ую и
пробормотал несколько соответствующих слов, -- Надо было сразу затоптать
гнев?
-- Да, так было бы лучше.
-- Почему?
1 Спокойной ночи, ваше высочество (франц.).
-- Муруган возненавидит вас, едва только страх оставит его.
Уилл пожал плечами. Какая ему разница! Но прошлое отодвигалось, и
надвигалось будущее: они миновали увешанную лампами арку на площади и по
крутой, извилистой темной улочке направились к больнице. Ведите меня,
Макфэйл, -- но куда? Впереди -- еще одно проявление Вселенского Ужаса, а
позади -- все сладкие надежды на год свободы, на большой куш от Джо
Альдехайда, заработать который оказалось так легко -- да и не бесчестно,
потому что Пала в любом случае обречена, И если рани нажалуется на него Джо,
а Джо рассердится, позади также останется хорошо оплачиваемое рабство в
качестве профессионального наблюдателя казней. Может быть, следует
вернуться, отыскать Муругана и, принеся извинения, исполнить все повеления
той ужасной женщины? Еще сто ярдов подъема, и сквозь деревья засветились
огни больницы.
-- Погоди немного,-- попросил Уилл.
-- Вы устали? -- заботливо поинтересовалась Мэри Сароджини.
-- Да, чуть-чуть.
Уилл, опершись на посох, обернулся и поглядел вниз, на рыночную
площадь. В огнях арочных ламп общественное здание отсвечивало розовым, как
огромный кусок малинового шербета. На башне храма ярус за ярусом
громоздились индуистские скульптурные изображения: слоны, демоны, красавицы
со сверхъестественно пышными грудями и задами, выделывающие танцевальные па
Шивы и застывшие в экстазе прошлые и будущие Будды. А в пространстве меж
шербетом и мифологией кишела толпа, в которой затерялся юноша с угрюмым
лицом, в белой шелковой пижаме. Вернуться ли? Это было бы благоразумно. Но
его внутренний голос -- не тихий, как у рани, к которому надо было
прислушиваться, но громоподобный -- взывал: "МерзостьМерзость!" Был ли то
призыв совести? Нет. Нравственности? Боже упаси! Но стараться об исполнении
долга, чтобы угодить в отталкивающую, омерзительную грязь, -- этого он, как
человек со вкусом, не мог себе позволить.
-- Пойдем дальше? -- спросила Мэри Сароджини.
Они вошли в приемную больницы. Дежурная медсестра передала им
распоряжения от Сьюзилы. Мэри Сароджини следовало немедленно отправиться к
миссис Рао и заночевать у нее вместе с Томом Кришной. Мистера Фарнеби
просили сразу же подняться в палату номер тридцать четыре.
-- Сюда, -- сказала дежурная и открыла дверь в коридор.
Уилл, приученный к вежливости, поблагодарил ее с улыбкой, однако
почувствовал в животе тянущую, неприятную пустоту. Не спеша он заковылял
навстречу неясному будущему.
-- Последняя дверь налево,-- сказала дежурная ему вслед. Вернувшись на
свой пост в приемную, она закрыла за собой дверь, и он остался один.
Один, повторил он мысленно, совсем один, и ожидаемое будущее как две
капли воды похоже на преследующее его прошлое: Вселенский Ужас бесконечен и
вездесущ. Коридор с зелеными стенами был точь-в-точь как коридор, по
которому его вели год назад к умирающей Молли. Кошмар возвращался. Сознавая
свою обреченность, Уилл двигался навстречу ужасающему завершению. Снова ему
предстоит пережить зрелище смерти.
Тридцать вторая, тридцать третья, тридцать четвертая... Постучавшись,
он стоял, прислушиваясь к биению собственного сердца. Дверь открылась, и он
лицом к лицу столкнулся с маленькой Радхой.
-- Сьюзила ждет вас,-- прошептала девушка.
Уилл проследовал за ней в комнату. За ширмой он
угадал силуэт Сьюзилы, сидевшей боком к лампе у высокой кровати, темное
лицо на подушке и иссохшие руки -- кости, настолько обтянутые кожей, что они
напоминали птичьи лапы. Вот он, Вселенский Ужас. Уилл с содроганием
отвернулся. Радха подвела его к стулу возле открытого окна. Уилл сел и
закрыл глаза: но, отгородившись от настоящего, он не мог не видеть мысленным
взором прошлого. Он перенесся в другую комнату, где умирала тетя Мэри. Или,
вернее, та, кто некогда была его любимой тетей Мэри, но со временем так
переменилась, что стала совсем другим человеком. И эта новая, незнакомая
женщина не ведала милосердия и не обладала мужеством, кои составляли
сущность его любимой тети Мэри; напротив -- она ненавидела всех без разбору
просто за то, что у них не было рака, они не страдали от мучительной боли, и
не были обречены на смерть прежде старости. Помимо злобной зависти к
здоровью и счастью других, в ней появилась едкая ворчливость: больная
неустанно жалела себя и предавалась самому унизительному отчаянию.
-- Почему я? Почему это приключилось со мной? Уилл вновь слышал ее
сварливый голос и видел перед собой распухшее от слез, искаженное болезнью
лицо. А ведь ее одну он искренне любил, перед ней одной преклонялся. Но
любовь -- он вынужден был признать -- уступила место презрению, едва ли не
ненависти.
