у одного
были гитлеровские усики. И слышал свой голос. Кэтлин дважды побывала спящей
красавицей, заколдованной демонами-любовниками.
-- Знаешь, что говорят мои деревенские соседи? -- спросил меня
Гумбольдт. -- Они говорят, держи жену в строгости. Иногда, -- добавил он, --
я думаю об Эросе и Психее.
Он льстил себе. Эрос был прекрасен, он приходил и уходил, не теряя
достоинства. А в чем выражалось достоинство Гумбольдта? Он отобрал у Кэтлин
водительские права. Спрятал ключи от машины. Не разрешал ей заниматься
садом, поскольку считал, что стоит горожанину купить в деревне домик своей
мечты, как его мещанская страсть к усовершенствованию начинает
осуществляться в садоводстве. Рядом с кухонной дверью росли несколько
помидорных кустов, но они проклюнулись сами после того, как еноты
перевернули мусорные бачки. Гумбольдт совершенно серьезно заявлял: "Нам с
Кэтлин надо заниматься интеллектуальным трудом. И потом, если бы у нас росли
цветы и фрукты, мы вызывали бы подозрение". Он боялся, что ночью появятся
всадники, закутанные в белые балахоны, и посреди его двора запылают кресты.
Я сочувствовал Кэтлин, потому что она пребывала в спячке. Но ее
сновидения вызывали у меня интерес. Неужели она родилась для того, чтобы
прожить жизнь в темноте? Для Психеи забытье -- условие блаженства. Однако
возможно, этому было иное, практическое объяснение. Под тесными джинсами
Тиглера угадывалось мужское естество огромных размеров, да и Гумбольдт,
явившись на квартиру к подруге Демми и спотыкаясь о щенков таксы, кричал: "Я
поэт, у меня большой член!" По-моему, Гумбольдт был деспотом, требовавшим от
женщины полного подчинения, а потому близость с женщиной превращалась у него
в яростный диктат. Даже его последнее письмо ко мне подтверждало эту мысль.
Хотя кто знает? Женщина без секретов -- в конечном итоге и не женщина вовсе.
Может, Кэтлин и решила выйти за Тиглера только потому, что в Неваде ей
жилось слишком одиноко. Все, достаточно хитроумных домыслов.
Не устояв перед слабостью говорить людям то, что они хотят от меня
услышать, я сказал Кэтлин:
-- Запад пошел тебе на пользу.
Впрочем, в какой-то степени это соответствовало действительности.
-- Ты тоже неплохо выглядишь, Чарли, только немного изможден.
-- Жизнь у меня слишком беспокойная. Возможно, мне тоже следует пожить
на Западе. В хорошую погоду мне так нравилось лежать под старым деревом на
вашем ранчо и день-деньской смотреть на горы. Хаггинс сказал, что ты
получила какую-то работу в киноиндустрии и собираешься в Европу.
-- Да. Ты же был там, когда на озере Волкано решили снимать фильм о
древней Монголии и тамошних индейцев наняли скакать на низкорослых
монгольских лошадках.
-- Тиглер, кажется, был техническим консультантом.
-- Да. Отец Эдмунд -- ты помнишь его, епископального священника, бывшую
звезду немого кино? -- так вдохновился всем этим. Бедный отец Эдмунд, его
так и не посвятили в духовный сан. Он нанял кого-то сдать вместо него
письменный экзамен по теологии, но их разоблачили. Очень жаль, потому что
индейцы его любили и очень гордились, что он вместо рясы носит пеньюары
киноактрис. А сейчас я действительно еду в Югославию, а потом в Испанию. Там
сейчас настоящее раздолье для съемок. Можно нанять целый полк солдат, а
Андалусия идеально подходит для вестернов.
-- Забавно, что ты упомянула об Испании. Я сам собираюсь туда.
-- Правда? С первого марта я буду жить в "Гранд-отеле" в Альмерии. Было
бы чудесно встретиться там.
-- Хорошая перемена в твоей жизни, -- заметил я.
-- Я знаю, ты всегда желал мне добра, Чарли, -- отозвалась Кэтлин.
-- Сегодня день, посвященный Гумбольдту, важный день, он закручивается
по спирали с самого утра, и я ужасно разволновался. В доме престарелых, где
живет дядя Вольдемар, я встретил человека, которого знал еще ребенком, что
тоже меня подстегнуло. Потом я узнал, что и ты здесь. Все одно к одному.
-- Я слышала от Хаггинса, что ты собирался на Кони-Айленд. Знаешь,
Чарли, там, в Неваде я иногда думала, что ты пережимаешь со своей
привязанностью к Гумбольдту.
-- Возможно, но я пытался себя сдерживать. Я спрашиваю себя, откуда во
мне такой восторг? Как поэт или мыслитель он не оставил особо заметного
следа. Нет во мне и ностальгии по старым добрым временам. Может, все дело в
том, что в Соединенных Штатах людей, серьезно относящихся к Искусству и
Мысли, настолько мало, что даже тех, кого постигла неудача, невозможно
забыть?
Похоже, мы подобрались к нужной теме. Я хотел осмыслить добро и зло,
жившие в Гумбольдте, понять причину его краха, объяснить истоки его печали,
разобраться, почему его грандиозное дарование породило столь ничтожные
успехи, и во всем остальном. И все равно эти темы тяжело обсуждать, даже
если витаешь в облаках, в необычном приливе чувств, исполненный
привязанности к Кэтлин.
-- Мне казалось, что в нем было очарование, какая-то древняя магия, --
сказал я.
