, до
какого круглого нуля, и вдруг -- бац! -- в моей голове прозвучало:
NONENTITY! Так мы называли Нанантати в Нью-Йорке -- Нонентити. Мистер
Нонентити, то есть господин Ничтожество.
Я лежу на полу в "великолепной" парижской квартире Нанантати, которой
он так хвастался, приезжая в Нью-Йорк. Тогда он разыгрывал доброго
самаритянина. Этот самаритянин дал мне два жестких одеяла, не одеяла, а
лошадиные попоны, в которые я завертываюсь, лежа на пыльном полу. Каждую
минуту он заставляет меня что-нибудь делать -- если, конечно, я по глупости
остаюсь дома. Он будит меня по утрам самым бесцеремонным образом и требует,
чтоб я готовил ему овощи на завтрак -- лук, чеснок, бобы и т.п. Его приятель
Кепи предупреждал меня, что есть эту дрянь нельзя. Дрянь или не дрянь --
какая разница? Все-таки еда. А что еще нужно? Даже за такую кормежку я готов
мести его ковры его сломанной щеткой, стирать его одежду и собирать крошки с
пола, когда он кончает есть. Дело в том, что, как только я поселился у него,
он стал очень аккуратен: пыль должна быть вытерта, стулья -- стоять на
месте, часы -- бить вовремя, а вода в уборной должна спускаться
безотказно... Этот Нанантати был скуп, как гороховый стручок. Я знаю, что
когда-нибудь, когда я вырвусь из его когтей, я буду над этим смеяться, но
сейчас я его пленник, человек вне касты, неприкасаемый...
Нанантати -- один из тех индусов, для которых я никогда ничего не делал
в Америке. Он рассказывал мне, что он богатый купец, торговец жемчугом, что
у него "роскошная квартира" в Париже на улице Лафайет, вилла в Бомбее и
бунгало в Дарджилинге. Я сразу же понял, что он -- идиот, но идиоты часто
обладают талантом наживать состояния. Я не знал. что он оплатил свой
гостиничный счет в Нью-Йорке парой крупных жемчужин. Забавно вспоминать, как
эта толстенькая переваливающаяся с боку на бок утка расхаживала с черной
тростью в холле шикарного отеля, помыкая прислугой, заказывая завтраки для
себя и своих гостей, билеты в театры и такси на целый день; при этом в
кармане у него не было ни гроша. Только жемчужное ожерелье на шее, с
которого по мере необходимости он снимал одну жемчужину за другой.
Все-таки интересно, как индусский бог наградил меня за мою доброту.
Ведь я стал рабом этой маленькой толстенькой утки. Он помыкал мною денно и
нощно. Я был ему "Удобен" -- от говорил это мне прямо в лицо, не смущаясь.
Идя в сортир, он кричал: Енри, принесите, пожалуйста, кувшин воды, мне надо
подтереться". Нанантати и в голову не приходило, что можно пользоваться
туалетной бумагой. Наверное, из-за религиозных запретов. Нет, ему был нужен
кувшин воды и тряпка. Он, видите ли, был очень утонченным, этот толстенький
селезень. Иногда, когда я пил жидкий чай, в который он бросал розовый
лепесток, он подходил ко мне и громко пукал -- прямо мне в нос. И никогда
даже не извинялся. Такого слова, как "простите", очевидно, не существовало в
его словаре языка гуджарати.
Каждый день его приятель Кепи заходит узнать, не приехал ли кто-нибудь
из Индии. Дождавшись, когда Нанантати уйдет из дома, он бежит к заветному
шкафу и достает оттуда хлебные палочки, которые Нанантати прячет в
стеклянный кувшин. Он поедает их, как крыса, утверждая при этом, что они
ужасная дрянь. Этот Кепи -- паразит, человекообразный клещ, который
впивается даже в самых бедных из своих соотечественников. С точки зрения
Кепи, они все -- набобы. За манильскую сигарку и кружку пива Кепи будет
целовать задницу любому индусу. Но заметьте, индусу, а не англичанину. У
него записаны адреса всех парижских борделей, причем с ценами. Он получает
свои маленькие комиссионные даже с десятифранковых заведений. Кепи также
может указать кратчайшую дорогу в любое место, куда вам надо. Сначала он
поинтересуется, не хотите ли вы взять такси. Если вы откажетесь, он
предложит автобус, а если вы сочтете, что и это слишком дорого, тогда
трамвай или метро. Скорее всего он посоветует вам пойти пешком, чтобы
сэкономить пару франков, отлично зная, что по дороге есть табачный магазин и
он выклянчат у вас маленькую сигарку.
Кепи -- в своем роде интересный тип, потому что у него нет абсолютно
никаких потребностей, кроме одной -- ебаться каждый вечер. Каждый грош,
который он зарабатывает -- а их очень мало, -- он тратит на танцульках. У
него в Бомбее жена и восемь детей, но это не мешает ему свататься к каждой
горничной, если она настолько глупа, чтобы ему поверить. Он живет в
маленькой комнатке на улице Кондорсе и платит за нее шестьдесят франков в
месяц. Он сам обклеил ее обоями и очень этим горд. Авторучку он заправляет
фиолетовыми чернилами, потому что они дольше сохраняются. Он часами чистит
себе ботинки, утюжит брюки и стирает белье. За манильскую сигарку он пойдет
с вами через весь Париж.
