иходится состязаться в хитрости с уклейкой! Но Францу оно нравилось, ибо
соответствовало его темпераменту. Он отличался невероятным терпением и
любил следить мечтательным взглядом за колеблющимся поплавком. Он умел
ждать, и когда, после шестичасового ожидания, какая-нибудь скромная
уклейка, сжалившись над ним, позволяла себя поймать, он был искренне
счастлив, но умел сдерживать свою радость.
В этот день будущие супруги сидели рядышком на зеленом берегу. У их ног
протекал, журча, прозрачный Ваар. Сюзель безмятежно вкалывала иглу в
канву. Франц машинально водил удочкой слева направо, потом снова пускал ее
по течению, справа налево. Уклейки водили в воде причудливые хороводы,
сновали вокруг поплавка, а между тем крючок бесплодно скитался в речной
глубине.
- Кажется, клюет, Сюзель, - время от времени говорил Франц, не поднимая
глаз на молодую девушку.
- Вы так думаете, Франц? - отвечала Сюзель, отрываясь на миг от
рукоделия и следя глазами за удочкой своего жениха.
- Нет, нет, - продолжал Франц. - Мне только показалось, я ошибся.
- Ничего, Франц, клюнет, - утешала его Сюзель своим ясным, нежным
голоском. - Но не забывайте вовремя подсечь. Вы всегда запаздываете на
несколько секунд, и уклейка успевает сорваться.
- Хотите взять удочку, Сюзель?
- С удовольствием, Франц.
- Тогда дайте мне вашу канву. Посмотрим, может быть я лучше управлюсь с
иглой, чем с удочкой.
И девушка брала дрожащей рукой удочку, а молодой человек продевал иглу
в клетки канвы. Так сидели они, обмениваясь нежными словами, и сердца у
них трепетали, когда поплавок вздрагивал. Восхитительные, незабываемые
часы! Как отрадно было, сидя рядышком, слушать журчанье реки!
Солнце уже заходило, но, несмотря на объединенные усилия
высокоодаренных Франца и Сюзели, ни одна рыбка так и не клюнула. Уклейки
оказались безжалостными и прямо издевались над молодыми людьми, которые
ничуть не сердились на них за это.
- В другой раз мы будем удачливее, Франц, - сказала Сюзель, когда
молодой рыболов вколол нетронутый крючок в еловую дощечку.
- Будем надеяться, Сюзель, - ответил Франц.
Затем они направились домой, безмолвные, как тени, которые плыли перед
ними, постепенно удлиняясь. Сюзель не узнавала себя, такой длинной была ее
тень. А силуэт Франца был узким, как тонкая удочка, которую он нес на
плече.
Молодые люди подошли к дому бургомистра. Блестящие булыжники были
окаймлены пучками зеленой травы, которую никто не выпалывал, так как она
устилала улицу ковром и смягчала звук шагов.
В тот момент, когда дверь отворялась, Франц счел нужным сказать своей
невесте:
- Вы знаете, Сюзель, великий день приближается.
- В самом деле, приближается, Франц, - ответила девушка, опуская
длинные ресницы.
- Да, - продолжал Франц, - через пять или шесть лет...
- До свиданья, Франц, - сказала Сюзель.
- До свиданья, Сюзель, - ответил Франц.
И когда дверь затворилась, молодой человек направился ровным, спокойным
шагом к дому советника Никлосса.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой andante превращается в allegro, а allegro в vivace
[andante - средний по скорости темп; аllеgro - быстрый темп;
vivace - очень быстрый темп (итал.)]
Волнение, вызванное столкновением адвоката Шюта с врачом Кустосом,
постепенно улеглось. Дело так и осталось без последствий. Можно было
надеяться, что в Кикандоне, ненадолго взбудораженном странным
происшествием, вновь водворится невозмутимый покой.
Тем временем работы по проводке оксигидрического газа в главнейшие
здания города шли полным ходом. Под мостовой спешно прокладывались трубы.
Но рожков еще не было, ибо изготовить их было не так-то просто, пришлось
их заказывать за границей. Казалось, доктор Окс был вездесущим, он и его
ассистент Иген не теряли ни минуты, они подгоняли рабочих, устанавливали
тонкие механизмы газометров, день и ночь наблюдали за гигантскими
батареями, где под действием мощного электрического тока разлагалась на
составные элементы вода. Да, доктор уже вырабатывал свой газ, хотя
проводка еще не была закончена, - это, между нами говоря, было несколько
странным. Но можно было надеяться, что в недалеком будущем доктор Окс
продемонстрирует свое великолепное освещение в городском театре.
Да, в Кикандоне имелся театр, прекрасное здание самой причудливой
архитектуры, где представлены были все стили - и византийский, и
романский, и готический, и ренессанс, там были двери в виде арок,
стрельчатые окна, стены украшены причудливыми розетками, крыша увенчана
фантастическими шпилями, - словом, невообразимое смешение, что-то среднее
между Парфеноном и Большим Кафе в Париже. Но в этом нет ничего
удивительного, ибо, начатый с 1175 году при бургомистре Людвиге
Ван-Трикассе, театр был закончен лишь в 1837 году при бургомистре Наталисе
Ван-Трикассе. Строился он добрых семьсот лет и последовательно
приспособлялся к архитектурной моде целого рода эпох. Тем не менее это
было прекрасное здание, и его романские колонны и византийские своды не
должны были особенно противоречить новейшему газовому освещению.