-- Думаю, ты просто любил его, -- откликнулась она. -- Конечно, я и
сама сходила по нему с ума. Мы поехали в Нью-Джерси, и жизнь там была бы
настоящим адом, даже если бы у него не случалось приступов безумия. Наше
житье в этом домишке сейчас кажется мне частью какой-то зловещей
инсценировки. Но с ним я бы поехала даже в Арктику. И дело не только в
восторженности студентки, приобщающейся к литературной жизни, -- это лишь
малая толика всего. Мне не нравились многие его друзья-литераторы. Они
являлись поразвлечься представлениями, которые устраивал Гумбольдт, его
выходками. Потом они уходили, а он, все еще распаленный, принимался за меня.
Он был честолюбив. И часто повторял, как жаждет войти в круг выдающихся
людей, стать частью литературного мира.
-- Именно так. Но никакого литературного мира нет, -- сказал я. --
Девятнадцатый век произвел на свет нескольких гениальных отшельников --
Мелвилл* или По не были членами литературных кружков. Один сидел на таможне,
другой шатался по барам. В России Ленин и Сталин уничтожили литературную
элиту. Ситуация в России сейчас напоминает нашу -- поэты возникают из
ниоткуда, несмотря на все предпринимаемые против них меры. Откуда взялся
Уитмен, и откуда взялось все то, что у него было? Но именно необузданный У.
Уитмен имел талант и явил его.
-- Да, если бы литературная жизнь бурлила, если бы Гумбольдт мог пить
чай с Эдит Уортон* и дважды в неделю видеться с Робертом Фростом и Т. С.
Элиотом, он чувствовал бы поддержку, понимание и воздаяние за свой талант. А
ему просто не хватало сил заполнить окружавшую его пустоту, -- сказала
Кэтлин. -- Конечно, Гумбольдт был чародеем. Он заставил меня чувствовать
себя тупой, тупейше тупой! С какой неистощимостью он изобретал обвинения в
мой адрес. Такую изобретательность следовало бы направить в поэзию.
Гумбольдт строил слишком много личных планов. Слишком много таланта уходило
на эти планы. И в результате мне как его жене приходилось страдать. Но давай
больше не будем об этом. Позволь спросить... когда-то вы вместе написали
сценарий?..
-- Да какую-то ерунду, чтобы убить время в Принстоне. Ты рассказала об
этом той молодой женщине, миссис Кантабиле. Какая она, эта миссис Кантабиле?
-- Хорошенькая. Со старомодной вежливостью в духе Эмили Пост*, шлет
благодарственные письма за чудесный обед. Но в то же время красит ногти в
кричащие цвета, носит вульгарные наряды и говорит грубым голосом. Даже когда
она просто болтает, в голосе прорываются визгливые нотки. Разговаривает, как
подружка гангстера, но задает вопросы, достойные аспирантки. Как бы там ни
было, я сейчас начинаю работать в киноиндустрии, и мне любопытно, что вы там
с Гумбольдтом написали. Как-никак, по твоей пьесе сняли удачный фильм.
-- О, по нашему сценарию ни за что не снять картину. Список действующих
лиц включал Муссолини, папу римского, Сталина, Калвина Кулиджа, Амундсена и
Нобиле. А главным героем был людоед. Еще в сценарии упоминались дирижабль и
деревня в Сицилии. Даблью Си Филдсу* сценарий наверняка понравился бы, но
только сумасшедший продюсер вложил бы в него хотя бы пенни. Конечно, никогда
не знаешь, как оно обернется. Кто в 1913 году обратил бы внимание на
пророческий сценарий о Первой мировой войне? Или если бы еще до моего
рождения мне предложили готовый сценарий жизни и пригласили жить по нему,
разве я не отказался бы наотрез?
-- А как же твоя пьеса?
-- Кэтлин, поверь мне, я был просто червем, который случайно выплюнул
шелковую нить. Бродвейский наряд соткали другие. Лучше расскажи мне, что
тебе оставил Гумбольдт?
-- Ну, во-первых, он написал мне замечательное письмо.
-- Мне тоже. И совершенно здравое.
-- А мне немного сбивчивое. Оно слишком личное, и я не могу его
показать даже теперь. Он перечислил все преступления, которые я будто бы
совершила. Готов простить мне все, что я сделала, только пишет очень
подробно и постоянно поминает Рокфеллеров. Но есть и целые куски совершенно
здравые. Действительно трогательные, правильные вещи.
-- Это все, что ты от него получила?
-- Нет, Чарли, там было еще кое-что. Документ. Идея еще одного фильма.
Вот почему я спросила тебя, что вы такого сочинили в Принстоне. Скажи, а
тебе он что-нибудь оставил, кроме письма?
-- Поразительно! -- воскликнул я.
-- Что поразительно?
-- То, что он сделал. Совсем больной, слабеющий, умирающий, но все
такой же изобретательный.
-- Не понимаю тебя.
-- Скажи, Кэтлин, этот документ, эта идея фильма, о писателе? А у
писателя деспотичная жена? Так? А еще у него красивая молодая любовница? Они
вместе путешествовали. И он написал книгу, которую не посмел опубликовать?
-- А, да. Я поняла. Конечно. Все так, Чарли.
-- Вот сукин сын! Великолепно! Он все продублировал. Повторил
путешествие с женой. И сценарий для нас двоих.
Она молча изучала меня. Ее губы растянулись в улыбку:
-- Почему, по-твоему, он приготовил нам одинаковые подарки?