Недавно Кепи принес мне книгу. Это был отчет о знаменитом процессе
между индусским праведником и издателем газеты. Издатель публично обвинил
праведника в том, что тот ведет развратную жизнь; он даже пошел дальше и
заявил, что у праведника венерическая болезнь. Кепи считает ее великим
французским сифилисом, но Нанантати утверждает, что это японский триппер.
Нанантати любит все немного преувеличивать. Как бы то ни было, он просит:
"Пожалуйста, Енри, прочтите и расскажите мне. Я не могу читать сам -- у меня
больная рука". Потом, чтобы подбодрить меня, он добавляет: "Это хорошая
книга, там говорится о разных способах. Кепи принес ее специально для вас.
Он ни о чем не думает, этот Кепи, только о девочках. У него их полно -- как
у Кришны. В это невозможно поверить..."
Потом Нанантати ведет меня на чердак, где сложены банки консервов и
всякая дрянь из Индии, завернутая в джутовую мешковину и разноцветную
бумагу. "Я привожу сюда девочек... -- говорит он и добавляет с грустью: -- Я
не особенный ебарь, Енри. Я больше не ... женщин. Просто обнимаю их и говорю
разные слова... Сейчас мне нравится только говорить слова..." Я знаю, что
мне не надо больше его слушать, знаю, что он начнет говорить опять про свою
руку. Я вижу ее каждую ночь, вижу, как она свисает с кровати, точно
сорванная дверная петля. Но, к моему удивлению, он добавляет: "Я больше уже
не годен для этого дела... да я и никогда не был хорошим е..рем. Вот мой
брат -- это совсем другой коленкор. Каждый день по три раза! И Кепи такой же
-- прямо как Кришна". Сейчас мысли Нанантати только этим и заняты. Стоя перед
шкафом, где он обычно молится, он рассказывает мне, как жил, когда жена и
дети были с ним здесь. По праздникам он водил жену в "Дом народов мира" и
снимал на ночь номер. Все номера там были отделаны в разных стилях. Его жене
это очень нравилось. "Чудное место для е..., Енри. Я знаю там все номера..."
На стенах маленькой комнаты, в которой мы сидим, развешаны фотографии.
На них представлены все ветви семьи Нанантати -- это своего рода Индийская
империя в разрезе. Но листва этого генеалогического древа почти вся пожухла:
женщины -- хрупки и запуганы, у мужчин -- острые умные лица дрессированных
шимпанзе. Тут все они -- девяносто человек или больше -- со всеми своими
белыми волами, навозными кучами, тонкими ногами, старомодными оловянными
оправами очков; иногда на заднем плане виден кусок выжженного солнцем поля,
разваливающиеся стены или многорукий идол вроде человекообразной
сороконожки. В этой галерее есть что-то настолько нереальное, оторванное от
жизни, что на ум невольно приходит все разнообразие храмов, раскинувшихся от
Гималаев до Цейлона, их архитектура, удивительная по красоте и в то же время
устрашающая, потому что плодородие воплощено в ней с такой бьющей через край
щедростью, будто оно взято из самой земли и земля Индии теперь мертва. Когда
видишь эти переплетенные в экстазе фигуры на фасадах бесчисленных храмов,
невольно приходит в голову мысль о невероятной потенции этих маленьких
смуглых людей, столь искусных в любви вот ухе более тридцати столетий.
Какими хрупкими кажутся мне эти красивые мужчины и женщины, смотрящие с
фотографий своими черными пронзительными глазами, какими истощенными тенями
рядом с теми мощными сплетающимися фигурами, что украшают их храмы. В этих
изображениях точно укор нынешним их потомкам, напоминание о героических
мифах, о могучих расах, о праотцах. Глядя всего лишь на осколки этих снов,
сохранившихся в камне оседающих, разваливающихся храмов, увлажненных
человеческим семенем и покрытых драгоценными камнями, я застываю,
подавленный и ослепленный роскошью фантазии древних мастеров, которая
позволила полумиллиарду людей разного происхождения выразить свои
устремления с такой мощью.
Пока я слушаю Нанантати и его рассказ о сестре, умершей во время родов,
во мне возникает странная смесь чувств. Вот она на стене -- слабенькое,
испуганное существо двенадцати-тринадцати лет, держится за руку старика. Ей
было десять, когда ее отдали замуж за старого развратника, похоронившего уже
пятерых жен. А из ее семи детей только один пережил ее. Ее отдали этой
старой горилле, чтобы жемчуг остался в семье. Умирая, она. по словам
Нанантати, прошептала доктору: "Не хочу больше ебаться... Я устала лежать с
членом во мне..." Рассказывая это, Нанантати задумчиво почесывает голову
своей искалеченной рукой. "Да, с еблей теперь плоховато, Енри... Но я подарю
вам слово, которое принесет вам счастье... Вы должны повторять его каждый
день, миллион раз, снова и снова... Это лучшее в мире слово, Енри...
Повторяйте: "УМАХАРУМУМА!"
-- Умарабу...
-- Нет, Енри... Слушайте.. .умахарумума.
-- Умамабумба...
-- Нет, Енри... вот так...
... Нанантати потратил целый месяц, чтобы выудить это слово из книжонки
с расплывшейся печатью, изжеванной бумагой и измызганным переплетом. Он
читал ее среди танцующих блох и вшей, при жалком свете. Ему -- с его дрянью
на языке, слизью в глазах, помоями в глотке, чесоткой в ладонях, рыданием в
голосе, тоской в дыхании, туманом в голове, спазмами в совести, зудом в
хвосте, нарывами в гортани, крысами на чердаке и мерзостью в ушах, ему,
который вообще не мог запомнить больше одного слова в неделю, -- это было
нелегко.