В кикандонском театре исполняли все что угодно, но чаще всего оперы.
Но, по правде сказать, ни один композитор не узнал бы своего произведения,
до того все темпы были изменены.
Жизнь медленно текла в Кикандоне, и, естественно, драматические
произведения должны были применяться к темпераменту его обитателей. Хотя
двери театра обычно открывались в четыре часа, а закрывались в десять, за
эти шесть часов успевали сыграть не более двух актов. "Роберт Дьявол",
"Гугеноты" или "Вильгельм Телль", как правило, занимали три вечера, до
того медленно исполнялись эти шедевры. "Vivace" в кикандонском театре
звучали как настоящие "adagio" [медленно, спокойно (итал.)], а "allegro"
тянулось до бесконечности. Восьмушка звучала здесь как целая нота. Самые
быстрые рулады, пропетые в кикандонском вкусе, смахивали на плавные
переливы церковных гимнов. Веселые трели невероятно затягивались в угоду
местным любителям. Бурная ария Фигаро в первом акте "Севильского
цирюльника" исполнялась в темпе тридцать три метронома и продолжалась
пятьдесят восемь минут.
Разумеется, приезжим артистам приходилось применяться к этой моде, но
так как им хорошо платили, то они не жаловались и послушно следовали
дирижерской палочке, отбивавшей в "allegro" не более восьми ударов в
минуту.
Но зато сколько аплодисментов выпадало на долю этих артистов,
приводивших в восхищение жителей. Кикандона! Зрители все до одного
аплодировали, хотя и с порядочными промежутками, а газеты на другой день
сообщали, что артист заслужил "бурные аплодисменты"; раз или два здание
театра сотрясали оглушительные крики "браво", и зал только потому не
рухнул, что в XII столетии на постройки не жалели ни цемента, ни камня.
Впрочем, чтобы не слишком возбуждать восторженных фламандцев,
представления давались только раз в неделю. Это давало возможность актерам
тщательнее разрабатывать свою роль, а зрителям глубже пережить всю их
мастерскую игру.
Так велось в Кикандоне с незапамятных времен. Иностранные артисты
заключали контракты с директором кикандонского театра, когда им хотелось
отдохнуть после выступлений в других театрах, и, казалось, эти обычаи
останутся навсегда неизменными. Но вот недели через две после столкновения
Шюта с Кустосом город был возбужден новым инцидентом.
Была суббота; в этот день всегда давалась опера. На новое освещение еще
нельзя было рассчитывать. Правда, трубы были уже проведены в зал, но
газовых рожков по вышеупомянутой причине еще не имелось, и горевшие в
люстрах свечи по-прежнему изливали кроткий свет на многочисленных
зрителей. Двери для публики были открыты с часу пополудни, и к четырем
часам зал уже был наполовину полон. У билетной кассы образовалась очередь,
тянувшаяся через всю площадь св.Эрнуфа до самой лавки аптекаря Жосса
Лифринка. Такое скопление публики доказывало, что ожидается недюжинный
спектакль.
- Вы идете сегодня в театр? - спросил в это утро бургомистра советник.
- Непременно, - ответил Ван-Трикасс, - и госпожа Ван-Трикасс, и моя
дочь Сюзель, и наша милая Татанеманс, - все они обожают серьезную музыку.
- Так мамзель Сюзель будет? - спросил советник.
- Без сомнения, Никлосс.
- Тогда мой сын Франц будет первым в очереди, - ответил Никлосс.
- Ваш сын - пылкий юноша, Никлосс, - важно изрек бургомистр, - горячая
голова! Не мешает за ним присматривать.
- Он влюблен, Ван-Трикасс, влюблен в вашу прелестную Сюзель.
- Ну что ж, Никлосс, он на ней женится. Мы решили заключать этот брак,
- так чего же ему еще надо?
- Ему больше ничего не надо! Но все же этот пылкий юноша будет одним из
первых в очереди у билетной кассы.
- О, счастливая, пылкая юность! - с улыбкой проговорил бургомистр,
охваченный воспоминаниями. - И мы были такими, мой дорогой советник! Мы
тоже любили! Мы ухаживали! Итак, до вечера. Кстати, вы знаете, этот
Фиоравенти - великий артист. Как восторженно его у нас встретили! Он долго
не забудет кикандонских оваций!
Речь шла о знаменитом теноре Фиоравенти, вызывавшем восхищение местных
меломанов. Этот виртуоз обладал пленительным голосом и прекрасной манерой
петь.
Вот уже три недели Фиоравенти пожинал лавры в "Гугенотах". Первый акт,
исполненный в кикандонском вкусе, занял целый вечер. Второй акт,
поставленный через неделю, был настоящим триумфом для артиста. Успех еще
возрос с третьим актом мейерберовского шедевра. Но самые большие ожидания
возлагались на четвертый акт, и его-то и должны были исполнять в этот
вечер. О, этот дуэт Рауля и Валентины, этот двухголосый гимн любви, где
звучали томные вздохи, где crescendo сменялось stringendo и переходило в
piu crescendo [crescendo - постепенное увеличение звука; stringendo -
ускоряя; piu crescendo - с нарастающей силой (итал.)], этот дуэт,
исполнявшийся медленно, бесконечно протяжно. Ах, какое наслаждение!
