анита. Бесформенная груда камней когда-то несомненно служила преградой. Она шла от одной скалы до другой и даже поднималась вверх по склонам холмов в том месте, где они были не слишком круты. В центре, где проходила дорога, были два небольших огороженных участка, похожих на загоны для скота. Я спросил у Халлафа о назначении этой стены. Но вместо ответа он начал говорить, что побывал в Дамаске, Константинополе и Каире и что у него много друзей из числа видных людей Египта. "Знаете ли вы кого-нибудь из здешних англичан?" -- поинтересовался Халлаф. Он явно проявлял любопытство ко мне и к моим намерениям. Пытался запутать меня египетскими выражениями. Когда я ответил ему на диалекте Алеппо, он заговорил о своем знакомстве с видными сирийцами. Я их тоже знал; он перевел разговор на местную политику, тонко и часто обиняком задавая осторожные вопросы о шерифе и его сыновьях и о том, что я думаю о намерениях Фейсала. Я разбирался в этом хуже него и отвечал уклончиво. Тафас пришел мне на помощь и изменил тему разговора. Впоследствии я узнал, что Халлаф был на содержании у турок и систематически слал им доносы о состоянии арабских сил после Бир ибн Хасана. Оставив стену позади, мы вышли к притоку Вади Сафра, в более обширную каменистую долину, обрамленную холмами. Она переходила в другую долину, где далеко к западу росла роща темных пальмовых деревьев; арабы сказали, что это Джедида, одна из деревень рабов в Вади Сафре. Мы повернули направо, через другую седловину, и, проехав несколько миль, спустились с холмов к выступу высоких скал. Мы объехали его и неожиданно оказались в Вади Сафре, в той самой долине, которую искали, и в центре самой крупной из ее деревень Васте, представшей перед нами в виде многочисленных групп домов, цеплявшихся за склоны холмов по обе стороны русла реки либо расположившихся на островках, образованных развалинами между многочисленными протоками. Проехав между двумя или тремя насыпными островками, мы добрались до дальней оконечности долины. Рядом лежало русло главного потока зимних вод, белевшее сплошным слоем гальки и совершенно плоских крупных камней. Ниже его середины все пространство между пальмовыми рощами на обоих берегах занимала чистейшая вода, сквозь которую было видно песчаное дно. Вода простиралась в длину ярдов на двести, в ширину на двенадцать футов и обрамлялась у каждого берега десятифутовой лужайкой, поросшей густой травой и цветами. На такой лужайке мы ненадолго остановились, чтобы дать верблюдам досыта напиться. Появление перед нашими глазами травы после целого дня невыносимого сверкания гальки было таким неожиданным, что я невольно посмотрел вверх, подумав, что не мешало бы проверить, не закрыло ли солнце тучей. Мы поднялись вверх по течению потока к саду, откуда он, искрясь, устремлялся в облицованный камнем канал, а затем повернули вдоль глиняной ограды под сенью пальм и направились к другому селению. Мы двигались за Тафасом по узкой улочке (дома здесь были таким низкими, что мы из наших седел смотрели сверху вниз на их глиняные крыши). Он остановился у одного из домов побольше размером и постучал в ворота. Невольник отворил, и мы спешились в уединении некрытого двора. Тафас привязал верблюдов, ослабил подпруги и бросил перед ними охапку зеленого корма из благоухавшей у ворот копны. Затем он провел меня в комнату для гостей небольшого сложенного из глиняных кирпичей дома, с крышей из земли, утрамбованной поверх обрешетки из пальмовых жердей. Мы уселись на невысокий помост, накрытый циновкой из пальмовых листьев. День в этой душной долине оказался очень жарким, и мы скоро повалились рядом на циновку. Жужжанье пчел в саду за стенами дома и мух, тучами круживших над нашими прикрытыми сеткой лицами, убаюкало нас, и мы уснули.

