ак вдруг размышления ее были прерваны сильным
толчком, от которого качнулась карета. В то же мгновение стекла
разлетелись вдребезги, раздался зловещий треск, и карета опрокинулась в
канаву. Жюли отделалась испугом. Но дождь не переставал, колесо было
сломано, фонари потухли, а вокруг не было видно никакого жилья, где бы
можно было найти убежище. Кучер чертыхался, лакей ругал кучера, проклиная
его за неловкость. Жюли, оставаясь в карете, спрашивала, нельзя ли
вернуться в П. и вообще что теперь им делать. Но на все вопросы она
получала один безнадежный ответ:
- Никак невозможно.
Между тем издали донесся глухой шум приближающегося экипажа. Вскоре
кучер г-жи де Шаверни, к большому своему удовольствию, узнал одного из
своих приятелей, с которым он только что заложил фундамент нежной дружбы в
людской г-жи Ламбер. Он крикнул, чтобы тот придержал лошадей.
Экипаж остановился. Едва было произнесено имя г-жи де Шаверни, как
какой-то молодой человек сам открыл дверцы кареты и, воскликнув: "Она не
ранена?" - одним прыжком очутился у кареты Жюли. Она узнала Дарси, она его
ожидала.
Руки их в темноте встретились, и Дарси почудилось, что г-жа де Шаверни
пожала ему руку, но, вероятно, это было от страха. После первых вопросов
Дарси, разумеется, предложил свой экипаж. Жюли не ответила: она не знала,
какое решение принять. С одной стороны, если ехать в Париж, то ей
предстоит сделать три или четыре мили вдвоем с молодым человеком, и это ее
смущало; с другой стороны, если возвращаться в замок и просить
гостеприимства у г-жи Ламбер, придется рассказать романтическое
приключение, с опрокинутой каретой и Дарси, явившимся ей на помощь; при
мысли об этом ее бросало в дрожь. Снова появиться в гостиной в разгар
виста в качестве спасенной Дарси, как та турчанка, и подвергнуться после
этого оскорбительным расспросам или выслушивать выражения соболезнования -
нет, об этом нечего было и думать. Но три длинных мили до Парижа!.. Покуда
она колебалась, не зная, на что решиться, и бормотала неловко банальные
фразы о беспокойстве, которое она причинит, Дарси будто прочел ее мысли и
сказал холодно:
- Возьмите мой экипаж, сударыня. Я останусь при вашей карете и подожду,
пока меня подвезут до Парижа.
Жюли из боязни показаться чрезмерно щепетильной поспешила принять не
второе, а первое предложение. И так как решение ее было слишком внезапным,
то не осталось времени обсудить важный вопрос, куда же они поедут: в П.
или в Париж. Она уже сидела в карете Дарси, закутанная в его плащ, который
он сейчас же ей предложил, и лошади легкой рысцой неслись к Парижу, прежде
чем ей пришло в голову сказать, куда она хочет ехать. Решил за нее ее
слуга, давший кучеру городской адрес своей госпожи.
В начале разговора оба стеснялись. Дарси говорил отрывисто, словно он
был немного раздражен. Жюли вообразила, что его обидело ее колебание и что
он принимает ее за смешную недотрогу. Она уже до такой степени была под
властью этого человека, что внутренне себя упрекала и думала только о том,
как бы рассеять его, видимо, дурное настроение, в котором она винила себя.
Платье Дарси вымокло; она заметила это, сейчас же сняла плащ и
потребовала, чтобы он им накрылся. Возникла борьба великодушия, в
результате чего вопрос был решен так, чтобы на каждого пришлось по
половине плаща. Это было ужасно неблагоразумно, и она никогда бы на это не
пошла, не будь минуты колебания, о которой ей теперь хотелось забыть.
Они были так близко один от другого, что щека Жюли могла чувствовать
жаркое дыхание Дарси. Толчки экипажа порою сближали их еще больше.
- Этот плащ, которым мы оба накрываемся, - сказал Дарси, - напоминает
мне наши давнишние шарады. Помните, как вы изображали мою Виргинию (*28) и
мы оба закутались в пелерину вашей бабушки?
- Да. А еще я помню нагоняй, который я от нее за это получила.
- Счастливое было время! - воскликнул Дарси. - Сколько раз я с грустью
и блаженством думал о божественных вечерах на улице Бельшас! Помните,
какие великолепные крылья коршуна привязали вам к плечам розовыми
ленточками, и клюв из золотой бумаги, который я для вас так искусно
смастерил?
- Да, - ответила Жюли, - вы были Прометеем, а я - коршуном. Но какая
хорошая у вас память! Как вы не забыли всего этого вздора? Ведь мы так
давно не видались!
- Вы хотите, чтобы я сказал вам комплимент? - спросил Дарси, улыбаясь,
и нагнулся, чтобы посмотреть ей в лицо. Потом продолжал более серьезным
тоном: - По правде сказать, нет ничего необыкновенного в том, что я
сохранил в памяти счастливейшие часы моей жизни.
- У вас был талант к шарадам! - прервала его Жюли, боясь, что разговор
примет слишком чувствительный характер.
- Хотите, я дам вам еще одно доказательство, что память у меня
неплохая? Помните о союзе, который мы с вами заключили у госпожи Ламбер?
Мы обещали друг другу злословить обо всех на свете и поддерживать один
другого против всех и вся... Но договор наш разделил общую судьбу всех
договоров: он остался невыполненным.
