомком королей был этот дядя Цезарь!
Часа два спустя я увидел возбужденную толпу, осаждавшую вход в аптеку.
В пустыне, где никогда ничего не случается, это была манна небесная, и я
протолкался в середину толпы. На импровизированном ложе из пустых ящиков и
стульев покоились тленные останки майора Уэнтуорта Кэсуэла. Доктор попытался
обнаружить и его нетленную душу, но пришел к выводу, что таковая
отсутствует.
Бывший майор был найден мертвым на глухой улице и принесен в аптеку
любопытными и скучающими согражданами. Все подробности указывали на то, что
это бывшее человеческое существо выдержало отчаянный бой. Какой бы ни был он
негодяй и бездельник, он все же оставался воином. Но он проиграл сражение.
Кулаки его были сжаты так крепко, что не было возможности разогнуть пальцы.
Знавшие его добросердечные граждане старались найти в своем лексиконе
какое-нибудь доброе слово о нем. Один добродушного вида человек после долгих
размышлений сказал:
- Когда Кэсу было четырнадцать лет, он был одним из лучших в школе по
правописанию.
Пока я стоял тут, пальцы правой руки покойника, свесившиеся с края
белого соснового ящика, разжались и выронили что-то около моей ноги. Я
спокойно прикрыл "это" подошвой, а через некоторое время поднял и положил в
карман. Я понял, что в последней борьбе его рука бессознательно схватила
этот предмет и зажала его в предсмертной судороге.
В тот вечер в гостинице главной темой разговора, за исключением
политики и "сухого закона", была кончина майора Кэсуэла. Я слышал, как один
человек сказал группе слушателей:
- По моему мнению, джентльмены, Кэсуэла убил один из этих
хулиганов-негров, из- за денег. Сегодня днем у него было пятьдесят долларов:
он их многим показывал. А когда его нашли, денег при нем не оказалось.
Я выехал из города на следующее утро в девять часов, и когда поезд шел
по мосту через Кэмберленд, я вынул из кармана желтую роговую пуговицу
величиной с полдоллара с еще висевшими на ней раздерганными концами бечевки
и выбросил ее из окна в тихую мутную воду.
Хотел бы я знать, что-то делается сейчас в Буффало?
------------------------------------------------------------
1) - Персонаж из романа Диккенса "Повесть о двух городах".
2) - Персонаж сказки Вашингтона Ирвинга.
3) - По желанию (лат.).
4) - Военная песня южан во время Гражданской войны в США
5) - Лонгстрит (1821-1904) - генерал южной армии в Гражданской войне
США.
6) - Президент США в 1829-1837 гг.
Перевод М. Богословской
Весна подмигнула редактору журнала "Минерва" прозрачным стеклянным
глазком и совратила его с пути. Он только что позавтракал в своем
излюбленном ресторанчике, в гостинице на Бродвее, и возвращался к себе в
редакцию, но вот тут и увяз в путах проказницы весны. Это значит, если
сказать попросту, что он свернул направо по Двадцать шестой улице,
благополучно перебрался через весенний поток экипажей на Пятой авеню и
углубился в аллею распускающегося Мэдисонсквера.
В мягком воздухе и нежном убранстве маленького парка чувствовалось
нечто идиллическое; всюду преобладал зеленый цвет, основной цвет
первозданных времен - дней сотворения человека и растительности. Тоненькая
травка, пробивающаяся между дорожками, отливала медянкой, ядовитой зеленью,
пронизанной дыханием множества бездомных человеческих существ, которым земля
давала приют летом и осенью. Лопающиеся древесные почки напоминали что-то
смутно знакомое тем, кто изучал ботанику по гарниру к рыбным блюдам
сорокапятицентового обеда. Небо над головой было того бледно-аквамаринового
оттенка, который салонные поэты рифмуют со словами "тобой", "судьбой" и
"родной". Среди всей этой гаммы зелени был только один натуральный,
беспримесный зеленый цвет - свежая краска садовых скамеек, нечто среднее
между маринованным огурчиком и прошлогодним дождевым плащом, который пленял
покупателей своей иссиня-черной блестящей поверхностью и маркой
"нелиняющий".
Однако на городской взгляд редактора Уэстбрука пейзаж представлял собою
истинный шедевр.
А теперь, принадлежите ли вы к категории опрометчивых безумцев, или
нерешительных ангельских натур, вам придется последовать за мной и заглянуть
на минутку в редакторскую душу.
Душа редактора Уэстбрука пребывала в счастливом, безмятежном покое.
