ли о прошлом Лоры и о найденных ею
письмах. Выяснилось, что миссис Хокинс ничего не знала о переписке мужа с
майором Лэклендом. С обычной для него заботливостью мистер Хокинс
постарался оградить жену от всех огорчений, которые могла причинить ей эта
история.
Лора пошла спать, чувствуя, что утеряла значительную долю своей
романтической возвышенной печали, зато вновь обрела душевный покой. Весь
следующий день она была задумчива и молчалива, но никто не обратил на это
особого внимания - все ее близкие переживали кончину мистера Хокинса, всем
было так же грустно, как и ей. Клай и Вашингтон так же любили сестру и
восхищались ею, как прежде. Для младших братьев и сестер ее великая тайна
была новостью, но и их любовь ничуть не стала меньше от этого
поразительного открытия.
Если бы местные сплетники успокоились, то, весьма вероятно, все
постепенно вошло бы в прежнюю колею и тайна рождения Лоры утратила бы в ее
глазах весь свой романтический ореол. Но сплетники не могли и не хотели
успокаиваться. День за днем они навещали Хокинсов, якобы для того, чтобы
выразить сочувствие, и старались выведать что-нибудь у матери или у детей,
видимо даже не понимая, сколь неуместны и бестактны их расспросы. Они же
никого не обижают - им только хочется кое-что узнать! Обывателям всегда
только хочется кое-что узнать...
Хокинсы всячески уклонялись от расспросов, но это служило лишь еще
одним доказательством правоты тех, кто говорил: "Если "герцогиня" дочь
достойных родителей, почему Хокинсы не желают это доказать? Почему они так
цепляются за шитую белыми нитками историю о том, что они подобрали ее после
взрыва парохода?"
Преследуемая нескончаемым потоком сплетен и расспросов, Лора снова
предалась печальным размышлениям. По вечерам она подводила итог всем
услышанным за день намекам, злым и клеветническим измышлениям и погружалась
в раздумье. Вслед за раздумьем приходили гневные слезы, а порой у нее
вырывались озлобленные восклицания. Шли минуты, и она успокаивалась, утешая
себя презрительным замечанием, вроде следующего:
- Да кто они такие? Скоты! Что мне их пересуды? Пусть болтают! Я
никогда не унижусь до того, чтобы обращать на них внимание. Я бы могла
возненавидеть... Чепуха! Все, кем я дорожу и кого хоть немного уважаю,
разумеется ничуть не изменили своего отношения ко мне.
Ей самой, наверное, казалось, что мысль эта относится ко многим людям,
- на самом же деле она имела в виду только одного человека; при
воспоминании о нем на душе у нее становилось теплее. Но однажды ее
приятельница подслушала интересный разговор и немедленно передала Лоре его
содержание:
"- Говорят, ты больше не ходишь к ним, Нэд. Неужели это правда?
- Да. Но я не бываю там вовсе не потому, что не хочу туда ходить, и
вовсе не потому, что для меня имеет хоть какое-нибудь значение, кем был или
кем не был ее отец. Но сплетни, эти бесконечные сплетни!.. Она чудесная
девушка. И если бы ты знал ее так же хорошо, как знаю ее я, - ты бы сказал
то же самое. Но ты ведь понимаешь: стоит девушке попасть на язык нашим
сплетникам - и все кончено, ее уже не оставят в покое!"
На это Лора лишь спокойно ответила:
- Значит, будь все по-старому, я могла бы ожидать, что мистер Нэд
Тэрстон осчастливит меня предложением руки и сердца? Природа наделила его
привлекательной внешностью; кажется, он многим нравится и принадлежит к
одному из лучших семейств нашего городка; к тому же он преуспевает: уже
год, как занимается врачебной практикой, и за год у него было два
пациента... нет, даже три. Совершенно верно - три: я была на их похоронах.
Ну что ж, не я первая, не я последняя: многим приходилось разочаровываться
в своих ожиданиях. Оставайся обедать, Мария, у нас сегодня сосиски. И мне
хочется рассказать тебе о Хоукае и взять с тебя обещание навестить нас,
когда мы туда переедем.
Но Мария не осталась. Она пришла сообщить Лоре об изменнике и пролить
вместе с ней романтические слезы, а вместо этого натолкнулась на черствую
душу, целиком занятую сосисками и неспособную возвыситься до истинного
понимания своего горя!
Но как только Мария ушла, Лора топнула ногой и воскликнула:
- Жалкий трус! Неужели все книги лгут? А я-то думала, что, вопреки
всем сплетням, он сразу станет на мою сторону и будет отважно и благородно
защищать меня от всех врагов! Пусть уходит, жалкое ничтожество! Я, кажется,
и в самом деле начинаю презирать весь мир...
Лора задумалась. Потом сказала:
- Если только когда-нибудь мне улыбнется счастье - о, тогда уж я...
Но она, по-видимому, не нашла достаточно выразительных слов, чтобы
закончить свою мысль.
- Я рада, что так случилось, я рада! Да он мне по-настоящему никогда и
не нравился!
И тут же, вопреки всякой логике, залилась слезами и с еще большим
негодованием топнула ногой.