-- А ты уверена, что мы единственные наследники? Ха-ха, давай помянем
этого безумца. Он был славным.
-- Да, он действительно был славным. Но я хочу понять -- ты думаешь,
что он все это спланировал? -- спросила Кэтлин.
-- Кто -- Александр Поп, что ли? -- не мог выпить чашки чаю, чтобы не
завести какую-то интригу? Гумбольдт такой же. Он до самой смерти мечтал о
шальных деньгах. Знал, что умирает, но хотел сделать нас богатыми. Как бы
там ни было, поразительно, что у него до самого конца сохранилось чувство
юмора, по крайней мере, его остатки. И, даже сойдя с ума, он написал по
меньшей мере два абсолютно здравых письма. Я собираюсь провести странную
аналогию: чтобы сделать это, Гумбольдт вырвался из границ застарелого
безумия. Ты можешь возразить, что он эмигрировал в болезнь слишком давно. И
прочно там обосновался. Возможно, ради нас ему удалось вернуться на свою
Бывшую Родину. Еще разок увидеться с друзьями. Скорее всего, ему это было
так же трудно, как для кого-нибудь другого -- например, для меня, -- перейти
из этого мира в мир духов. Или, еще одно необычное сравнение: он, как
Гудини, удрал из мира смертельной паранойи, маниакальной депрессии и всего
такого прочего. Спящие пробуждаются. Изгнанники и эмигранты возвращаются, а
умирающий гений приходит в себя. "Предсмертное прозрение", -- писал он в
письме.
-- Думаю, перед смертью у него не осталось сил на два отдельных подарка
каждому из нас, -- сказала Кэтлин.
-- Или взглянем с другой стороны, -- возразил я. -- Он показал нам все
то, что в нем преобладало, -- козни, интриги и паранойю. Он поднаторел в
этом как никто другой. Помнишь знаменитый прорыв к Лонгстафу?
-- Ты думаешь, он замышлял нечто иное? -- задумалась Кэтлин.
-- А как по-твоему? -- вопросом на вопрос ответил я.
-- Что-нибудь вроде посмертного испытания характера, -- сказала она.
-- Он был абсолютно уверен, что мой характер неисправим. Наверное, и
твой тоже. Но подарил нам чудесные мгновения. Мы смеемся и восхищаемся, но
как это грустно. Я очень тронут. Мы оба тронуты.
Крупная сдержанная Кэтлин мягко улыбалась, но внезапно цвет ее больших
глаз изменился. Их заволокло слезами. Но Кэтлин даже не пошевелилась. Такая
уж она есть. В голову пришла не слишком уместная мысль, что, возможно,
Гумбольдт замыслил свести нас с Кэтлин. Не обязательно как мужа и жену,
скорее, просто объединить наши чувства к нему в некий совместный мемориал.
Ведь после его смерти мы оставались (на какое-то время) жить,
лицедействовать в обманчивом мире людей, и, может быть, мысль о том, что мы
будем заняты придуманным им делом, могла обрадовать его и разогнать
могильную тоску. Ведь когда Платон, Данте или Достоевский высказывались в
пользу бессмертия, Гумбольдт, глубоко восхищавшийся этими людьми, не мог
сказать: "Они были гениями, но мы не можем принимать всерьез их идеи". Но
относился ли он сам к бессмертию всерьез? Он не говорил. Сказал только, что
мы сверхъестественные, а не обыкновенные создания. Я все бы отдал, чтобы
узнать, что все-таки Гумбольдт имел в виду.
-- Эти наброски очень трудно защитить авторскими правами, -- объяснила
Кэтлин. -- Гумбольдт, должно быть, получил юридическую консультацию, как это
сделать... Он запечатал оригинал сценария в конверт, пошел на почту,
отправил заказное письмо и сам же получил его. Таким образом, конверт
остается запечатанным. Мы получили копии.
-- Точно. У меня два таких опечатанных конверта.
-- Два?
-- Да, -- ответил я. -- Во втором то, что мы придумали в Принстоне.
Теперь я знаю, чем забавлялся Гумбольдт в той мерзкой ночлежке. Он в
мельчайших подробностях разрабатывал план, с учетом всех протокольных
формальностей. Это как раз по его части.
-- Послушай, Чарльз, мы должны поделиться поровну, -- сказала Кэтлин.
-- Господи, с финансовой точки зрения этот сценарий -- полный ноль, --
возразил я.
-- Совсем наоборот, -- твердо сказала Кэтлин. Услышав такой ответ, я
внимательно посмотрел на нее. Как не похожа на Кэтлин, обычно такую робкую,
столь решительная защита своего мнения. -- Я показала сценарий людям из
киноиндустрии, подписала контракт и даже получила аванс в размере трех тысяч
долларов как наследница авторского права. Половина из них твоя.
-- Ты хочешь сказать, что нашелся человек, готовый заплатить за это
деньги?
-- И не один. У меня было два предложения. Я остановилась на компании
"Стейнхалс продакшн". Куда переслать чек?
-- Сейчас у меня нет адреса. Я постоянно в пути. Но, Кэтлин, я не
возьму этих денег. -- Я подумал о том, как расскажу обо всем Ренате. Она так
блистательно осмеяла подарок Гумбольдта и тем самым задела наше вымирающее
поколение, мое и Гумбольдта. -- Сценарий уже сочиняют?
-- Его серьезно обсуждают, -- ответила Кэтлин. Временами ее голос
срывался на девичий дискант. Она смолкла.