Апрельский выпуск "Минервы" разошелся весь целиком до десятого числа -
торговый агент из Кеокука сообщил, что он мог бы сбыть еще пятьдесят
экземпляров, если бы они у него были. Издатели - хозяева журнала - повысили
ему (редактору) жалованье. Он только что обзавелся превосходной, недавно
вывезенной из провинции кухаркой, до смерти боявшейся полисменов. Утренние
газеты полностью напечатали его речь, произнесенную на банкете издателей.
Вдобавок ко всему в ушах его еще звучала задорная мелодия чудесной песенки,
которую его прелестная молодая жена спела ему сегодня утром, перед тем как
он ушел из дому. Она последнее время страшно увлекалась пением и занималась
им очень прилежно, с раннего утра. Когда он поздравил ее, сказав, что она
сделала большие успехи, она бросилась ему на шею и чуть не задушила его в
объятиях от радости, что он ее похвалил. Но, помимо всего прочего, он ощущал
также и благотворное действие живительного лекарства опытной сиделки Весны,
которое она дала ему, тихонько проходя по палатам выздоравливающего города.
Шествуя, не торопясь, между рядами скамеек (на которых уже
расположились бродяги и блюстительницы буйной детворы), редактор Уэстбрук
почувствовал вдруг, как кто- то схватил его за рукав. Полагая, что к нему
пристал какой-нибудь попрошайка, он повернул к нему холодное, ничего не
обещающее лицо и увидел, что его держит за рукав Доу - Шэклфорд Доу,
грязный, обтрепанный, в котором уже почти не осталось и следа от человека из
приличного общества.
Пока редактор приходит в себя от изумления, позволим читателю бегло
познакомиться с биографией Доу.
Доу был литератор, беллетрист и давнишний знакомый Уэстбрука. Когда-то
они были приятелями. Доу в то время был человек обеспеченный, жил в
приличной квартире, по соседству с Уэстбруками, Обе супружеские четы часто
ходили вместе в театр, устраивали семейные обеды. Миссис Доу и миссис
Уэстбрук были закадычными подругами.
Но вот однажды некий спрут протянул свои щупальца и, разыгравшись,
проглотил невзначай скромный капитал Доу, после чего Доу пришлось
перебраться в район Грэмерси-парка, где за несколько центов в неделю можно
сидеть на собственном сундуке перед камином из каррарского мрамора,
любоваться на восьмисвечные канделябры да смотреть, как мыши возятся на
полу. Доу рассчитывал жить при помощи своего пера. Время от времени ему
удавалось пристроить какой-нибудь рассказик. Немало своих произведений он
посылал Уэстбруку. "Минерва" напечатала одно-два, все остальные вернули
автору. К каждой отвергнутой рукописи Уэстбрук прилагал длинное, тщательно
обдуманное письмо, подробно излагая все причины, по которым он считал данное
произведение не пригодным к печати. У редактора Уэстбрука было свое,
совершенно твердое представление о том, из каких составных элементов
получается хорошая художественная проза. Так же как и у Доу. Что касается
миссис Доу, ее больше интересовали составные элементы скромных обеденных
блюд, которые ей с трудом приходилось сочинять. Как-то раз Доу угощал ее
пространными рассуждениями о достоинствах некоторых французских писателей.
За обедом миссис Доу положила ему на тарелку такую скромную порцию, какую
проголодавшийся школьник проглотил бы, не поперхнувшись, одним глотком. Доу
выразил на этот счет свое мнение.
- Это паштет Мопассан, - сказала миссис Доу. - Я, конечно, предпочла
бы, пусть это даже и не настоящее искусство, чтобы ты сочинил что-нибудь
вроде романа в сериях Мариона Кроуфорда, по меньшей мере из пяти блюд и с
сонетом Эллы Уилер Уилкокс на сладкое. Ты знаешь, мне ужасно есть хочется.
Так процветал Шэклфорд Доу, когда он столкнулся в Мэдисон-сквере с
редактором Уэстбруком и схватил его за рукав. Это была их первая встреча за
несколько месяцев.
- Как, Шэк, это вы? - воскликнул Уэстбрук и тут же запнулся, ибо
восклицание, вырвавшееся у него, явно подразумевало разительную перемену во
внешности его друга.
- Присядьте-ка на минутку, - сказал Доу, дергая его за обшлаг. - Это
моя приемная. В вашу я не могу явиться в таком виде. Да сядьте же, прошу
вас, не бойтесь уронить свой престиж. Эти общипанные пичуги на скамейках
примут вас за какого-нибудь роскошного громилу. Им и в голову не придет, что
вы всего-навсего редактор.