ГЛАВА XI
ОБЕД У СЕЛЛЕРСОВ. СКРОМНОЕ УГОЩЕНИЕ.
БЛЕСТЯЩИЕ ПЕРСПЕКТИВЫ
*
______________
* Он ест, но удовольствия от еды не испытывает (японск.).
Прошло два месяца, и семейство Хокинсов обосновалось в Хоукае.
Вашингтон по-прежнему служил в конторе по продаже недвижимого имущества и,
в зависимости от того, улыбалась ли ему Луиза, или казалась равнодушной,
чувствовал себя то в раю, то в аду, - ибо равнодушие или невнимание с ее
стороны могло означать лишь одно: мысли девушки заняты кем-то другим. Когда
после похорон отца Вашингтон вернулся в Хоукай, полковник Селлерс несколько
раз приглашал его обедать, но Вашингтон без всякой видимой причины ни разу
не принял приглашения. Вернее, причина была, но он предпочитал умалчивать о
ней: ему не хотелось ни на минуту расставаться с Луизой. И вот теперь
Вашингтону пришло в голову, что полковник уже давно не приглашал его. Уж не
обиделся ли он? Вашингтон решил немедленно отправиться к Селлерсам - для
них это будет приятный сюрприз. Мысль была совсем неплоха, тем более что
утром Луиза не вышла к завтраку, ранив его в самое сердце; теперь он
отплатит ей тем же, - пусть почувствует, каково приходится человеку, когда
ему терзают душу.
Вашингтон явился к Селлерсам как снег на голову, - семья полковника
как раз садилась за стол. На мгновенье полковник смутился и растерялся, а
миссис Селлерс была в полном замешательстве. Но уже через минуту глава дома
пришел в себя и воскликнул:
- Отлично, мой мальчик, отлично! Мы всегда рады видеть тебя и слышать
твой голос, всегда рады пожать тебе руку. Настоящие друзья не ждут особых
приглашений - все это глупости! Приходи когда вздумается, и приходи почаще:
чем чаще - тем лучше. Ты этим доставишь нам только удовольствие. Моя
женушка скажет тебе то же самое. Мы, знаешь ли, люди простые и не
претендуем на какую-либо роскошь. Мы люди простые, и обед у нас простой,
домашний, но зато мы всегда рады разделить его с друзьями, ты и сам это
знаешь, Вашингтон! Скорее, дети, скорее! Лафайет*, сынок, зачем ты
наступаешь кошке на хвост, разве ты не видишь? Хватит, хватит, Родерик Ду,
неприлично так цепляться за фалды гостей! Не обращай на него внимания,
Вашингтон: он живой мальчуган, но ничего плохого не сделает. Дети всегда
остаются детьми, знаешь ли. Садись рядом с миссис Селлерс, Вашингтон. Как
тебе не стыдно, Мария-Антуанетта, отдай брату вилку, если он просит; ты же
старше его!
______________
* В те давние времена средний американец часто давал своим детям имена
в честь любимых литературных или исторических героев. Поэтому трудно было
найти семью без своего Вашингтона, Лафайета или Франклина (по крайней мере
на Западе); если же отпрыски продолжали появляться на свет, то в семье
оказывалось еще семь-восемь столь же звучных имен - из Байрона, Скотта и
библии. Гость, пришедший в такую семью, сталкивался с целой ассамблеей
представителей величественных преданий и самых высокопоставленных
покойников всех эпох. Человека неискушенного это всегда изумляло и даже
потрясало. (Прим. авторов.)
Оглядев приготовленные яства, Вашингтон усомнился, в своем ли он уме?
Неужели это и есть "простой домашний обед"? И неужели он весь тут, на
столе? Вскоре стало ясно, что это и есть обед и ничего другого не будет;
состоял же он из большого кувшина свежей прозрачной воды и миски,
наполненной сырой репой, - больше ничего на столе не было.
Вашингтон украдкой взглянул на миссис Селлерс и тут же горько
раскаялся в этом. Лицо несчастной женщины было пунцовым, а глаза полны
слез. Вашингтон не знал, что делать. Он уже жалел о том, что пришел и,
подглядев царившую в доме жестокую нужду, причинил глубокую боль бедной
хозяюшке и заставил ее покраснеть от стыда. Но - поздно: он уже здесь и
отступления нет. Непринужденным движением рук полковник Селлерс поддернул
манжеты, словно хотел сказать: "Вот теперь-то мы попируем на славу!" -
схватил вилку, помахал ею в воздухе и, орудуя вилкой, как гарпуном, стал
раскладывать репу по тарелкам.
- Позволь, я положу тебе, Вашингтон. Лафайет, передай эту тарелку
Вашингтону. Ах, мой мальчик, если бы ты знал, какие блестящие перспективы
открываются сейчас, - да, да, уж поверь мне! Выгоднейшие дела, воздух прямо
насыщен деньгами! Да я не променяю одно дельце, которым я сейчас занят, на
три огромных состояния... Передать тебе судки? Нет? Ты прав, прав!