- Как знать!
- Увы, не думаю, чтобы вам часто представлялся случай защищать меня.
Раз я уехал из Парижа, какой праздный человек мог мною заниматься?..
- Защищать вас - нет... Но говорить о вас с вашими друзьями...
- О, мои друзья! - воскликнул Дарси с печальной усмешкой. - У меня их
почти что не было, по крайней мере, в ту пору, когда мы были с вами
знакомы. Молодые люди, посещавшие вашу матушку, меня почему-то ненавидели,
что же касается женщин, то они не много думали о каком-то атташе
министерства иностранных дел.
- Потому что вы не обращали на них внимания.
- Это верно. Я никогда не умел любезничать с особами, которых не любил.
Если бы в темноте можно было различить черты Жюли, Дарси увидел бы, как
краска разлилась по ее лицу при последней его фразе, которой она придала
смысл, о каком Дарси, быть может, и не помышлял.
Как бы там ни было, оставляя в стороне воспоминания, слишком живые у
обоих, Жюли хотела навести его на разговор о путешествиях, надеясь, что
таким образом ей не нужно будет говорить. Прием этот почти всегда удается
с путешественниками, особенно с теми, что побывали в дальних странах.
- Какое прекрасное путешествие вы совершили! - проговорила она. - Как я
жалею, что мне никогда не удастся совершить такого путешествия!
Но сейчас Дарси не очень хотелось рассказывать.
- Кто этот молодой человек с усами, который разговаривал с вами перед
самым вашим отъездом? - неожиданно спросил он.
На этот раз Жюли покраснела еще сильнее.
- Друг моего мужа, его сослуживец по полку, - ответила она. - Говорят,
- продолжала она, не желая отказываться от восточной темы, - говорят, что
люди, раз видевшие лазурный небосвод Востока, не могут жить в других
местах.
- Он мне ужасно не понравился, не знаю почему... Я говорю о друге
вашего мужа, а не о лазурном небосводе. Что касается этого лазурного неба,
сударыня, - да сохранит вас бог от него! Оно всегда одинаково и в конце
концов так вам надоедает, что вы готовы восхищаться грязным парижским
туманом как прекраснейшим зрелищем на свете. Поверьте, ничто так не
раздражает нервы, как это лазурное, безоблачное небо, которое было синим
вчера и завтра тоже будет синим. Если бы вы знали, с каким нетерпением, с
каким каждый раз повторяющимся разочарованием ждут облачка, надеются на
него.
- А между тем вы довольно долго оставались под этим лазурным небом.
- Но мне было трудно поступить иначе. Если бы я мог следовать только
своим склонностям, я бы очень скоро очутился по соседству с улицей
Бельшас, удовлетворив легкое любопытство, которое, весьма естественно,
возбуждают странные особенности Востока.
- Наверно, многие путешественники рассуждали бы так же, если бы они
были так же откровенны, как вы... А как проводят время в Константинополе и
других восточных городах?
- Там, как и везде, существуют различные способы убивать время.
Англичане пьют, французы играют, немцы курят, а некоторые остроумные люди,
чтобы разнообразить свои удовольствия, делают себя мишенью для ружейных
выстрелов, забираясь на крыши, чтобы смотреть в бинокль на местных женщин.
- Вероятно, последнее развлечение предпочитали и вы?
- Нисколько. Я изучал турецкий и греческий языки, что вызывало всеобщие
насмешки. Покончив с посольскими депешами, я рисовал, скакал в Долину
пресной воды (*29), а затем отправлялся на берег моря и смотрел, не
приедет ли какая-нибудь живая душа из Франции или откуда-нибудь еще.
- Должно быть, вам доставляло большое удовольствие встречаться с
французами на таком большом расстоянии от Франции?
- Да. Но наряду с немногими интеллигентными людьми сколько к нам
приезжало торговцев скобяным товаром и кашемиром или, еще хуже, молодых
поэтов! Завидев издали кого-нибудь из посольства, они уже кричали:
"Сведите меня к развалинам, к святой Софии (*30), в горы, к лазурному
морю! Покажите мне места, где вздыхала Геро!" (*31) Затем, получив хороший
солнечный удар, они запирались в своей комнате и не хотели уже ничего
видеть, кроме последних номеров "Конститюсьонеля".
- Вы по старой вашей привычке все видите в дурном свете. Знаете, вы
неисправимы, все такой же насмешник!
- Но разве не позволительно осужденному грешнику, которого поджаривают
на сковородке, развлечь себя немного за счет своих товарищей по несчастью?
Честное слово, вы не представляете себе, какую жалкую жизнь мы там влачим.
Секретари посольств похожи на ласточек, которые никогда не садятся... Для
нас не существует близких отношений, составляющих счастье жизни... как мне
кажется (последние слова он произнес как-то странно и пододвинулся к
Жюли). В течение шести лет я не встретил ни одного человека, с кем мог бы
поделиться своими мыслями.
- Значит, друзей у вас там не было?
- Я только что сказал вам, что их невозможно иметь в чужой стране. Во
Франции я оставил двоих. Один из них умер, другой теперь в Америке и
вернется оттуда только через несколько лет, если его не задержит желтая
лихорадка.
- Так что вы одиноки?
- Одинок.
- А каково на Востоке... женское общество? Оно не могло хоть немного
облегчить ваше положение?