-- Как интересно. Как нелепо. Сплошное неправдоподобие, -- сказал я. --
Хотя я всегда немного гордился своими причудами, но подозреваю, что они лишь
слабое подобие множества настоящих, куда более впечатляющих странностей,
которые где-то там, не здесь, вовсе не так уж редки, а являются нормой. Вот
почему карикатурное изображение Гумбольдтом любви, амбиций и тому подобных
штучек в глазах деловых людей выглядит правдоподобно.
-- Я посоветовалась с хорошим юристом, и мой контракт со "Стейнхалс"
принесет нам минимум тридцать тысяч, если они возьмут опцион*. Все зависим
от сметы, мы можем получить даже семьдесят тысяч. Все прояснится примерно
через два месяца. В конце февраля. Знаешь, что я думаю, Чарли, мы с тобой
как совладельцы должны заключить отдельный контракт.
-- Ладно, Кэтлин, давай не усугублять ирреальность событий. Никаких
контрактов. Мне не нужны эти деньги.
-- Я так и думала до сегодняшнего дня, ведь кругом только и говорят о
твоем миллионном состоянии. Но прежде чем подписать счет в Пальмовом зале,
ты пересчитал все дважды, сверху вниз и снизу вверх. И даже побледнел. А
потом, я заметила, с каким трудом ты решился на чаевые. Не надо смущаться,
Чарльз.
-- Нет, нет, Кэтлин, у меня куча денег. Таким меня воспитала юность во
времена Великой депрессии. Кроме того, цены там грабительские! Людей
старшего поколения такое возмущает.
-- Но я слышала, ты судишься. Я знаю, что происходит, когда в человека
вцепляется свора адвокатов и судей. Не зря же я управляла ранчо в Неваде.
-- Конечно, тяжело зависеть от денег. Чувствуешь себя так, будто вмерз
в ледяной куб. Но невозможно добиться успеха, а потом жить спокойно. Так не
бывает. Этого Гумбольдт, очевидно, не понимал. Неужели он думал, что деньги
возведут стену между успехом и провалом? Значит, он так ничего и не понял.
Как только на тебя сваливаются большие деньги, с тобой происходят
разительные метаморфозы. Приходится бороться с мощнейшими силами,
внутренними и внешними. В успехе практически нет ничего личного. Успеха
добиваются только деньги.
-- Ты просто пытаешься сменить тему разговора. Ты всегда был очень
наблюдательным. Год за годом я видела, как внимательно ты присматриваешься к
людям. Будто ты их видишь, а они тебя нет. Но сейчас, Чарли, ты не
единственный наблюдательный человек.
-- Стал бы я останавливаться в "Плазе", если б разорился?
-- С молодой дамой? Пожалуй.
Эта крупная, постаревшая, но по-прежнему привлекательная женщина со
срывающимся резким голосом и впалыми щеками, делавшими ее лицо милым и
печальным, внимательно меня изучала. Ее взгляд, слегка потупленный и
какой-то неуверенный из-за привычки к покорности, излучал доброту и тепло. И
вообще меня глубоко трогают люди, которые пытаются разобраться в моем
положении.
-- Если я правильно поняла, ты собираешься с этой дамой в Европу. Так
мне сказал Хаггинс.
-- Да, -- кивнул я, -- это правда.
-- И..?
-- И что? -- сказал я. -- Бог его знает.
Я мог сказать ей больше. Мог признаться, что утратил серьезное
отношение к вопросам, к которым серьезно относятся другие серьезные люди, к
неверно сформулированным вопросам метафизики или политики. Разве мне нужен
точный и прозаический повод лететь в Италию с прелестной женщиной? Я искал
необыкновенной нежности, искал любви и наслаждения, исходя из мотивов,
пожалуй, более уместных лет тридцать назад. Чего ждать, если наверстываешь в
шестьдесят то, что недополучил в двадцать? И что делать, если все-таки
наверстаешь? Я не прочь был открыть этой доброй женщине свое сердце. Потому
что заметил явные признаки того, что и она вышла из состояния духовного сна.
Мы могли обсудить множество замечательных тем, например, почему спячка
запечатывает души людей и почему пробуждение происходит так судорожно и не
думает ли она, что душа может перемещаться в пространстве отдельно от тела,
и не кажется ли ей, что не существует сознания, способного обходиться без
телесной оболочки. Я боролся с искушением рассказать ей, что у меня своя,
персональная точка зрения на проблему смерти. Я размышлял, можно ли серьезно
обсудить с нею задачу, поставленную перед писателями Уолтом Уитменом,
утверждавшим, что демократия может погибнуть, если поэты не посвящают ей
великих поэм о смерти. Я чувствовал, что Кэтлин именно та женщина, с которой
можно об этом поговорить. Но я попал в довольно двусмысленную ситуацию.
Старый бабник, потерявший голову из-за красивой девицы, которую интересует
только его кошелек, романтик, собравшийся воплотить в жизнь мечты юности,
внезапно загорается желанием обсудить сверхчувственное сознание и великую
поэму о смерти, посвященную демократии! Брось, Чарли, не делай этот безумный
мир еще безумнее. Именно потому, что Кэтлин была той женщиной, с которой я
мог поговорить, я промолчал. Из уважения. Я решил, что дождусь момента,
когда продумаю эти вопросы глубже, когда буду знать больше.
Она сказала:
-- На следующей неделе я буду в "Метрополе" в Белграде. Давай держать
связь. Я составлю контракт и вышлю его тебе.
-- Нет, нет, не стоит беспокоиться.