Итак, в четыре часа зал был полон. Ложи, балкон, партер были битком
набиты. В аванложе восседали бургомистр Ван-Трикасс, мамзель Ван-Трикасс,
госпожа Ван-Трикасс и добрейшая Татанемаис в салатного цвета чепце. В
соседней ложе сидели советник Никлосс и его семейство, в том числе
влюбленный Франц. В других ложах можно было увидеть семью врача Кустоса,
адвоката Шюта, главного судьи Онорэ Синтакса, директора страхового
общества, толстого банкира Коллерта, музыканта-любителя, помешанного на
немецкой музыке, сборщика податей Руппа, президента академии Жерома Реша,
гражданского комиссара и множество других знатных лиц, перечислять которых
мы не будем, дабы не утомлять внимания читателей.
Обычно до поднятия занавеса кикандонцы сидели очень тихо: читали
газеты, вполголоса беседовали с соседями, бесшумно разыскивали свои места
или бросали равнодушные взгляды на красавиц, занимавших ложи.
Но в этот вечер посторонний наблюдатель заметил бы, что еще до поднятия
занавеса в зале царило необычайное оживление. Суетились люди, всегда
отличавшиеся крайней медлительностью. Веера дам как-то лихорадочно
трепетали. Казалось, все дышали полной грудью. Глаза сверкали, соперничая
с огнями люстр, горевшими удивительно ярко. Как жаль, что освещение
доктора Окса запоздало!
Наконец оркестр собрался в полном составе. Первая скрипка прошла между
пюпитрами, собираясь осторожным "ля" дать тон своим коллегам. Струнные
инструменты, духовые инструменты, ударные инструменты настроены. Дирижер,
подняв палочку, ожидает звонка.
Звонок прозвенел. Начался четвертый акт. Начальное allegro apassionato
[страстное (итал.)] сыграно, по обыкновению, с величавой медлительностью,
от которой великий Мейербер пришел бы в ужас, но кикандонские любители
приходят в восторг.
Но вскоре дирижер почувствовал, что он не владеет оркестром. Ему трудно
сдерживать музыкантов, всегда таких послушных, таких спокойных. Духовые
инструменты стремятся ускорить темп, и их нужно обуздывать твердой рукой,
а не то они обгонят струнные и возникнет форменная какофония. Даже бас,
сын аптекаря Жосса Лифринка, такой благовоспитанный молодой человек,
вот-вот сорвется с цепи.
Тем временем Валентина начинает свой речитатив:
Я сегодня одна...
Но и она торопится. Дирижер и музыканты следуют за ней, сами того не
замечая. В дверях в глубине сцены появляется Рауль, и с момента встречи
влюбленных до того момента, когда она прячет его в соседней комнате, не
проходит и четверти часа, а между тем до сего времени в кикандонском
театре этот речитатив из тридцати семи тактов всегда продолжался ровно
тридцать семь минут.
Сен-Бри, Невер, Каван и представители католической знати появляются на
сцене слишком поспешно. На партитуре обозначено "allergo pomposo" [быстро
и торжественно (итал.)], но на сей раз торжественности нет и в помине,
сцена заговора и благословения мечей проходит прямо-таки в бурном темпе.
Певцы и музыканты уже не знают удержу. Дирижер больше не пытается
сдерживать их. Впрочем, публика и не требует этого, напротив: каждый
чувствует, что он безумно увлечен, что этот темп отвечает порывам его
души.
Готовы ль вы от смут избавить край родной?
На злых еретиков пойдете ль вы за мной?
Обещания, клятвы. Невер едва успевает протестовать и спеть, что "среди
предков его есть солдаты, но убийц не бывало вовек", его хватают, он взят
под стражу. Вбегают старшины и эшевены и скороговоркой клянутся "ударить
разом". Сен-Бри с разгону берет барьер речитатива, призывая католиков к
мщенью. В двери врываются три монаха, которые несут корзину с белыми
шарфами, они совершенно позабыли, что им надлежит двигаться медленно и
величаво. Уже все присутствующие выхватили шпаги и кинжалы, и капуцины
одним взмахом благословляют их. Сопрано, тенора, басы приходят в полное
неистовство и allergo furioso [быстро и бурно (итал.)] бурно развивается,
драматический речитатив звучит в кадрильном темпе. Наконец заговорщики
убегают, вопя:
В полночный час -
Бесшумной толпой!
Господь за нас!
В бой
В полночный час!
Все зрители повскакивали с мест. В ложах, в партере, на галерке
волнение. Кажется, вся публика, с бургомистром Ван-Трикассом во главе,
готова ринуться на сцену, чтобы присоединиться к заговорщикам и уничтожить
гугенотов, чьи религиозные убеждения они, впрочем, разделяют.
Аплодисменты, вызовы, крики! Татанеманс, как безумная, размахивает своим
чепцом салатного цвета. Лампы разливают жаркий блеск...
Рауль, вместо того чтобы медленно приподнять завесу, срывает ее
великолепным жестом и оказывается лицом к лицу с Валентиной.