Некоторые любят есть репу с горчицей, но... вот, скажем, барон
Понятовский... Бог ты мой, этот человек умел жить! Настоящий русский,
знаешь ли, русский до мозга костей! Я всегда говорю жене: нет лучших
сотрапезников, чем русские. Так этот барон говорил, бывало: "Возьмите
горчицы, Селлерс, попробуйте-ка ее с горчицей, тогда только вы поймете, что
такое репа!" Но я ему всегда отвечал: "Нет, барон, я человек простой и еду
люблю простую. Все эти затеи не для Бирайи Селлерса, он предпочитает дары
природы в их чистом виде". И в самом деле: светские привычки не столько
украшают, сколько отравляют жизнь, поверь моему слову. Да, Вашингтон,
задумал я тут одно дельце... Бери еще воды, Вашингтон, бери, не стесняйся,
воды у нас вдоволь. Вкусная, правда? А как тебе эти плоды земные? Нравятся?
Вашингтон ответил, что лучшей репы ему никогда не приходилось
пробовать. Он, правда, не сказал, что терпеть не может репу даже в тушеном
виде, а сырую и подавно. Нет, об этом он промолчал и продолжал расхваливать
репу на погибель собственной души.
- Я так и знал, что она тебе понравится. Погляди-ка на нее как следует
- она того стоит. Посмотри, какая она крепкая и сочная! В здешних краях
никто еще такой не выращивал, можешь мне поверить. Эта репа из Нью-Джерси,
я сам вывез ее оттуда. Немалых денежек она мне стоила, но, храни меня бог,
я всегда беру только самый лучший товар, даже если он и обходится подороже:
в конечном счете это всегда окупается. Этот сорт называется "Малькольм
Ранний"; его выращивают только в одном месте, и плоды тут же расхватывают.
Бери еще воды, Вашингтон, все врачи говорят, что овощи надо запивать водой.
С этой штукой нам никакая чума не страшна, мой мальчик.
- Чума? Какая чума?
- Как это, какая чума? Да та самая азиатская чума, которая два-три
столетия назад чуть не опустошила Лондон!
- А нам-то что до этого? Здесь ведь нет чумы, надо полагать?
- Тс-с! Я все-таки проболтался. Ну, ничего, только помалкивай, прошу
тебя! Может, мне и не следовало тебе говорить, но рано или поздно все
выплывает, так что, в общем, это не так уж важно. Конечно, старику
Мак-Дауэлсу не понравится, что я... Э, была не была: расскажу все - и дело
с концом! Я, видишь ли, ездил недавно в Сент-Луис и встретился там с
доктором Мак-Дауэлсом; он очень высокого мнения обо мне, этот доктор. Он
человек не из общительных - и это понятно: его знает весь свет, и ему нужно
беречь свою репутацию. Мало таких людей, с которыми он позволит себе
говорить откровенно; но, видит бог, мы с ним все равно что братья. Когда я
приезжаю в город, он ни за что не позволяет мне остановиться в гостинице -
говорит, что только со мной он и отводит душу; и, видимо, в этом есть доля
правды, потому что я... ну, я не привык хвалить себя или задирать нос - кто
я, что я знаю и что могу, но здесь, среди друзей, я вправе сказать, что я
куда начитаннее в области многих наук, чем большинство теперешних ученых.
Так вот, на днях он под большим секретом доверил мне маленькую тайну насчет
этой самой чумы.
Она, видишь ли, мчится сюда на всех парусах и, как все другие
эпидемии, идет по Гольфштрему; через каких-нибудь три месяца она пойдет
кружить по нашим местам, как вихрь, только держись. И уж если она к кому
прикоснется, тот может сразу писать завещание и заказывать гроб. Одолеть ее
никак нельзя, понимаешь ли, но предотвратить можно! Каким образом? Репа!
Вот лучшее средство! Репа и вода! Нет ничего вернее, - так говорит старик
Мак-Дауэлс. Наедайся репой два-три раза в день, и никакая чума тебе не
страшна! Но тс-с-с! молчок! Придерживайся этой диеты, и с тобой ничего не
случится. Мне бы не хотелось, чтобы старик Мак-Дауэлс узнал, что я
проболтался: он просто перестанет со мной разговаривать. Возьми еще
водички, Вашингтон, - чем больше ты выпьешь воды, тем лучше. И давай-ка я
положу тебе еще репы. Нет, нет, нет, непременно. Вот так. Скушай-ка еще вот
эту. Она прекрасно поддерживает силы, питательнее ее ничего нет, - почитай
медицинские книги. Достаточно несколько раз в день съесть от четырех до
семи крупных реп, выпить от полутора пинт до кварты воды и отдохнуть пару
часиков, чтоб репа перебродила, - на другой день будешь молодцом хоть куда!
Язык полковника работал не переставая еще минут пятнадцать - двадцать;
за это время, рассказывая о тех "операциях", которые он затеял в прошлую
неделю, он успел составить несколько состояний и теперь рисовал перед
Вашингтоном великолепные перспективы, открывавшиеся в связи с недавними
многообещающими опытами по отысканию недостающего ингредиента глазного
эликсира. В другое время Вашингтон слушал бы его с жадностью и восхищением,
но сейчас два обстоятельства тревожили его и отвлекали внимание. Во-первых,
он, к своему стыду и огорчению, обнаружил, что, позволив положить себе
добавочную порцию репы, ограбил голодных детей. "Плоды земные" вызывали у
него ужас и были совсем не нужны ему; увидев же опечаленные лица ребятишек,
которым отказали в добавочной порции, ибо добавлять было уже нечего, он
проклял собственную глупость и от всей души пожалел изголодавшихся малышей.