-- Почему? Потому, что я вдова и ты не хочешь получить от меня свои
собственные деньги? Посмотри на это с другой стороны. Мне не нужна твоя
доля.
Добрая женщина. Она понимала истинное положение вещей -- я тратил на
Ренату большие деньги и был на грани разорения.
* * *
-- Дорогая, зачем ты утащила мою туфлю?
-- Не могла удержаться, -- ответила великолепная Рената. -- Как ты
доскакал наверх в одной туфле? Что подумала твоя приятельница? Держу пари,
это нарушило общественное спокойствие. Хорошее чувство юмора, вот что нас
связывает, Чарли. Это я знаю наверняка.
Да, в наших отношениях юмор брал верх над любовью. Мой характер и мои
привычки забавляли Ренату. Настолько забавляли, что я надеялся, что ее
чувства могут постепенно перерасти в любовь. Потому что ни при каких
обстоятельствах я не стал бы делать предложение без любви.
-- В Париже ты тоже стащила из-под стола мой ботинок.
-- Да, в тот вечер, когда какой-то противный человек сказал тебе, как
малозначительна твоя ленточка ордена Почетного легиона, и поставил тебя на
одну ступень со сборщиками мусора и свиноводами. Это было одновременно моей
местью, утешением и развлечением, -- сказала Рената. -- Помнишь, что я
сказала потом, по-моему, очень остроумно?
-- Помню.
-- Что я сказала, Чарли?
-- Ты сказала, человек обнажается.
-- Человек обнажается, а Господь открывается, -- и тщательно
накрашенная темноволосая Рената в красном дорожном костюме засмеялась. --
Послушай, Чарли, откажись ты от этой дурацкой поездки в Техас. Ты нужен мне
в Милане. Мне будет не очень-то легко с Биферно. Твой брат не хочет, чтобы
ты приезжал, и ты ему ничего не должен. Ты любишь его, но он вечно поддевает
тебя, а ты не умеешь защититься от его издевок. Ты приезжаешь к нему с
тяжелым сердцем, а он посылает тебя куда подальше. Мы оба знаем, что он
подумает. Подумает, что ты решил воспользоваться тяжелой ситуацией и
втереться в его прибыльные предприятия. Позволь мне спросить тебя, Чарли. А
не будет ли он хотя бы отчасти прав? Я не собираюсь вмешиваться в твои дела,
но подозреваю, что сейчас тебе позарез нужна счастливая случайность, чтобы
поправить финансовое положение. И еще одно: вы с его женой никогда не
договоритесь, кто из вас должен быть главным плакальщиком, если что-нибудь
случится, так зачем ему рядом сразу два плакальщика еще до того, как он
ляжет под нож? Короче говоря, ты напрасно тратишь время. Поехали со мной. Я
мечтаю, как мы поженимся в Милане, как я пойду под венец под моей настоящей
девичьей фамилией -- Биферно -- в присутствии родного отца.
Душа моя рвалась к Ренате. Она заслужила, чтобы все сложилось так, как
ей хочется. Но сейчас, в аэропорту Кеннеди, она в этой неподражаемой шляпе,
в замшевом длиннополом пальто, в кашне от "Гермеса" и элегантных сапожках,
казалось, могла принадлежать кому-то не в большей степени, чем Пизанская
башня. Однако Рената настаивала на своих личных правах, на праве
самоидентификации, в праве на отца, на мужа. Какая глупость, какое падение!
Тем не менее невидимому наблюдателю, стоящему на более высокой иерархической
ступени, я вполне мог казаться приверженцем пресловутого порядка,
рациональности, благочестия и прочих ценностей среднего класса.
-- Пойдем, выпьем чего-нибудь в зале для особо важных персон. Я не хочу
пить там, где шумно и стаканы липкие.
-- Но я больше не отношусь к высоким персонам.
-- Чарльз, -- сказала она, -- помнишь того парня, Зиттерблума, который
должен был устроить тебе налоговую льготу по нефтяным акциям и пустил на
ветер твои двадцать тысяч? Позвони ему, пусть он все устроит. Он же сам
предлагал в прошлом году: "Обращайся в любое время, Чарли".
-- Я начинаю чувствовать себя рыбаком из сказки братьев Гримм, которого
жена послала на берег моря просить у золотой рыбки царские хоромы.
-- Думай, что говоришь! Разве я похожа на ту сварливую бабу? --
возмутилась она. -- Мы имеем право посидеть по-людски, а не толкаться в
смердящей толпе.
Мне все-таки пришлось позвонить Зиттерблуму, и его секретарша легко все
уладила. Это навело меня на мысль, как много можно извлечь из своих
проигрышей и неудач, стоит слегка задуматься над ними. В мрачном
расположении духа перед предстоящим расставанием я потягивал "кровавую Мэри"
и думал о том, на какой риск иду ради брата, который вряд ли оценит этот шаг
по достоинству. Однако я обязан доверять Ренате. Представления об идеальном
мужчине требовали именно этого, а практичному уму приходится жить согласно
идеальным представлениям. Однако мне не хотелось, чтобы меня тут же
заставили предсказать, как все обернется, потому что, доведись мне
предсказывать, все пошло бы прахом.
-- Как насчет беспошлинной бутылочки "Ма Грифф"? -- спросила она.
Я купил ей большую бутылку, сказав:
-- Ее доставят в самолет, и я не почувствую аромата.
-- Не беспокойся, мы прибережем бутылку для встречи. Не позволяй своему
брату знакомить тебя в Техасе с женщинами.