Наконец-то! Вот он, знаменитый дуэт, но он идет в слишком быстром
темпе. Рауль не ждет вопросов Валентины, а Валентина не ждет ответов
Рауля. Очаровательная ария: "Близка погибель, уходит время" - превращается
в веселенький мотивчик, под который заговорщики произносят клятву в
оперетте Оффенбаха. "Andante amoroso" [плавно и нежно (итал.)]:
О, повтори
Слова любви...
превратилось в vivace furioso [очень быстро и бурно (итал.)], и
виолончель забывает, что должна вторить голосу певца, как стоит в
партитуре. Напрасно Рауль взывает:
О, промолви еще, дорогая,
Сердца сон несказанный продли!
Валентина не может продлить! Чувствуется, что ее пожирает какой-то
внутренний огонь. Она берет невероятно высокие ноты, превосходит самое
себя. Рауль мечется по сцене, жестикулирует, он пылает страстью.
Раздаются удары колокола. Но какой задыхающийся колокол! Звонарь,
очевидно, вышел из себя. Этот ужасающий набат не уступает оркестру.
И наконец ария, завершающая этот замечательный акт: "Этот час роковой я
могу ль перенесть!.." - развивается в темпе prestissimo [самый скорый темп
(итал.)] и своей бешеной скоростью напоминает мчащийся экспресс. Вновь
раздается набат, Валентина падает без чувств. Рауль выскакивает в окно!..
И вовремя. Обезумевший оркестр не в состоянии продолжать. Дирижерская
палочка разбита в щепки, с такой силой она ударялась о пюпитр. На скрипках
порваны струны, скручены грифы. Войдя в раж, литаврщик разбил свои
литавры. Контрабасист вскарабкался на свой грандиозный инструмент. Первый
флейтист подавился флейтой, гобоист с ожесточением грызет клапаны своего
инструмента, у тромбона вырвана трубка, а злополучный трубач тщетно
силится вытащить руку, которую глубоко запихнул в недра трубы!
А публика! Публика, запыхавшаяся, разгоряченная, жестикулирует, вопит!
У всех раскраснелись лица, словно их внутри пожирает пламя! У выхода
толкотня, давка, мужчины без шляп, женщины без мантилий. В коридорах
толкаются, в дверях теснятся, споры, драки! Нет больше властей! Нет
бургомистра! Все равны в этот миг дьявольского возбуждения...
А через несколько минут, выйдя на улицу, кикандонцы понемногу
успокаиваются и мирно расходятся по домам, смутно вспоминая пережитое
волнение.
Четвертый акт "Гугенотов", прежде продолжавшийся целых шесть часов,
начался в этот вечер в половине пятого и окончился без двенадцати минут
пять.
Он продолжался восемнадцать минут!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
в которой старинный, торжественный вальс превращается в бешеный вихрь
Хотя зрители, выйдя из театра, вновь обрели спокойствие и мирно
разошлись по домам, все же пережитое волнение давало себя знать, и,
усталые, разбитые, как после веселой пирушки, они поспешно улеглись в
постели.
На следующий день все смутно вспоминали недавние происшествия. Вскоре
обнаружилось, что один потерял в сутолоке шляпу, у другого оборвали в
свалке полу сюртука. У одной дамы недоставало изящной прюнелевой туфельки,
другая лишилась нарядной накидки. Почтенные горожане окончательно
опомнились, и теперь им становилось стыдно своего поведения, как будто они
принимали участие в какой-то оргии. Они избегали об этом говорить, им даже
не хотелось об этом думать.
Но больше всех был смущен и сбит с толку бургомистр Ван-Трикасс.
Проснувшись на другое утро, он не мог найти свой парик. Лотхен искала его
повсюду. Напрасно. Парик остался на поле битвы. Послать за городским
глашатаем? Нет, лучше уж пожертвовать этим украшением, чем становиться
посмешищем всего города, ведь он как-никак первое лицо в Кикандоне.
Достойный Ван-Трикасс размышлял обо всем этом, лежа у себя в постели,
все тело у него ныло и голова была непривычно тяжела. Ему не хотелось
вставать. В это утро мысль его лихорадочно работала, еще ни разу за
последние сорок лет ему не случалось так напряженно думать. Почтенный отец
города пытался восстановить в памяти все подробности разыгравшихся
накануне событий. Он сопоставлял их с фактами, имевшими место не так давно
на вечере у доктора Окса. Он старался разгадать, чем вызвана столь
странная возбудимость, уже дважды проявлявшаяся у самых Почтенных горожан.
"Что же такое происходит? - спрашивал он себя. - Что за мятежный дух
овладел моим мирным городом? Уж не сходим ли мы с ума и не придется ли
Превратить город в огромный госпиталь? Ведь вчера вечером мы все были в
театре - советники, судьи, адвокаты, врачи, академики, и решительно все,
если память мне не изменяет, были охвачены яростным безумием! Что за
колдовство было в этой музыке? Непонятно! Ведь я не ел, не пил ничего, что
могло бы так меня возбудить. Вчера за обедом кусок вываренной телятины,
несколько ложек шпината с сахаром, взбитые белки и два стаканчика
разбавленного пива, которые никак не могли ударить в голову! Нет. Тут есть
что-то необъяснимое, и так как я отвечаю за поведение наших горожан, то я
должен расследовать это дело".
