Э.Т.А.Гофман. Магнетизер
---------------------------------------------------------------
OCR: Владимир Лущенко Ў http://vluschenko.chat.ru/library.htm
---------------------------------------------------------------
Семейная хроника
СНЫ -- ПЕНОЙ ПОЛНЫ
-- Сны -- пеной полны, -- молвил старый барон, протягивая руку к шнуру
звонка и собираясь вызвать старика Каспара, чтобы тот посветил ему в
комнате; было уже поздно, осенний ветер гулял по холодной летней зале, и
Мария, закутавшись в шаль и прикрыв глаза, казалось, не могла более
противиться одолевавшей ее дремоте. -- И все же, -- продолжил барон, отведя
руку от звонка, подавшись вперед в кресле и опершись ладонями о колени, --
мне почему-то то и дело приходят на ум странные сны моей юности.
-- Ах, любезный батюшка, -- возразил Отмар,- разве бывают не странные
сновидения; однако лишь те из них, что возвещают о каком-нибудь необычайном
явлении -- говоря словами Шиллера: "так ход событий важных предваряют их
призраки"*, -- те, что как бы против нашей воли низвергают
нас в темное таинственное царство, куда с таким трудом проникает наш робкий
взор, лишь они воздействуют на нас с той силой, которую невозможно отрицать.
-- Сны -- пеной полны, -- глуховатым голосом повторил барон.
-- Но даже в этом расхожем изречении материалистов, которые готовы
самые поразительные вещи объявить совершенно естественными, а самые
естественные находят порой невероятными и вульгарными, -- продолжал Отмар,-
сокрыта очень точная аллегория.
-- И какой же смысл ты намерен отыскать в этой старой затасканной
поговорке? -- зевая, спросила Мария.
Отмар, смеясь, ответил ей словами Просперо:
-- "Приподними же занавес ресниц, взгляни туда"*.
Дорогая Мария, не будь ты сейчас столь сонной, ты, уверен, догадалась бы,
что, поскольку речь идет о самом удивительном и восхитительном из всех
явлений человеческой жизни -- о сне, то и я, когда его сравнивают с пеной,
тоже, конечно, думаю о самом благородном, что только есть на свете. И это,
разумеется, пена искрящегося, шипучего шампанского, которое и ты порой не
гнушаешься пригубить, хотя обычно, как то и подобает девице, с презрением
отвергаешь все прочие вина. Взгляни же на тысячи крошечных пузырьков,
которые, искрясь, поднимаются в бокале и пенятся на поверхности: это духи,
нетерпеливо рвущиеся из земных пут; так проявляет себя в пене высшее
духовное начало, которое, освободившись от гнета всего материального и
вольно расправив крылья, радостно сливается в далеких всем нам
предуготованных небесных сферах с родственным ему высшим духом, распознавая
и постигая, как нечто давно ему знакомое, глубочайший смысл самых
удивительных явлений. А посему и из пены может родиться сновидение, в
котором, покуда сон сковывает нашу внешнюю жизнь, радостно и свободно бурлят
наши жизненные силы и пробуждается более возвышенная внутренняя жизнь, и
тогда мы не просто предугадываем, но и познаем явления обычно сокрытого от
нас мира духов и даже воспаряем над временем и пространством.
-- Мне чудится, -- прервал его барон, словно очнувшийся от
воспоминаний, в которые погрузился, -- будто я слышу речи твоего друга
Альбана. Вы знаете, что я всегда был и буду вашим закоренелым противником;
так вот, то, что ты сейчас тут высказал, звучит весьма красиво и, спору нет,
придется по вкусу всяким сентиментальным, чувствительным натурам, но оно
ложно уже хотя бы в силу своей однобокости. Если согласиться с тем, что ты
столь увлеченно вещал о связи с миром духов и еще бог знает с чем, то
пришлось бы признать, что сон непременно погружает человека в
наиблаженнейшее состояние; однако те сны, которые я назвал странными, ибо
некий случай позволил им оказать влияние на мою жизнь -- случаем я называю
определенное стечение чужеродных обстоятельств, образующих единое явление,
-- те сны, уверяю вас, были не просто неприятными, но столь мучительными,
что я порою буквально заболевал от них, хотя и не слишком задумывался по их
поводу, ибо в те времена еще не было моды гоняться за тем, что природа мудро
сокрыла от нас.