ГЛАВА 12

Пока мы спали, хозяева приготовили для нас хлеб и финики. Финики были свежие, удивительно сладкие и приятные, не похожие ни на что из того, что мне раньше доводилось пробовать. Хозяин дома, харб, и его соседи отсутствовали, так как были на службе у Фесайла, а жена и дети жили в палатке в горах, присматривая за верблюдами. Как правило, арабы племен Вади Сафра жили в своих деревнях всего пять месяцев в году. На остальное время они препоручали свои сады невольникам -- неграм, вроде тех двух парней, что подносили нам на подносах еду. Их массивные ноги и упитанные лоснящиеся торсы совершенно не гармонировали с похожими на птиц арабами. Халлаф объяснил мне, что этих африканцев еще детьми их самозваные отцы из племени такрури вывозили для продажи в Мекку во время паломничества. Они подрастали, набирались сил, и тогда их цена доходила до пятидесяти или даже восьмидесяти фунтов за голову, в зависимости от результатов тщательного осмотра. Некоторые из них становились слугами в доме или камердинерами своих хозяев, но большинство африканцев отправляли в пальмовые деревни малярийных долин, где всегда текла вода и климат не подходил для физического труда арабов, -- а африканцы там процветали, строили себе солидные дома, женились на женщинах-невольницах и выполняли все работы по хозяйству. Рабы были весьма многочисленными -- например, в Вади Сафре стояли рядком тринадцать невольничьих деревень. Они образовывали особое сообщество и большей частью жили в свое удовольствие. Работа у них была тяжелая, но надзор слабый, и невольникам нетрудно было бежать. Их правовое положение было убогим: на них не распространялись ни правосудие племени, ни юрисдикция шерифских судов, но общественное мнение и личная заинтересованность осуждали любые жестокости по отношению к ним, а догмат веры, гласящий, что освобождение раба есть добродетельный поступок, на практике означал, что в конце концов почти все невольники получали свободу. Самые сметливые копили карманные деньги, полученные за время службы. У таких были собственные усадьбы, в чем я имел возможность убедиться лично, и они считали себя счастливыми. Они выращивали дыни, каштаны, огурцы, виноград и табак для собственного потребления, не говоря уже о финиках, излишки которых отправляли на одномачтовых парусниках в Судан, где обменивали их на кукурузу, одежду, на африканские и европейские предметы роскоши. Когда полуденная жара спала, мы снова уселись на верблюдов и поехали вдоль прозрачной, медленно катившей свои воды речушки, пока она не пропала в пальмовых садах за невысокими стенами ограды из обожженной на солнце глины. Внутри и снаружи этой ограды между корнями деревьев были прорыты небольшие канавки глубиной в два или три фута, так чтобы вода, попадавшая в них из облицованного камнем канала, подходила поочередно к каждому дереву. Источник был собственностью общины, и владельцы участков пользовались водой в определенное время дня или недели, согласно установившейся традиции. Вода была чуть солоноватой, что и требовалось для лучших видов пальм, но достаточно пресной в частных колодцах пальмовых рощ. Таких колодцев было очень много, и вода в них стояла на уровне трех или четырех футов от поверхности земли. Наш путь пролегал через центральную деревню, по торговой улице. Лавки стояли почти пустые, и вся деревня вызывала ощущение полного упадка. При жизни предыдущего поколения Васта была густонаселенной (говорили о тысяче домов), но однажды через Вади Сафру прокатилась громадная стена воды, дамбы вокруг многих пальмовых садов были прорваны, и пальмы унесло водой. Некоторые из островков, на которых веками стояли дома, ушли под воду, а глинобитные стены превратились в жидкую глину, в которой тонули или гибли под развалинами несчастные невольники. Люди могли сюда вернуться, деревья вырасти вновь, если бы потоки воды не смыли почву, которую для создания здешних садов крестьяне отвоевывали у обычных паводков годами тяжкого труда. Но водяной поток глубиною восемь футов, три дня кряду мчавшийся по долине, вернул возделанные участки в их прежнее состояние каменистых берегов. Мы вышли к Харме, крошечному селению с богатыми пальмовыми рощами, расположенному чуть выше Васты в том месте, где в реку впадал приток, бравший начало где-то на севере. За Хармой долина несколько расширялась, в среднем, может быть, до четырехсот ярдов, и была покрыта сплошным, выглаженным зимними дождями слоем гальки и песка. Кругом высились голые красные и черные скалы, чьи гребни были остры, как лезвия ножей, и отражали солнечный свет, как полированный металл. В их окружении свежесть зелени и травы казалась роскошной. Нам стали попадаться группы солдат Фейсала и пасшиеся табуны их верховых верблюдов. Еще на подходе к Харме мы заметили, что каждый укромный уголок в расселинах скал, каждая рощица служили бивуаком для солдат. Они радостными криками встречали Тафаса, а тот, оживившись, размахивал руками, отвечая на приветственные жесты, и в свою очередь что-то кричал, явно торопясь покончить со своими обязанностями в отношении меня. Харма открылась взорам слева от нас. Деревня, в которой было около ста домов, утопала в садах в окружении земляных насыпей высотой футов в двенадцать. Мы переправились вброд через неширокую речку и по огороженной с обеих сторон стенами дорожке между деревьями стали подниматься к гребню одной из таких насыпей, где заставили своих верблюдов опуститься на колени и спешились у ворот длинного низкого дома. Тафас сказал несколько слов невольнику, стоявшему там с саблей, серебряный эфес которой ярко блестел на солнце. Он провел меня во внутренний двор, в глубине которого я увидел на фоне черного дверного проема напряженную в ожидании, как пружина, белую фигуру. С первого взгляда я понял, что передо мной тот человек, ради встречи с которым я приехал в Аравию, вождь, который приведет арабское восстание к полной и славной победе. Фейсал был очень высокого роста, стройный и напоминал изящную колонну в своем длинном белом шелковом одеянии, с коричневым платком на голове, стянутым сверкавшим ало-золотым шнуром. Его веки были полуопущены, а черная борода и бледное лицо словно отвлекали внимание от молчаливой, бдительной настороженности всего его существа. Он стоял, скрестив руки на рукояти кинжала. Я приветствовал Фейсала. Он пропустил меня перед собой в комнату и опустился на постеленный недалеко от двери ковер. Привыкнув к царившему в небольшой комнате мраку, я увидел множество молчаливых фигур, пристально глядевших на меня и на Фейсала. Тот по-прежнему смотрел из-под полуопущенных век на свои руки, медленно поглаживавшие кинжал. Наконец он тихо спросил, как я перенес дорогу. Я посетовал на жару, он же, спросив, когда я выехал из Рабега, заметил, что для этого времени года я доехал довольно быстро. -- Как вам нравится у нас в Вади Сафре? -- Нравится, но слишком уж далеко от Дамаска. Эти слова обрушились как сабля на присутствовавших, и над их головами словно прошелестел слабый трепет. Когда Фейсал сел, все замерли и затаили дыхание на долгую минуту молчания. Возможно, кое-кто из них думал о перспективе далекой победы, другие -- о недавнем поражении. Наконец Фейсал поднял глаза, улыбнулся мне и проговорил: -- Слава Аллаху, турки ближе к нам, чем к Дамаску. -- Все улыбнулись вместе с ним, а затем я поднялся и извинился за свою неловкость.