Чтобы уйти от картин прошлого, Уилл приоткрыл глаза. Радха -- скрестив
ноги и выпрямив спину, сидела на полу, медитируя. Сьюзила, на своем стуле у
кровати, тоже хранила сосредоточенное молчание. Уилл взглянул в лицо,
покоящееся на подушке. Оно было безмятежным, но безмятежность эта не была
холодной неподвижностью смерти. Вдруг за окном во тьме, в гуще листьев,
закричал павлин. Наступившая затем тишина показалась еще таинственней, еще
значительней.
-- Лакшми,-- Сьюзила положила ладонь на иссохшую руку больной.--
Лакшми! -- позвала она еще раз, громче. Спокойное лицо оставалось
безучастным.-- Не спи!
Не спать? Но для тети Мэри сон -- искусственный сон, наступавший после
инъекций снотворного -- был единственным прибежищем, где она спасалась от
слезливой жалости к себе и нараставшего страха.
-- Лакшми!
На неподвижном лице появились признаки жизни.
-- Я не спала,-- прошептала умирающая,-- это просто слабость. Я как
будто плыву куда-то.
-- Но ты должна быть здесь,-- настаивала Сьюзи-ла, -- и должна
осознавать, что ты здесь. Постоянно.
Она подложила под плечи больной еще одну подушку и взяла со столика
пузырек с нюхательной солью.
Лакшми чихнула, открыла глаза и взглянула в лицо Сьюзиле.
-- Я забыла, насколько ты красива, -- сказала больная, -- у Дугалда был
хороший вкус. -- На ее изможденном лице промелькнула озорная улыбка.-- Как
ты думаешь, Сьюзила? -- спросила она задумчиво.-- Мы увидимся с ним снова?
Сьюзила молча погладила руку свекрови. И улыбнулась.
-- Как бы задал этот вопрос старый раджа? Увидим ли так называемые "мы"
так называемого "его" в так называемом "там"?
-- Но ты как считаешь?
-- Я думаю, что нас ждет тот же свет, из которого мы возникли.
Слова, подумал Уилл, слова, слова, слова. Лакшми с усилием подняла руку
и указала на лампу, стоявшую на столике.
-- Слепит глаза,-- пожаловалась она.
Сьюзила развязала алую шелковую косынку на шее и накинула ее на
пергаментный абажур лампы. Свет, из белого и безжалостного, сделался мягким,
розовым, как на измятом ложе Бэбз, когда джин Портера рекламировался в
красных тонах.
-- Так лучше,-- сказала Лакшми. Она закрыла глаза. Наступило
продолжительное молчание. Вдруг больная заговорила: -- Свет. Свет. Я вижу
его снова.-- Помолчав еще немного, Лакшми прошептала: -- О, как он
прекрасен! Как прекрасен! -- Она вздрогнула и закусила губу.
Сьюзила обеими руками взяла руку больной.
-- Очень больно? -- спросила она.
-- Было бы очень больно, если бы то была моя боль,-- пояснила Лакшми.--
Но она не моя. Боль здесь, но я уже не с ней. Это как с мокша-препаратом:
ничто не принадлежит тебе. Даже боль.
-- Свет все еще там?
Лакшми покачала головой:
-- Нет. Но я знаю, когда он исчез. Когда я сказала, что боль не
принадлежит мне.
-- Ты сказала правильно.
-- Да, но я сказала это.
Тень непочтительного озорства вновь промелькнула на лице умирающей.
-- О чем ты думаешь? -- спросила Сьюзила.
-- О Сократе.
-- О Сократе?
-- Он болтал, болтал, болтал -- даже когда проглотил яд. Не позволяй
мне говорить, Сьюзила. Помоги мне выбраться из моего собственного света.
-- Помнишь, как в прошлом году,-- начала Сьюзила,-- мы все поехали к
старому храму Шивы возле Высокогорной станции? Ты с Робертом, я и Дугалд, и
наши дети -- помнишь?
Лакшми помнила: лицо ее озарилось довольной улыбкой.
-- Помнишь ли ты вид, открывающийся из западного окна храма, которое
выходит на море? Тени облаков, как чернила -- синие, зеленые, пурпурные... А
сами облака -- белые, свинцовые, угольно-черные, атласные... И когда мы
смотрели, ты задала нам один вопрос. Помнишь?
-- Да, я спросила о Чистом Свете.
-- Да, о Чистом Свете,-- подтвердила Сьюзила.-- Почему люди называют
сознание Чистым Светом? Потому ли, что солнечный свет так прекрасен, что они
уподобляют природу Будды самому чистому из всех сияний? Или -- наоборот --
солнечный свет кажется им прекрасным, потому что они с самого рождения
постигают сознание как Свет? Я первой тебе ответила,-- сказала Сьюзила,
улыбнувшись.-- К тому времени я только что прочла книгу одного американского
бихевиориста и, продолжая над ней размышлять, дала тебе так называемый
"научный ответ". Люди отождествляют сознание (каково бы оно ни было на самом
деле) с видением света, потому что находятся под впечатлением множества
виденных ими восходов и закатов солнца. Но Роберт и Дугалд не согласились со
мной. Чистый Свет, настаивали они, первичен. И вы восторгаетесь солнечными
закатами только потому, что они напоминают вам -- осознаете вы это или нет
-- -то, что происходит в глубине вашей души, вне пространства и времени. И
ты с ними согласилась -- помнишь, Лакшми? Ты сказала: "Я обычно предпочитаю
быть на твоей стороне, Сьюзила, потому что мужчинам вредно считать себя
всегда правыми. Но в данном случае -- это очевидно -- правы они". Конечно,
они были правы, а я заблуждалась. Но ведь ты заранее знала ответ на свой
вопрос!