-- Любезный батюшка, вам хорошо известны наши с Альбаном воззрения на
то, что вы зовете случаем, стечением обстоятельств и тому подобным. А что
касается моды на размышления, то пусть мой любезный батюшка вспомнит, что
мода эта весьма древняя и коренится в самой природе человека. Ученики в
Саисе*...
-- Довольно, -- прервал его барон, -- не стоит продолжать разговор,
уклониться от которого у меня сегодня есть много причин, тем более что я
вовсе не склонен разделять с тобой твой бьющий через край восторг перед всем
чудесным. Не стану скрывать, что именно сегодня, девятого сентября, меня
преследует одно воспоминание юности, от которого мне никак не отделаться; и
если я поведаю вам об этом приключении, то Отмар, конечно, отыщет в нем
подтверждение того, как сон или сновидение, совершенно особым образом
связанное с реальностью, оказало на меня чрезвычайно неприятное воздействие.
-- Быть может, любезный батюшка, -- сказал Отмар,- вы поможете нам с
Альбаном и внесете достойную лепту в собрание многочисленных фактов,
подтверждающих выдвинутую ныне теорию магнетизма*, которая
основывается на исследовании сна и сновидений.
-- Уже само слово "магнетизм" заставляет меня содрогнуться, -
рассердился барон, -- но каждому свое, и бог с вами, ежели природа терпит,
как вы своими неуклюжими руками пытаетесь сорвать с нее покров, и не карает
вас за это смертью.
-- Давайте, батюшка, не будем спорить о вещах, основанных на
глубочайших убеждениях; а что до вашего воспоминания, то не могли бы вы
рассказать нам о нем?
Барон поглубже уселся в кресле и, устремив кверху проникновенный взор,
как имел обыкновение делать, когда бывал чем-то взволнован, начал свой
рассказ:
-- Всем вам известно, что я получил военное образование в дворянском
лицее в городе Б. Среди тамошних наставников был один, которого мне не
забыть никогда; еще и теперь я не в силах вспоминать о нем без душевного
трепета и даже ужаса. Нередко мне чудится, будто вот-вот его призрак войдет
ко мне в комнату. Огромного роста, он казался еще выше из-за худобы, тело
его словно состояло из одних мускулов и нервов; в молодости он, верно, был
привлекательным мужчиной, ибо и теперь его большие черные глаза метали
огненные взоры, выдержать которые было не просто; хотя ему давно перевалило
за пятьдесят, он сохранил силу и ловкость юноши, а движения его были
быстрыми и решительными. В фехтовании ему не было равных, и даже самого
горячего коня он умел осадить так, что тот только всхрапывал под ним. В
прежние времена он состоял майором на датской службе и, как поговаривали,
вынужден был бежать, так как убил на дуэли генерала. Иные же утверждали,
будто никакой дуэли и не было, а просто он, в ответ на оскорбительное слово,
проткнул генерала шпагой прежде, чем тот успел изготовиться для защиты.