Во-вторых, у него начало пучить живот, и это все больше и больше беспокоило
его. Вскоре ему стало совсем невмоготу. Репа, очевидно, уже начала
"бродить". Вашингтон заставлял себя сидеть спокойно за столом, пока был в
силах, но наконец страдания взяли верх над терпением.
Он встал, остановив этим поток слов полковника, и откланялся,
сославшись на деловое свидание. Полковник проводил его до двери,
беспрерывно повторяя обещание использовать все свои связи и раздобыть для
него "Малькольма Раннего", он требовал, чтобы Вашингтон перестал
церемониться и при всяком удобном случае заходил к ним пообедать чем бог
послал. Вашингтон рад был вырваться из дома Селлерсов и вновь почувствовать
себя на свободе. Он немедленно отправился домой.
Целый час он метался в постели и за этот час чуть не поседел, но затем
благословенный покой снизошел на него, и сердце его исполнилось
благодарности. Измученный и ослабевший, он повернулся на бок, мечтая о сне
и отдохновении. И в ту минуту, когда душа его еще витала между сном и явью,
он с глубоким вздохом сказал себе, что если раньше он проклинал
предупредительное средство, придуманное полковником против ревматизма, то
теперь готов приветствовать даже чуму - пускай приходит: чему быть, того не
миновать; лично он со всякими предупредительными средствами покончил раз и
навсегда, - если же кто-нибудь еще раз по пытается соблазнить его репой и
водой, то пусть его самого постигнет мучительная смерть.
Неизвестно, снились ли Вашингтону в ту ночь какие-нибудь сны; если и
снились, то в потустороннем мире не нашлось ни одного духа, который захотел
бы нарушить их, шепнув ему, что в восточных штатах, за тысячу миль от него,
зреют некие события, которым суждено через несколько лет оказать роковое
влияние на судьбу семьи Хокинсов.
ГЛАВА XII
ГЕНРИ И ФИЛИП ОТПРАВЛЯЮТСЯ
НА ЗАПАД СТРОИТЬ ЖЕЛЕЗНУЮ ДОРОГУ
Todtenbuch. 141, 17, 4*.
______________
* Приготовления на Западе Дороги Запада. - "Книга мертвых", 141, 17, 4
(египетск.).
- Разбогатеть совсем нетрудно, - сказал Генри.
- Я начинаю думать, что это труднее, чем кажется, - ответил Филип.
- Почему же ты не займешься чем-нибудь? Сколько ни копайся в Асторской
библиотеке, все равно ничего там не выкопаешь.
Если есть на свете место, где "заняться чем-нибудь" кажется делом
совсем нетрудным, то это, конечно, Бродвей, и самое подходящее время для
этого - весеннее утро; шагаешь к центру города и видишь перед собой длинные
ряды роскошных магазинов; а сквозь мягкую дымку, нависшую над Манхеттеном,
то там, то сям вырисовываются шпили высоких здании и доносится гул и грохот
оживленного уличного движения.
Не только здесь, но и повсюду перед молодым американцем открываются
бесчисленные пути к обогащению; в самом воздухе и в широких горизонтах
страны звучит призыв к действию и обещание успеха. Он не всегда знает,
какой путь ему избрать; случается, что он тратит годы, упуская одну
возможность за другой, прежде чем решится отдать все силы чему-то
определенному. Не существует таких традиций, которые могли бы руководить им
или мешать ему, и он инстинктивно стремится сойти с пути, которым шел его
отец, и идти иной, собственной дорогой.
Филип Стерлинг часто говорил себе, что стоит ему серьезно посвятить
лет десять любому из десятка планов, зародившихся в его голове, и он станет
богатым человеком. Ему хотелось разбогатеть, он искренне этого желал, но по
какой-то необъяснимой причине все не решался ступить на узенькую дорожку,
ведущую к богатству. Зато когда он гулял по Бродвею, сливаясь с бурлящим
людским потоком, он всегда чувствовал, как ему передается царящее здесь
упоение богатством, и сам невольно перенимал пружинящую походку удачливых
представителей мира имущих.
С особой силой это чувство передавалось ему по вечерам, в
переполненном театре (Филип был слишком молод, чтобы помнить ложи старого
театра на Чемберс-стрит, где невозмутимый Бэртон задавал тон своей буйной и
беззастенчиво веселой команде), - и в антрактах между двумя действиями
модной комедии, когда оркестр пиликал, гремел и дудел, выводя нестройные
мелодии, весь мир казался Филипу полным неограниченных перспектив, и у него
распирало грудь от сознания, что он может взять от жизни все, что ни
пожелает.