-- Я никогда ничего не знала,-- прошептала Лакшми,-- я только видела.
-- Помнишь, ты рассказывала мне, как впервые увидела Чистый Свет?
Хочешь, я напомню тебе об этом?
Больная кивнула головой.
-- Тебе было тогда восемь лет, И это случилось с тобой в первый раз.
Оранжевая бабочка села на залитый солнцем лист, раскрыла и сложила крылышки.
И вдруг Ясный Свет чистейшей Всетождественности засиял сквозь нее, подобно
новому солнцу,
-- Ярче, чем солнце,-- прошептала Лакшми.
-- Но гораздо мягче. Можно смотреть на Чистый Свет и не ослепнуть. А
теперь вспомни это. Бабочка на зеленом листе, открывающая и складывающая
крылышки, -- природа Будды, присутствующая повсюду, и Чистый Свет, который
ярче, чем солнце. А тебе только восемь лет.
-- Чем я это заслужила?
Уиллу вспомнился вечер за неделю до смерти тети Мэри, когда она
говорила о тех дивных днях, что они провели вместе в ее скромном доме эпохи
Регентства близ Арунделя. Да, славно жилось ему там во время каникул. Они
окуривали осиные гнезда серным дымом и устраивали пикники на пригорках или
под буками. А пирожки с мясом в Богноре, а цыганка, которая нагадала ему,
что он с годами сделается канцлером казначейства! Красноносый, облеченный в
черное служка выставил их из Чичестерского собора за то, что они слишком
много смеялись. "Слишком много смеялись,-- с горечью повторила тетя Мэри.--
Слишком много смеялась..."
-- А теперь,-- сказала Сьюзила,-- вспомни опять вид из окна храма Шивы.
Вспомни полосы света и теней на морской глади, и окна синевы меж облаками.
Вспомни -- и отбрось все свои мысли и воспоминания. Отбрось все мысли, чтобы
могло наступить безмыслие. Вещи канут в Пустоту. Пустота перейдет во
Все-тождественность. Всетождественность вновь обернется вещами -- в твоей
собственной душе. Вспомни, что говорится в Сутре. "Твое собственное сознание
-- сияющее, пустое, неотделимое от великого Сияния, не рождается и не
умирает -- но пребывает, как неизменный Свет, Будда Амитаба".
-- Пребывает как свет,-- повторила Лакшми.-- Но передо мной снова тьма.
-- Это потому, что ты слишком стараешься,-- сказала Сьюзила.-- Ты
видишь тьму, потому что страстно желаешь, чтобы вспыхнул свет. Вспомни, что
ты говорила мне, когда я была маленькой. "Полегче, девочка, полегче. Ты
должна научиться делать все легко. С легкостью думать, совершать поступки,
чувствовать. Да, с легкостью, даже если чувства твои глубоки. Пусть все
происходит с легкостью, относись к вещам легче". Девочкой я была до нелепого
серьезна, этакая кроха-педант без малейшего чувства юмора. Легче, легче --
лучшего совета я не слышала за всю жизнь. А теперь я должна тебе сказать те
же слова, Лакшми... Полегче, милая моя, полегче. Даже когда наступила пора
умирать. Никакой напыщенности, тяжеловесности, излишней подчеркнутости. Не
надо ни риторики, ни дрожи в голосе, ни самодовольного подражания знаменитым
личностям вроде Христа, Гете или малышки Нелл. И конечно же, никакой
теологии и метафизики. Только присутствие смерти и Ясного Света. Выбрось
весь свой багаж -- и ступай вперед. Ты идешь по зыбучим пескам, готовым
поглотить тебя, задавить страхом, жалостью к себе, отчаянием. Вот почему ты
должна ступать очень легко. Легче, милая; иди на цыпочках: выбрось все, даже
пакетик с туалетными принадлежностями... Полная необремененность.
Полная необремененность... Уилл подумал о несчастной тете Мэри, которая
с каждым шагом все глубже и глубже увязала в песках. Все глубже и глубже,
борясь и протестуя до последнего, пока наконец ее не вобрал и не поглотил
навсегда Вселенский Ужас. Уилл вновь взглянул в лицо больной: Лакшми
улыбалась.
-- Свет,-- проговорила она сиплым шепотом.-- Чистый Свет. Он здесь --
вместе с болью и несмотря на боль.
-- А где находишься ты?
-- Вон там, в углу.-- Лакшми попыталась показать, но слабая рука, едва
поднявшись, безжизненно опустилась на одеяло. Я вижу там себя. А она смотрит
на мое тело, лежащее на кровати,
-- Видит ли она Свет?
-- Нет. Свет там, где мое тело.
Дверь палаты бесшумно отворилась. Уилл повернулся -- и увидел, как
сухощавая фигура доктора Роберта появилась из-за ширмы и нырнула в розовую
мглу.
Сьюзила поднялась и указала ему на стул, где сидела сама. Доктор Роберт
сел возле кровати и, склонившись над женой, одной рукой взял ее руку, а
другую положил ей на лоб.
-- Это я,-- прошептал он.
-- Наконец-то...
Дерево, пояснил доктор Роберт, упало на телефонную линию. Связь с
высокогорной станцией прервалась. За ним послали человека на машине, но
машина в пути сломалась. Почти два часа пришлось потерять, пока устранили
поломку.-- Но, слава Богу,-- заключил доктор Роберт,-- наконец-то я здесь.