Я, вероятно, никогда бы не вырвался из лап Нанантати, если бы мне не
помогла судьба. Как-то вечером Кепи попросил меня проводить одного из его
клиентов в соседний бордель. Парень только что приехал из Индии и сидел на
мели. Это был один из последователей Ганди, которые совершили исторический
"соляной поход" к морю. Надо сознаться, что это был очень веселый
последователь Ганди, несмотря на обет воздержания, который он дал.
Воздержание, видимо, длилось уже давно, и я с трудом сдерживал его по пути
на улицу Лаферрьер -- он, точно охотничья собака, рвался за дичью. Надо
сказать, что это была очень тщеславная собака. Экипирован он был на славу:
плисовый костюм, берет и галстук "Виндзор", тросточка, две самописки,
фотоаппарат "Кодак" и необыкновенные подштанники. Деньги, которые он тратил,
собрали бомбейские купцы; на эти деньги он должен был поехать в Англию и
распространять там учение Ганди.
Войдя в заведение мисс Гамильтон, он, правда, начал терять
самоуверенность. А когда его внезапно окружили голые женщины, он взглянул на
меня буквальна с отчаянием. "Выбирай, -- сказал я ему. -- Какая тебе больше
нравится?" Но он был так растерян, что не мог даже на них смотреть.
"Выбирайте вы..." -- прошептал он, покраснев до слез. Я спокойно осмотрел
товар и выбрал для него полную молодую девку, как мне показалось, в самом
соку. Мы сели в гостиной и стали ждать заказанного вина. Мадам не могла
понять, почему я никого не выбрал себе. "Вы тоже возьмите... -- сказал мне
молодой индус. -- Я не хочу быть один". Девицы вернулись, и я остановил свой
выбор на высокой, худой, с меланхоличными глазами. Теперь нас было четверо.
Через несколько минут последователь Ганди наклоняется ко мне и шепчет что-то
на ухо. "Конечно, если она тебе нравится больше, бери ее", -- ответил я и в
некотором смущении объяснил девушкам, что мы бы хотели произвести обмен.
Это, конечно, было нетактично с нашей стороны. Но к этому времени мой индус
уже развеселился, и пора было отправляться наверх и заканчивать всю эту
музыку. Мы взяли смежные комнаты, соединенные дверью. Мне казалось, что мой
молодой друг будет не прочь произвести вторичный обмен, едва утолит свой
острый голод. Как только девушки ушли, чтоб приготовиться, я услышал стук в
дверь. 'Где здесь уборная?" Думая, что ему нужно помочиться, я посоветовал
ему воспользоваться биде. Девушки с полотенцами в руках вернулись, и я
слышал, как он хихикал.
Но когда я уже надевал брюки, в соседней комнате начался какой-то
подозрительный шум. Слышу, как девка ругает моего приятеля последними
словами, называет его грязной свиньей и проч. Стараясь понять, чем он мог
вызвать такое негодование, я стою с одной ногой в штанине и слушаю. Индус
старается что-то объяснить по-английски. Начинает кричать и в конце концов
срывается на визг.
Хлопает дверь, и через минуту мадам, красная, как свекла, врывается в
мою комнату. "Стыдно вам! Стыдно! -- кричит она, бешено жестикулируя. --
Привести в приличный дом такого человека! Это же варвар... это свинья
какая-то... это... это!.." У нее за спиной стоит мой приятель. На его лице
-- полная растерянность.
-- Что ты сделал? -- спрашиваю я.
-- Что он сделал?! -- визжит мадам. -- Я вам покажу, что он сделал!
Идите сюда! -- Она хватает меня за руку и тащит в соседнюю комнату. -- Вот,
полюбуйтесь! -- кричит она, показывая пальцем на биде.
-- Пойдем отсюда... -- говорит мой индус.
-- Нет, подождите! Вы так легко не отделаетесь!
Мадам стоит рядом с биде, задыхаясь от злости. Девочки рядом, с
полотенцами в руках. Так мы все стоим и смотрим в биде, где плавают две
огромные колбасы. Мадам наклоняется и прикрывает биде полотенцем.
-- Ужасно, это просто ужасно! -- вопит она. -- Никогда в жизни не
видела ничего подобного... Свинья!.. Грязная свинья!
Индус смотрит на меня с упреком.
-- Вы должны были объяснить мне... Я не знал, что это не пройдет в
трубы... Я ведь спросил вас, и вы сказали, что я могу воспользоваться этой
штукой... -- Он чуть не плачет.
В конце концов мадам отводит меня в сторону. Она успокоилась, она
понимает, что это ошибка. Может быть, господа хотят пойти вниз и заказать
что-нибудь для девушек? Для них это было большое потрясение. Они не привыкли
к таким вещам. Конечно, господа не забудут и горничную... Ведь для горничной
все это довольно неприятно. Она передергивает плечами и подмигивает.
Прискорбный случай! Но это просто по ошибке. Если господа подождут здесь
немного, горничная принесет вина. Может быть, господа хотят шампанского? Да?
-- Я хотел бы уйти... -- говорит молодой индус слабым голосом.
-- О, не смущайтесь так, -- пытается его успокоить мадам. -- Все уже
позади. Иногда можно и ошибиться. В следующий раз вы наверняка спросите
уборную.