Возможно, виною всему была та легкость, с которой события происходили
на сцене, где к концу трех незаметно пролетающих актов добродетель всегда
торжествовала; возможно, все дело было в ярком освещении, или в музыке, или
в возбужденном гомоне толпы во время антрактов; возможно, просто в
легковерной молодости; но, так или иначе, сидя в театре, Филип всегда
непоколебимо верил в жизнь и свою победу в борьбе за счастье.
Как восхитительны иллюзии, создаваемые красками, мишурой, шелковыми
одеяниями, дешевыми чувствами и выспренними диалогами! Пение скрипок всегда
нас чарует, а канифоли всегда хватит, чтобы натереть смычок. Разве мы не
восторгаемся чувствительным героем, крадущимся из-за кулис справа, чтобы
при первом удобном случае похитить из картонного домика у левой кулисы
хорошенькую жену своего богатого и деспотичного соседа? А когда он подходит
к рампе и с вызовом заявляет публике: "Тот, кто поднимет руку на женщину
иначе, чем с добрыми намерениями..." - разве сами мы не заглушаем
аплодисментами конец его реплики?
Филипу так и не посчастливилось услышать, что же произойдет с
человеком, который осмелится поднять руку на женщину с иными намерениями,
кроме вышеуказанных, зато впоследствии ему довелось узнать, что женщина, с
любыми намерениями поднявшая руку на мужчину, всегда будет оправдана судом
присяжных.
В сущности, хотя Филип Стерлинг сам того не сознавал, ему хотелось
добиться в жизни не только богатства. Этот скромный молодой человек вовсе
не отказался бы от славы, если бы она пришла к нему в награду за
какое-нибудь достойное деяние - например, за написанную им книгу, или за
основанную им же влиятельную газету, или за какую-нибудь смелую экспедицию,
вроде экспедиции лейтенанта Стрейна или доктора Кейна. Он сам не мог точно
решить, что именно он бы предпочел. Иногда ему казалось, что приятно было
бы стоять на кафедре в какой-нибудь известной церкви и смиренно
проповедовать слово покаяния; ему даже приходило в голову, что, пожалуй,
благороднее всего посвятить себя миссионерской деятельности в тех забытых
богом краях, где растут финиковые пальмы, где особенно часто звучат трели
соловья, а когда соловей молчит, по ночам поет бюль-бюль. Считай он себя
достойным, он с удовольствием присоединился бы к компании молодых людей из
Богословской семинарии, которые готовились к принятию сана, наслаждаясь
всеми прелестями Нью-Йорка.
Филип был родом из Новой Англии и окончил Иельский университет. Он
вынес оттуда далеко не все, что могло дать ему это почтенное заведение, но
усвоил кое-что и не предусмотренное принятой там программой. Сюда входило
прекрасное знание английского языка и достаточно обширные сведения из
истории английской литературы; он мог недурно спеть песню - правда, не
всегда в нужном ритме, но зато с большим подъемом; он мог экспромтом
произнести вдохновенную речь в университетской аудитории, в студенческом
клубе или стоя на первом попавшемся ящике или заборе; умел подтягиваться на
одной руке и "крутить солнце" на турнике в гимнастическом зале; на ринге он
неплохо "работал" левой рукой, с веслами обращался как профессионал и в
качестве загребного не раз помогал своей команде выиграть гонки. Аппетит у
Филипа был волчий, нрав веселый, а смех звонкий и искренний. У него были
каштановые волосы, карие, далеко расставленные глаза, широкий, хотя и не
очень высокий лоб и привлекательное лицо. Это был широкоплечий, длинноногий
молодец шести футов росту, один из тех подвижных, жизнерадостных юношей,
которые размашистой походкой и с независимым видом входят в мир и оживляют
любое общество, в какое бы ни попали.
По совету друзей Филип после окончания университета решил заняться
юриспруденцией. В теории она казалась ему достаточно внушительной наукой,
но когда он начал практиковать, то не смог обнаружить ни одного случая, с
которым стоило бы обратиться в суд. Всем клиентам, которые приходили к
новому юристу, появившемуся в приемной адвокатской конторы, Филип неизменно
советовал пойти на мировую и уладить дело без суда - все равно как, но
уладить, - к величайшему недовольству своего патрона, считавшего, что
всякий юридический спор между двумя лицами можно решить только в
общепринятом процессуальном порядке, с уплатой положенного адвокату
гонорара. К тому же Филип терпеть не мог переписывать судебные жалобы и был
убежден, что жизнь, наполненная всяческими "посему" и "как упоминалось
выше", с бесконечным переливанием из пустого в порожнее, будет для него
просто невыносима.
И потому, а также "посему", но отнюдь не так, "как упоминалось выше",
его перо занялось созданием произведений совсем иного рода. В некий
злополучный час в популярных журналах, где платили три доллара за печатную
страницу, появились две-три написанные им статьи, и вдруг Филип все понял:
литература - вот его призвание! Нет более упоительного мгновенья в жизни
молодого человека, чем то, когда он начинает верить, что призван пополнить
ряды бессмертных мастеров слова. Это благороднейшее проявление честолюбия,
- жаль только, что обычно оно зиждется на весьма непрочном фундаменте.