Однако расследование, предпринятое муниципальным советом, осталось без
результатов. Факты были твердо установлены. Впрочем, в городе снова
водворилось спокойствие, но премудрые чиновники так и не смогли объяснить
этих фактов. Вскоре все позабыли о бурном инциденте. Местные газеты глухо
молчали, и в отчете о представлении, появившемся в "Кикандонском
вестнике", не было и намека на овладевшую зрителями лихорадку.
Но хотя в Кикандоне вновь воцарилось безмятежное спокойствие и он
по-прежнему казался типичным фламандским городком, чувствовалось, что
характер и темперамент его обитателей как-то странно изменились. Поистине
можно было сказать, вместе с врачом Домиником Кустосом, что "у них
появились нервы".
Однако следует оговориться, что эти ярко выраженные изменения
происходили только в известных условиях: корда кикандонцы расхаживали по
улицам и площадям или гуляли на свежем воздухе вдоль берегов Ваара, это
были все те же почтенные люди, спокойные и методичные. Такими же они
оставались и у себя дома, когда одни работали руками, другие головой, а
большинство ровно ничего не делало и ни о чем не думало. Они были
по-прежнему молчаливы, инертны, это была не жизнь, а какое-то прозябание.
В доме ни ссор, ни перебранок, сердце бьется ровно, мозг пребывает в
состоянии спячки, пульс остается таким же, как в доброе старое время: от
пятидесяти до пятидесяти двух ударов в минуту.
Но надо отметить странное, необъяснимое явление, которое озадачило бы
самых глубокомысленных физиологов: если в домашнем быту кикандонцев не
произошло никаких перемен, то общественная жизнь города резко изменилась.
Стоило кикандонцам собраться в каком-нибудь общественном здании, как
"дело портилось", по выражению комиссара Пассофа. На бирже, в ратуше, в
академии, на заседаниях совета и на собраниях ученых начиналось какое-то
оживление, всеми овладевала странная лихорадка. Через час замечания
становились едкими, через два - обсуждение превращалось в спор. Люди
начинали горячиться и придираться друг к другу. Даже в церкви верующие не
могли хладнокровно слушать проповеди пастора Ван-Стабеля, который метался
на кафедре и обличал своих прихожан сурово, как никогда. Кончилось тем,
что произошли новые столкновения, более серьезные, чем между врачом
Кустосом и адвокатом Шютом, и если не потребовалось вмешательство властей,
то лишь потому, что поссорившиеся, вернувшись домой, быстро успокаивались
и совершенно забывали о нанесенных другим и полученных ими самими
оскорблениях.
Но все эти странности не заставляли задуматься горожан, неспособных к
самонаблюдению. Только гражданский комиссар Мишель Пассоф, тот самый,
должность которого совет уже тридцать лет как собирался упразднить,
обратил внимание, что в обычное время столь спокойные граждане, попадая в
общественные места, приходили в крайнее возбуждение, и с тревогой думал о
том, что будет, если эта лихорадка охватит и частные дома, если эпидемия,
- так именно он выражался, - вспыхнет на улицах города. Тогда конец
невозмутимому покою, никто не будет прощать обид, и, охваченные нервным
возбуждением, горожане все передерутся между собой.
"Что же тогда с нами будет? - с ужасом спрашивал себя комиссар Пассоф.
- Как предотвратить эти вспышки ярости? Как обуздать этих взбудораженных
людей? Похоже на то, что моя должность перестанет быть синекурой и совет
должен будет удвоить мне жалованье... если только не арестует меня
самого... за нарушение общественной тишины и спокойствия".
Не прошло и двух недель после скандального представления "Гугенотов",
как опасения комиссара начали сбываться. С биржи, из церкви, из театра, из
академии, с рынка болезнь проникла в частные дома.
Первые симптомы эпидемии проявились в доме местного богача банкира
Коллерта.
Незадолго перед тем ему удалась на славу одна весьма выгодная
финансовая операция, и он решил ознаменовать ее балом.
Известно, что представляют собой фламандские празднества, мирные и
спокойные, с пивом и сиропами вместо вина. Беседы о погоде, о видах на
урожай, о садах, об уходе за цветами, особенно за тюльпанами; время от
времени танец, медленный и размеренный, как менуэт; иногда вальс, один из
тех немецких вальсов, в которых танцующие не делают и двух оборотов в
минуту и держатся друг от друга на почтительном расстоянии, - вот каковы в
Кикандоне балы. Там таю и не удалось привить польку, переделанную на
четыре такта, ибо танцоры вечно отставали от оркестра, в каком бы
медленном темпе он ни играл.
Эти мирные сборища, во время которых молодежь чинно и степенно
веселилась, проходили без малейших инцидентов. Почему же в этот вечер у
банкира Коллерта безобидные сиропы, казалось, превратились в шипучие вина,
в искристое шампанское, в пылающий пунш? Почему в разгар празднества всеми
приглашенными овладело какое-то непостижимое опьянение? Почему плавный
менуэт превратился в безумную тарантеллу? Почему музыканты вдруг ускорили
темп? Почему, как и в театре, свечи стали разливать необычный блеск?