- Покурим, Шэк? - предложил редактор Уэстбрук, осторожно опускаясь на
ядовито- зеленую скамью. Он всегда сдавался не без изящества, если уж
сдавался.
Доу схватил сигару, как зимородок пескаря или как юная девица
шоколадную конфетку.
- У меня, видите ли, только... - начал было редактор.
- Да, знаю, можете не договаривать. У вас всего только десять минут в
вашем распоряжении. Как это вы ухитрились обмануть бдительность моего клерка
и ворваться в мое святилище? Вон он идет, помахивая своей дубинкой и
готовясь обрушить ее на бедного пса, который не может прочесть надписи на
дощечке "По траве ходить воспрещается".
- Как ваша работа, пишете? - спросил редактор.
- Поглядите на меня, - сказал Доу. - Вот вам ответ. Только не стройте,
пожалуйста, этакой искренно соболезнующей, озабоченной мины и не спрашивайте
меня, почему я не поступлю торговым агентом в какую-нибудь винодельческую
фирму или не сделаюсь извозчиком. Я решил вести борьбу до победного конца. Я
знаю, что я могу писать хорошие рассказы, и я заставлю вас, голубчиков,
признать это. Прежде чем я окончательно расплююсь с вами, я отучу вас
подписываться под сожалениями и научу выписывать чеки.
Редактор Уэстбрук молча смотрел через стекла своего пенсне кротким,
скорбным, проникновенно-сочувствующе-скептическим взором редактора,
одолеваемого бездарным автором.
- Вы прочли последний рассказ, что я послал вам, "Пробуждение души"? -
спросил Доу.
- Очень внимательно. Я долго колебался насчет этого рассказа, Шэк,
можете мне поверить. В нем есть несомненные достоинства. Я все это написал
вам и собирался приложить к рукописи, когда мы будем посылать ее вам
обратно. Я очень сожалею...
- Хватит с меня сожалений, - яростно оборвал Доу. - Мне от них ни
тепло, ни холодно. Мне важно знать чем они вызваны. Ну, выкладывайте, в чем
дело, начинайте с достоинств.
Редактор Уэстбрук подавил невольный вздох.
- Ваш рассказ, - невозмутимо начал он, - построен на довольно
оригинальном сюжете. Характеры удались вам как нельзя лучше. Композиция тоже
очень недурна, за исключением нескольких слабых деталей, которые легко можно
заменить или исправить кой-какими штрихами. Это был бы очень хороший
рассказ, но...
- Значит, я могу писать английскую прозу? - перебил Доу.
- Я всегда говорил вам, что у вас есть стиль, - отвечал редактор.
- Так, значит, все дело в том...
- Все в том же самом, - подхватил Уэстбрук. - Вы разрабатываете ваш
сюжет и подводите к развязке, как настоящий художник. А затем вдруг вы
превращаетесь в фотографа. Я не знаю, что это у вас - мания или какая-то
форма помешательства, но вы неизменно впадаете в это всякий раз, что бы вы
ни писали. Нет, я даже беру обратно свое сравнение с фотографом. Фотографии,
несмотря на немыслимую перспективу, все же удается кой-когда запечатлеть
хоть какой-то проблеск истины. Вы же всякий раз, как доводите до развязки,
портите все какой-то грязной, плоской, уничтожающей мазней; я уже столько
раз указывал вам на это. Если бы вы, в ваших драматических сценах, держались
на соответственной литературной высоте и изображали бы их в тех возвышенных
тонах, которых требует настоящее искусство, почтальону не приходилось бы
вручать вам так часто толстые пакеты, возвращающиеся по адресу отправителя.
- Экая ходульная чепуха! - насмешливо фыркнул Доу. - Вы все еще никак
не можете расстаться со всеми - этими дурацкими вывертами отжившей
провинциальной драмы. Ну ясно, когда черноусый герой похищает златокудрую
Бесси, мамаша выходит на авансцену, падает на колени и, воздев руки к небу,
восклицает: "Да будет всевышний свидетелем, что я не успокоюсь до тех пор,
пока бессердечный злодей, похитивший мое дитя, не испытает на себе всей силы
материнского отмщения!"
Редактор Уэстбрук невозмутимо улыбнулся спокойной, снисходительной
улыбкой.