- О, женщины там хуже всего остального! О турчанках нечего и думать;
что же касается гречанок или армянок, то самое большее, что можно сказать
в их похвалу, - это то, что они очень красивы. Избавьте меня от описания
консульских и посольских жен. Это вопрос дипломатический, и, скажи я то,
что думаю, это могло бы мне повредить в министерстве иностранных дел.
- Вы, по-видимому, не очень любите вашу службу. А когда-то вы так
страстно хотели стать дипломатом!
- Я тогда еще не знал этого дела. Теперь я хотел бы быть в Париже
инспектором парижской грязи.
- Господи, как можно так говорить? Париж - самое несносное место в
мире!
- Не кощунствуйте. Хотел бы я послушать, как вы стали бы проклинать
Неаполь, пробыв два года в Италии!
- Видеть Неаполь - заветная мечта моей жизни, - ответила она со
вздохом, - только чтобы мои друзья были вместе со мною.
- Ах, при этом условии и я бы пустился в кругосветное плавание!
Путешествовать с друзьями! Это все равно что оставаться у себя в гостиной,
между тем как все страны проплывают мимо ваших окон, словно движущаяся
панорама.
- Ну, хорошо, если это требование чрезмерно, я хотела бы путешествовать
всего с одним... с двумя друзьями.
- Я не так требователен. Мне довольно было бы одного или одной, -
прибавил он со вздохом. - Но такого счастья мне не выпало на долю... По
правде сказать, мне всегда не везло. Всю свою жизнь я горячо желал только
двух вещей и ни одной из них не мог достигнуть.
- Каких же?
- Да самых обыкновенных! Например, я страстно желал кое с кем танцевать
вальс. Я тщательно изучал этот танец. Месяцами упражнялся один со стулом,
чтобы преодолеть головокружение, которое неминуемо наступало. Когда же
наконец я добился того, что голова у меня перестала кружиться...
- А с кем вы хотели танцевать?
- Ну, а если я вам скажу, что с вами?.. Когда же я ценой усилий
сделался образцовым танцором, ваша бабушка переменила духовника, взяла
старого янсениста (*32) и запретила вальс... У меня до сих пор еще это
лежит на сердце.
- А второе ваше желание? - спросила Жюли в сильном волнении.
- Признаюсь вам и во втором моем желании. Я хотел (это было очень
тщеславно с моей стороны), хотел, чтобы меня любили... Но как любили!..
Желание это было еще более сильным, и оно предшествовало желанию
вальсировать с вами, - я рассказываю не в хронологическом порядке... Я бы
хотел, повторяю, чтобы меня любила такая женщина, которая предпочла бы
меня балу - самому опасному из соперников; такая женщина, к которой я мог
бы прийти в сапогах, забрызганных грязью, в ту минуту, когда она
собирается сесть в карету и ехать на бал. Она в бальном платье и говорит
мне: "Останемся дома". Но это, конечно, бред! Не следует требовать
невозможного.
- Какой вы злой! Всегда иронические изречения! Вы ко всем беспощадны и
всегда говорите дурно о женщинах.
- Я? Боже упаси! Я скорее издеваюсь над самим собою. Разве это значит
дурно говорить о женщинах, когда утверждаешь, что приятный вечер в
обществе они предпочтут свиданию со мной наедине?
- Бал!.. Платье!.. Боже! Кто теперь увлекается балами?..
Она не думала защищать весь свой пол; ей казалось, что она отвечает на
мысли Дарси, но бедняжка отвечала только собственному своему сердцу.
- Кстати, о балах и туалетах. Жалко, что теперь не карнавал: я привез с
собой греческий женский костюм, очаровательный! Он бы чудно к вам подошел.
- Вы сделаете мне с него набросок в альбом.
- Охотно. Вы увидите, какие успехи я сделал с той поры, как рисовал
человечков за чайным столом вашей матушки. Кстати, вас нужно поздравить.
Сегодня утром в министерстве мне сказали, что господина де Шаверни скоро
сделают камер-юнкером. Мне было приятно это слышать.
Жюли невольно вздрогнула.
Дарси, ничего не замечая, продолжал:
- Позвольте мне сразу же попросить вашего покровительства. Но в глубине
души я не очень рад новому званию вашего мужа. Боюсь, что на лето вам
придется переезжать в Сен-Клу, и тогда я реже буду иметь честь вас видеть.
- Никогда я не поеду в Сен-Клу! - сказала Жюли взволнованно.
- Тем лучше. Ведь Париж - это рай. Покидать его можно лишь для того,
чтобы изредка выезжать за город на обеды к госпоже Ламбер, и то с условием
в гот же вечер вернуться домой. Как вы счастливы, что живете в Париже! Вы
не можете себе представить, как счастлив я, приехавший сюда, быть может,
очень ненадолго, в скромном помещении, которое предоставила мне тетушка. А
вы, как мне сообщили, живете в предместье Сент-Оноре. Мне показали ваш
особняк. У вас, должно быть, очаровательный сад, если строительная
лихорадка еще не превратила ваши аллеи в торговые помещения.
- Нет, слава богу, моего сада еще не трогали.
- По каким дням вы принимаете?
- Я почти всегда по вечерам дома. Я буду очень рада, если вы меня
будете иногда навещать.