Короче, он бежал из Дании и в звании майора поступил на службу в дворянский
лицей, где преподавал высший курс фортификации. Крайне вспыльчивый по натуре
- любое неосторожное слово или ненароком брошенный взгляд могли привести его
в ярость, -- он наказывал воспитанников с изощренной жестокостью, и тем не
менее все они самым непостижимым образом льнули к нему. Так, однажды
внимание начальства было привлечено выходящим за рамки всех предписаний
обращением майора с одним из воспитанников, и было учинено расследование;
однако сам воспитанник во всем винил только себя и столь страстно защищал
майора, что пришлось снять с него все обвинения. Порой случались дни, когда
майор вдруг становился непохож сам на себя. Его грубый, низкий голос обретал
тогда какую-то неописуемую звучность, и невозможно было отвести глаз от его
взгляда. Мягко и снисходительно взирал он на любые мелкие провинности, а
когда он пожимал руку иному отличившемуся воспитаннику, казалось, будто
майор некой колдовской силой обращал его в своего вассала, ибо потребуй он в
этот миг даже немедленной, самой мучительной смерти, его приказание было бы
исполнено. Но вслед за такими днями обычно разражалась страшная буря, от
которой нам приходилось спасаться бегством и прятаться. Еще засветло майор
облачался в красный датский мундир и целый день напролет -- будь то летом
или зимою -- носился огромными шагами по большому парку, примыкавшему к
лицею. Мы слышали, как он, яростно жестикулируя, жутким голосом что-то
выкрикивал по-датски, а затем выхватывал из ножен шпагу, словно намереваясь
сразиться с незримым грозным противником; он парировал и сам наносил удары,
пока наконец не повергал противника наземь точно рассчитанным ударом шпаги,
после чего с ужасающими проклятиями и ругательствами принимался топтать
ногами его тело. Потом стремглав убегал прочь, носился по аллеям, карабкался
на самые высокие деревья и, глядя сверху вниз, разражался таким злорадным
хохотом, что у нас, слышавших это даже в своих комнатах, стыла кровь в
жилах. Он неистовствовал так по двадцать четыре часа кряду, и было замечено,
что приступы бешенства случались с ним всякий раз в равноденствие. На
следующее утро он, казалось, даже не догадывался о том, что учинил накануне,
только бывал еще угрюмее, вспыльчивее и грубее, нежели обычно. Не знаю, как
родились на свет те удивительные и невероятные слухи, что бытовали среди
лицейской прислуги и городской черни. Ходила молва, будто майор умеет
заговаривать огонь и лечить болезни наложением рук, а то и просто взглядом;
помню, как однажды он вытолкал прочь и поколотил палкой больных, явившихся к
нему за исцелением. Старик-инвалид, приставленный ко мне слугой, со всей
уверенностью заявлял, что с майором, дескать, дело не чисто и что много лет
назад ему явился на море дьявол, посулив спасение от гибели и
сверхчеловеческую силу творить чудеса, и тот принял это, предавшись тем
самым сатане; и вот теперь ему частенько приходится биться с чертом,
которого видели в парке в обличье то черного пса, то какого-нибудь иного
жуткого зверя; однако рано или поздно майору, мол, все равно суждено
погибнуть страшной смертью. Сколь бы глупыми и нелепыми ни казались мне эти
россказни, я все же не мог сдержать внутренней дрожи, и хотя я глубочайшей
преданностью отвечал на совершенно особое расположение, выказываемое мне
майором по сравнению с другими воспитанниками, к чувству, которое я питал к
этому непостижимому человеку, невольно примешивалось нечто такое, от чего я
никак не мог отделаться и чего был не в силах объяснить даже себе самому.
Мне чудилось, будто некое всемогущее существо принуждает меня хранить
верность майору, ибо миг угасания моей любви к нему станет мигом моей
гибели. И даже если, находясь подле него, я испытывал удовольствие, то и
тогда меня не покидали страх и чувство невыносимого гнета, которые держали
меня в чудовищном напряжении и заставляли трепетать. Когда я подолгу
оставался с ним наедине, когда он обходился со мною особенно дружелюбно и,
как то бывало не раз, рассказывал всевозможные диковинные истории,
неподвижно устремив на меня взор и держа мою руку в своей, -- это
необъяснимое состояние нередко доводило меня до полного изнеможения. Я
чувствовал себя больным и близким к беспамятству. Я опускаю все те
удивительные сцены, что разыгрывались между мною и моим наставником и
повелителем, например, когда он делил со мной мои ребяческие забавы,
старательно помогая мне строить неприступную крепость, которую я возводил в
парке по всем правилам фортификационного искусства, и перехожу к главному.
Случилось это -- я помню точно -- в ночь с восьмого на девятое сентября 17..