- Я думаю, что в жизни, - сказал он, - женщина, мать выразилась бы вот
именно так или примерно в этом роде.
- Да ни в каком случае, ни в одной настоящей человеческой трагедии, -
только на подмостках. Я вам скажу, как она реагировала бы в жизни. Вот что
она сказала бы: "Как! Бесси увел какой-то неизвестный человек! Боже мой, что
за несчастье! Одно за другим! Дайте мне скорей шляпу, мне надо немедленно
ехать в полицию. И почему никто не смотрел за ней, хотела бы я знать? Ради
бога не мешайтесь, уходите с дороги, или я никогда не соберусь. Да не эту
шляпу, коричневую с бархатной лентой. Бесси, наверно, с ума сошла! Она
всегда так стеснялась чужих! Я не слишком напудрилась? Ах, боже мой! Я прямо
сама не своя!"
- Вот как она реагировала бы, - продолжал Доу. - Люди в жизни, в минуту
душевных потрясений, не впадают в героику и мелодекламацию Они просто
неспособны на это. Если они вообще в состоянии говорить в такие минуты, они
говорят самым обыкновенным, будничным языком, разве что немножко бессвязней,
потому что у них путаются мысли и слова.
- Шэк, - внушительно произнес редактор Уэстбрук, - случалось ли вам
когда-нибудь вытащить из-под трамвая безжизненное, изуродованное тело
ребенка, взять его на руки, принести и положить на колени обезумевшей от
горя матери? Случалось ли вам слышать при этом слова отчаянья и скорби,
которые в эту минуту сами собой срывались с ее губ?
- Нет, не случалось, - отвечал Доу. - А вам случалось?
- Да нет, - слегка поморщившись, промолвил редактор Уэстбрук. - Но я
прекрасно представляю себе, что она сказала бы.
- И я тоже, - буркнул Доу.
И тут для редактора Уэстбрука настал самый подходящий момент выступить
в качестве оракула и заставить умолкнуть несговорчивого автора. Мыслимо ли
позволить неудавшемуся прозаику вкладывать в уста героев и героинь журнала
"Минерва" слова, не совместимые с теориями главного редактора?
- Дорогой мой Шэк, - сказал он, - если я хоть что-нибудь смыслю в
жизни, я знаю, что всякое неожиданное, глубокое, трагическое душевное
потрясение вызывает у человека соответственное, сообразное и подобающее его
переживанию выражение чувств. В какой мере это неизбежное соотношение
выражения и чувства является врожденным, в какой мере оно обусловливается
влиянием искусства, это трудно сказать. Величественное, гневное рычанье
львицы, у которой отнимают детенышей, настолько же выше по своей
драматической силе ее обычного воя и мурлыканья, насколько вдохновенная,
царственная речь. Лира выше его старческих причитаний. Но наряду с этим всем
людям, мужчинам и женщинам, присуще какое-то, я бы сказал, подсознательное,
драматическое чувство, которое пробуждается в них под действием более или
менее глубокого и сильного переживания; это чувство, инстинктивно усвоенное
ими из литературы или из сценического искусства, побуждает их выражать свои
переживания подобающим образом, словами, соответствующими силе и глубине
чувства.
- Но откуда же, во имя всех небесных туманностей, черпает свой язык
литература и сцена? - вскричал Доу.
- Из жизни, - победоносно изрек редактор.
Автор сорвался с места, красноречиво размахивая руками, неявно не
находя слов для того, чтобы подобающим образом выразить свое негодование.
На соседней скамье какой-то оборванный малый, приоткрыв осоловелые
красные глаза, обнаружил, что его угнетенный собрат нуждается в моральной
поддержке.
- Двинь его хорошенько, Джек, - прохрипел он. - Этакий шаромыжник,
пришел в сквер и бузит. Не даст порядочным людям спокойно посидеть и
подумать.
Редактор Уэстбрук с подчеркнутой невозмутимостью посмотрел на часы.
- Но объясните мне, - в яростном отчаянии накинулся на него Доу, - в
чем собственно, заключаются недостатки "Пробуждения души", которые не
позволяют вам напечатать мой рассказ.
- Когда Габриэль Мэррей подходит к телефону, - начал Уэстбрук, - и ему
сообщают, что его невеста погибла от руки бандита, он говорит, я точно не
помню слов, но...
- Я помню, - перебил Доу. - Он говорит: "Проклятая Центральная, вечно
разъединяет. (И потом своему другу.) Скажите, Томми, пуля тридцать второго
калибра, это что, большая дыра? Надо же, везет как утопленнику! Дайте мне
чего-нибудь хлебнуть, Томми, посмотрите в буфете, да нет, чистого, не
разбавляйте".