ГЛАВА 13

На мягкой луговине под высокими сводами пальм с ребристыми, перекрывавшими друг друга ветвями я обнаружил опрятный лагерь солдат египетской армии под командованием майора-египтяница Нафи-бея, недавно присланного из Судана сэром Реджинальдом Уингейтом в помощь восстанию. Здесь были горная артиллерийская батарея и несколько пулеметов, и солдаты выглядели более боеспособными, чем чувствовали себя на деле. Что касается самого Нафи, это был славный парень, добрый и гостеприимный, несмотря на слабое здоровье и на недовольство тем, что его послали в такую даль, в пустыню, на какую-то никому не нужную изнурительную войну. Египтяне, привыкшие к комфорту домоседы, всегда воспринимали нарушение своих привычек как несчастье. В данном же случае они переносили трудности ради некоей филантропической цели, и это придавало им твердость. Они сражались с турками, к которым относились с известной долей сентиментальности, на стороне арабов, чуждого им народа, хотя и говорившего на языке, родственном их собственному, но совершенно не похожегЬ на них характером и жившего более примитивной жизнью. Арабы были скорее настроены враждебно к благам цивилизации, чем готовы их признать. Они встречали грубыми криками благонамеренные попытки облегчить их бедность. Англичане хотя бы были убеждены, что их собственное абсолютное превосходство будет способствовать в оказании помощи, не вызывая чрезмерного недовольства, но египтяне потеряли веру. У них не было ни коллективного сознания долга по отношению к своему государству, ни личной преданности идее настаивать борющееся человечество на путь истинный. Назидательная полицейщина, главная сила, которой англичане привыкли оперировать в отношениях с упрямцами, в данном случае не срабатывала и инстинктивно заменялась насколько возможно дальним и осторожным кружным путем воздействия. Потому, хотя эти солдаты имели в достатке еды, были здоровы и не подвергались никаким случайностям, им казалось, что все идет из рук вон плохо, и они надеялись, что неожиданно появившийся англичанин наведет здесь порядок. Фейсалу сообщили о прибытии Мавлюда эль-Мухлиса, приверженца арабского дела из Тикрита, которого за воинствующий национализм дважды понижали в чине в турецкой армии и который провел два года в изгнании в качестве секретаря Ибн Рашида в Неджде. Он командовал турецкой кавалерией под Шейбой, где и был взят в плен. Едва услышав о восстании шерифа, он добровольно примкнул к нему, став первым офицером регулярной армии, присоединившимся к Фейсалу. Теперь Мавлюд был его адъютантом. Он только сетовал на скверное обеспечение людей. Это было главной причиной создавшегося положения. Они получали от шерифа тридцать тысяч фунтов в месяц, но мало муки и риса, мало ячменя, винтовок, недостаточно боеприпасов, у них не было ни пулеметов, ни горной артиллерии, они были лишены технической помощи и информации. На этом я остановил Мавлюда и заявил, что прибыл специально для изучения их потребностей и доклада об этом, но смогу работать с ними только в том случае, если мне объяснят реальное положение. Фейсал со мною согласился и принялся излагать историю восстания с самого начала. Первое наступление на Медину оказалось пропащим делом. Арабы были плохо вооружены, и у них не хватало боеприпасов, турки же были во всеоружии, поскольку отряд Фахри только что прибыл, а войска, предназначенные для эскортирования фон Стотцингена в Йемен, все еще оставались в городе. В момент кульминации кризиса Бени Али нарушил слово, и арабы оказались выброшенными за стены города, после чего турки открыли по ним артиллерийский огонь. Не привыкшие к новому оружию арабы сильно перепугались. Агейлы и атейбы укрылись в безопасном месте и отказались из него выйти. Фейсал с Али ибн эль-Хусейном открыто разъезжали меж людьми, тщетно пытаясь доказать им, что разрывы снарядов не столь истребительны, как может показаться. Деморализация усиливалась. Подразделения солдат из племени бени али обратились к турецкому командованию с предложением о сдаче, если будут сохранены их деревни. Фахри обманул их и, гарантировав прекращение военных действий, окружил пригородный поселок Авили войсками, а затем внезапно отдал приказ взять его штурмом и вырезать все живое в его стенах. Сотни жителей были захвачены и безжалостно убиты, дома сожжены, а спасшихся и мертвых бросали обратно в огонь. Фахри и его люди научились еще на севере на армянах искусству убивать -- и медленно, и быстро. Ужас от турецкой манеры вести войну потряс всю Аравию. Первой заповедью арабов была недопустимость насилия над женщинами, второй -- сохранение жизни и чести детей, слишком юных, чтобы сражаться вместе с мужчинами, третья гласила, что имущество, которое невозможно вывезти, должно быть оставлено выжившим. Арабы Фейсала вышли из схватки с противником, чтобы выиграть время для перегруппировки. О сдаче больше не могло быть и речи: авалийская резня возродила обычай мести за пролитую кровь и долг сражаться до последнего, но теперь стало ясно, что предстоит долгая кампания и что с пушками, заряжавшимися с дула, -- единственное оружие, которым они располагали, -- вряд ли можно рассчитывать на победу. Они отступили с плоскогорий, окружавших Медину, в холмы за Султанской