Она начинает распространяться про уборные -- на каждом этаже есть
уборная и ванная. У нее много клиентов из англичан. И все они джентльмены.
Молодой человек -- индус? О, индусы... Это очаровательные люди... такие
умные, такие красивые.
Когда наконец мы выходим на улицу, очаровательный молодой джентльмен
чуть не плачет.
Свой последний вечер в Париже он оставляет для "ебных развлечений". На
этот день у него разработана полная программа -- конференции, телеграммы,
интервью, фотожурналисты, трогательные прощания, советы правоверным и т.д.
Во время обеда он -- воплощенная беспечность. Заказывает шампанское, ловким
щелчком пальцев подзывает гарсона -- словом, ведет себя как типичный хам, то
есть тот, кто он в сущности и есть. Насмотревшись до тошноты на всякие
приличные заведения, он просит меня найти ему что-нибудь попроще, повести
его туда, где он может взять двух-трех женщин сразу. Я веду его на бульвар
Шапель, предупредив, чтоб он был осторожен с кошельком. В районе Обервилье
мы заходим в дешевый притон и немедленно оказываемся в целой толпе женщин.
Через несколько минут мой приятель танцует с голой бабой -- тяжелой
блондинкой со складками на шее. В дюжине зеркал отражается ее задница и его
темные тонкие пальцы, впивающиеся в нее с липкой жадностью. Стол заставлен
пустыми стаканами, механическое пианино хрипит и свистит. Незанятые девушки
сидят на кожаных диванах и почесываются, точно семья обезьян. В воздухе --
сдерживаемая буря, тишина перед взрывом, который вот-вот должен прогреметь,
но в последнюю минуту совершенно неожиданно выяснилось, что не хватает
какой-то мелкой детали, просто крошечной... Эта странная атмосфера позволяет
и быть здесь и не быть, и постепенно в моем сознании начинает вырисовываться
пропавшая деталь, принимая причудливые формы, точно ледяной узор на окне. И
подобно этому узору, как будто произвольно наведенному чьей-то рукой на
стекле, а на самом деле возникшему в соответствии со строгими физическими
законами, мои чувства тоже, по-видимому, подчинены непреложным законам
природы. Всем своим существом я отдаюсь этим ощущениям, не известным мне
раньше, и то, что мне казалось моим собственным "я", начинает сжиматься,
сгущаясь до точки, покидающей мое тело, границы которого определены только
реакциями нервных окончаний.
И я думаю о том, каким бы это было чудом, если б то чудо, которого
человек ждет вечно, оказалось кучей дерьма, наваленной благочестивым
"учеником" в биде. Что, если б в последний момент, когда пиршественный стол
накрыт и гремят цимбалы, неожиданно кто-то внес бы серебряное блюдо с двумя
огромными кусками дерьма, а что это дерьмо, мог бы почувствовать и слепой?
Это было бы чудеснее, чем самая невероятная мечта, чем все, чего ждет
человек и чего он ищет. Потому что это было бы нечто такое, о чем никто не
мечтал и чего никто не ждал.
Утром я расстался со своим индусом, предварительно выудив у него
несколько франков, чтоб было чем заплатить за комнату. Идя по направлению к
Монпарнасу, я грешил отдаться течению жизни и не делать ни малейшей попытки
бороться с судьбой, в каком бы обличье она ни явилась ко мне. Всего, что
случилось со мной до сих пор, оказалось недостаточно, чтобы меня уничтожить;
ничто не погибло во мне, только иллюзии. Я остался невредим. Мир остался
невредим. Завтра может произойти революция, чума, землетрясение и не от кого
будет ждать помощи, тепла или веры. Мне кажется, что все это уже случилось и
что я никогда не был более одинок, чем сейчас. С этой минуты я решаю ни на
что не надеяться, ничего не ждать -- жить, как животное, как хищный зверь,
бродяга или разбойник. Если завтра будет объявлена война и меня призовут в
армию, я схвачу штык и всажу его в первое же брюхо. Если надо будет
насиловать, я буду насиловать с удовольствием. В этот тихий миг рождения
нового дня земля полна преступлений и ужасов. Что изменилось в человеческой
природе за все тысячелетия цивилизации? В сущности, человек оказался обманут
тем, что принято называть "лучшей стороной" его натуры. .На периферии духа
человек-гол, точно дикарь. Даже когда он находит так называемого бога, он
все равно остается гол. Он -- скелет. Надо опять вживаться в жизнь, чтоб
нарастить на себе мясо. Слово становится плотью, душа требует питья. Теперь,
едва завидев даже крохи, я буду бросаться и сжирать их. Если главное -- это
жить, я буду жить, пусть даже мне придется стать каннибалом. До сих пор я
старался сохранить свою драгоценную шкуру, остатки мяса, которые все еще
были на костях. Теперь меня это больше не беспокоит. Мое терпение лопнуло. Я
плотно прижат к стене, мне некуда отступать. Исторически я мертв. Если есть
что-нибудь в потустороннем мире, я выскочу назад. Я нашел Бога, но он мне не
поможет. Мой дух мертв. Но физически я существую. Существую, как свободный
человек. Мир, из которого я ухожу, -- это зверинец. Поднимается заря над
новым миром -- джунглями, по которым рыщут голодные призраки с острыми
когтями. И если я -- гиена, то худая и голодная. И я иду в мир, чтобы
откормиться.
7
Как мы условились, в половине второго я зашел к ван Нордену. Он
предупредил меня, что если сразу не откликнется, значит, он с кем-то спит,
вероятно, со своей шлюхой из Джорджии.