- Видите, я веду себя так, как будто старый наш союз еще в силе. Я сам
к вам навязываюсь без церемоний и официальных визитов. Вы простите меня,
не так ли? В Париже я только и знаю, что вас да госпожу Ламбер. Все меня
забыли, но в моем изгнании я с сожалением вспоминал только о ваших двух
домах. Особенно ваш салон должен быть очаровательным. Вы так хорошо
выбираете друзей!.. Помните, вы строили планы на будущее, когда сделаетесь
хозяйкой дома? Скучным людям доступ в ваш салон был бы закрыт, иногда
музыка, всегда приятная беседа, продолжающаяся до позднего часа, маленький
кружок лиц, которые отлично знают друг друга и потому не хотят ни лгать,
ни рисоваться... Кроме того, две-три остроумные женщины (а ваши подруги,
конечно, остроумны) - таков ваш дом, один из самых приятных в Париже. Да,
вы счастливейшая женщина в Париже и делаете счастливыми всех, кто к вам
приближается.
Пока Дарси это говорил, Жюли думала, что у нее могло бы быть это
счастье, которое он так живо описывал, будь она замужем за другим
человеком... скажем, за Дарси. Вместо воображаемого салона, такого
элегантного и приятного, ей представились скучные люди, которых навел к
ней в дом Шаверни, вместо веселых разговоров - супружеские сцены вроде
той, что заставила ее поехать в П. Словом, она считала себя навеки
несчастной, связанной на всю жизнь с человеком, которого она ненавидела и
презирала. А тот, кто казался ей лучше всех, кому она охотно доверила бы
свое счастье и свою жизнь, навсегда останется для нее чужим. Ее долг -
избегать его, отдаляться от него... А он был так близко от нее, что рукав
ее платья касался отворота его фрака!
Дарси некоторое время продолжал описывать удовольствия парижской жизни
с красноречием человека, который был долгое время лишен их. Меж тем Жюли
чувствовала, как по ее щекам текут слезы. Она боялась, как бы Дарси этого
не заметил, и от усилий, которые она делала, чтобы сдержать себя, волнение
ее еще усиливалось. Она задыхалась, не смела пошевелиться. Наконец она
всхлипнула, и все было потеряно. Она уронила голову на руки, задыхаясь от
слез и стыда.
Дарси, никак этого не ожидавший, был крайне удивлен. На минуту он
онемел от неожиданности, но рыдания усиливались, и он счел своим долгом
заговорить и спросить о причине столь внезапных слез.
- Что с вами? Ради бога, ответьте!.. Что случилось?
И так как бедная Жюли в ответ на все эти вопросы только крепче
прижимала платок к глазам, он взял ее за руку и мягким движением отвел ее.
- Умоляю вас, - произнес он дрогнувшим голосом, проникшим в самое
сердце Жюли, - умоляю вас, скажите, что с вами? Может быть, я невольно
оскорбил вас?.. Вы приводите меня в отчаяние своим молчанием.
- Ах, - воскликнула Жюли, не будучи более в состоянии сдерживаться, -
как я несчастна! - И она зарыдала еще сильнее.
- Несчастны?.. Как?.. Почему?.. Кто может сделать вас несчастной?
Ответьте мне!
При этих словах он сжимал ей руки, лицо его почти касалось лица Жюли, а
та вместо ответа продолжала плакать. Дарси не знал, что и подумать, но был
растроган ее слезами. Он как будто помолодел на шесть лет, и ему начало
представляться, что в будущем, о котором он пока еще не задумывался, он
может перейти от роли наперсника к другой, более завидной.
Она упорно не отвечала, и Дарси начал бояться, уж не сделалось ли ей
дурно. Он открыл окно кареты, развязал ленты шляпки Жюли, отбросил плащ и
шаль. Мужчины бывают неловки, когда оказывают подобные услуги. Он захотел
остановить экипаж у какой-то деревни и крикнул уже кучеру, но Жюли,
схватив его за руку, попросила не делать этого, уверяя, что ей гораздо
лучше. Кучер ничего не слышал и продолжал гнать лошадей по направлению к
Парижу.
- Умоляю вас, дорогая госпожа де Шаверни, - произнес Дарси, снова беря
ее за руку, которую он на минуту выпустил, - умоляю вас, скажите, что с
вами! Я боюсь... хотя не могу понять, как это могло случиться... что я
имел несчастье причинить вам боль.
- Ах, это не вы! - воскликнула Жюли и слегка пожала ему руку.
- Ну так скажите, кто мог заставить вас так плакать? Скажите мне
откровенно! Разве мы с вами не старые друзья? - прибавил он, улыбаясь и, в
свою очередь, пожимая руки Жюли.
- Вы говорили о счастье, которым, по вашему мнению, я окружена... а
счастье это так от меня далеко!..
- Как? Разве вы не обладаете всем необходимым для счастья? Вы молоды,
богаты, красивы... Ваш муж занимает видное положение в обществе...
- Я ненавижу его! - вскричала Жюли вне себя. - Я презираю его!
И она положила голову на плечо Дарси, зарыдав еще сильнее.
"Ого, - подумал Дарси, - дело становится серьезным!"
Искусно пользуясь каждым толчком кареты, он еще ближе придвинулся к
несчастной Жюли.
- Зачем, - произнес он самым нежным и сладким голосом, - зачем так
огорчаться? Неужели существо, презираемое вами, может оказывать такое
влияние на вашу жизнь? Почему вы допускаете, чтобы он один отравлял все
ваше счастье? И у него ли должны вы искать это счастье?..