дорогой, к Ару, Рахе и Бир Аббасу, где немного передохнули; Фейсал посылал одного за другим своих людей в Рабег, являвшихся их морской базой, чтобы выяснить, когда можно рассчитывать на получение продовольствия и денег. Арабы начали восстание вслепую, по приказу своего духовного отца, старого человека, слишком независимого, чтобы полностью доверять сыновьям, и без какой-либо договоренности о продолжении действий. Но в ответ было прислано лишь немного продовольствия. Правда, позднее пришли японские винтовки, большей частью неисправные. Стволы же еще целых винтовок оказались настолько забиты грязью, что в руках нетерпеливых арабов они разрывались при первом выстреле. Денег не прислали вовсе. Чтобы как-то выйти из положения, Фейсал наполнил огромный ящик камнями, повесил на него замок, тщательно обвязал веревкой и велел своим собственным невольникам охранять его при каждом дневном переходе и заносить к нему в палатку на ночь. Прибегая к таким театральным эффектам, братья пытались поддерживать боевой дух. Наконец в Рабег отправился сам Али, чтобы выяснить причины неувязок. Он обнаружил, что Хусейн Мабейриг, местный правитель, вбил себе в голову, что турки победят, и счел за благо следовать этой идее. Когда британцы выгрузили продовольствие для шерифа, Хусейн присвоил его и тайно переправил в несколько принадлежавших ему домов. Али сумел это доказать и отправил несколько срочных телеграмм в Джидду, своему единокровному брату Зейду, с требованием соединиться с ним и привести подкрепление. Хусейн в страхе скрылся в холмах и был объявлен вне закона. Братья завладели его деревнями. Они обнаружили там крупные склады оружия и продовольствие, которого хватило бы их армии на месяц. Соблазн оказался слишком велик, и они осели в Рабеге. Фейсал остался в одиночестве и скоро почувствовал себя в изоляции, в патовой ситуации, вынужденным опираться только на местные ресурсы. Некоторое время он с трудом сводил концы с концами. В августе, воспользовавшись визитом полковника Уилсона в заново отвоеванный Янбо, Фейсал явился к нему и исчерпывающе изложил свои потребности. Он сам и его речь произвели впечатление на Уилсона, тут же пообещавшего ему батарею горных орудий и несколько пулеметов "максим", которыми следовало вооружить офицеров и солдат гарнизона египетской армии в Судане. Этим и объяснялось присутствие Нафи-бея и его соединений. Арабы обрадовались и решили, что теперь они сравнялись по силе с турками. Но все четыре горных орудия были крупповскими пушками двадцатилетней давности и били всего в три тысячи ярдов, а их расчеты не были готовы к ведению огня во время нерегулярных действий. Однако арабы пошли в наступление большой толпой и буквально задавили турецкие аванпосты, а затем и подразделения поддержки. Тогда Фахри наконец серьезно встревожился, лично явился на линию огня, проинспектировал фронт и тут же усилил подвергшийся угрозе отряд в Бир Аббасе примерно до трех тысяч солдат. У турок были полевые орудия, а также гаубицы; дополнительным преимуществом было то, что они располагались на высотке: это обеспечивало хорошее наблюдение за противником. Они стали беспокоить арабов методическим неприцельным огнем; один снаряд едва не угодил в палатку Фейсала, где в этот момент собрались на совещание все военачальники. Египетских артиллеристов попросили возобновить огонь и стереть с лица земли вражеские орудия. Увы, их оружие было бесполезно, поскольку снаряды на девять тысяч футов не летели. Их осмеяли, и арабы откатились обратно в ущелья. Фейсал был глубоко обескуражен. Его люди устали. Многих он потерял. Единственной эффективной тактикой в борьбе с врагом были внезапные налеты кавалерии на тылы противника, но много верблюдов уже было убито или ранено, другие же были изнурены до последней степени этими дорого обходившимися операциями. Он негодовал, что всю войну повесили на его шею, в то время как Абдулла прохлаждался в Мекке, а Али с Зейдом в Рабеге. В конце концов он отвел основную массу своих войск, оставив живших в Бир Аббасе людей одного из родов племени харб для постоянных рейдов на турецкие караваны снабжения и коммуникации, чего он сам был не в состоянии обеспечить. И все же он не боялся нового внезапного нападения турок. Провал не вселил в Фейсала ни малейшего уважения к противнику. Его последний отход к Хамре не был вынужденным: то был жест недовольства. Ему наскучило собственное очевидное бессилие, и он решил с достоинством уйти на короткий отдых. В конце концов ни одной стороне так и не удалось по большому счету испытать другую. Вооружение турок обеспечивало им такое превосходство в дальности огня на поражение, которое для арабов оставалось недосягаемым. Поэтому большинство рукопашных схваток происходило по ночам, когда артиллерия слепла. До моих ушей доносились звуки удивительно примитивных стычек, с потоками слов с обеих сторон, своего рода соревнованием в язвительном остроумии, предварявшем схватку. После обмена самыми грязными из известных им оскорблений наступала кульминация, когда турки неистово кричали арабам "англичане!", а те обзывали их "немцами". Разумеется, никаких немцев в Хиджазе не было, а первым и единственным англичанином был я, но каждая сторона очень любила осыпать другую