года: мне очень живо, словно то было наяву, привиделось во сне, будто майор
тихонько отворяет дверь моей комнаты, неторопливо подходит к кровати и,
жутко глядя на меня ввалившимися черными глазами, кладет правую руку мне на
лоб и веки, но я тем не менее вижу, как он стоит передо мной. Я застонал от
ощущения тяжкого гнета и страха, и тогда он вымолвил глухим голосом: "Бедное
дитя человеческое! Признай же наконец своего владыку и повелителя! К чему ты
мечешься, тщетно пытаясь вырваться из кабалы! Я -- твой бог, я вижу тебя
насквозь, а все, что ты скрываешь или пытаешься сокрыть в своей душе, лежит
передо мною как на ладони. А дабы впредь ты не осмеливался даже усомниться в
моей власти над тобой, о жалкий червь, я сейчас самым зримым образом
проникну в сокровенную мастерскую твоего разума". Я вдруг заметил у него в
руке какой-то острый раскаленный инструмент, который он вонзил мне в мозг.
Весь в холодном поту я пробудился от вырвавшегося у меня дикого вопля. Я был
близок к обмороку. Воздух в комнате был спертый и душный. Наконец я немного
пришел в себя, но тут мне почудилось, будто я услышал голос майора, который
несколько раз позвал меня по имени откуда-то издалека. Я почел это за
следствие жуткого сна, спрыгнул с кровати и отворил окно, чтобы впустить в
комнату свежего воздуха. Но какой же ужас обуял меня, когда в свете луны я
увидел, как одетый в мундир майор, в точности такой, каким он привиделся мне
во сне, шагает по центральной аллее к воротам, ведущим в поле; он распахнул
их и вышел, хлопнув створками так, что задребезжали и загремели петли и
затворы, грохот этот гулко раскатился в ночной тишине. "Что случилось? Что
надобно майору ночью в поле?" -- думал я; меня охватили неописуемый страх и
тревога. Словно влекомый некой неодолимой силой, я наскоро оделся и разбудил
инспектора, доброго, набожного старика, единственного, кого майор побаивался
и щадил даже в приступах буйства, и поведал ему о своем сне и о том, что
видел затем. Старик выслушал меня очень внимательно и молвил: "Я тоже
слышал, как громко хлопнули ворота, однако решил, что мне это почудилось".
Так или иначе, с майором, верно, случилось что-то неладное, а потому не
мешало бы заглянуть к нему в комнату. Колокольчик разбудил всех
воспитанников и наставников, и мы, со свечами в руках, торжественной
процессией двинулись по длинному коридору к комнате майора. Дверь была
заперта, и тщетные попытки открыть ее общим ключом убедили нас в том, что
изнутри задвинута задвижка. Главный вход, через который майор мог выйти в
парк, тоже, как и накануне вечером, был заперт на засов. Наконец, не получив
ответа на наши призывы, мы взломали дверь спальни и -- с жутким
остекленевшим взором, с кровавой пеной на губах, майор мертвый лежал на полу
в красном датском мундире, судорожно сжимая в руке шпагу. Все попытки
вернуть его к жизни оказались напрасными.
Барон умолк. Отмар намеревался было что-то сказать, но промолчал; он
приложил руку ко лбу, словно хотел сначала хорошенько обдумать и привести в
порядок свои мысли.
Мария нарушила гробовое молчание, воскликнув:
-- Ах, батюшка! Какая жуткая картина, я будто вижу, как этот страшный
майор в красной датской форме стоит передо мною, неподвижно устремив на меня
свой взор; сегодня ночью уснуть мне не придется.