Ван Норден лежал, все еще завернутый в теплое одеяло, но уже, как
всегда, усталый. Он просыпается с проклятиями и проклинает все -- себя, свою
работу, свою жизнь; он открывает глаза с тоской и скукой, и мысль, что он не
умер этой ночью, гнетет его.
Я сажусь у окна и стараюсь подбодрить его как могу. Это довольно
утомительное занятие. Нужно выманить его из кровати. По утрам (а его утро --
от часа до пяти часов вечера) ван Норден погружен в задумчивость. Обычно он
думает о прошлом -- о своих бабах. Он старается вспомнить, хорошо ли им
было, что они говорили в известные критические моменты, где это происходило
и т.д. Он лежит, то ухмыляясь, то бормоча проклятья, и забавно шевелит
пальцами, как бы стараясь показать этим, что его отвращение к жизни
невозможно выразить словами -- настолько оно велико. Над постелью на стене
висит сумка со спринцовкой, которую он держит для экстренных случаев -- для
невинных девушек, которых выслеживает, как собака-ищейка. Но даже когда он
уже переспал с этими мифическими созданиями, он продолжает называть их
девушками и почти никогда не зовет по имени. "Моя целка", -- говорит он;
точно так же он говорит и "эта шлюха из Джорджии". Направляясь в уборную, он
дает мне указания: "Если позвонит эта шлюха из Джорджии, скажи ей, пусть
подождет. Скажи, что я так сказал. Слушай, бери ее себе, если хочешь. Она
мне уже надоела".
Он смотрит в окно и глубоко вздыхает. Если идет дождь, он говорит:
"Черт бы побрал этот ебаный климат! От него у меня меланхолия". Если на
дворе яркое солнце: "Черт бы побрал это ебаное солнце! Я от него только
слепну". Начав бриться, он внезапно вспоминает, что нет чистого полотенца.
"Черт бы побрал эту ебаную гостиницу!.. Разве могут эти скупердяи каждый
день менять полотенца!" Что бы он ни делал, куда бы ни пошел, все будет не
по нем. К тому же эта "ебаная страна", эта "ебаная работа" и эта "ебаная
шлюха" вконец подорвали его здоровье.
"Все зубы сгнили, -- говорит он, полоща горло. -- Это от здешнего
ебаного хлеба". Ван Норден широко открывает рот и оттягивает нижнюю губу.
"Видишь? Вчера выдрал себе шесть зубов. Пора вставлять вторую челюсть. А все
от чего? От работы ради куска хлеба. Когда я был босяком, у меня все зубы
были на месте, а глаза -- светлые и ясные. А теперь? Посмотри на меня! Это
чудо, что я еще могу иметь дело с бабами. Господи, чего бы мне хотелось, так
это найти богатую бабу, как у этого хитрюги Карла! Он показывал тебе
когда-нибудь ее письма? Ты не знаешь, кто она? Сволочь, он не говорит мне.
Боится, что я ее отобью, -- ван Норден полощет горло еще раз, потом долго
рассматривает дупла в зубах. -- Тебе хорошо, -- добавляет он грустно. -- У
тебя по крайней мере есть друзья. А у меня никого, кроме этого мудака,
который действует мне на нервы, рассказывая о своей богатой бл..."
"Послушай, -- продолжает он, -- ты не знаешь такую Норму? Она всегда
сшивается в кафе "Дом". Мне кажется, что она -- и нашим, и вашим. Вчера я
привел ее сюда, пощекотал ей задницу. Ничего не вышло. Я затащил ее на
кровать... даже снял с нее штаны... Но потом мне стало противно. Хватит с
меня этих развлечений. Овчинка выделки не стоит. Хочет -- хорошо, не хочет
-- не надо, а время терять глупо. Пока ты возишься с такой стервой, может
быть, десять других сидят на террасе и умирают, чтоб их кто-нибудь отодрал.
Это факт. Они затем сюда и приходят. Жалкие дуры... Думают, что здесь
какой-то вертеп! Некоторые из этих учительниц с Запада -- настоящие целки.
Уверяю тебя! Они только об этом и мечтают. Над ними не надо много работать
-- им самим до смерти хочтется... У меня была на днях замужняя баба, которая
сказала мне, что ее полгода никто не драл -- можешь себе представить! Вошла
в такой раж -- я уж боялся, хуй мне оторвет. Все время стонала и спрашивала:
"А ты? А ты?" -- прямо как ненормальная. И знаешь, чего эта сука хотела?
Переехать ко мне. Можешь себе представить? Спрашивала, люблю ли я ее. А я
даже не знал, как ее зовут. Я ведь никогда не спрашиваю, как их зовут... для
чего это мне? А замужние! Боже мой, если б ты только мог видеть всех этих
замужних баб, которые приходят сюда, у тебя бы не осталось никаких иллюзий.
Они хуже целок -- замужние. Даже не ждут, пока ты раскачаешься, -- сами
лезут тебе в штаны. А потом говорят о любви. Тошно слушать. Знаешь, я просто
начинаю ненавидеть баб!"
Он опять смотрит в окно. Моросит. Уже шестой день.
-- Пойдем в "Дом", Джо. -- Я называю его "Джо", потому что он сам себя
так называет. Когда Карл с нами, он тоже Джо. Все у нас Джо, это проще. К
тому же приятно не относиться к себе слишком серьезно.