- И дальше, - продолжал редактор, уклоняясь от объяснений, - когда
Беренис получает письмо от мужа и узнает, что он бросил ее и уехал с
маникюршей, она, я сейчас припомню...
- Она восклицает, - с готовностью подсказал автор: - "Нет, вы только
подумайте!"
- Бессмысленные, абсолютно неподходящие слова, - отозвался Уэстбрук. -
Они уничтожают все, рассказ превращается в какой-то жалкий, смехотворный
анекдот. И хуже всего то, что эти слова являются искажением
действительности. Ни один человек, внезапно настигнутый бедствием, не
способен выражаться таким будничным, обиходным языком.
- Вранье! - рявкнул Доу, упрямо сжимая свои небритые челюсти. - А я
говорю - ни один мужчина, ни одна женщина в минуту душевного потрясения не
способны ни на какие высокопарные разглагольствования. Они разговаривают как
всегда, только немножко бессвязней.
Редактор поднялся со скамьи с снисходительным видом человека,
располагающего негласными сведениями.
- Скажите, Уэстбрук, - спросил Доу, удерживая его за обшлаг, - а вы
приняли бы "Пробуждение души", если бы вы считали, что поступки и слова моих
персонажей в тех ситуациях рассказа, о которых мы говорили, не расходятся с
действительностью?
- Весьма вероятно, что принял бы, если бы я действительно так считал, -
ответил редактор. - Но я уже вам сказал, что я думаю иначе.
- А если бы я мог доказать вам, что я прав?
- Мне очень жаль, Шэк, но боюсь, что у меня больше нет времени
продолжать этот спор.
- А я и не собираюсь спорить, - отвечал Доу. - Я хочу доказать вам
самой жизнью, что я рассуждаю правильно.
- Как же вы можете это сделать? - удивленно спросил Уэстбрук.
- А вот послушайте, - серьезно заговорил автор. - Я придумал способ Мне
важно, чтобы моя теория прозы, правдиво отображающей жизнь, была признана
журналами. Я борюсь за это три года и за это время прожил все до последнего
доллара, задолжал за два месяца за квартиру.
- А я, выбирая материал для "Минервы", руководился теорией, совершенно
противоположной вашей, - сказал редактор. - И за это время тираж нашего
журнала с девяноста тысяч поднялся.
- До четырехсот тысяч, - перебил Доу, - а его можно было бы поднять до
миллиона.
- Вы, кажется, собирались привести какие-то доказательства в пользу
вашей излюбленной теории?
- И приведу. Если вы пожертвуете мне полчаса вашего драгоценного
времени, я докажу вам, что я прав. Я докажу это с помощью Луизы.
- Вашей жены! Каким же образом? - воскликнул Уэстбрук.
- Ну, не совсем с ее помощью, а, вернее сказать, на опыте с ней. Вы
знаете, какая любящая жена Луиза и как она привязана ко мне. Она считает,
что вся наша ходкая литературная продукция - это грубая подделка, и только я
один умею писать по-настоящему. А с тех пор как я хожу в непризнанных
гениях, она стала мне еще более преданным и верным другом.
- Да, поистине ваша жена изумительная, несравненная подруга жизни, -
подтвердил редактор. - Я помню, она когда-то очень дружила с миссис
Уэстбрук, они прямо- таки не расставались друг с другом. Нам с вами очень
повезло, Шэк, что у нас такие жены. Вы должны непременно прийти к нам
как-нибудь на днях с миссис Доу; поболтаем, посидим вечерок, соорудим
какой-нибудь ужин, как, помните, мы, бывало, устраивали в прежнее время.
- Хорошо, когда-нибудь, - сказал Доу, - когда я обзаведусь новой
сорочкой. А пока что вот какой у меня план. Когда я сегодня собрался уходить
после завтрака - если только можно назвать завтраком чай и овсянку - Луиза
сказала мне, что она пойдет к своей тетке на Восемьдесят девятую улицу и
вернется домой в три часа Луиза всегда приходит минута в минуту Сейчас...
Доу покосился на карман редакторской жилетки.
- Без двадцати семи три, - сказал Уэстбрук, взглянув на часы.