Дарси поцеловал ей кончики пальцев, но так как она сейчас же в ужасе
отдернула свою руку, он испугался, не слишком ли далеко зашел. Однако,
решив довести приключение до конца, он сказал, довольно лицемерно вздыхая.
- Как я ошибся! Когда я узнал о вашей свадьбе, я подумал, что господин
де Шаверни вам в самом деле нравится.
- Ах, господин Дарси, вы никогда меня не понимали!
Интонация ее голоса ясно говорила: "Я вас всегда любила, а вы не хотели
обратить на меня внимание". Бедная женщина в эту минуту искреннейшим
образом думала, что она неизменно любила Дарси в течение всех этих шести
лет такой же любовью, какую она испытывала к нему в настоящий момент.
- А вы, - вскричал Дарси, оживляясь, - вы понимали меня? Угадывали ли
вы когда-нибудь, каковы мои чувства? Ах, если бы вы знали меня лучше, мы,
конечно, оба были бы теперь счастливы!
- Как я несчастна! - повторила Жюли, и слезы полились у нее с удвоенной
силой.
- Но если бы даже вы меня поняли, - продолжал Дарси с привычным для
него выражением грустной иронии, - что бы из этого вышло? У меня не было
состояния, вы были богаты. Ваша мать с презрением отвергла бы меня. Я был
заранее обречен на неудачу. Да вы сами, Жюли, вы сами, пока роковой опыт
не указал вам, где находится истинное счастье, вы, конечно, только
посмеялись бы над моей самонадеянностью, ибо в то время лучшим средством
понравиться вам была бы блестящая карета с графской короной на дверцах.
- Боже мой, и вы тоже! Никто, значит, не пожалеет меня!
- Простите меня, дорогая Жюли! Умоляю вас, простите меня! Забудьте эти
упреки, я не имел права их делать. Я более виновен, чем вы... Я не сумел
вас оценить. Я счел вас слабою, как слабы все женщины того общества, в
котором вы жили, я усомнился в вашем мужестве, дорогая Жюли, и я так
жестоко за это наказан!..
Он с жаром целовал ее руки, которых она уже не отнимала. Обхватив ее за
талию, он хотел уже прижать ее к своей груди, но Жюли оттолкнула его с
выражением ужаса и отстранилась от него, насколько позволяла ширина
кареты.
Тогда Дарси голосом, мягкость которого лишь подчеркивала горечь слов,
произнес:
- Простите меня, сударыня, я забыл, что мы в Париже. Теперь я
вспоминаю, что здесь умеют вступать в брак, но любить здесь не умеют.
- О, я люблю вас! - прошептала она, рыдая, и опустила голову на плечо
Дарси.
Дарси восторженно заключил ее в свои объятия, стараясь поцелуями
осушить ее слезы. Она еще раз попыталась освободиться, но попытка эта была
ее последним усилием.
12
Дарси переоценил овладевшее им волнение. Нужно признаться: он не был
влюблен. Он воспользовался счастливой случайностью, которая сама шла ему
навстречу и заслуживала того, чтобы он ее не упустил. К тому же, как и все
мужчины, он был более красноречив в просьбах, чем в выражениях
благодарности. Тем не менее он был вежлив, а вежливость часто заменяет
более почтенные чувства. Когда прошла минута опьянения, он принялся
расточать Жюли нежные фразы, которые он составлял без особого труда,
сопровождая их многочисленными поцелуями рук, что отчасти заменяло ему
слова. Он без сожаления видел, что карета добралась уже до заставы и что
через несколько минут ему придется расстаться со своею добычей. Молчание
г-жи де Шаверни во время его уговоров, удрученное состояние, в котором
она, по-видимому, находилась, делали затруднительным, даже, осмелюсь
сказать, скучным положение человека, случайно ставшего ее любовником.
Она сидела неподвижно в углу кареты, машинально стягивая шаль на своей
груди. Она не плакала, смотрела прямо перед собой, и когда Дарси,
поцеловав ей руку, отпускал ее, рука падала, как мертвая, ей на колени.
Она молчала, еле слыша, что ей говорят, но тысяча мучительных мыслей
толпилась у нее в голове, и едва она хотела высказать одну, как другая
тотчас же смыкала ей губы.
Как передать хаос этих мыслей, или, лучше сказать, этих образов,
сменявшихся с каждым биением ее сердца? Ей казалось, что в ушах ее звучат
слова без связи и последовательности, но смысл всех этих слов был ужасен.
Утром она винила мужа, он был низок в ее глазах; теперь она была во сто
раз более презренной. Ей казалось, что позор ее известен всем. Теперь уже
любовница герцога Г. оттолкнула бы ее. Г-жа Ламбер, никто из друзей не
пожелают ее видеть. А Дарси? Любит ли он ее? Он ее почти совсем не знает.
За время разлуки он позабыл ее. Не сразу ее узнал. Может быть, он нашел,
что она очень изменилась. А теперь он был холоден с нею. Это окончательно
ее убивало. Она увлеклась человеком, который почти совсем не знал ее,
ничем не выразил своей любви!.. Был с ней только вежлив... Не может быть,
чтобы он любил ее! А она сама - любила ли она его? Нет, ведь она вышла
замуж, как только он уехал.