Одеваясь, ван Норден опять впадает в полусонное состояние. Надев шляпу
набекрень и просовывая руку в рукав пальто, он начинает мечтать вслух о
Ривьере, о солнце, о том, как было бы хорошо вообще ничего не делать. "Все,
чего я хочу в жизни, -- говорит он задумчиво, -- это читать, мечтать и
ебаться -- и так все время. -- Произнося это, он смотрит на меня с мягкой,
вкрадчивой улыбкой. -- Как тебе нравится моя улыбка? -- спрашивает он и
добавляет с отвращением: -- Господи, где мне найти богатую бабу, которой бы
я мог так улыбаться?"
"Теперь только богатая баба может меня спасти... -- На лице его
появляется выражение усталости. -- Это так утомительно -- все время гоняться
за новой бабой. Есть в этом что-то механическое. Беда в том, что я не могу
влюбиться. Я слишком большой эгоист. Женщины только помогают мне мечтать. Я
знаю, что это порок -- как пьянство или опиум. Каждый день мне нужна новая
баба, и если ее нет, я становлюсь мрачным. Я слишком много думаю. Иногда
меня и самого удивляет, как я быстро с ними управляюсь и как мало это все
для меня значит. Я делаю это автоматически. Иной раз я даже не думаю о них и
вдруг вижу, на меня кто-то смотрит, и опять все сначала. Едва я успеваю
понять, что происходит, как она уже здесь. Я даже не помню, что я им говорю.
Я привожу их сюда, наверх, шлепаю по жопе -- и прежде чем я пойму, в чем
дело, все уже кончено. Это как сон... Ты меня понимаешь?"
Он не любит француженок. Просто не переносит. "Они хотят или денег, или
замуж. По существу все они проститутки. Нет, я предпочитаю иметь дело с
целками... -- говорит он. -- Они создают хоть какую-то иллюзию. Они по
крайней мере сопротивляются".
Тем не менее, когда мы смотрим на террасу кафе, там нет ни одной
проститутки, которую бы он уже не употребил. Стоя в баре, он показывает их
мне, описывая их анатомические особенности, плохие и хорошие качества. "Они
все фригидны", -- говорит он, но тут же потирает руки и делает движение,
точно рисует женскую фигурку в воздухе -- он уже весь поглощен мыслями о
хорошеньких сочных "целках", которым "до смерти хочется".
Вдруг он замирает, но уже через мгновенье возбужденно хватает меня за
руку и указывает на нечто слоноподобное, усаживающееся на стул. "Это моя
датчанка, -- мычит он. -- Видишь эту жопу? Датская. Если б ты знал, как она
обожает это дело! Как умоляет меня. Поди сюда... посмотри с этой стороны.
Посмотри только на эту сраку. Невероятная! Когда она влезает на меня, я не
могу даже обхватить ее. Она заслоняет собой мир. Я чувствую себя каким-то
червячком, который ползает у нее внутри. Не знаю, почему она мне так
нравится, наверное, из-за этой жопы. Бред какой-то. И складки на ней! Нет,
такая срака не забывается! Это факт... абсолютный факт. Другие надоедают или
создают лишь минутную иллюзию, но эта -- нет. Бабу с такой роскошной жопой
нельзя забыть. Это как спать с памятником!"
Датчанка возбуждает его. Куда-то пропала прежняя вялость. Глаза лезут
на лоб. Одно цепляется за другое. Он говорит, что хочет уехать из этой
"е...ной" гостиницы -- шум действует ему на нервы. И он хочет написать
книгу, но проклятая работа отнимает все его время. Ему хочется занять
чем-нибудь свой ум. "Она высасывает меня, эта е...ная работа. Я не хочу
писать о Монпарнасе... Я хочу писать о своей жизни, о том, что я думаю...
хочу вытрясти все дерьмо из своего нутра. Слушай, бери вон ту! Когда-то
давно я имел с ней дело. Она все околачивалась возле кафе "Ла Алль".
Забавная сучонка. Она ложится на край кровати и задирает юбки. Ты
когда-нибудь пробовал так? Неплохо. Она не торопила меня. Просто лежала и
играла со своей шляпой, пока я ее наворачивал. И когда я кончил, спрашивает
равнодушно: "Ты уже?" Как будто ей все равно. Да, конечно, все равно, я
прекрасно это знал... но чтоб такое безразличие. Мне это даже понравилось...
Это было просто очаровательно. Вытираясь, она напевала... И когда уходила из
гостиницы -- тоже. Даже не сказала "Au revoir!". Уходит вот так, крутит
шляпу и мурлычет под нос. Что значит настоящая шлюха! Но при этом -- женщина
до мозга костей. Она мне нравилась больше, чем любая целка... Драть бабу.
которой на это в высшей степени наплевать, -- тут есть что-то порочное.
Кровь закипает... -- Потом, подумав немного: -- Можешь себе представить, что
было бы, если б она хоть что-нибудь чувствовала?" -- Послушай, -- говорит он
чуть погодя. -- Пойдем со мной в клуб завтра после обеда... Там будут танцы.
-- Завтра не могу, Джо. Я обещал помочь Карлу...
__________
[1] До свидания (франц.).