Умирающая глубоко вздохнула, открыла глаза и, взглянув на него с
улыбкой, вновь закрыла их.-- Я знала, что ты придешь.
-- Лакшми,-- ласково позвал он,-- Лакшми,
Кончиками пальцев он гладил морщинистый лоб, снова и снова.
-- Любимая моя.
Слезы бежали по его щекам, но голос звучал твердо, и в нем слышалась
нежность, а не слабость.
-- Я уже не здесь,-- прошептала Лакшми.
-- Она там, в углу,-- пояснила Сьюзила свекру,-- и смотрит оттуда на
свое тело на кровати.
-- Нет, я вернулась. Мы вместе -- я и боль, я и Свет, я и ты... Все мы
сейчас вместе.
Вновь пронзительно закричал павлин, и сквозь гудение насекомых, которые
тропической ночью свидетельствуют о тишине, донеслась веселая музыка:
флейты, лютня, дробь барабанов.
-- Прислушайся, -- сказал доктор Роберт. -- Слышишь музыку? Там
танцуют.
-- Танцуют, -- повторила Лакшми, -- танцуют.
-- Танцуют -- с такой легкостью, -- прошептала Сьюзила,-- словно у них
есть крылья.
Музыка зазвучала еще слышней.
-- Это Брачный танец,-- узнала Сьюзила.
-- Брачный танец. Роберт, ты помнишь?
-- Как можно забыть!
В самом деле, подумал Уилл, как можно забыть! Как забыть ему долетавшую
издали музыку и рядом, так близко, неестественно частое, короткое дыхание
умирающей! В доме напротив кто-то разучивал вальсы Брамса, которые когда-то
любила играть тетя Мэри. Раз-два-три, раз-два-три, и -- раз-два-три...
Неприятная незнакомка, которая некогда была тетей Мэри, вздрогнула в своем
искусственном оцепенении и открыла глаза. На желтом, изможденном лице
появилось выражение злобы.-- Иди и скажи им, чтобы перестали,-- сказала она
мальчику пронзительным, резким голосом. Казалось, она вот-вот завизжит от
ненависти. Но вдруг ее злоба перешла в отчаяние, и жалкая незнакомка
разрыдалась. Вальсы Брамса -- их больше всего любил слушать Фрэнк.
Вновь из окна повеяло прохладой, и с ветром опять донеслась музыка --
живая, веселая.
-- Они все танцуют,-- сказал доктор Роберт.-- Там смех, любовь и
счастье. И они здесь, Лакшми, -- в атмосфере, как силовое поле. Радость и
любовь -- и моя, и Сьюзилы -- сочетаясь, усиливают друг друга. Любовь и
радость окутывают тебя; они несут тебя к Ясному Свету. Прислушайся к музыке.
Ты слышишь ее, Лакшми?
-- Лакшми опять уже не здесь,-- заметила Сьюзила.-- Попытайся вернуть
ее.
Доктор Роберт продел руку под истощенные плечи и усадил больную.
Голова Лакшми упала на его плечо.
-- Родная моя, -- шептал он,-- любимая...
Глаза ее на миг приоткрылись.
-- Ярче,-- еле слышно прошептала Лакшми,-- ярче...
Лицо ее озарилось улыбкой счастья, едва ли не ликования...
Доктор Роберт сквозь слезы улыбнулся ей.
-- Теперь ты можешь уйти, дорогая моя.-- Он ласково погладил ее седые
волосы.-- Теперь иди. Иди,-- настаивал он.-- Выйди из этого бедного старого
тела. Тебе оно больше не понадобится. Спадет, как ворох изношенных
лоскутьев.
Рот умирающей приоткрылся, дыхание сделалось хриплым.
-- Дорогая, любимая...-- Доктор Роберт еще крепче прижал ее к себе.--
Иди, иди. Оставь тут свое старое, ненужное тело, и уходи. Ты уходишь в Свет,
ты уходишь в тишину -- живую тишину Ясного Света...
Сьюзила поцеловала бесчувственную руку Лакшми и обернулась к Радхе.
-- Пора идти,-- шепнула она, тронув девушку за плечо.
Радха, прервав медитацию, открыла глаза, кивнула и поднялась на ноги.
На цыпочках она приблизилась к двери. Сьюзила кивнула Уиллу -- и оба вышли
вслед за Радхой. Молча шли они по коридору. У двери приемного покоя Радха
распрощалась с ними.
-- Спасибо, что вы позволили мне побыть рядом с вами,-- шепнула она
Сьюзиле.
Сьюзила поцеловала девушку:
-- Спасибо тебе за то, что ты помогла мне с Лакшми.
Уилл проследовал за Сьюзилой в приемный покой, вместе они вышли в
теплую, благоухающую тьму и направились по улочке к торговой площади.
-- А теперь,-- сказал Уилл, подчиняясь странному желанию казаться
циничным,-- она поспешит к своему приятелю, и они займутся мэйтхуной.
-- Сегодня ночью она дежурит,-- спокойно ответила Сьюзила.-- Но, в
противном случае, почему бы и не перейти от йоги смерти к йоге любви?
Уилл не нашелся, что ответить. Он подумал о том, как провели вечер он и
Бэбз, спустя несколько часов после похорон Молли. То была йога антилюбви --
йога опьянения пороком и ненавистью к себе, которая усиливала его эгоизм,
отчего ненависть только возрастала.
-- Простите, я наговорил вам неприятных слов,-- сказал он наконец.
-- Это дух вашего отца. Но мы постараемся его изгнать.