ругательствами, и любой обидный эпитет с готовностью срывался с языков противника. Я спросил Фейсала о его теперешних планах. Он ответил, что до падения Медины они неизбежно будут связаны здесь, в Хиджазе, вынужденные плясать под дудку Фахри. По его мнению, турки нацеливались на то, чтобы вернуть себе Мекку. Основой их силы теперь являются мобильные колонны, которые они могут двинуть на Рабег по разным дорогам, что держит арабов в постоянной тревоге. Пассивная оборона гор Субха показала, что арабы не слишком блестящие защитники. Однако когда противник приходит в движение, их с трудом приходится сдерживать. Фейсал был намерен отойти еще дальше, к Вади Янбо, границе племени джухейна. С набранным там свежим ополчением он намеревался маршем пройти на восток, к Хиджазской железной дороге за Мединой, а Абдулла в это время через лавовую пустыню атаковал бы Медину с востока. Он надеялся на то, что Али одновременно выступит из Рабега, а Зейд вступит в Вади Сафру, чтобы связать крупные турецкие силы в Бир Аббасе и взять его рукопашным штурмом. Согласно этому плану Медине угрожало бы наступление со всех сторон одновременно. Каков бы ни был результат, сосредоточение арабских сил с трех сторон по меньшей мере расстроило бы подготовленное турками наступление с четвертой и обеспечило бы Рабегу и северному Хиджазу передышку для подготовки к эффективной обороне, а то и к контрнаступлению. Мавлюд, беспокойно вертевшийся во время нашего долгого, неторопливого разговора, в конце концов не выдержал и воскликнул: "Довольно расписывать нашу историю. Нужно сражаться, сражаться с ними и убивать их. Дайте мне батарею горных орудий Шнайдера и пулеметы, тогда я покончу со всем этим и без вас. Мы только говорим, говорим и ничего не делаем". Я возразил ему не менее эмоционально, и Мавлюд, великолепный воин, считавший сражение проигранным, если он не может продемонстрировать собственные раны в доказательство своего непосредственного участия в бою, принял мой вызов. Пока мы с ним препирались, Фейсал смотрел на нас с одобрительной ухмылкой. Этот разговор был для Мавлюда настоящим праздником. Его вдохновлял даже такой пустяк, как факт моего приезда: он был человеком настроения, колеблющимся между триумфом и отчаянием. Выглядел он намного старше своего тридцати одного года. Его налитые кровью темные, обаятельные глаза чуть косили, а впалые щеки были изрезаны глубокими морщинками. Его натура противилась размышлению, потому что оно сдерживало стремительность действий. Работа мысли стягивала черты его лица, превращая их в зеркало испытываемой боли. Он был высок, строен и силен, походка его была на редкость грациозна, а разворот плеч и гордо поднятая голова придавали ему прямо-таки королевскую осанку. Он, разумеется, это знал и поэтому охотно обращался к позам и жестам. Движения его были стремительны. Он не скрывал своей горячности и чувственности, порой даже проявлял неблагоразумие и быстро срывался. Прекрасный аппетит и постоянные недомогания сочетались у него со спонтанными проявлениями храбрости. Личное обаяние, дерзость, гордый характер делали Мавлюда идолом для его соратников. Никто никогда не задавался вопросом о его порядочности, но впоследствии он показал, что способен ответить доверием на доверие, подозрением на подозрение. Воспитание и обучение в окружении Абделя Хамида сделало его непревзойденным дипломатом. Военная служба у турок обогатила практическими познаниями в области тактики. Жизнь в Константинополе и пребывание в турецком парламенте сделали его знатоком европейских проблем и манер. Он был осмотрительным арбитром в спорах людей своего окружения. Будь у него достаточно сил для реализации своих мечтаний, Мавлюд пошел бы очень далеко, потому что был всецело предан своему делу и жил только для него, но боялся, что подорвет свое здоровье в погоне за высокой истиной или просто умрет от переутомления. Его люди рассказывали мне, как однажды в ходе долгого сражения, в котором ему пришлось драться за свою жизнь, вести солдат в атаку, руководить ими и вдохновлять, он настолько ослабел физически, что его, не дав насладиться сознанием победы, вынесли из боя без чувств, с пеной на губах. Между тем, похоже, у нас обнаружился харизматик, способный, если его преподнести должным образом, придать убедительную форму идее, выходящей за рамки арабского восстания. Именно он был всем тем, на что мы надеялись, и даже гораздо большим, чем того заслуживали наши поспешные действия. Цель моего путешествия была достигнута. Теперь я должен был с этими новостями кратчайшим путем добраться до Египта; понимание, пришедшее в тот вечер в пальмовой роще, расцветало в моем сознании, разрастаясь тысячами ветвей, отягощенных плодами и тенистой листвой, подобно той, под которой я сидел, слушая вполуха, окруженный видениями в сгущавшихся сумерках. Наконец по извивавшимся между стволами пальм тропинкам к нам спустилась вереница рабов со светильниками, и мы с Фейсалом и Мавлюдом вернулись через сады обратно в маленький дом, двор которого был по-прежнему полон ожидавших, вошли в душную комнату, где собрались уже знакомые люди, уселись вместе вокруг котла с рисом и мясом, дымившегося на разостланной слугами белой скатерти, и приступили к ужину.