-- Ему это никогда не придет в голову. А ты, Рената? Когда ты в
последний раз разговаривала с Флонзалеем?
-- Забудь о Флонзалее. Мы окончательно порвали. Он милый человек, но
как я могу иметь дело с гробовщиком?
-- Он очень богат, -- заметил я.
-- Богат: венки да мертвяки, -- отозвалась Рената в столь любимом мною
стиле. -- Теперь он директор и сам не возится с трупами, но я не могу
отделаться от мысли, что когда-то он собственноручно занимался
бальзамированием. Конечно, я не согласна с этим Фроммом*, который заявляет,
что некрофилия пропитывает цивилизацию. Если серьезно, Чарли, с таким
телосложением, как у меня, во что я превращусь, если чуть-чуть отойду от
нормы? -- В общем, я загрустил, потому что не понимал, насколько она
искренна, и сомневался, увидимся ли мы снова. Но несмотря на подавленность,
я чувствовал, что в духовном плане продвигаюсь вперед. Когда-то расставания
и отъезды выматывали мне душу; я и сейчас испытывал тревогу, но ощущал
внутри себя некую опору. -- Ну, дорогой, пора. Я завтра позвоню тебе в Техас
из Милана, -- пообещала Рената, и мы расцеловались. Казалось, она вот-вот
заплачет, но глаза ее остались сухими.
Я прошел по туннелю, похожему на бесконечный извилистый пищевод или
коридор в экспрессионистском* фильме, прошел проверку на наличие оружия и
сел на самолет до Хьюстона. Всю дорогу до Техаса я читал книги по
оккультизму. В них отыскалось множество впечатляющих пассажей, но к этому я
вернусь несколько позже. После полудня я прибыл в Корпус-Кристи и
зарегистрировался в мотеле. Потом отправился к Джулиусу, в большой новый
дом, окруженный пальмами, палисандрами, мушмулой и лимонными деревьями.
Лужайки выглядели словно мягкая зеленая стружка для набивки матрацев. На
подъездной дорожке стояли дорогие автомобили, и когда я позвонил в дверь,
громко задребезжал звонок и послышался собачий лай. Система охраны была
тщательно продумана. Тяжелые засовы отодвинулись, и моя невестка Гортензия
широко распахнула украшенную полинезийской резьбой дверь. Она прикрикнула на
собак, но по голосу чувствовалась, что она их любит. Потом Гортензия
повернулась ко мне -- грубоватая, но славная женщина с голубыми глазами и
пухлыми губами. Слегка ослепленная дымом собственной сигареты, болтавшейся в
уголке рта, она воскликнула:
-- Чарльз! Как ты сюда добрался?
-- Взял напрокат машину. Как дела, Гортензия?
-- Джулиус тебя ждет. Он одевается. Проходи.
Собаки оказались размером чуть ли не с лошадь. Гортензия придержала их,
и я прошел в спальню хозяина, поздоровавшись по дороге с детьми, моими
племянниками, которые ничего не ответили. Я подозревал, что они не считают
меня полноправным членом семьи. Войдя в комнату, я увидел брата Юлика в
боксерских трусах в желтую полоску, доходящих ему до колен.
-- Я так и подумал, что это ты, Чакки, -- вместо приветствия проворчал
он.
-- Да, Юлик, это я.
Он плохо выглядел. Большой живот, напряженные соски. А между ними
обильная серая растительность. Но он, как всегда, держался совершенно
спокойно. Удлиненная голова с прямым носом, аккуратно подстриженными ровными
седыми волосами, офицерскими усами плюс мешки под быстрыми проницательными
глазами придавали ему деспотичный вид. Он всегда носил свободные трусы, они
ему больше нравились. Я, как правило, выбирал более короткие и облегающие.
Юлик окинул меня угрюмым взглядом. Нас разделяла целая вечность. Для меня
ничего не изменилось, но Юлик из тех, кто снова и снова пересматривает свое
отношение к другим. Для него не существует ничего вечного. Братская любовь,
которую я излучал, озадачивала и смущала его, льстила, но вызывала
подозрения. Насколько я искренен? Неужели ничего не замышляю? Гожусь ли я
вообще на что-нибудь? Юлику трудно окончательно во мне разобраться, так же,
как мне в Такстере.
-- Раз уж ты решил приехать, махнул бы прямо в Хьюстон, -- фыркнул он.
-- Все равно мы завтра туда поедем. -- Я видел, как старательно он подавляет
в себе братские чувства. Но они держались все еще прочно. Юлик вовсе от них
не избавился.
-- Я нисколько не возражаю против еще одной поездки. В Нью-Йорке у меня
все равно не осталось никаких серьезных дел.
-- Мне сегодня нужно осмотреть одно местечко. Поедешь со мной или
хочешь поплавать в бассейне? Такая жара. -- В прошлый раз, когда я полез в
бассейн, одна из его огромных собак прокусила мне лодыжку; кровь хлестала
вовсю. И потом, он прекрасно знал, что я не купаться приехал. -- Мне
приятно, что ты здесь. -- Юлик отвернулся и смотрел в одну точку, пока его
привыкший к расчетам разум пытался взвесить шансы. -- Эта операция испортила
детям Рождество, -- вздохнул он, -- а ты даже не собираешься побыть со
своими.
-- Я послал им кучу игрушек из магазина Шварца. К сожалению, не
додумался привезти подарки твоим мальчишкам.