Они пересекли торговую площадь и оказались в конце короткой улочки,
которая вела на площадку, где они оставили свой джип. Когда Сьюзила выезжала
на шоссе, свет фар упал на зеленый автомобиль, который с холма сворачивал в
боковой проезд.
-- Узнаю королевский "бейби остин",-- заметил Уилл.
-- Вы не ошиблись,-- сказала Сьюзила.-- Но куда это рани и Муруган
направляются так поздно?
-- Это не к добру,-- предположил Уилл. И вдруг, поддавшись внезапному
порыву, он рассказал Сьюзиле о разбойничьем поручении Джо Альдехайда и о
переговорах с рани и мистером Баху.-- Вы поступите правильно, если завтра же
вышлете меня.
-- Зачем же? Ведь вы на все теперь смотрите иначе,-- уверила она его.--
И потом, что бы вы ни сделали, события будут идти своим путем. Наш враг --
это
нефть. А кто нас будет эксплуатировать: "Азиатская юго-восточная
нефтяная компания" или "Стэндард ов Калифорния", не имеет значения.
-- Знаете ли вы, что рани и Муруган замышляют против вас заговор?
-- Они не делают из этого тайны.
-- Так почему же вы не отделаетесь от них?
-- Потому что их тут же вернет сюда полковник Дайпа. Рани -- принцесса
Рендана. Если мы изгоним ее, это будет casus belli1.
-- Но можно ли что-нибудь сделать?
-- Мы пытаемся ввести их поведение в должные рамки, изменить их
мировоззрение. Надо надеяться на счастливый исход -- и быть готовыми к
худшему.-- Помолчав, она добавила: -- Доктор Роберт говорил, что вам можно
принимать мокша-препарат.
Уилл кивнул.
-- Хотите попробовать?
-- Прямо сейчас?
-- Да. Если, конечно, вы не боитесь всю ночь пробыть под его
воздействием.
-- Я иного и не желаю.
-- Возможно, вам придется туго,-- предостерегла его Сьюзила.--
Мокша-препарат может вознести вас к самым небесам, но он же способен
швырнуть вас прямо в ад. Может случиться и то, и другое -- одновременно,
либо по очереди. А еще (если повезет или если вы к тому готовились) вы
можете оказаться меж раем и адом. А потом вы вернетесь обратно -- в Новый
Ротамстед, к своим привычным делам. Но вы уже не сможете заниматься ими, как
прежде: все потечет по-другому.
1 повод к войне (лат.).
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Один, два, три, четыре... Часы на кухне пробили двенадцать. Странно
звучал их бой, потому что время -- казалось -- прекратило течь. Нелепый,
докучливый звон слышался в сердцевине замершего События, непрерывного
Теперь, которое продолжало меняться -- вне секунд и минут -- в пределах
красоты, значимости и сокровенной в глубине тайны,
-- Лучезарное блаженство.-- Слова поднимались из пустот его сознания,
подобно пузырькам, всплывающим на поверхность и лопающимся в бесконечных
просторах жизни, которая трепетала и дышала под его опущенными веками.--
Лучезарное блаженство.
Уилл приблизился к нему вплотную -- ближе и быть не может. Но это
бесконечное, неизменно обновляющееся Событие невозможно было выразить
словами, не искажая и не обедняя. Уилл переживал не только блаженство, но и
понимание всего. Пониманию не сопутствовало знание: знание подразумевает
того, кто познает, и множество разнородных познанных и познаваемых вещей. Но
под плотно сомкнутыми веками Уилла не было ни созерцаемого, ни созерцателя.
Только блаженное переживание слияния с единым.
Откровение сменялось откровением: свет разгорался все ярче, понимание
становилось более глубоким, а блаженство росло и росло... "Господи! --
сказал про себя Уилл.-- О Господи!" Словно из другого мира, до него донесся
голос Сьюзилы:
-- Тебе хочется рассказать, что происходит? Уилл ответил не сразу.
Говорить было трудно. Но не потому, что не повиновался язык. Нет, но любая
речь показалась бы бессмысленной.
-- Свет,-- прошептал он наконец.
-- Ты видишь свет?
-- Нет, не то чтобы вижу,-- ответил он после долгого размышления.-- Я
сам стал светом. Да, стал светом,-- повторил он убежденно.
Однако присутствие света означало отсутствие Уильяма Асквита Фарнеби.
Такого человека больше не было. Существовало только лучезарное блаженство,
только понимание без знания, единство с Единым в бесконечном, неделимом
постижении. Вот оно, естественное состояние души. И все же он продолжал
оставаться и профессиональным наблюдателем казней, и одержимым и ненавистным
самому себе любовником Бэбз; три миллиарда разобщенных сознаний уживалось в
нем, и каждое мучилось кошмаром собственного мира, где человек зрячий и
наделенный хотя бы крупицей совести не способен считать ответом "да". Но что
за зловещее чудо обратило естественное состояние дупш в эти острова дьявола,
полные убожества и преступлений?
На сияющей тверди блаженства и понимания, словно летучие мыши против
солнца, сновали воспоминания и остатки пережитых им некогда чувств.
Мысли-лету-чие мыши о Плотине и гностиках, о Едином и его эманациях -- ниже,
ниже в тошнотворный ужас. И подобные летучим мышам чувства гнева и
отвращения, потому что тошнотворный ужас обернулся воспоминаниями всего, что
несуществующий Уильям Асквит Фарнеби увидел, совершил и перенес.