Вот уже полгода, а может и больше. Карл переписывается с Ирен, с этой
богатой курвой. С некоторых пор я стал заходить к Карлу каждый день, чтобы
довести этот роман до логического завершения, потому что, если дать волю
Ирен, он будет продолжаться бесконечно долго. В последние несколько дней
какой-то поток писем хлынул и в ту и в другую сторону. В заключительном
письме было почти сорок страниц, к тому же на трех языках. Это было
настоящее попурри -- отрывки из старых романов, выдержки из воскресных
газет, переделанные старые письма Илоне и Тане, вольные переложения из Рабле
и Петрония -- короче говоря, мы работали в поте лица и совсем выдохлись. И
вот наконец Ирен решила вылезти из своей раковины. Наконец пришло письмо, в
котором она назначила Карлу свидание в своем отеле. Со страху Карл намочил
штаны. Одно дело переписываться с женщиной, которую ты никогда не видел, и
совершенно другое -- идти к ней на любовное свидание. В последний момент он
до того разнервничался, что я думал, мне придется его заменить. Вылезая из
такси перед отелем, он так дрожал, что я сначала должен был прогуляться с
ним по кварталу. Он выпил два перно, но это не произвело на него ни
малейшего действия. Один только вид отеля чуть не убил его. Отель, правда,
был жутко претенциозный, из тех, где в огромном холле часами сидят англичане
и пустыми глазами смотрят в пространство. Чтобы Карл не сбежал, я стоял
рядом с ним, пока швейцар звонил по телефону, докладывая о его приходе. Ирен
ждала его. У лифта Карл бросил на меня последний отчаянный взгляд, точно
собака, на шею которой накинули веревку с камнем. Но я уже выходил через
вращающиеся двери, думая о ван Нордене...
Я вернулся в гостиницу и стал ждать телефонного звонка. У Карла был
всего час до начала работы, и он обещал позвонить мне и рассказать о
результатах свидания. Я просмотрел копии наших писем, стараясь представить,
что происходит в отеле, но у меня ничего не вышло. Письма Ирен были много
лучше наших. Они были искренни, это несомненно. Карл и Ирен наверняка уже
познакомились поближе. Или он все еще писает в штаны?
Звонит телефон. Голос в трубке какой-то странный, писклявый,
одновременно испуганный и торжествующий. Карл просит меня заменить его в
редакции. "Скажи этим сукиным детям что хочешь... Скажи, что я умираю..."
-- Послушай, Карл... Можешь ты мне сказать...
-- Алло? Это Генри Миллер? Женский голос. Голос Ирен. Она здоровается
со мной. По телефону ее голос звучит прелестно... просто прелестно. Меня
охватывает паника. Я не знаю, что ей ответить. Я хотел бы сказать:
"Послушайте, Ирен, вы прелесть... вы очаровательны". Я должен сказать ей
хотя бы одно искреннее слово, как бы глупо оно ни звучало, потому что
сейчас, когда я слышу наконец ее голос, все переменилось. Но пока я
собирался с мыслями, трубку опять взял Карл и запищал:
-- Ты нравишься ей, Джо... Я ей все про тебя рассказал...
На следующий день в полдень я стучусь к Карлу. Он уже встал и
намыливает подбородок. По выражению его лица я ничего не могу определить, не
знаю даже, скажет ли он мне правду.
Вдруг ни с того ни с сего он начинает говорить -- сперва бессвязно,
потом яснее, отчетливее и определеннее.
Когда он вошел, Ирен была в халате. На комоде стояло ведерко с
шампанским. В номере -- полутьма и приятный звук ее голоса. Карл подробно
рассказывает мне о номере, о шампанском, о том, как гарсон его открыл, как
хлопнула пробка, как шуршал халат Ирен, когда она подошла к нему
поздороваться, -- словом, обо всем, кроме того, что меня интересует.
Я не знаю, верить Карлу или нет, особенно после всех этих писем,
которые мы стряпали. Я даже не знаю, верить ли своим ушам, потому что он
говорит совершенно невероятные вещи. Он улыбается все время, как маленький
розовый клоп, который до отвала напился крови.
В десять Ирен лежит на диване и держит в руках свои груди. Так он мне
это рассказывает -- в час по чайной ложке. В одиннадцать все было решено:
они вместе бeгут на Борнео. К чертовой матери мужа, она его никогда не
любила. Она никогда не написала бы первого письма, если бы ее муж не был
пороховницей без пороха.
И тут наконец Карл стал рассказывать мне со всеми подробностями, что
произошло потом. Он наклонился и поцеловал ее груди, а после этих страстных
поцелуев он запихнул их обратно в корсаж или как это там называется. И потом
-- еще бокал шампанского.
Около полуночи приходит гарсон с пивом и бутербродами с икрой. Все это
время Карлу, по его словам, до смерти хотелось писать. Один раз у него была
эрекция. Но потом пропала. Мочевой пузырь мог лопнуть в любую минуту, но
этот мудак Карл решил, что должен быть джентльменом.
В половине второго ночи Ирен хочет заказать экипаж и ехать кататься в
Булонский лес. А у него в голове только одна мысль -- как бы пописать. "Я
люблю вас... обожаю, -- говорит он. -- Я поеду с вами хоть на край света --
в Сингапур, в Стамбул, в Гонолулу, но... сейчас я должен бежать... уже
поздно..."
-- Но ты можешь что-то о ней сказать -- или это все гнусная ложь?
-- Постой... -- говорит он. -- Погоди... дай подумать. Нет, она не
красивая. В этом я сейчас уверен. Я припоминаю... седой локон на лбу... Но
это не беда, я почти забыл... А вот руки... такие худые... такие худые и
тонкие... -- Он начинает ходит взад и вперед по комнате и вдруг
останавливается как вкопанный. -- Если б только она была лет на десять
моложе! -- восклицает он. -- Если б она была моложе лет на десять, я б
наплевал и на седой локон и на тощие руки. Но она стара, понимаешь, стара. У
такой бабы каждый год идет за десять. Через год она будет старше не на год,
а на десять лет! Через два -- на двадцать. А я еще буду молод по меньшей
мере лет пять...