Когда карета въехала в Париж, на башне пробило час. В первый раз она
увидела Дарси в четыре часа. Да, в первый раз... Она не могла сказать, что
это была встреча после разлуки... Она забыла черты его лица, его голос;
для нее он был чужим человеком... А через девять часов она сделалась его
любовницей!.. Девяти часов было достаточно для этого странного
наваждения... для того, чтобы она опозорила себя в собственных глазах, в
глазах самого Дарси. Ибо что мог он подумать о такой слабой женщине? Как
не презирать ее?
Временами мягкий голос Дарси, нежные слова, обращенные к ней, немного
ее оживляли. Тогда она старалась поверить, что он действительно испытывает
ту любовь, о которой говорит. Она сдалась не так легко. Любовь их длится
долгие годы, с тех пор, как Дарси ее покинул. Дарси должен был знать, что
она вышла замуж только из чувства досады, причиненной его отъездом. Вина
ложилась на Дарси. Меж тем он во время долгого отсутствия не переставал ее
любить. И возвратившись, он был счастлив, что нашел ее такою же верной,
как он сам. Откровенность ее признания, сама ее слабость должны были
понравиться Дарси, - ведь он не выносит притворства. Но абсурдность
подобных рассуждений сейчас же становилась ей ясной. Утешительные мысли
улетучивались, и она оставалась во власти стыда и отчаяния.
Была минута, когда она хотела разобраться в своих чувствах. Она
представила себе, что свет ее изгнал, что родные от нее отреклись. После
такого жестокого оскорбления, нанесенного мужу, гордость не позволит ей
вернуться к нему. "Дарси меня любит, - думала она. - Я не могу никого
любить, кроме него. Без него для меня нет счастья. С ним я буду счастлива
всюду. Мы уедем вместе куда-нибудь, где я не буду встречаться с людьми,
которые заставили бы меня краснеть. Пусть он увезет меня с собой в
Константинополь..."
Дарси не догадывался, что делается в сердце Жюли. Он заметил, что они
въезжают в улицу, где жила г-жа де Шаверни, и стал весьма хладнокровно
натягивать лайковые перчатки.
- Кстати, - сказал он, - мне следует официально быть" представленным
господину де Шаверни... Я думал, что мы скоро подружимся. Если меня
представит госпожа Ламбер, я буду на хорошем счету в вашем доме... А пока
что, раз он находится за городом, я могу вас посещать.
Слова замерли на устах Жюли. Каждое слово Дарси было для нее как острый
нож. Как заговорить о бегстве, о похищении с этим человеком, таким
спокойным, таким холодным, который думает только о том, как бы удобнее
устроить эту любовную связь на летнее время? Она с яростью разорвала
золотую цепочку, висевшую у нее на груди, и комкала в руках обрывки.
Экипаж остановился у подъезда дома, где она жила. Дарси предупредительно
окутал ее плечи шалью, поправил на ней шляпу... Когда дверца открылась, он
почтительно подал ей руку. Но Жюли выскочила на тротуар, не приняв от него
помощи.
- Я прошу у вас позволения, сударыня, - сказал он с глубоким поклоном,
- навестить вас и справиться о вашем здоровье.
- Прощайте! - сказала Жюли сдавленным голосом.
Дарси сел в карету и велел везти себя домой, насвистывая с видом
человека, очень довольного проведенным днем.
13
Как только он очутился в своей холостой квартире, он надел турецкий
халат, туфли и, набив латакийским табаком длинную трубку с янтарным
мундштуком и чубуком из боснийского боярышника, принялся курить с
наслаждением, развалясь в большом мягком кресле, обитом сафьяном. Людям,
которые удивились бы, застав его за таким вульгарным занятием, тогда как
ему следовало бы предаваться более поэтическим мечтам, можно ответить, что
для мечтательности добрая трубка если не необходима, то во всяком случае
полезна и что вернейшее средство как следует вкушать наслаждение состоит в
совмещении его с другим наслаждением. Один из моих друзей, человек очень
чувственный, никогда не распечатывал письма от своей любовницы раньше, чем
не снимет галстука, не затопит камина (если дело происходило зимою) и не
ляжет на удобный диван.
"Действительно, - подумал Дарси, - я был бы очень глуп, если бы
последовал совету Тиррела и купил греческую невольницу, с тем чтобы везти
ее в Париж. Черта с два! Это было бы то же, что возить винные ягоды в
Дамаск, как говаривал друг мой Халеб-эфенди. Слава богу, цивилизация за
мое отсутствие далеко шагнула вперед, и, по-видимому, строгость нравов не
доведена до крайности... Бедняга Шаверни!.. Ха-ха! А ведь если бы
несколько лет тому назад я был достаточно богат, я бы женился на Жюли и,
может быть, сегодня вечером отвозил бы ее домой именно Шаверни. Если я
когда-нибудь женюсь, я буду часто осматривать экипаж своей жены, чтобы она
не нуждалась в странствующих рыцарях, которые ее вытаскивали бы из
канавы... Ну что ж, подведем итог. В конце концов она очень красивая
женщина, неглупа, и, будь я помоложе, я, пожалуй, мог бы приписать все
случившееся моим исключительным достоинствам! Да, мои исключительные
достоинства! Увы, увы, через месяц, может быть, мои достоинства будут на
уровне достоинств этого господина с усиками... Черт! Хотелось бы мне,
чтобы малютка Настасья, которую я так любил, умела читать, писать и вести
разговор с порядочными людьми... Кажется, это единственная женщина,
которая меня любила... Бедное дитя!.."