ГЛАВА 14

Компания была настолько разношерстной -- шерифы, представители Мекки, шейхи многочисленных племен (джухейны и атейбы, месопотамцы, агейлы), -- что я решил подбросить им яблоко раздора, подстрекательски затрагивая в разговоре злободневные, возбуждающие темы, чтобы выявить их темперамент и позиции, не откладывая в долгий ящик. Фейсал, выкуривший одну сигарету за другой, даже в самые острые моменты успешно руководил разговором, и я с удовольствием смотрел, как он это делает. Он мастерски избегал бестактностей, обладая какой-то особой способностью подчинять чувства собеседников своей воле. Столь же находчив был и Сторрс, но Сторрс кичился своей значительностью, выставляя напоказ находчивость и опыт, а его изящные руки при этом просто танцевали в воздухе. Фейсал, казалось, управлял своими людьми непроизвольно: было трудно понять, как он навязывал им свое мнение, и так же трудно уследить за тем, действительно ли они ему повиновались. В этом искусстве Фейсал не уступал Сторрсу, впрочем, так умело его скрывая, словно был рожден для этого. Арабы откровенно любили Фейсала. В самом деле, такие случайные беседы показывали, насколько героическими личностями были в представлении племен шериф и его сыновья. Шериф Хусейн (Сейидна, как его называли) с виду был так добродетелен и кроток, что мог показаться слабым, но под его внешней мягкостью крылись твердая рука, огромное тщеславие, какая-то отнюдь неарабская дальновидность, сила характера и упрямство. Интерес к естественной истории усиливал его охотничий инстинкт, делая его (когда он этого хотел) верной копией какого-нибудь бедуинского князя, а мать-черкешенка наделила его качествами, не свойственными ни туркам, ни арабам, и он выказывал большую ловкость, пользуясь то теми, то другими из унаследованных от нее черт, извлекая из этого определенную выгоду. И все же школа турецкой политики была настолько пропитана коварством, что даже лучшие не могли ее окончить, не поддавшись злу. В юности Хусейн был честным, искренним, а теперь научился не просто следить за своими словами, но и пользоваться ими для сокрытия даже вполне добропорядочных целей. Это искусство, которым Хусейн злоупотреблял, стало пороком, от которого он уже не мог избавиться. В старости каждое его письмо было пронизано двусмысленностью. Подобно мрачной туче, она парализовала решительность его характера, его житейскую мудрость и веселую энергичность. Многие это отрицают, но история предоставляет твердые доказательства. Примером его житейской мудрости было воспитание сыновей. Султан повелел им жить в Константинополе, чтобы они получили турецкое образование. Хусейн знал, что это образование было всеобщим и хорошим. Когда они возвратились в Хиджаз юными эфенди, в европейской одежде и с турецкими манерами, отец приказал им переодеться в арабское платье, а чтобы они освежили знание арабского языка, отрядил им двоих спутников -- жителей Мекки, и отправил в пустыню с корпусом кавалерии патрулировать дороги, по которым шли паломники. Молодые люди сочли было, что это будет увеселительная прогулка, но были потрясены, узнав, что отец запретил им есть деликатесы, спать на матрацах и пользоваться седлами с мягкой подушкой. Он не позволил им вернуться в Мекку, оставляя на много месяцев, в разное время года, днем и ночью патрулировать дороги, где им приходилось иметь дело с самыми разными людьми. Они должны были изучить современные способы выездки верблюдов и тактику боевых операций. Они быстро закалились, научились полагаться только на себя, сочетая врожденный ум и решительность, которые так часто приходят в противоречие между собой. Их семейная группа была грозной, активной силой и вызывала восхищение, но почему-то оставалась странно изолированной в своем мире. Они не были местными уроженцами, их не интересовала земля. У них не было ни верных друзей, ни по-настоящему преданных слуг, и казалось, ни один из них не был искренен с другими или с отцом, перед которым они испытывали благоговейный страх. Дебаты после ужина были весьма бурными. Я испытывал полное сочувствие к арабским лидерам, казненным в Дамаске Джемаль-пашой. Их судьба сильно меня задела: из опубликованных документов было видно, что эти люди были связаны с иностранными правительствами и готовы принять французский или английский суверенитет, если им будет оказана помощь. Это было преступлением против арабского национализма, и Джемалю оставалось лишь исполнить неизбежный приговор. Фейсал улыбнулся, невзначай подмигнув мне. "Видите ли, -- объяснил он, -- мы теперь по необходимости связаны с британцами. Мы рады быть им друзьями, благодарны за помощь в надежде на будущую выгоду. Но мы не являемся британскими подданными. Нам было бы легче, не будь они такими могучими союзниками". Я рассказал о разговоре с Абдуллой эль-Рашидом по пути в