-- А что ты можешь им привезти? У них и так все есть. Купить им игрушки
-- целая проблема. Меня решили оперировать. Бог знает сколько провалялся в
Хьюстоне, пока проводили анализы. Пожертвовал больнице двадцать тысяч в
память о папе и маме. Я прекрасно готов к операции, если не считать
нескольких фунтов лишнего веса. Представляешь, Чакки, они тебя разрезают и
копаются внутри, наверное, даже вынимают из груди сердце. Эта бригада делает
такие операции тысячами. Думаю, к первому февраля я уже вернусь к работе. У
тебя есть деньги? Тысяч пятьдесят? Возможно, я смогу пристроить тебя в одно
дело.
Время от времени Юлик звонил мне из Техаса и говорил: "Вышли мне чек на
тридцать, нет, лучше на сорок пять тысяч". Я выписывал чек и отправлял его
по почте. Без всяких расписок. Иногда контракт приходил спустя полгода. Но
каждый раз деньги возвращались в двойном размере. Он с удовольствием делал
это для меня, хотя злился, что я не в состоянии разобраться в деталях его
махинаций и оценить деловую хватку. Ну а прибыль, достававшаяся мне, частью
вверялась заботам Зиттерблума, частью уходила к Дениз, шла на субсидирование
Такстера, на налоги, на апартаменты Ренаты в Лейк-Пойнт-Тауэр*, на оплату
услуг Томчека и Сроула.
-- Что ты задумал? -- поинтересовался я.
-- Кое-что, -- ответил он. -- Ты же знаешь, что такое банковские
учетные ставки. Не удивлюсь, если они совсем скоро дойдут до восемнадцати
процентов.
Три включенных телевизора придавали краскам этой комнаты еще больший
блеск. Обои, тисненные золотом. Ковер -- словно продолжение великолепной
лужайки. Границу между этими лужайками, внутренней и внешней, обозначало
венецианское окно, из-за которого сад и спальня казались единым
пространством. Посреди комнаты стоял синий велотренажер, а на полках
спортивные трофеи -- Гортензия замечательно играла в гольф. Специально
спроектированные огромные шкафы ломились от бесчисленных костюмов, десятков
пар обуви, расставленных рядком на длинных полках, сотен галстуков и
штабелей шляпных коробок. Джулиус, обожая покрасоваться и гордый своим
состоянием, в вопросах вкуса был привередливым критиканом; он придирчиво
оценил мой костюм, будто Дуглас Макартур* от моды.
-- Ты всегда был недотепой, Чакки. Даже сейчас, когда тратишь большие
деньги на одежду и шьешь у портного, ты все равно остаешься недотепой. Где
ты купил эти дурацкие туфли? А эту попону вместо пальто? Сто лет назад такие
туфли впаривали простакам, посулив в придачу бесплатную ложку для обуви.
Вот, возьми это пальто, -- он кинул мне на руки черное пальто из шерсти
викуньи с бархатным воротником. -- Здесь от него почти никакого проку --
слишком тепло. Оно твое. А старое мальчики отнесут на конюшню, где ему и
место. Сними это тряпье и переоденься.
Я так и сделал. В такой форме он выражал свою любовь. Напору Юлика я
сопротивлялся молча. Он надел трикотажные брюки двойной вязки, превосходно
скроенные, с большими манжетами, но не смог застегнуть их на животе. Джулиус
крикнул в соседнюю комнату Гортензии, что после химчистки брюки сели.
-- Да, сели, -- спокойно подтвердила она.
Такие в этом доме порядки. Никакого надменного ворчания, никаких
раболепных оправданий.
Мне выдали еще и новую пару туфель. У нас с Джулиусом один размер ноги.
Не говоря уже об одинаковых больших глазах, немного навыкате, и прямых
носах. Я не до конца понимаю, какое выражение придавали эти черты моему
лицу. А вот Юлик благодаря им выглядел властным. Теперь, когда я стал думать
о земной жизни каждого человека как об одном из целой череды воплощений, я
задумался над духовной судьбой Джулиуса. Кем он был до этого? Биологическая
эволюция и история западной цивилизации за каких-то паршивых шестьдесят пять
лет никак не могли сотворить такую индивидуальность, как Юлик. Основные
черты характера он принес в этот мир готовыми. Я склонялся к мысли, что, кем
бы он ни был до этого, в нынешней жизни, в жизни богатого огрубевшего
американца он утратил что-то основополагающее. Америка -- тяжелое испытание
для человеческой души. Не удивлюсь, если в духовном плане она отбрасывает
нас назад. Видимо, некоторые высшие силы временно отступают, и чувствующая
часть души поступает по-своему, согласно своим материальным потребностям.
Ах, эти земные блага, эти низменные соблазны. Кто из журналистов писал, что
существуют страны, в которых наши помои покажутся деликатесами?
-- Так ты собрался в Европу. С какой-то конкретной целью? По работе?
Или просто небольшое путешествие, как обычно? Ты никогда не ездишь один,
всегда с какой-нибудь девкой. Какая сучка захомутала тебя на этот раз?..
Можно, конечно, втиснуться в эти штаны, но нам придется много ездить, а я
хочу, чтобы было удобно. -- Он в ярости стащил с себя брюки и швырнул их на
кровать. -- Знаешь, куда мы поедем? В Мексиканском заливе есть чудное место
-- частное владение, полуостров шестнадцать или двадцать гектаров,
принадлежит кубинцам. Один генерал, который был диктатором до Батисты*,
много лет назад заграбастал его себе. Я расскажу, как он это провернул.
Бумажные деньги ветшают, так вот, старые купюры принимали в банках Гаваны,
обменивали на новые, а старые якобы уничтожали. Но эти деньги никто не
сжигал. Нет, дружище, их вывозили из страны и размещали на счетах генерала.