Трубка его погасла, и он скоро заснул.
14
Войдя в свои комнаты, г-жа де Шаверни сделала над собою невероятное
усилие, чтобы обычным тоном сказать горничной, что ей не нужно ничьих
услуг и что она хочет остаться одна. Как только девушка вышла, она
бросилась на постель (ибо для выражения горя удобная позиция столь же
необходима, как и для выражения радости) и теперь в одиночестве
разразилась слезами, еще более горькими, чем в присутствии Дарси, когда ей
нужно было сдерживаться.
Без сомнения, ночь оказывает очень сильное влияние на наши душевные
горести, как и на физические страдания. Она всему придает зловещую
окраску, и образы, которые днем были бы безразличными или даже радостными,
ночью нас беспокоят и мучат, как призраки, появляющиеся только во мраке.
Кажется, что ночью мысль усиленно работает, но рассудок теряет свою
власть. Какая-то внутренняя фантасмагория смущает нас и ужасает, и у нас
нет сил ни отвратить причину наших страхов, ни хладнокровно исследовать их
основательность.
Представьте себе бедную Жюли простертой на постели, полуодетой: она
мечется, то пожираемая жгучим жаром, то холодея от пронизывающей дрожи,
вздрагивает при каждом треске мебели и отчетливо слышит биение своего
сердца. От всего происшедшего у нее сохранилась только смутная тоска,
причины которой она тщательно доискивалась. Потом вдруг воспоминание об
этом роковом вечере проносилось у нее в голове с быстротою молнии, и
вместе с ним пробуждалась острая, нестерпимая боль, словно ее затянувшейся
раны коснулись каленым железом.
То она смотрела на лампу, с тупым вниманием наблюдая за каждым
колебанием огонька, пока слезы, навертывавшиеся неизвестно почему на
глаза, не застилали зрения.
"Почему я плачу? - думала она. - Ах да, я опозорена!"
То она считала кисти на пологе и все не могла запомнить, сколько их.
"Что за бред! - думала она. - Бред! Да, потому что час тому назад я
отдалась, как жалкая куртизанка, человеку, которого не знаю".
Потом бессмысленным взором она следила за стрелкою стенных часов, как
осужденный, наблюдающий приближение часа своей казни. Вдруг часы пробили.
- Три часа тому назад, - сказала она, внезапно вздрогнув, - я была в
его объятиях, и я опозорена!
Всю ночь она провела в таком лихорадочном беспокойстве. Когда рассвело,
она открыла окно, и утренний воздух, свежий и колючий, принес ей некоторое
облегчение. Опершись на подоконник окна, выходившего в сад, она жадно, с
каким-то вожделением вдыхала полной грудью холодный воздух. Беспорядок в
мыслях мало-помалу рассеялся. На смену неопределенным мучениям,
обуревавшему ее бреду пришло сосредоточенное отчаяние - это был уже
некоторый отдых.
Нужно было принять какое-нибудь решение. Она стала придумывать, что ей
делать. Она ни минуты не останавливалась на мысли снова увидеться с Дарси.
Ей казалось это невозможным: она бы умерла от стыда, увидя его. Она должна
покинуть Париж: здесь через два дня все будут на нее показывать пальцами.
Мать ее находилась в Ницце. Она поедет к ней, во всем ей признается;
потом, выплакав свое горе на ее груди, она поищет в Италии уединенное
место, неизвестное путешественникам, будет там одиноко жить и скоро умрет.
Придя к такому решению, она почувствовала себя спокойнее. Она села за
маленький столик против окна, закрыла лицо руками и заплакала, но на этот
раз уже без горечи. Усталость и изнеможение дали себя знать, и она
заснула, или, вернее, забылась, почти на час.
Она проснулась от лихорадочного озноба. Погода переменилась, небо
посерело, и мелкий пронизывающий дождик предвещал сырую и холодную погоду
на весь остаток дня. Жюли позвонила горничной.
- Матушка заболела, - сказала она, - я должна сейчас же ехать в Ниццу.
Уложите чемоданы: я хочу выехать через час.
- Сударыня, что с вами? Вы не больны? Вы не ложились? - воскликнула
горничная, удивленная и встревоженная изменившимся лицом своей госпожи.
- Я хочу ехать, - нетерпеливо сказала Жюли, - мне необходимо ехать.
Уложите чемоданы.
При современной нашей цивилизации недостаточно просто акта воли для
передвижения с одного места на другое. Нужно достать дорожный паспорт,
упаковать вещи, уложить шляпы в картонки, проделать сотню скучных
приготовлений, из-за которых потеряешь всякое желание путешествовать. Но
нетерпение Жюли значительно сократило эти необходимые промедления. Она
ходила взад и вперед, из комнаты в комнату, сама помогала укладывать
чемоданы, засовывая как попало чепчики и платья, привыкшие к более
осторожному обращению. Но ее хлопоты скорее замедляли, чем ускоряли работу
слуг.
- Сударыня! Вы, конечно, предупредили господина де Шаверни? - робко
спросила горничная.
Жюли, не отвечая, взяла лист бумаги и написала: "Матушка заболела. Я
еду к ней в Ниццу". Она сложила листок вчетверо, но не могла решиться
написать адрес.