Художник Франц Бикерт, вот уже пятнадцать лет живущий в доме на правах
близкого друга, до сего момента, как то с ним бывало нередко, не принимал в
беседе никакого участия, а лишь слонялся взад и вперед по зале, сцепив руки
за спиной, строя шутовские мины и даже время от времени пытаясь проделать
забавные антраша. Но теперь заговорил и он:
-- Баронесса совершенно права -- к чему эти жуткие рассказы и
удивительные истории перед самым отходом ко сну? Во всяком случае, это явно
противоречит моей теории сна и сновидений, которая опирается на такую
безделицу, как миллионы почерпнутых из жизни фактов. Ежели господина барона
посещали только неприятные сновидения, то происходило это оттого, что он не
знал моей теории и, следовательно, не мог действовать согласно ей. Когда
Отмар говорит о магнетическом воздействии -- о влиянии планет и еще бог
знает чего, -- он, думаю, не столь не прав, однако моя теория выковывает
такие латы, сквозь которые не проникнет ни один луч луны.
-- В таком случае, я жажду поскорее познакомиться с этой замечательной
теорией, -- сказал Отмар.
-- Дайте только Францу начать, и он убедит нас в чем угодно, -- заметил
барон.
Художник уселся против Марии и, взяв с комичными ужимками и препотешной
слащавой улыбкой понюшку табаку, приступил к рассказу:
-- Почтеннейшее собрание! "Сны -- пеной полны" -- очень старая, истинно
немецкая поговорка, но Отмар дал ей столь утонченное и изысканное
толкование, что, слушая его, я прямо-таки чувствовал, как в голове у меня
вспениваются пузырьки, которые, возникнув из земной сути, стремятся
заключить союз с высшим духовным началом. Но не наш ли собственный дух
готовит ту закваску, из которой устремляются ввысь более тонко
организованные частицы -- сами тоже всего лишь продукт того же духовного
начала? Далее я задаюсь вопросом, где же отыскивает наш дух те составные
части, из коих он -- ежели следовать нашей метафоре -- готовит закваску?
Только ли в себе самом или еще в чем-то, лежащем вне его? И сразу нахожу
ответ: природа не столько помогает ему в этом всеми своими проявлениями,
сколько сама посредством времени и пространства служит той мастерской, где
он, мнящий себя свободным художником, как простой ремесленник трудится ей во
благо. Все мы пребываем с внешним миром, с природой в столь тесной связи,
что расторжение ее -- если бы таковое и было возможным -- стало бы гибельным
для самого нашего существования. Наша так называемая внутренняя жизнь
обусловлена жизнью внешней*, она всего лишь ее отражение,
которое, впрочем, подобно вогнутому зеркалу, нередко воспроизводит фигуры и
образы в весьма неожиданных пропорциях, отчего те кажутся странными и
незнакомыми, хотя и у этих карикатур имеются в жизни свои оригиналы. Смею
утверждать, что никто и никогда не выдумывал и не создавал в своем
воображении ничего такого, для чего не имелось бы составных частей в самой
природе: вырваться из нее невозможно. Если исключить те, увы, неизбежные
внешние воздействия, что рождают в нашей душе волнение и противоестественное
напряжение -- такие; как внезапный испуг, сильное горе и тому подобное, --
думаю, что наш дух, если он скромно пребывает в установленных ему пределах,
без труда может приготовить из самых приятных впечатлений ту закваску, из
которой поднимаются на поверхность пузырьки, образующие, как сказал Отмар,
пену сновидений. Я же, со своей стороны - а ведь всем известно, что вечерами
я неизменно пребываю в хорошем настроении, - буквально готовлю себе
сновидения, намеренно впуская в голову тысячи дурацких историй, которые
ночью моя фантазия забавнейшим образом воспроизводит в самых живых красках;
но более всего я люблю свои театральные представления...
-- О чем это ты? -- спросил барон.