На эти средства он покупал собственность в США. Теперь на этих деньгах сидят
его потомки. Но они балбесы, свора бездельников. Дочери и невестки пытаются
заставить этих гуляк вести себя по-людски. А они только и делают что
катаются на яхтах, жрут, пьют, развлекаются со шлюхами и играют в поло.
Наркотики, мощные машины, самолеты, -- ну, ты сам понимаешь. Так вот,
женщины хотят нанять подрядчика, который оценит их земельную собственность.
И назначить цену. Это же целый полуостров, Чарли, он принесет миллионы. У
меня есть знакомые кубинцы, изгнанники, которые знали этих наследников у
себя на родине. Уверен, мы найдем верный подход. Кстати, я получил письмо от
адвоката Дениз. Ты будто бы признался, что владеешь частью моего
кондоминиума, и они хотят знать, во сколько он оценивается. Тебе надо было
все им говорить? Кто такой этот Пинскер?
-- У меня не было выбора. Суд повесткой затребовал мои налоговые
декларации.
-- Ах ты балбес, олух образованный. Родился в хорошей семье, не дурак,
сам пробил себе дорогу. Но раз уж тебе приспичило стать интеллигентом,
почему ты не можешь быть жестким, как Герман Кан* или Милтон Фридман* или те
агрессивные парни, что печатаются в "Уолл-стрит джорнэл"? Нет, ты впился в
Вудро Вильсона и прочих покойников. Не могу я читать дерьмо, которое ты
пишешь! Две строчки, и я начинаю зевать. Зря отец не порол тебя так же, как
меня. Глядишь, ты бы и очнулся от спячки. Хождение в любимчиках не принесло
тебе пользы. А потом ты вырос и женился на этой мерзкой девке. Ее бы к
симбионистам* или к палестинским террористам. Как только я увидел ее острые
зубки и вьющиеся на висках волосы, сразу понял -- тебе прямая дорога в
открытый космос. Ты затем и родился, чтобы доказывать, что жизнь на этой
земле невозможна. Ладно, считай, что доказал. Черт, хотел бы я быть в такой
же физической форме. Ты до сих пор гоняешь мяч с Лангобарди? Говорят, он
теперь настоящий джентльмен. Скажи, а как у тебя дела в суде?
-- Довольно погано. Судья приказал внести залог. Двести тысяч.
Эта сумма согнала краску с его лица.
-- Твои средства заморозили? Ты никогда их больше не увидишь. Кто твой
адвокат? Все тот же толстозадый закадычный дружок Сатмар?
-- Нет, Форрест Томчек.
-- Томчека я знаю по юридической школе. Проходимец от юриспруденции.
Гладкий и скользкий, как суппозиторий, но суппозиторий с динамитом. А кто
судья?
-- Некто Урбанович.
-- Его не знаю. Но играет он против тебя, дело ясное. С ним поработали.
Грязный сговор. Использует тебя, чтобы получить откат. Видно, кому-то должен
и хочет погасить долг за твой счет. Сейчас я все выясню. Знаешь Фланко, он
живет в Чикаго?
-- Соломон Фланко? Адвокат мафии?
-- Он должен знать, -- Юлик быстро набрал номер. -- Фланко, -- сказал
он, когда его соединили, -- это Джулиус Ситрин из Техаса. В суде по семейным
делам есть такой Урбанович. Он на содержании? -- Юлик внимательно выслушал
ответ. -- Спасибо, Фланко, перезвоню позже. -- Повесив трубку, Джулиус
выбрал спортивную рубашку, а потом сказал: -- Нет, кажется, Урбанович не
берет. Он метит выше. Скользкий тип. Совершенно бессердечный. Если возьмется
за тебя, то денег тебе не видать как своих ушей. Ладно, спиши их со счета.
Сделаем тебе новые. Ты что-нибудь прикопал?
-- Нет.
-- У тебя нет загашника? Ни единого номерного счета в банке? Никакого
тайника?
-- Нет.
Юлик сурово посмотрел на меня. Затем его лицо, изрезанное морщинами
старости, забот и жизненных испытаний, немного смягчилось, он улыбнулся
сквозь ачесоновские усы и сказал:
-- Подумать только, мы братья. Прям-таки тема для поэмы. Может,
предложишь своему приятелю Фон Гумбольдту Флейшеру? Кстати, как поживает
твой кореш-поэт? Помню, как-то в пятидесятые я заехал за вами на такси и
повез по ночным кабакам Нью-Йорка. Мы славно повеселились в "Копакабане",
помнишь?
-- Да, замечательная была ночка. Гумбольдту очень понравилось. Он умер,
-- добавил я.
Юлик надел шикарную ярко-синюю рубашку из итальянского шелка. Она явно
кроилась на более стройную фигуру. Джулиусу не без труда удалось застегнуть
ее на груди. В мой предыдущий визит Юлик был стройнее и носил брюки в
обтяжку -- желтая полоска, низкая талия, а на боковых швах нашиты серебряные
мексиканские песо. Он похудел, сев на интенсивную диету. Но даже тогда салон
"кадиллака" был усыпан арахисовой шелухой. А теперь Джулиус снова
поправился. Я видел перед собой дородное тело, всецело знакомое и привычное
-- толстое брюхо, веснушки на нетренированных плечах и холеные кисти. Я до
сих пор видел в нем тучного, раскормленного ребенка, настырного и коварного
мальчуга