Но свет блаженства, мира и понимания все же продолжал окружать и
пронизывать даже эти мерцающие видения. Летучие мыши мелькали в небе перед
закатом, но зловещее чудо творения было приостановлено. Неестественная,
убогая, преступная самость сделалась чистым сознанием, сознанием в его
естественном состоянии бесконечности, неразделимости, лучезарного блаженства
и понимания без знаний,
Свет, свет -- здесь и теперь. Но поскольку "здесь" безгранично, и
"теперь" беспредельно, некому созерцать этот свет снаружи. Бытие стало
сознанием, а сознание бытием.
Из другого мира, откуда-то справа, снова донесся голос Сьюзилы.
-- Ты счастлив? -- спросила она.
Мерцающие мысли и воспоминания окружало теперь все ярче разгоравшееся
свечение. Не существовало ничего, кроме кристально чистого блаженства.
Уилл молча, не открывая глаз, улыбнулся и кивнул.
-- Экхарт называл это Богом,-- продолжала Сью-зила.-- Блаженство столь
восхитительное, столь невообразимо сильное, что его невозможно описать. И в
нем блистает и вечно пламенеет Бог.
Бог блистает и пламенеет... Это были такие до смешного верные слова,
что Уилл расхохотался.
-- Бог как дом, охваченный пламенем,-- выговорил он, задыхаясь,-- Бог
Четырнадцатого июля.
Уилл вновь зашелся в приступе вселенского хохота.
Под закрытыми веками поток лучезарного блаженства тек вверх, будто
перевернутый водопад; устремляясь вверх от единства к более совершенному
единству, от безличности к более полному отрешению от самости.
-- Бог Четырнадцатого июля,-- сказал он из толщи водопада со смешком
одобрения и понимания.
-- А как насчет плтнадцатого июля? -- поинтересовалась Сьюзила.-- Это
завтрашнее утро.
-- Завтра не будет никакого утра.
Сьюзила покачала головой:
-- Ты говоришь, как достигший нирваны.
-- А что тут плохого?
-- Чистейшая Духовность стопроцентной крепости -- напиток для чрезмерно
пристрастившихся к созерцанию. Бодисатвы разбавляли свою нирвану любовью и
трудом в равном соотношении.
-- Нет, лучше так,-- настаивал Уилл.
-- Ты хочешь сказать, что так вкусней? Вот почему это испытание
превосходит всякую меру. И его жертвой может сделаться только Бог. Это плод
незнания добра и зла. Что за небесный вкус у этого манго! Бог наслаждался им
миллиарды миллиардов лет. И вдруг, откуда ни возьмись, выскочил Homo
sapiens, а с ним и познание добра и зла. Ты только что отведал небесного
манго и потому способен посочувствовать Богу.
Скрипнул стул, послышалось шуршание юбок и деловитые щелчки и шорохи,
значения которых он не мог распознать. Чем она занялась? Можно было просто
открыть глаза и посмотреть. Но какая ему разница, что она там затевает!
Самое важное теперь -- это поток блистающего блаженства и понимания.
-- От небесного манго к плодам познания,-- сказала Сьюзила.-- Но я
постараюсь, чтобы переход был не трудным.
Послышался шипящий звук. Из пустот памяти пузырьки поднялись на
поверхность сознания. На круглом столике стоял граммофон: Сьюзила включила
его и поставила пластинку.
-- Иоганн Себастьян Бах,-- сказала она.-- Музыка эта, несмотря на
сложность композиции, необыкновенно близка к тишине и чистейшей,
неразбавленной Духовности.
Шуршание крутящейся пластинки сменилось первыми звуками музыки. Вновь
пузырьки воспоминаний стремительно всплыли на поверхность: Уилл узнал
Четвертый Бранденбургский концерт.
Это был тот самый Бранденбургский концерт, который Уилл так часто
слушал в прошлом; тот самый, и все же -- совершенно иной. Вот Аллегро -- он
знал его наизусть. Но это Аллегро он не слышал никогда прежде. Ведь он уже
не был больше Уильямом Асквитом Фарнеби. Это Аллегро входило в великое
теперешнее Событие как неотъемлемая часть, как проявление единого потока
лучезарного блаженства. Нет, это определение слишком приблизительно.
Аллегро, в новом своем явлении, и было само лучезарное блаженство,
постижение без знания, хотя и через слой знаков; оно было нераздельным
постижением, разбитым на ноты и музыкальные фразы, но не утратившим своей
всепо-стигающей сущности. Но музыка была ничьей. Она была одновременно
здесь, везде и нигде. Музыка, которую он, как Уильям Асквит Фарнеби, слышал
сотни раз, переродилась в осознание без осознающего. Вот почему он слушал ее
сейчас словно впервые. Четвертый Бранденбургский концерт, звучащий ни для
кого, был воплощением красоты и глубинного смысла; он был исполнен величия,
которого Уилл не замечал прежде, когда был просто слушателем.
"Несчастный недоумок",-- на поверхность всплыл пузырек иронического
замечания. Бедный недоумок, который ни в одной области не говорил "да"; если
дело не касалось эстетики. Так, будучи собой, он постоянно отрицал красоту и
истину, которых жаждала его душа, Уильям Асквит Фарнеби был всего лишь
испачканным фильтром, на выпуклости которого люди, природа и даже его
любимое искусство появились темными от грязи и недонесшими себя полностью.