-- Как заметил один остроумный писатель*, - продолжал
Бикерт, -- во сне все мы -- превосходные драматурги и актеры, ибо видим
любой живущий вне нас типаж во всех его индивидуальных особенностях и
изображаем его с предельной достоверностью. Вот из этого я и исхожу, ради
этого и припоминаю всякие выпавшие мне на долю во время путешествий
приключения, разных смешных типов, с которыми мне случалось знаться, а потом
моя фантазия выводит на сцену эти персонажи со всеми их дурацкими чертами и
нелепостями, разыгрывая потешнейший спектакль. Все происходит так, словно
вечером я даю канву, эскиз пьесы, а затем во сне она страстно и правдиво
воплощается по воле поэта. Я как бы ношу в себе целую театральную труппу
Сакки*, которая играет сказку Гоцци столь живо и с такими
достоверными подробностями, что зритель, коим являюсь тоже я сам, верит в
это как в нечто реальное. Как уже было сказано, из этих почти произвольно
вызванных сновидений я исключаю те, что порождаются особым, навеянным
внешними обстоятельствами душевным состоянием или каким-то внешним
физическим воздействием. К примеру, те сновидения, что время от времени
терзают почти любого человека, такие, как падение с высокой башни, отсекание
головы и тому подобное; обычно их вызывает в нас какая-нибудь физическая
боль, которую наш дух, во сне более отрешенный от животного существования и
творящий сам по себе, толкует на свой лад, приписывая ей некую
фантастическую причину соответственно строю своих представлений. Помню, мне
снилось, будто я сижу в веселой компании, распивающей пунш; некий хорошо мне
известный бахвал-офицер то и дело задирал одного студента, пока тот не
швырнул ему стаканом в лицо, вспыхнула драка, и когда я попытался
восстановить мир, мне так сильно поранили руку, что я проснулся от жгучей
боли, и что я вижу! -- рука у меня в самом деле была в крови, поскольку я
расцарапал ее толстой иглой, застрявшей в одеяле.
-- Да, Франц! -- воскликнул барон. -- Ты приготовил себе отнюдь не
самый приятный сон.
-- Ох-ох,- жалобно вздохнул художник, -- что поделать, если природа
порой жестоко наказывает нас. Конечно, и у меня бывали неприятные,
мучительные, жуткие сновидения, от которых я пробуждался в холодном поту и
которые лишали меня душевного равновесия.
-- Так расскажи нам о них, -- вскричал Отмар, -- и пусть твой рассказ
сокрушит твою же теорию.
-- Ради всего святого, -- жалобно проговорила Мария, - неужели вы не
можете пощадить меня?
-- Нет! -- воскликнул Франц. -- Никакой пощады! Разве мне, как и любому
другому, не снилось порой нечто ужасающее? Разве не снилось мне, будто я
приглашен на чай к принцессе Мальдазонджи? Разве не был я облачен в
великолепный мундир с галунами и вышитую жилетку? Разве не вел я беседу на
чистейшем итальянском языке -- lingua toscana in bocca romana (Тосканская
речь в римских устах (итал.))* -- разве не был я влюблен в
очаровательную женщину, как то и подобает настоящему художнику? Разве не
изрекал я самые возвышенные, божественные, поэтические вещи, когда вдруг,
случайно опустив глаза, заметил, что, хоть во всем прочем я и одет очень
тщательно, согласно принятым при дворе приличиям, я забыл надеть панталоны?
-- И прежде чем кто-либо из слушателей успел оскорбиться, Бикерт продолжал:
-- О господи! Как поведать вам об адских муках моих сновидений! Разве не
снилось мне, будто я вновь двадцатилетний юнец, мечтающий танцевать на балу
с барышнями? Что я истратил последние гроши на то, чтобы искусной
перелицовкой чуть подновить свой поношенный сюртук и купить пару белых
шелковых чулок? А когда я наконец благополучно добираюсь до дверей залы,
блистающей тысячами огней и нарядами гостей, и протягиваю свой
пригласительный билет, разве это дьявольское отродье привратник не открывает
крошечную печную заслонку и не говорит мне умопомрачительно-учтиво,
соблаговолите, мол, пройти сюда, ибо только так можно попасть в залу? Но и
это сущие пустяки в сравнении с жутким сновидением, которое мучило и терзало
меня прошлой ночью. О боже, мне снилось, будто я лист бумаги, то есть я
находился прямо посредине листа в виде водяного знака, и некто - впрочем, то
был один знаменитый чертов поэт, но кто бы то ни был -- этот некто держал в
руке чудовищно длинное, страшное зазубренное индюшачье перо и царапал им по
мне, несчастному, строча свои мерзкие убогие вирши. А разве в другом моем
сновидении некий чертов анатом не расчленял меня точно куклу на части, ради
собственного удовольствия ставя на мне свои дьявольские опыты? Например,
проверяя, что получится, если у меня из затылка будет расти нога или если
правую руку присоединить к левой ноге?