- Только-только успеть... Мы сейчас же идем с вами ко мне. Я пишу
записку и оставляю ее на столе, на самом виду, так что Луиза сразу увидит
ее, как только войдет. А мы с вами спрячемся в столовой, за портьерами. В
этой записке будет написано, что я расстаюсь с ней навсегда, что я нашел
родственную душу, которая понимает высокие порывы моей артистической натуры,
на что она, Луиза, никогда не была способна. И вот когда она прочтет это, мы
посмотрим, как она будет себя вести и что она скажет.
- Ни за что! - воскликнул редактор, энергично тряся головой. - Это же
немыслимая жестокость. Шутить чувствами миссис Доу, - нет, я ни за что на
это не соглашусь.
- Успокойтесь, - сказал автор. - Мне кажется, что ее интересы дороги
мне во всяком случае не меньше, чем вам. И я в данном случае забочусь
столько же о ней, сколько о себе. Так или иначе, я должен добиться, чтобы
мои рассказы печатались. А с Луизой от этого ничего не случится. Она женщина
здоровая, трезвая. Сердце у нее работает исправно, как
девяностовосьмицентовые часы. И потом, сколько это продлится - минуту... я
тут же выйду и объясню ей все. Вы должны согласиться, Уэстбрук. Вы не вправе
лишать меня этого шанса.
В конце концов редактор Уэстбрук, хоть и неохотно и, так сказать,
наполовину, дал свое согласие. И эту половину следует отнести за счет
вивисектора, который безусловно скрывается в каждом из нас. Пусть тот, кто
никогда не брал в руки скальпеля, осмелится подать голос. Все горе в том,
что у нас не всегда бывают под рукой кролики и морские свинки.
Оба искусствоиспытателя вышли из сквера и взяли курс на восток, потом
повернули на юг и через некоторое время очутились в районе Грэмерси.
Маленький парк за высокой чугунной оградой красовался в новом зеленом
весеннем наряде, любуясь своим отражением в зеркальной глади бассейна. По ту
сторону ограды выстроившиеся прямоугольником потрескавшиеся дома - покинутый
приют отошедших в вечность владельцев - жались друг к другу, словно
шушукающиеся призраки, вспоминая давние дела исчезнувшей знати. Sic transit
gloria urbis (1).
Пройдя примерно два квартала к северу от парка, Доу с редактором опять
взяли курс на восток и вскоре очутились перед высоким узким домом с
безвкусно разукрашенным фасадом Они взобрались на пятый этаж, и Доу, едва
переводя дух, достал ключ и открыл одну из дверей, выходивших на площадку.
Когда они вошли в квартиру, редактор Уэстбрук с чувством невольной жалости
окинул взглядом убогую и скудную обстановку.
- Берите стул, если найдете, - сказал Доу, - а я пока поищу перо и
чернила. Э, что это такое? Записка от Луизы, по-видимому она оставила мне,
когда уходила.
Он взял конверт со стола, стоявшего посреди комнаты, и, вскрыв его,
стал читать письмо. Он начал читать вслух и так и читал до конца. И вот что
услышал редактор Уэстбрук:
"Дорогой Шэклфорд!
Когда ты получишь это письмо, я буду уже за сотню миль от тебя и все
еще буду ехать. Я поступила в хор Западной оперной труппы, и сегодня в
двенадцать часов мы отправляемся в турне. Я не хочу умирать с голоду и
поэтому решила сама зарабатывать себе на жизнь. Я не вернусь к тебе больше.
Мы едем вместе с миссис Уэстбрук.
Она говорит, что ей надоело жить с агрегатом из фонографа, льдины и
словаря и что она также не вернется. Мы с ней два месяца практиковались
потихоньку в пенье и танцах. Я надеюсь, что ты добьешься успеха и все будет
хорошо.
Прощай.
Луиза".
Доу уронил письмо и, закрыв лицо дрожащими руками, воскликнул
потрясенным, прерывающимся голосом:
- Господи боже, за что ты заставил меня испить чашу сию? Уж если она
оказалась вероломной, тогда пусть самые прекрасные из всех твоих небесных
даров - вера, любовь - станут пустой прибауткой в устах предателей и
злодеев!
Пенсне редактора Уэстбрука свалилось на пол. Растерянно теребя пуговицу
пиджака, он бормотал посиневшими губами:
- Послушайте, Шэк, ведь это черт знает что за письмо! Ведь этак можно
человека с ног сбить. Да ведь это же черт знает что такое! А? Шэк?
---------------------------------------------------------
1) - Так проходит слава городов (лат.).
Last-modified: Wed, 30 Aug 2006 05:17:11 GMT