Хамру. Он ругал британских матросов, ежедневно сходивших на берег в Рабеге. "Скоро они станут оставаться в городе ночами, а там, глядишь, поселятся навсегда и захватят страну". Чтобы его утешить, я рассказал о миллионах англичан, живших во Франции, и о том, что французов это не пугало. Он презрительно глянул на меня и спросил, не собираюсь ли я сравнивать Францию с Хиджазом. Фейсал ненадолго задумался и сказал: "Я не хиджазец по воспитанию, но, славу Аллаху, я ему не завидую. И хотя я знаю, что англичане этого желают, что я могу сказать, если они захватили Судан тоже нехотя? Они зарятся на разоренные страны, чтобы их восстановить, и Аравия в один прекрасный день тоже может почудиться им лакомым куском. Благо для вас и для меня, возможно, разные вещи, но любое добро, навязанное силой, заставит народ кричать от боли. Разве руда может восхищаться преобразующим ее огнем? Здесь нет повода для обиды, но слабый народ бьет в набат, оберегая то малое, что ему принадлежит. Наша раса останется вспыльчивой до тех пор, пока не почувствует, что твердо стоит на ногах". Раздраженные, немытые люди из племен, которые только что ели за одним столом с нами, поражали меня своим обыденным пониманием глубоко политизированных национальных чувств, некоей абстрактной идеи, которую они вряд ли могли усвоить в школах хиджазских городов, равно как и в индийских, яванских, бухарских, суданских, турецких, в отрыве от симпатии к арабским идеалам. Шериф Хусейн обладал достаточной житейской мудростью, чтобы основывать свое восприятие на инстинктивной вере арабов в то, что они являются солью земли и при этом самодостаточны. А коль скоро так, то в союзе с нами, который позволит ему подкрепить свою доктрину силой оружия и деньгами, успех Хусейну обеспечен. Разумеется, этот успех был бы не везде одинаков. Большинство шерифов, восемь или девять сотен, понимали его националистическую доктрину и являлись его миссионерами, притом миссионерами преуспевающими, благодаря его почитаемому происхождению от пророка, что давало ему право властвовать над умами людей и направлять их пути к желанному повиновению. Племена следовали духу его расового фанатизма. Города могли вздыхать по привычной пассивности турецкого правления: племена же были убеждены, что добились свободы и арабского правительства и что каждый бедуин -- важная персона. Они были независимы и могли наслаждаться своей независимостью, однако эти убежденность и решимость могли привести к анархии, если бы не мощные семейные узы, а также вызываемая ими ответственность. Но это было чревато отрицанием центральной власти. Шериф мог бы пользоваться законным суверенитетом за границей, если бы ему нравилась эта блестящая погремушка; домашние же дела определялись обычаями, имевшими силу закона. Проблема иностранных теоретиков -- правит ли Хиджазом Дамаск или Хиджаз может править Дамаском? -- арабов совершенно не занимала, потому что не им ее было решать. Семитская идея национальной независимости сводилась к независимости кланов и деревень, а их идеалом национального союза был совместный отпор вторгшемуся врагу. Конструктивная политика, организованное государство, обширная империя не столько оставались вне поля их зрения, сколько были им попросту ненавистны. Они сражались за то, чтобы отделаться от империи, а не для того, чтобы ее победить. Чувства сирийцев и месопотамцев, служивших в арабских армиях, носили уклончивый характер. Они верили в то, что, сражаясь в рядах местных соединений, даже здесь, в Хиджазе, отстаивают общее право арабов на национальное самоопределение; и, не ставя перед собой цели создания единого государства или даже конференции государств, определенно ориентировались на север, желая влить автономные Дамаск и Багдад в арабскую семью. У них было мало материальных ресурсов, и этого не изменил бы даже возможный успех, поскольку их мир был сельскохозяйственным, пастушеским, без углей и руд, и никогда не смог бы создать себе современное вооружение, чтобы стать сильнее. В противном случае нам пришлось бы задуматься, прежде чем возбуждать в стратегической сердцевине Ближнего Востока новые, столь же мощные национальные движения. От религиозного фанатизма оставалось мало. Шериф категорически отказался придать религиозный поворот своему восстанию. Его военным кредо был национализм. Племенам было известно, что турки мусульмане, и они думали, что немцы, вероятно, были искренними друзьями турок. Они знали и то, что немцы христиане, а британцы -- союзники арабов. В этих обстоятельствах религия только запутывала дело, и ее отставили в сторону. "Если христиане воюют с христианами, то почему бы нам, магометанам, не заняться тем же самым? Чего мы хотим, так это власти, которая говорила бы на общем с нами языке и обеспечила нам мирную жизнь. А кроме того, мы ненавидим этих турок".