Барон и Отмар прервали рассказ художника громким хохотом; серьезного
настроения как не бывало; и барон сказал:
-- Разве не говорил я всегда, что в нашем узком семейном кругу старина
Франц воистину maitre de plaisir (Распорядитель развлечений (франц.))? Сколь
патетически приступил он к обсуждению нашей темы, и каким замечательным
оказалось действие шутки, которой он затем разразился и которая точно мощным
взрывом развеяла всю нашу торжественную серьезность; мы разом воротились из
мира призраков в живую и радостную реальную жизнь.
-- Только не воображайте, -- возразил Бикерт,- будто я паясничал, чтобы
просто повеселить вас. Нет! Те жуткие сновидения и вправду мучили меня, и
быть может, я сам невольно подготовил их.
-- У нашего Франца, -- заметил Отмар,- накоплено немало фактов
относительно его теории сновидений, однако все, что он говорил касательно
связей и выводов из своих гипотетических положений, выглядит не слишком
убедительно. Кроме того, бывают более возвышенные сновидения, и именно их
видит человек в некоем блаженном одушевляющем сне, который позволяет ему
вобрать в себя лучи мирового духа и, приблизившись к нему, впитать их
живительную божественную силу.
-- Обратите внимание, -- сказал барон, -- сейчас Отмар вновь оседлает
своего любимого конька и ускачет на нем в неведомую страну, на которую, как
он утверждает, мы, неверующие, обречены взирать лишь издали, как Моисей
взирал на землю обетованную. Но мы не позволим ему покинуть нас -- ночь
сегодня весьма мрачная и холодная, так почему бы нам не посидеть вместе еще
часок, разожжем огонь в камине, а Мария приготовит по своему рецепту
восхитительный пунш, который мы меж тем могли бы принять в себя, как некий
дух, который поддержит и укрепит наше бодрое настроение.
Бикерт, глубоко вздохнув, устремил просветленный взор к небесам, а
затем склонился в смиренном поклоне перед Марией. Мария, уже давно сидевшая
молча, погрузившись в свои мысли, от души рассмеялась -- что бывало не часто
-- забавной позе художника и быстро поднялась, чтобы приготовить все, как
пожелал барон. Бикерт деловито сновал туда и сюда, он помог Каспару принести
дров, а затем, стоя на коленях перед камином, чуть отодвинувшись и раздувая
огонь, то и дело взывал к Отмару, чтобы тот выказал себя достойным учеником
и набросал его портрет, точно передав световые эффекты и восхитительные
отблески огня, освещавшие его лицо. Старый барон явно повеселел, он даже
приказал -- что случалось лишь в часы самого благодушного настроения --
подать себе длинную турецкую трубку с мундштуком из драгоценного янтаря. И
когда тонкий, быстро улетучивающийся аромат турецкого табака потянулся по
зале, а Мария накапала в серебряную пуншевую чашу лимонный сок на сахар,
который сама и наколола, у всех возникло такое чувство, будто к ним снизошел
добрый гений семейного очага, а навеваемая им душевная благодать дарует
столь полное наслаждение настоящим, что любое прошлое или будущее кажутся
бесцветными и не стоящими внимания.
-- В чем же дело, -- начал барон, -- отчего Марии удается так
приготовить пунш, что никакого иного я и пить не могу? И совершенно напрасны
ее подробнейшие объяснения про соотношение составных частей и все прочее.
Однажды наша капризная Катинка в моем присутствии приготовила пунш точно по
рецепту Марии, но я не смог выпить и стакана; как будто Мария творит над
напитком некое заклинание, которое придает ему особую магическую силу.