Сегодня впервые он слушал музыку беспрепятственно. Меж душой и звуками, меж
душой и рисунком мелодии и смыслом не наблюдалось теперь вавилонского
столпотворения: музыка не тонула в биографических подробностях, они не
вносили дисгармонии, не лишали слушателя восприимчивости. Сегодняшний
Четвертый Бранденбургский концерт был чистейшим фактом -- или, вернее,
благословенным даром, не извращенным ни частными событиями жизни, ни
мимолетными наблюдениями, ни застарелой глупостью, по причине которой
несчастный недоумок, как и всякая особенная личность, не желал (а в
искусстве, очевидно, и не мог) считать ответом "да" и отвергал дары
непосредственного опыта.
Но сегодняшний Четвертый Бранденбургский не был просто никому не
принадлежащей вещью в себе; каким-то непонятным образом он сделался также
событием настоящего в его бесконечной длительности. Или -- что еще более
невероятно, поскольку он состоял из трех частей и исполнялся в обычном
темпе, -- он вовсе не имел никакой длительности. Над каждой музыкальной
фразой властвовал метроном, но сумма всех фраз не измерялась
продолжительностью минут и секунд. В концерте имелся темп, однако не было
времени. Но что же было вместо времени?
"Вечность", -- вынужден был ответить Уилл. Это было грязное
метафизическое словцо, которое благопристойно мыслящий человек не смеет
произнести даже про себя, а не то чтобы вслух. "Вечность, братие,-- сказал
он вслух.-- Вечность, трам-там-там..." Острота получилась довольно плоской.
Сегодня слово это обладало столь же конкретным значением, как и любое
другое, запрещенное общественным вкусом. Уилл опять засмеялся.
-- Что тебя рассмешило? -- спросила Сьюзила.
-- Вечность,-- ответил Уилл,-- поверишь ли, она так же реальна, как и
дерьмо.
-- Превосходно! -- отозвалась Сьюзила.
Уилл сидел неподвижно и слушал, следуя внутренним взором за
переплетающимися потоками света, которые, вместе с потоками музыки, текли в
бесконечности от секвенции к секвенции. И в каждой фразе донельзя знакомой
мелодии открывалась небывалая красота, восходящая вверх, будто фонтан из
множества струй, к новому откровению, столь же незнакомому и удивительному,
как сама эта музыка. В едином потоке сливались солирующая скрипка и две
флейты, переливы арфы и оркестр разнородных струнных. Раздельные, различные,
обособленные -- но неотделимые друг от друга, и каждый голос выявлялся по
отношению к целому, частицей которого он являлся.
-- О Господи!-- прошептал Уилл.
Во, всей изменчивости переходов флейты тянули одну-единственную долгую
ноту. Она была без верхних призвуков -- ясная, чистая, божественно пустая.
Нота (слово всплыло из глубины) чистейшего созерцания.
Это была еще одна вдохновенная непристойность, которая приобрела теперь
конкретное значение, и ее также можно было упоминать без стыда. Чистейшее
созерцание, незаинтересованное, не затрагивающее (разве только случайно)
никаких моральных догм. В потоке поднимающегося света Уилл, как проблеск
воспоминания, уловил сияющий профиль Радхи; девушка говорила о любви как о
созерцании; и снова Радха -- в позе медитации сидящая на полу, у постели
умирающей Лакшми. Чистая, долгая нота -- это смысл ее слов, слышимая суть ее
молчания. Но вместе с божественной пустотой созерцательных флейт плыл
насыщенный, вибрирующий, страстный звук скрипки. И флейты, и скрипку
(переплетавших отрешенную созерцательность со страстной увлеченностью)
пронзали сухие звуки, извлекаемые из струн клавесина. Дух и инстинкт,
деятельность и созерцание -- окутанные паутиной интеллекта. Дискурсивная
мысль постигает их -- но только внешне, в понятиях упорядоченного опыта, в
корне отличного от того, что она тщится объяснить.
-- Он -- логик-позитивист,-- сказал Уилл.
-- Кто?
-- Этот клавесин.
И сам Уилл, в пустотах своего сознания, мыслил как логик-позитивист --
даже находясь в глубинах Света и текущей в вечности музыки. Как
логик-позитивист, рассуждающий о Плотине и Жюли де Леспинас.
Музыкальный поток чуть изменился: долгую ноту размышления поддерживала
теперь страстная скрипка, а две флейты вели тему активного действия, но
играли по-прежнему отрешенно,-- субстанция каждого голоса была отлита в
новых формах. А вокруг трио -- то наскакивая, то удаляясь,-- танцевал
логик-позитивист: нелепый, но нужный всем, и пытался объяснить происходящее
на неподходящем для этого языке фактов. В вечности, реальной, как дерьмо,
Уилл слушал переплетающиеся потоки звуков и созерцал переплетающиеся потоки
света, будучи -- здесь, везде и нигде -- всем тем, что видел и слышал. И
вдруг видение света переменилось. Переплетающиеся потокикие видоизменения
отдаленного постижения всяческих частностей, перестали представлять собой
единый континуум. Потоки света преобразились в бесконечную
последовательность отдельных форм. Формы эти продолжали нести в себе
лучезарное блаженство нераздельного бытия, но уже обособленного,
ограниченного, индивидуализированного. Серебристые, розовые, желтые,
бледно-зеленые, голубые, как генцианы,-- неисчислимое количество сияющих
сфер выплывало из некоего скрытого источника форм и, вместе с музыкой,
выстраивалось в узоры невообразимой сложности и красоты. Неистощимый фонтан,
струи которого складывались в осмысленные рисунки, в кристаллы живых звезд.