Я обещал зайти к ней во вторник, около пяти. Вот это уже будет
по-настоящему плохо. У нее морщины, а они гораздо заметнее при солнечном
свете. Наверное, она хочет, чтобы я употребил ее во вторник. Но пойми,
употреблять такую бабу при дневном свете -- это просто катастрофа. Особенно
в таком отеле... Вечером в выходной еще куда ни шло... Но во вторник я
работаю. И потом я обещал написать ей письмо до вторника... Как я могу
теперь ей писать? Мне нечего сказать. Вот идиотское положение! Ах, если б
она была ну хоть немного моложе... Как ты думаешь, ехать мне с ней... на
Борнео или куда она там хочет меня везти? Но что я буду делать с этой
богатой курвой на руках? Я не умею стрелять, я боюсь ружей и всяких таких
вещей. Кроме того, она захочет, чтобы я наворачивал ее день и ночь... А все
время охотиться и наворачивать я тоже не могу!
-- Может, это будет не так уж плохо. Она купит тебе галстуки и
прочее...
-- Может, ты поедешь с нами, а? Я рассказал ей о тебе...
-- Послушай, ты говоришь, она богата? В таком случае она мне уже
нравится! Мне наплевать, сколько ей лет, лишь бы не оказалась ведьмой...
-- Ведьмой? О чем ты говоришь? Это обаятельная женщина. Она хорошо
говорит, да и выглядит тоже... если б не эти руки...
-- Ну, если только руки, это пустяки. Я буду ее употреблять, если ты не
хочешь. Скажи ей об этом. Но только не в лоб. С такой женщиной надо
действовать осторожно. Приведи меня к ней, и пусть все идет своим чередом.
Расхваливай меня до небес. Прикинься, что ты ревнуешь. Черт подери, может
быть, мы будем драть ее вместе, на пару? И поедем вместе, и будем жить
вместе... будем раскатывать на автомобилях, охотиться и прилично одеваться.
Если она хочет ехать на Борнео, пусть берет нас обоих.
-- Послушай, Джо, займись ею сам... тогда все пойдет как по маслу...
Может быть, я тоже употреблю ее... как-нибудь в выходной. Уже четвертый день
не могу посрать нормально. Какие-то шишки в заднице, как виноградины...
-- Это просто геморрой.
-- У меня выпадают волосы... и мне надо к зубному. Я разваливаюсь на
части... Я сказал ей, что ты хороший парень... Ну сделай это для меня, а? На
что ты скорее согласился бы -- быть калекой или работать... или жениться на
богатой старухе? Ты бы женился -- по глазам вижу. Все, о чем ты думаешь, --
это как бы пожрать., А если б ты женился, а у тебя бы перестал стоять член
-- такое ведь бывает. Что бы ты делал тогда? Ты был бы в ее власти. Ты ел бы
из ее рук, как пудель. Как бы тебе это понравилось? Или ты не думаешь о
таких вещах? Зачем тебе шикарные галстуки и роскошные костюмы, если у тебя
не стоит? Тебе не удалось бы даже обманывать ее -- она бы ходила за тобой по
пятам. Нет, самое лучшее -- жениться на ней и сразу же подцепить
какую-нибудь болезнь. Только не сифилис. Холеру, например, или желтую
лихорадку. Такую, чтобы ты остался калекой на всю жизнь, если бы вдруг чудом
выжил. Тогда тебе не надо было бы беспокоиться ни о том, чем ее драть, ни о
том, чем платить за квартиру. Она, наверное, купила бы тебе шикарное кресло
на колесах -- с резиновыми шинами, разными рычагами и прочим. Может, руки у
тебя будут работать настолько, что ты сможешь писать. А нет -- заведешь
секретаршу. Это то, что нужно, -- лучший выход из положения для писателя.
На следующий день в половине второго я иду к ван Нордену.
-- Этот тип, -- начинает он, подразумевая, конечно, Карла, -- этот тип
-- настоящий художник. Он описал мне все в мельчайших подробностях...
Он прерывает себя и осведомляется, рассказал ли мне Карл всю историю.
Ван Нордену и в голову не приходит, что Карл мог рассказать мне одно, а ему
-- другое. Ван Норден считает само собой разумеющимся, что Карл хорошо ее
отделал. Но мучительнее всего ему сознавать, что то, о чем рассказывал Карл,
могло быть на самом деле.
-- Вполне в его духе, -- говорит ван Норден, -- хвастаться, что он
употребил ее шесть или семь раз. Я знаю, что он врет, но меня это не
волнует. Но когда он рассказывает мне, как она наняла машину и повезла его в
Булонский лес и как они закрыли ноги меховым пальто ее муха, -- это уже
чересчур.
Подожди... наверное, он тебе рассказал все это... Говорил он тебе, как
стоял на балконе при лунном свете и целовал ее? Этот мудак держит женщину в
объятиях -- и мысленно уже пишет ей новое цветистое письмо о залитых луной
крышах и прочей ерунде, которую он ворует у своих французских писателей. Я
проверил -- этот тип ни разу не сказал ничего оригинального. Если бы я не
знал, что ты был с ним в отеле, я