Почему по залам банкира пронесся электрический ток? Почему пары
сближались, кавалеры крепче обнимали дам, а иные из них отваживались на
смелые па во время этой пасторали, всегда такой торжественной, такой
величавой, такой благопристойной?
Увы! Какой Эдип смог бы ответить на эти вопросы? Комиссар Пассоф,
присутствовавший на празднестве, увидал, что гроза приближается, но не мог
ее предотвратить, не мог бежать от нее, и ему ударило в голову, как от
крепкого вина. Проснулись инстинкты и дремавшие страсти. Несколько раз он
жадно набрасывался на лакомства и опустошал подносы, словно только что
перенес длительную голодовку.
А вечер становился все оживленнее. Голоса сливались в непрерывное
глухое жужжание. Танцевали с огоньком: туфли скользили по паркету с
небывалой быстротой. У танцоров разрумянились лица, как у пьяных силенов.
Глаза сверкали, как угли. Общее возбуждение достигло апогея.
Когда же расходившиеся музыканты заиграли вальс из "Фрейшютца", то
танцующие потеряли голову. Этот типичный немецкий вальс, всегда
исполнявшийся в медленном темпе, - о! это был безумный вихрь, бешеный
хоровод, которым, казалось, руководил сам Мефистофель, отбивая такт
пылающей головней. Потом начался галоп, адский галоп, неудержимый, не
знающий преград, бешеный ураган проносился по залам, салонам, передним, по
лестницам, от подвалов до чердаков обширного дома, увлекая молодых людей,
девиц, отцов, матерей, лиц всех возрастов, любого веса, обоего пола, - и
толстого банкира Коллерта, и госпожу Коллерт, и советников, и отцов
города, и главного судью, и Никлосса, и госпожу Ван-Трикасс, и бургомистра
Ван-Трикасса, и самого комиссара Пассофа, который потом никак не мог
вспомнить, с кем вальсировал в эту сумасшедшую ночь.
Но "она" не забыла. И с этого дня она то и дело видела во сне пылкого
комиссара, страстно ее обнимающего. Это была прелестная Татанеманс!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которой доктор Окс и его ассистент Иген
обмениваются несколькими словами
- Ну, Иген, как дела?
- Все готово, учитель. Прокладка труб закончена.
- Наконец-то! Итак, мы приступаем к работе в больших масштабах, отныне
будем воздействовать на массы!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
где повествуется о том, как эпидемия охватила
весь город и что из этого последовало
Прошло два-три месяца. Эпидемия заметно усилилась. Из частных домов она
проникла на улицы. Город Кикандон стал неузнаваем.
Удивительнее всего было то, что зараза распространилась не только на
мир животных, но и на растительный мир.
Обычно не бывает универсальных эпидемий. Те, что поражают человека,
щадят животных, те, что поражают животных, щадят растения. Лошади никогда
не болеют оспой, а люди - бычьей чумой, овцам не угрожают заболевания
картофеля. Но теперь все законы природы, казалось, были нарушены.
Изменились не только характер, темперамент, образ мыслей жителей
Кикандона, но эпидемия перекинулась на домашних животных, собак и кошек,
быков и лошадей, ослов и коз. Даже растения "эмансипировались", если можно
так выразиться.
Действительно, в садах, в огородах, в виноградниках можно было
наблюдать весьма любопытные явления. Вьющиеся растения распространялись с
удивительной быстротой; кусты буйно разрастались; деревца превращались в
деревья. Стоило бросить в землю семечко, как из него поднимался зеленый
стебелек, который рос не по дням, а по часам. Спаржа достигала двух футов
в высоту; артишоки вырастали величиной с дыню, дыни - величиной с тыкву,
тыквы достигали неслыханных размеров, смахивая на колокол сторожевой
башни, имевший девять футов в поперечнике. Кочаны капусты превращались в
кусты, а грибы становились величиной с зонтик.
Фрукты не отставали от овощей. Ягоду клубники можно было одолеть только
вдвоем, а грушу - вчетвером. Гроздья винограда не уступали по величине
грандиозной грозди на картине Пуссена "Возвращение из Земли обетованной".
То же происходило и с цветами: огромные фиалки разливали в воздухе
опьяняющий аромат; гигантские розы блистали ослепительными красками;
сирень в несколько дней образовала непроходимую чащу; герань, маргаритки,
далии, камелии, рододендроны наводняли аллеи, душили друг друга! Садовники
ничего не могли с ними поделать. А тюльпаны, эти великолепные
представители семейства лилейных, радость фламандцев, какие волнения они
причиняли любителям! Достойный Ван-Бистром однажды чуть не упал в обморок,
увидев у себя в саду чудовищный, гигантский тюльпан, в чашечке которого
приютилось семейство малиновок!
Весь город сбежался смотреть на этот необычайный цветок, который был
назван учеными "tulipa quiqueiidonia" (Кикандонский тюльпан).
Но - увы! - если все эти растения, фрукты и цветы росли на глазах,
принимали колоссальные размеры, если они радовали глаз чудесной окраской и
разливали упоительный аромат, - они быстро блекли и умирали, сожженные,
истощенные, обессиленные.
Такова была судьба и знаменитого тюльпана, который увял, покрасовавшись
несколько дней.
То же самое стало вскоре происходить и с домашними животными, от
дворового пса до свиньи в хлеву, от канарейки в клетке до индюка на
птичьем дворе.