Глядя на них, он жил их жизнью и жизнью музыки, которая была то же, что они,
а они уже перерастали в иные формы, заполняя трехмерное внутреннее
пространство и непрестанно меняясь в иных, бессчетных измерениях качеств и
значимостей.
-- Что ты слышишь? -- спросила Сьюзила.
-- Слышу зримое; и вижу слышимое.
-- Как бы ты это описал?
-- Это выглядит,-- поразмыслив, ответил Уилл,-- как сотворение. Но не
ограниченное кратким сроком, а безостановочное, вечное сотворение.
-- Вечное создание из ничто -- нечто? -Да.
-- Ты делаешь успехи.
Если бы только слова приходили легче и не были такими бессмысленными,
Уилл объяснил бы ей, что понимание без знания и лучезарное блаженство
неизмеримо превосходят даже Иоганна Себастьяна Баха.
-- Делаешь успехи,-- повторила Сьюзила.-- Но впереди еще долгий путь.
Не хочешь ли открыть глаза?
Уилл упрямо покачал головой.
-- Пора наконец уяснить для себя истинный смысл вещей.
-- Я и так его вижу,-- пробормотал Уилл.
-- Да, ты видишь истинный смысл,-- согласилась Сьюзила.-- Но надо
взглянуть и на вещи. Тогда словосочетание сложится полностью. Истинный смысл
вещей. Открой же глаза, Уилл. Открой и смотри как можно внимательней.
-- Хорошо,-- сказал он и с большой неохотой, тревожимый предчувствием
неминуемого несчастья, открыл глаза. Внутреннее сияние растворилось в иного
рода свете. Неиссякаемый источник форм и цветных шаров, осмысленно
выстраивающихся в ряды и сложные узоры, сменился статичной композицией
вертикалей и диагоналей, плоских граней и цилиндров, вырезанных из
материала, который казался живым агатом; а чуть дальше жила и дышала
перламутровая гладь. Подобно прозревшему слепцу, впервые столкнувшемуся с
таинством света и красок, Уилл смотрел и смотрел, недоумевая и изумляясь. Но
через два десятка тактов Четвертого Бранденбургского на поверхность сознания
из памяти всплыл пузырек. Уилл понял, что перед ним маленький квадратный
столик, за которым -- кресло-качалка, а за креслом-качалкой -- пустое
пространство выбеленной стены. Объяснение успокоило его; потому что в
течение вечности, протекшей с момента, как он открыл глаза, и до момента,
когда он понял, на какие вещи смотрит, Уилл переживал не таинственную,
невыразимую красоту, но сияющую отчужденность, испытывая при этом
метафизический ужас. И весь этот метафизический ужас заключался в двух
предметах мебели и куске стены. Теперь страх улегся, но удивление
многократно увеличилось. Как могут знакомые, обыкновенные вещи нести в себе
это? Возможно ли такое? Да, возможно и даже очевидно.
Уилл перевел взгляд с конструкций из темно-коричневого агата на
перламутровое пространство за ними. Сейчас он знал, что это "стена" --
таково было название; но как факт опыта она представляла собой живой
процесс, непрерывный ряд перевоплощений от штукатурки и известки в
субстанцию сверхъестественного тела, в божественную плоть, которая, прямо на
глазах, переходила от великолепия к великолепию. При помощи слов-пузырьков
Уилл пытался объяснить себе, что это просто известковый раствор, но некий
дух-творец неустанно продолжал порождать бесчисленное множество тончайших
оттенков, которые были нежны и ярки; они возникали невесть откуда и
пробегали, мерцая, по дивно сияющей коже божества. Дивно, дивно! Но рядом
еще немало чудес, и немало слов-победителей, которые будут побеждены. Уилл
посмотрел налево, и там (соответствующие слова всплыли немедля) увидел
большой стол с мраморной столешницей, за которым они ужинали. Забурлили,
поднимаясь, крупные пузырьки. Это дышащее откровение, называемое "стол",
могло быть создано таинственным кубистом, неким вдохновенным Жуаном Грисом,
наделенным душой Трэхерна и обладавшим даром создавать чудесные картины из
живых жемчужин и прихотливых лепестков водяных лилий.
Еще чуть-чуть повернув голову, Уилл был потрясен сверканием драгоценных
камней. Что за дивные драгоценности! Тонкие пластины изумрудов, топазов,
рубинов, сапфиров, ляпис-лазури сверкали, выстроившись рядами -- один над
другим, -- словно стена Нового Иерусалима. И потом пришло слово. Оно пришло
потом, а не в начале; в начале были только драгоценности, витражные стекла,
стены рая. И только потом -- далеко не сразу -- перед ним предстало
название: "книжный шкаф".
Насмотревшись на книги-драгоценности, Уилл поднял глаза и оказался в
самой сердцевине тропического ландшафта. Откуда? Почему? Но потом он
вспомнил, что, войдя в комнату (в другой жизни), заметил над книжным шкафом
большую, дурно написанную акварель. Меж песчаных дюн и пальм устье реки,
ширясь, впадало в море, а над горизонтом в бледном небе громоздились горы
облаков. "Мазня",-- всплыл пузырек слова. Творение не слишком одаренного
любителя. Но сейчас это было неважно, потому что ландшафт перестал быть
картиной и превратился в сам предмет изображения: -- настоящую реку,
настоящее море, настоящий песок, сверкающий на солнце, и не менее реальные
деревья под настоящим небом. Они были реальны до последнего штриха, реальны
безусловно. И эта реальная река,