ГЛАВА 15

На следующее утро я поднялся рано и в одиночестве присоединился к солдатам Фейсала, направляющимся в сторону Кейфа, чтобы попытаться уловить пульс их мнений на злобу дня, вызывая их на разговор с помощью уловки, использованной накануне вечером во время беседы с их начальниками. Время было главным фактором, определявшим мои усилия, потому что всего за десять дней было необходимо создать определенное впечатление о ситуации, что в обычных обстоятельствах потребовало бы долгих недель наблюдения, когда к каждому явлению продвигаешься обиняком, как бы боком, наподобие краба. Я ходил бы целый день, прислушиваясь ко всему, что в пределах слышимости, но не улавливая подробностей и получая лишь общее впечатление -- "красное, белое или серое". Сегодня мои глаза должны были напрямую подключиться к мозгу, чтобы выделить одно или два явления более четко, по контрасту с прежней приблизительностью. Это почти всегда были физические формы: скалы и деревья, тела людей в покое или в движении, но не такие мелочи, как, скажем, цветы. Но здесь чувствовалась острая необходимость в расторопном наблюдателе. В этой монотонной войне любое нарушение рутины было радостью для всех, а сильнейшим принципом Макмагона была эксплуатация скрытого воображения Генерального штаба. Я верил в арабское движение и еще до приезда сюда был убежден, что в нем вызревает идея разделения Турции на куски, но у других в Египте такой веры не было, и ничего толкового о действиях арабов на поле брани не говорилось. Обобщая некоторые впечатления о духе этих романтиков среди холмов, окружавших священные города, я мог бы завоевать симпатии Каира и, воспользовавшись этим, продвинуть вопрос о дальнейших мерах помощи. Солдаты приняли меня радушно. Они останавливались под каждой крупной скалой или кустом, отдыхая от жары и освежая свои коричневые конечности утренним холодком, накопленным камнем в тени укрытия. Глядя на мою форму цвета хаки, они приняли меня за дезертировавшего к ним от турок офицера и добродушно строили достаточно пугающие предположения о том, как они со мной поступят. Большинство из них были молоды, хотя слово "воин" относилось в Хиджазе к мужчине в возрасте между двенадцатью и шестьюдесятью годами, достаточно смышленому, чтобы научиться стрелять. Солдаты являли собою толпу крепких с виду темнокожих мужчин, в том числе негров. Они были худощавы, но чрезвычайно изящны, и наблюдать за их плавными движениями было одно удовольствие. Невозможно было представить, что где-то можно встретить более сильных и выносливых людей. Они были готовы двигаться в седле день за днем на громадные расстояния, бежать по раскаленному песку или по битым камням босиком, по жаре, не чувствуя боли, и карабкаться по скалистым склонам подобно козам. Они носили свободные рубахи, иногда с короткими хлопчатобумажными штанами, и головные платки, обычно из ткани красного цвета, служившие, в зависимости от обстоятельств, и полотенцем, и носовым платком, и мешком. Они были обвешаны патронташами и, когда представлялась возможность, палили в воздух просто для развлечения. Настроены они были очень воинственно, кричали, что война может продлиться десять лет. В горах не знали более урожайного года. Шериф кормил не только сражавшихся мужчин, но и их семьи и выплачивал по два фунта в месяц каждому бойцу; по четыре фунта платил за верблюда. Никакими другими способами не удалось бы сотворить это чудо -- держать пять месяцев в полной боевой готовности полевую армию, укомплектованную членами разных племен. У нас вошло в привычку подсмеиваться над любовью восточных солдат к деньгам, но хиджазская кампания была хорошим примером близорукости такого подхода. Турки давали крупные взятки, чтобы освободиться от активной службы, и занимались подсобными работами. Арабы брали у них деньги в обмен на успокоительные заверения, и в то же время эти самые племена были связаны с Фейсалом, платившим им деньги за услуги. Турки перерезали своим пленникам горло ножами, как если бы забивали на бойне овец. Фейсал давал по фунту за пленного, и многих передавали ему в целости и сохранности. Он платил также и за захваченных мулов, и за винтовки. Фактический личный состав армии находился в состоянии постоянной ротации по принципу кровных связей. Одной семье могла принадлежать одна винтовка, и сыновья этой семьи являлись в строй поочередно, на несколько дней каждый. Женатые солдаты курсировали между военным лагерем и семьей, а порой целый клан мог почувствовать себя утомленным и отправлялся на отдых. Таким образом, численность солдат, получавших жалованье, превышала численность находившихся в каждый момент под ружьем, кроме того, из политических соображений Фейсалу приходилось регулярно платить деньги крупным шейхам за дружескую поддержку. Десятую часть восьмитысячной армии Фейсала составляли кавалерис