В обычное время эти животные были не менее флегматичны, чем их хозяева.
Собаки и кошки скорее прозябали, чем жили, не проявляли ни радости, ни
гнева. Хвост у них был неподвижен, словно отлит из бронзы. С незапамятных
времен не было слышно ни об укусах, ни о царапинах. Что касается бешеных
собак, то их считали чем-то вроде грифов и прочих мифических животных.
Но сколько перемен произошло за эти месяцы! Собаки и кошки начали
показывать зубы и когти. Они бросались на людей, и те жестоко их избивали.
Впервые на улице Кикандона увидели лошадь, закусившую удила, быка, который
ринулся, опустив рога, на своих сородичей, осла, который опрокинулся на
спину, задрал ноги и испускал совсем человеческие вопли, и даже баран
отважно оборонялся от мясника, задумавшего превратить его в котлеты!
Бургомистру Ван-Трикассу пришлось предписать строгий надзор за
обезумевшими домашними животными, которые становились прямо опасными.
Но, увы, если животные сошли с ума, то и с людьми дело обстояло не
лучше. Ни один возраст не был пощажен болезнью.
Дети, до сих пор столь покорные, сделались совершенно невыносимыми, и
впервые главный судья Онорэ Синтакс был вынужден выпороть своего отпрыска.
В коллеже произошла настоящая смута, и словари летали по классу, чертя
в воздухе причудливые траектории. Учеников невозможно было удержать
взаперти. Впрочем, и учителя находились в состоянии крайнего возбуждения и
задавали им уроки выше человеческих сил!
Еще одно удивительное явление! Все кикандонцы, до сих пор столь
умеренные, питавшиеся главным образом сбитыми сливками, стали теперь
форменными обжорами. Обычный режим не удовлетворял их. Желудок становился
бездонной бочкой, которую никак не удавалось наполнить. В городе стали
потреблять в три раза больше продуктов. Вместо двух раз в день ели шесть
раз. Появились желудочные заболевания. Советник Никлосс испытывал
ненасытимый голод. Бургомистр Ван-Трикасс, которого мучила неутолимая
жажда, все время находился под хмельком и чуть что приходил в гнев.
Наконец появились и совсем уже тревожные симптомы, и с каждым днем их
становилось все больше.
На улицах стали встречаться пьяные, и в числе их весьма почтенные лица.
У врача Доминика Кустоса значительно возросла практика, так как его
постоянно вызывали к желудочным больным.
Появились невриты и всевозможные неврозы, - нервная система у жителей
Кикандона была вконец расшатана.
Ссоры и столкновения стали самым обыденным явлением на улицах
Кикандона, которые еще не так давно были пустынны, а теперь кишели
народом, так как никто не мог усидеть дома.
Пришлось увеличить число полицейских, дабы обуздывать нарушителей
порядка.
В одном из общественных зданий теперь помещался полицейский участок,
который был день и ночь битком набит провинившимися. Комиссар Пассоф прямо
выбивался из сил.
Состоялась скоропалительная свадьба, - случай совершенно небывалый. Да!
Сын учителя Руппа женился на дочери местной красавицы Августины де Ровер
всего через пятьдесят семь дней после того, как получил ее согласие.
Были решены и другие браки, которые в обычное время обсуждались бы
целыми годами. Бургомистр был вне себя, он чувствовал, что его дочь,
прелестная Сюзель, ускользает у него из рук.
Очаровательная Татанеманс мечтала о брачном союзе с комиссаром
Пассофом. Это сулило ей богатство, почет, блаженство.
В довершение всего - о ужас! - произошла дуэль! Да, дуэль на больших
пистолетах, расстояние между барьерами в семьдесят пять шагов, число
выстрелов не ограничено! И между кем? Читатели мне не поверят! Между
Францем Никлоссом, кротким рыболовом, и молодым Симоном Коллертом, сыном
богатого банкира.
Дуэль разыгралась из-за дочери бургомистра, - Симон воспылал к ней
любовью и не хотел уступать ее наглому сопернику.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
в которой кикандонцы принимают героическое решение
Вот в каком отчаянном положении оказались жители Кикандона. Появились
новые идеи. Люди не узнавали друг друга, да и самих себя. Самые мирные
буржуа превратились в забияк. За один косой взгляд могли поколотить.
Некоторые мужчины отрастили усы, а самые воинственные победоносно
закручивали их кверху.
В таких условиях управлять городом и поддерживать порядок на улицах и в
общественных зданиях было крайне трудно, - ведь катастрофа нагрянула так
неожиданно. Достойный Ван-Трикасс, этот кроткий, равнодушный человек, не
способный принять никакого решения, теперь только и делал, что гневался.
Раскаты его голоса так и разносились по дому. Он отдавал по двадцать
распоряжений в день, бранил своих подчиненных и готов был сам выполнять
свои предписания.
Сколько перемен! Тихий, уютный дом бургомистра, это почтенное
фламандское жилище, утратил покой! Какие семейные сцены разыгрывались
теперь в нем! Госпожа Ван-Трикасс стала желчной, взбалмошной, сварливой.