Во время этих приготовлений к отъезду слуга доложил:
- Господин де Шатофор спрашивает, можно ли вас видеть. Пришел еще
другой господин. Я его не знаю. Вот его карточка.
Она прочла: "Э.Дарси, секретарь посольства".
Она едва не вскрикнула.
- Я никого не принимаю. Скажите, что я нездорова. Не говорите, что я
уезжаю.
Она никак не могла себе объяснить, каким образом Дарси и Шатофор пришли
к ней в одно время, и в своем смущении была уверена, что Дарси уже выбрал
Шатофора себе в наперсники. А между тем их одновременный визит объяснялся
очень просто. Побудительная причина визита была одна и та же; они
встретились, обменявшись ледяным поклоном и мысленно от всего сердца
послав друг друга ко всем чертям.
Выслушав ответ лакея, они вместе сошли с лестницы, раскланялись еще
холоднее и разошлись в разные стороны.
Шатофор заметил особое внимание, выказанное г-жой де Шаверни по
отношению к Дарси, и с той минуты возненавидел его. В свою очередь, Дарси,
мнивший себя физиономистом, видя смущение и досаду Шатофора, заключил, что
тот влюблен в Жюли. А так как в качестве дипломата он склонен был заранее
предполагать худшее, то весьма легко пришел к выводу, что Жюли не
проявляет жестокости к Шатофору.
"Эта удивительная кокетка, - подумал он, выходя из ее дома, - не
пожелала принять нас вместе во избежание объяснений, как в "Мизантропе"...
(*33) Но глупо, что я не нашел какого-нибудь предлога остаться и
подождать, пока уйдет этот усатый фат. Очевидно, меня бы приняли, как
только за ним закрылась бы дверь, - ведь у меня перед ним есть неоспоримое
преимущество новизны".
Размышляя таким образом, он остановился, потом повернул и пошел обратно
к особняку г-жи де Шаверни. Шатофор, который тоже несколько раз
оборачивался, следя за тем, что делает его соперник, тоже вернулся и занял
на некотором расстоянии наблюдательный пункт.
Дарси сказал лакею, удивленному его вторичным появлением, что забыл
оставить записку для его госпожи, что вопрос идет о спешном деле и о
поручении от одной дамы к г-же де Шаверни. Вспомнив, что Жюли знает
по-английски, он написал карандашом на своей карточке: Begs leave to ask
when he can show to madame de Chaverny his turkish album [Почтительнейше
спрашивает мадам де Шаверни, когда можно будет показать его турецкий
альбом (англ.)]. Затем он передал карточку слуге и сказал, что подождет
ответа.
Ответ этот долго заставил себя ждать. Наконец слуга вернулся в большом
смущении.
- Госпоже де Шаверни внезапно сделалось дурно, - сказал он, - она
чувствует себя так плохо, что ответа сейчас дать не может.
Все это продолжалось с четверть часа. Обмороку Дарси не поверил: было
ясно, что принимать его не хотят. Он отнесся к этому философски. Вспомнив,
что поблизости у него есть знакомые, которым следует нанести визит, он
решил этим заняться и вышел, мало огорченный постигшею его неудачей.
Шатофор дожидался его с бешеным нетерпением. Когда Дарси прошел мимо,
он решил, что это его счастливый соперник, и дал себе слово ухватиться за
первый же случай и отомстить изменнице и ее сообщнику. Очень кстати он
встретил майора Перена; тот выслушал его излияния и утешил как мог,
доказав, что его предположения мало правдоподобны.
15
Жюли действительно лишилась чувств, получив вторично карточку Дарси.
Обморок у нее сопровождался кровохарканьем, отчего она очень ослабела.
Горничная послала за доктором, но Жюли наотрез отказалась принять его. К
четырем часам почтовые лошади были поданы, чемоданы привязаны; все было
готово к отъезду. Жюли села в карету; она ужасно кашляла, жалко было
смотреть на нее. Весь вечер и всю ночь она говорила только с лакеем,
сидевшим на козлах, и то только, чтобы он поторопил кучеров. Она все время
кашляла и, по-видимому, чувствовала сильную боль в груди, но не издала ни
одного стона. Она была так слаба, что лишилась чувств, когда утром открыли
дверцу кареты. Ее перенесли в плохонькую гостиницу и уложили в постель.
Позвали деревенского врача; тот нашел у нее сильнейшую горячку и запретил
продолжать путешествие. Меж тем она хотела ехать дальше. К вечеру появился
бред и все признаки ухудшения болезни. Она беспрерывно говорила, причем
так быстро, что было очень трудно ее понять. В ее бессвязных фразах
поминутно встречались имена Дарси, Шатофора и г-жи Ламбер. Горничная
написала г-ну де Шаверни, чтобы оповестить его о болезни жены. Но Жюли
находилась в сорока милях от Парижа, Шаверни охотился у герцога Г., а
болезнь развивалась быстро, и было сомнительно, чтобы он поспел вовремя.
Между тем лакей верхом поскакал в ближайший город и привез доктора. Тот
отменил предписания своего собрата и заявил, что его позвали слишком
поздно и что недуг тяжелый.
Под утро бред прекратился, и Жюли заснула глубоким сном. Когда дня
через два-три она пришла в себя" то, казалось, с трудом вспомнила,
вследствие какого ряда событий она очутилась в грязном номере