В описываемое нами время Филип приехал в Нью-Йорк, чтобы пробить себе
дорогу в жизни. Он считал, что его талант легко обеспечит ему редакторское
кресло в какой-нибудь из столичных газет; правда, он не имел никакого
представления о газетной работе, ничего не смыслил в журналистике и
понимал, что не сможет выполнять никакую техническую работу, но зато был
уверен, что без всякого труда сумеет писать передовые статьи. Рутина
редакционных будней претила ему, к тому же она была ниже его достоинства -
ведь он питомец университета и автор нескольких удачных журнальных статей!
Он хотел начать прямо с верхней ступени лестницы.
К своему удивлению, он обнаружил, что все редакторские вакансии во
всех газетах уже заполнены, всегда были заполнены и, вероятно, всегда будут
заполнены. Издателям газет, решил он, нужны не талантливые люди, а всего
лишь добросовестные, исполнительные посредственности. Поэтому Филип
принялся усердно читать книги в Асторской библиотеке, развивая свой талант
и разрабатывая замыслы литературных произведений, которые привлекут к нему
всеобщее внимание. У него не нашлось достаточно опытного приятеля, который
посоветовал бы ему посетить заседавший в те дни Доркингский конвент,
написать очерк о выступающих там ораторах и ораторшах, отнести его
редактору "Ежедневной Лозы" и постараться получить побольше за строчку.
Однажды кто-то из земляков Филипа, веривших в его способности,
предложил ему взять на себя руководство одной провинциальной ежедневной
газетой; он решил посоветоваться по этому вопросу с мистером Гринго, тем
самым Гринго, который когда-то редактировал газету "Атлас".
- Конечно, соглашайтесь, - сказал Гринго. - Надо брать все, что
попадается, чего там!
- Но они хотят, чтоб я превратил ее в рупор оппозиции.
- Ну и превращайте. Их партия все равно придет к власти: следующего
президента выберут именно они.
- Я им не верю, - твердо сказал Филип, - их политика в корне неверна,
и они не должны прийти к власти. Как я могу служить делу, которому не верю?
- Ну, как хотите, - с легким оттенком презрения ответил Гринго,
отворачиваясь от Филипа. - Но если вы собираетесь заниматься литературой
или сотрудничать в газете, вы быстро поймете, что совесть в наши дни -
непозволительная роскошь.
Однако Филип позволил себе эту роскошь и, поблагодарив в ответном
письме своих земляков, отказался от предложения, объяснив при этом, что, по
его мнению, их политические планы провалятся, во всяком случае - должны
провалиться. И он вернулся к своим книгам в ожидании часа, когда ему
представится возможность войти в литературу, не роняя своего достоинства.
Вот в эту-то пору нетерпеливого ожидания Филип и прогуливался как-то
утром по Бродвею вместе с Генри Брайерли. Он частенько провожал Генри в
центр города, к дому на Брод-стрит, который Генри называл своей "конторой"
и куда ходил (или делал вид, что ходит) каждый день. Даже случайный
знакомый должен был знать, что Генри - человек деловой и что он поглощен
какими-то таинственными, но, несомненно, очень крупными операциями. Было
ясно, что он в любую минуту может ожидать вызова в Вашингтон, Бостон,
Монреаль или даже в Ливерпуль. Правда, этого ни разу не случилось, но никто
из знакомых не удивился бы, узнав, что в один прекрасный день он уехал в
Панаму или в Пеорию, или услышав от него, что он стал владельцем
коммерческого банка.
Когда-то Генри и Филип учились в одной школе, сейчас они были близкими
друзьями и проводили много времени вместе. Оба жили в одном пансионе на
Девятой улице; этот же пансион имел честь предоставить кров и частично стол
еще нескольким молодым людям того же склада, чьи пути с тех пор разошлись,
приведя одних к славе, других - к безвестности.
Во время упомянутой выше утренней прогулки Генри Брайерли неожиданно
спросил:
- Филип, а тебе не хотелось бы поехать в Сент-Джо?
- Пожалуй, это было бы совсем не плохо, - ответил Филип после
некоторого колебания. - Но зачем?
- Там затеваются крупные дела. Нас туда много едет: инженеров,
железнодорожников, подрядчиков. Ты ведь знаешь, мой дядюшка большой человек
в железнодорожном мире. Уверен, что мне удастся устроить и тебя.
- Но в качестве кого?
- Ну, я, например, еду как инженер. Ты тоже можешь поехать инженером.
- Я не отличаю паровоза от тачки.
- Можешь работать геодезистом или строителем. Начнешь с того, что
будешь носить рейки и записывать промеры. Это совсем не трудно. Я тебе все
покажу. Возьмем с собой Траутвайна и еще кое-какие книги.
- Понятно. Но для чего все это? Что там будет?
- Неужели ты не понимаешь? Мы прокладываем трассу, отмечаем лучшие
земли вдоль линии, записываем, узнаем, где будут станции, отмечаем и их, и
скупаем эти участки. Дело необычайно денежное. Инженерить нам придется
недолго.
- Когда ты едешь? - помолчав, спросил Филип.
- Завтра. Слишком скоро?
- Нет, не то. Я уже полгода готов ехать куда угодно. По правде говоря,
Гарри, мне порядком надоело пробиваться туда, куда меня не пускают, и я
готов поплыть по течению и посмотреть, куда меня вынесет. Будем считать,
что это сама судьба: все так нежданно-негаданно.