Правда, мужу иной раз удавалось перекричать супругу, но заставить ее
умолкнуть было невозможно. Эта сердитая дама придиралась решительно ко
всему. Все было не по ней! Слуги ничего не делали! Обед вечно запаздывал!
Она обвиняла Лотхен и даже Татанеманс, свою золовку, которая теперь на ее
придирки довольно энергично огрызалась. Ван-Трикасс обычно заступался за
Лотхен. Это выводило из себя его супругу, вызывало попреки, ссоры,
нескончаемые сцены.
- Да что же это с нами творится? - восклицал злополучный бургомистр. -
Какое пламя нас пожирает? Уж не вселился ли в нас дьявол? Ах, госпожа
Ван-Трикасс, госпожа Ван-Трикасс! Вы прямо изводите меня! Кончится тем,
что я умру раньше вас, вопреки всем семейным традициям!
Читатель, вероятно, помнит, что Ван-Трикасс должен был овдоветь и
вторично жениться, чтобы не нарушить освященного веками порядка.
Между тем всеобщее возбуждение принесло и другие любопытные и
примечательные плоды. Необъяснимый нервный подъем стимулировал мозговую
деятельность, у многих проявились те или иные способности. Выдвинулись
таланты, которые в другое время остались бы незамеченными. Артисты, до сих
пор считавшиеся посредственными, явились в новом блеске. В политике и в
литературе появились новые имена. В бесконечных горячих спорах выдвинулись
ораторы, с жаром обсуждавшие все современные проблемы и зажигавшие
аудиторию, которая всегда готова была воспламениться. Общественное
движение развивалось, беспрестанно происходили собрания; в Кикандоне
возник клуб и целых двадцать газет, - "Кикандонский страж", "Кикандонский
беспартийный", "Кикандонский радикал", "Кикандонский крайний" и другие
горячо дебатировали всякие злободневные вопросы.
О чем же они писали? Да обо всем на свете и ни о чем. Об Ауденаардской
башне, грозившей упасть: одни хотели ее снести, другие выпрямить; о
предписаниях, издаваемых советом, о прочистке русла речушек и сточных труб
и о многом другом. И если бы еще эти ярые обличители ограничивались
городскими делами! Но нет, увлеченные своим красноречием, они шли дальше и
вполне могли накликать на город войну.
В самом деле, уже восемьсот или девятьсот лет кикандонцы лелеяли мечту
о мщении, у них был самый что ни на есть настоящий "casus belli" [повод к
войне (лат.)], но город хранил его бережно, как некую обветшавшую
реликвию.
Вот в чем состоял сей casus belli.
Никому не известно, что Кикандон граничит с городком Виргамен.
В 1135 году, незадолго до отъезда графа Балдуина в крестовый поход,
виргаменская корова, принадлежавшая не горожанину, а общине, забрела на
территорию Кикандона. Едва ли это несчастное животное успело "разочка три
щипнуть травы зеленой, сочной", - но нарушение, злоупотребление,
преступление было совершено и надлежащим образом засвидетельствовано в
протоколе, ибо в ту эпоху чиновники уже научились писать.
- Мы отомстим в свое время, - сказал Наталис Ван-Трикасс, тридцать
второй предшественник теперешнего бургомистра. - Рано или поздно
виргаменцы получат по заслугам.
Виргаменцы были предупреждены. Они ждали, что будет дальше, рассчитывая
не без оснований, что память об оскорблении со временем изгладится. И
действительно, несколько веков они поддерживали добрососедские отношения с
весьма похожими на них кикандонцами.
Вероятно, так продолжалось бы и дальше, если бы не странная эпидемия, в
результате которой характер кикандонцев резко изменился и в их сердцах
проснулась жажда мщения.
В клубе по улице Монстреле пылкий адвокат Шют внезапно поднял этот
вопрос и, пустив в ход цветы красноречия и соответствующие метафоры,
разжег бурные страсти. Он напомнил о преступлении, об ущербе, нанесенном
общине, о том, что народ, "для которого священны его права", не должен
считаться с юридической давностью. Он доказал, что оскорбление все еще в
силе и рана все еще кровоточит; он напомнил своим слушателям, что
виргаменцы имеют обыкновение как-то двусмысленно покачивать головой,
выражая этим свое презрение к кикандонцам, он умолял своих
соотечественников, которые "по недостатку сознательности", столько веков
терпели эту смертельную обиду, заклинал "сынов древнего города" оставить
все другие дела и добиться реванша! В заключение он воззвал "к их
национальной чести и гордости!"
Эти тирады, столь непривычные для слуха кикандонцев, вызвали
неописуемый восторг, который невозможно передать словами. Все слушатели
вскочили с мест, отчаянно размахивали руками и громко кричали, требуя
объявления войны. Адвокат Шют еще никогда не имел такого успеха, и надо
признать, что он был прямо-таки великолепен.
Бургомистр, советники, все нотабли, присутствовавшие на этом памятном
собрании, не в силах были бы сдержать этот всеобщий порыв. Впрочем, они и
не пытались этого сделать и вопили, не отставая от остальных.
- На границу! На границу!
А так как граница проходила всего в трех километрах от Кикандона, то
виргаменцам грозила серьезная опасность: их могли застигнуть врасплох.
Достопочтенный аптекарь Жосс Лифринк, который лишь один из всей
аудитории сохранил расс