Оба молодых человека, теперь уже одинаково увлеченные ожидающим их
приключением, дошли до Уолл-стрит, где помещалась контора дядюшки Генри, и
переговорили обо всем с этим бывалым дельцом. Дядюшка давно знал Филипа,
ему понравилось искреннее увлечение молодого человека, и он согласился
испытать его на строительстве железной дороги. С той стремительностью, с
какой все делается в Нью-Йорке, было решено, что на следующий день утром
они отправляются вместе со всеми остальными на Запад.
По пути домой наши искатели приключений купили несколько книг по
разным вопросам техники, прорезиненные костюмы, которые, как им казалось,
должны понадобиться в незнакомых, но, вероятно, сырых краях, и множество
других никому не нужных вещей.
Всю ночь Филип укладывал вещи и писал письма: он не хотел
предпринимать такой важный шаг, не сообщив о нем друзьям. "Если даже они
меня и не одобрят, - думал он, - я все-таки выполнил свой долг". Счастлива
юность, в одну минуту и по первому слову готовая собраться и отправиться
хоть на край света!
- Кстати, - окликнул Филип приятеля, занимавшего соседнюю комнату, -
где этот Сент-Джо?
- Где-то в Миссури, на границе штата, кажется. Можно посмотреть по
карте.
- Зачем нам карта! Скоро мы его увидим собственными глазами. Я просто
боялся, что это слишком близко к дому.
Прежде всего Филип написал большое письмо матери, полное любви и
радужных надежд. Он не хочет надоедать ей скучными подробностями, но
недалек тот день, когда он вернется к ней, скопив небольшое состояние и
обретя еще нечто такое, что будет ей радостью и утешением в старости.
Дяде он сообщил, что поступил на службу в одну нью-йоркскую фирму и
едет в Миссури, чтобы принять участие в кое-каких земельных и
железнодорожных операциях, которые помогут ему узнать мир и, возможно,
положат начало его карьере. Он знал, как обрадуется дядя, услышав, что он
наконец решил посвятить себя какому-то практическому делу.
Последней, кому написал Филип, была Руфь Боултон. Может статься, он
никогда больше не увидит ее: он едет навстречу неведомой судьбе. Ему хорошо
известно, чем грозит жизнь на границе - дикие нравы пограничных селений,
скрывающиеся в засаде индейцы, губительная лихорадка. Но если человек
способен за себя постоять, ему нечего бояться. Можно ли ему писать ей и
рассказывать о своей жизни? Если ему улыбнется удача, то тогда - кто
знает... Если же нет и ему не суждено вернуться, то, быть может, это и к
лучшему - как знать... Но ни время, ни расстояние не изменят его чувств к
ней; он не прощается, а говорит только "до свиданья".
Мягкое весеннее утро едва брезжило, дымка ожидания еще висела над
набережными большого города, и жители Нью-Йорка еще не садились завтракать,
когда наши молодые искатели приключений направились к вокзалу Джерси-сити,
где кончается линия, идущая от озера Эри; здесь им предстояло начать свой
долгий извилистый путь на Запад, по дороге, пролегавшей, по словам одного
писателя былых времен, по расколотым шпалам и лопнувшим рельсам.
ГЛАВА XIII
ПОЛКОВНИК СЕЛЛЕРС ПРИВЕТСТВУЕТ
МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ В СЕНТ-ЛУИСЕ
What ever to say he toke in his entente
his langage was so fayer & pertynante
yt semeth vnto manys herying
not only the worde, but veryly the thing.
Caxton's, Book of Curtesye*
______________
* О чем бы он ни вздумал говорить -
так ярко вел он рассуждений нить,
что многим слушавшим казалось: перед ними
не слова, а предмет, вещь, а не просто имя. - Кэкстон.
"Книга изящного обхождения" (староангл.).
В числе тех, с кем наши путешественники отправились на Запад,
находился Дафф Браун, знаменитый железнодорожный подрядчик и посему не
менее знаменитый конгрессмен; плотно сложенный и чисто выбритый, веселый и
жизнерадостный бостонец, обладатель массивного подбородка и низкого лба, он
был человеком весьма приятным, если только вы не становились ему поперек
дороги. Помимо железнодорожных, Браун имел государственные подряды на
строительство таможенных зданий и судоремонтных верфей от Портленда до
Нового Орлеана и ухитрялся выколачивать из конгресса столько субсидий и
ассигнований, что камень, поставляемый им на строительство, обходился
государству на вес золота.
Вместе с ним ехал и Родни Шейк, ловкий нью-йоркский маклер, фигура
одинаково заметная как в церкви, так и на бирже; то был щеголеватый и
обходительный делец, без которого не обходилось ни одно рискованное
предприятие Даффа Брауна, где требовались решительность и натиск.
Вряд ли наши путешественники могли бы найти более приятных спутников,
людей, более охотно отрекающихся от всех ограничений строгой пуританской
морали и более готовых добродушно и снисходительно принимать мир таким,
каков он есть. Любая роскошь была доступна: денег хватало на все, и ни у
кого не возникало сомнения, что так будет продолжаться и впредь и что скоро
каждый без особого труда разбогатеет. Даже Филип быстро поддался общему
настроению, а что касается Гарри, то он и не нуждался в подобном стимуле:
говоря о деньгах, он всегда оперировал только шестизначными цифрами. Этому
милому юноше богатство казалось столь же естественным состоянием, как
большинству людей - бедность.
Очень скоро старшие из путешественников открыли то, что рано или
поздно открывают все едущие на Запад: а именно, что вода там плохая. К
счастью, у них, по-видимому, были предчувствия на этот счет, и у всех
оказались с собой фляжки с бренди, с помощью которого они улучшали местную
воду; надо полагать, что только боязнь отравиться заставляла их
экспериментировать на всем протяжении пути, ибо они ежечасно спасали свою
жизнь, смешивая содержимое фляжек с опасной жидкостью, называемой водой.
Позже Филип понял, что трезвость, неуклонное соблюдение воскресных обычаев
и солидность манер являются чисто географическими обычаями, которые люди не
часто берут с собой, покидая родной дом.
Наши путешественники пробыли в Чикаго достаточно долго, чтобы
убедиться, что здесь они могли бы нажить состояние в какие-нибудь две
недели, но стоило ли тратить на это время? Запад куда привлекательнее: чем
дальше они уедут - тем ближе богатство. По железной дороге они добрались до
Альтона; здесь, решив посмотреть реку, они пересели на пароход, который
доставил их в Сент-Луис.
- Ну разве не здорово?! - воскликнул Генри, выпорхнув из
парикмахерской и переступая по палубе мелкими шажками: раз, два, три, раз,
два, три. Он был побрит, завит и надушен с обычной для него изысканностью.
- Что здорово? - спросил Филип, глядя на унылые, однообразные
просторы, по которым, кряхтя и фыркая, пробирался содрогающийся всем
корпусом пароход.
- Как что? Да все это! Это же грандиозно, поверь моему слову! От этого
я бы не отказался, даже если бы мне через год гарантировали сто тысяч
долларов наличными.
- Где мистер Браун?
- В салоне. Играет в покер с Шейком и тем длинноволосым типом в
полосатых штанах, который вскарабкался на борт, когда трап был уже
наполовину убран. А четвертым у них этот детина - делегат в конгресс от
Запада.
- У этого делегата довольно-таки внушительный вид; посмотри на его
черные лоснящиеся бакенбарды: настоящий вашингтонский деятель! Ни за что бы
не подумал, что он сядет играть в покер.
- Он говорит, что это маленькая послеобеденная партия со ставками в
пять центов, просто ради интереса.
- Так или иначе, ни за что бы не подумал, что член конгресса станет
играть на пароходе в покер, да еще при всех.
- Чепуха, надо же как-то убить время. Я и сам попытался сыграть, но
куда мне против таких китов. Делегат - тот прямо как будто в твои карты
глядит. Готов держать пари на сто долларов, что, когда его территория
оформится, он мигом пробьется в сенат. У него хватит нахальства.
- Во всяком случае, - добавил Филип, - откашливается он со всей
сосредоточенностью и вдумчивостью истинного государственного мужа.
- Гарри, - сказал Филип после минутного молчания. - Для чего ты надел
охотничьи сапоги? Ты что, собираешься добираться до берега вброд?
- Я их разнашиваю.
Истинная же причина заключалась в том, что Гарри нарядился в костюм,
который он считал самым подходящим для поездки в необжитые края, и теперь
являл собой нечто среднее между бродвейским щеголем и лесным бродягой.
Синеглазый, розовощекий, с шелковистыми бакенбардами и вьющимися
каштановыми волосами, он походил на красавца, только что сошедшего со
страниц модного журнала. В это утро он надел мягкую фетровую шляпу,
короткий сюртук с закругленными полами и низко вырезанный жилет, под
которым виднелась белоснежная сорочка; талию его стягивал широкий ремень, а
голенища до блеска начищенных сапог из мягкой кожи поднимались выше колен и
держались на шнурках, привязанных к ремню. Беспечный Гарри прямо-таки
упивался блеском этой великолепной обуви, облегающей его стройные ноги; он
уверял Филипа, что в прериях такие сапоги являются лучшей защитой против
гремучих змей, так как змеи никогда не жалят человека выше колен.
Когда наши путники покидали Чикаго, вокруг простирался еще почти
зимний пейзаж; когда же они сошли на берег в Сент-Луисе, стоял настоящий
весенний день: пели птицы, в городских скверах цвели персиковые деревья,
наполняя воздух сладким ароматом, а шум и суета из конца в конец набережной
создавали атмосферу возбуждения, вполне созвучную радужным надеждам наших
молодых людей.
Вся компания направилась в отель "Южный", где великого Даффа Брауна
хорошо знали; он был такой важной персоной, что даже дежурный портье
держался с ним почтительно. Должно быть, наибольшее почтение вызывала в нем
та вульгарно-хвастливая манера держаться и та наглость, какие появляются у
людей "больших денег", - качества, приводившие портье в восхищение.
Молодым людям понравились и отель