-- А разве это не так? -- воскликнул Бикерт.- Ведь то колдовские чары
красоты и изящества, которыми Мария одушевляет все, к чему бы она ни
прикоснулась; само наблюдение за приготовлением пунша делает его
восхитительным и превосходным на вкус.
-- Сказано весьма галантно, -- встрял в беседу Отмар,- но, не обижайся,
дорогая сестра, не совсем верно. Я готов согласиться с нашим любезным
батюшкой, ибо и для меня огромное удовольствие отведать то, что приготовлено
тобою и чего касались твои руки. Но чары, порождающие это, я ищу в более
глубоких духовных связях, а не просто в твоей красоте и изяществе, как то
делает Бикерт, который, разумеется, все сводит к одному, ибо он волочится за
тобой с той поры, как тебе минуло восемь лет.
-- Ну что вы сегодня со мной делаете! -- весело воскликнула Мария. --
Не успела я прийти в себя от ваших ночных фантазий и видений, как ты уже
отыскал нечто таинственное во мне самой, и теперь, даже если мне удастся не
думать о жутком майоре или каком-то другом двойнике, мне все равно грозит
опасность явиться себе в виде призрака и испугаться собственного отражения в
зеркале.
-- Было бы весьма прискорбно, -- смеясь, заметил барон, - если бы
шестнадцатилетняя девушка перестала глядеться в зеркало, боясь принять за
призрак свое отражение. Но отчего мы никак не можем сегодня избавиться от
всех этих фантастических бредней?
-- И отчего вы, батюшка, -- возразил Отмар,- сами то и дело невольно
даете мне повод говорить о тех предметах, которые вы начисто отвергаете как
совершенно бесполезное и даже греховное копание в тайнах и вследствие чего
не выносите -- признайтесь в этом! -- моего дорогого Альбана. Природа не
может карать за жажду знаний, за страсть к исследованиям, которые сама в нас
вложила, напротив, чем деятельнее проявляется в нас эта страсть, тем легче
нам все выше и выше подниматься по ступеням лестницы, которую воздвигла
перед нами сама природа.
-- А когда мы вообразим, что забрались уже достаточно высоко, --
подхватил Бикерт,- кувырком лететь вниз и по охватившему нас головокружению
замечать, что разреженный воздух высоких сфер не слишком пригоден для наших
тяжелых голов.
-- Не пойму, Франц, -- сказал Отмар,- что творится с тобой с некоторого
времени, да, с того самого, как Альбан поселился у нас в доме. Разве не ты
всегда всей душой, всем своим существом тянулся к чудесному, разве не ты
подолгу размышлял о цветовых пятнах, о необычных фигурах на крыльях бабочки,
на цветах и камнях...
-- Довольно, -- воскликнул барон, -- еще немного, и мы опять вернемся к
прежнему спору. Все, что вы с твоим мистическим другом выискиваете по углам,
и я бы даже сказал, роясь в некоем фантастическом чулане с рухлядью, чтобы
возвести затем на этом искусственное сооружение, не имеющее никакого
прочного фундамента, -- все это я отношу к области сновидений, которые, по
моему убеждению, были и остаются всего лишь пеной. Пена, исторгнутая
напитком, недолговечна и безвкусна, короче, не может считаться результатом
душевной работы, подобно тому как отлетающие при обточке дерева стружки,
пусть даже некий случай и придаст им определенную форму, никогда не будут
считаться той высшей целью, что ставил перед собой художник. Впрочем, теория
Бикерта кажется мне столь убедительной, что я постараюсь применить ее на
практике.
-- Но раз уж в нашей беседе нам никак не уйти от сновидений, - сказал
Отмар,- да будет мне позволено рассказать вам одну историю, которую недавно
поведал мне Альбан и которая поддержит и продлит то благодушное настроение,
в коем мы сейчас пребываем.
-- Можешь рассказать, но лишь при условии, что ты совершенно уверен в
этом и что Бикерту будет дано право вставлять по ходу повествования свои
замечания.
-- Вы словно угадали мое сокровенное желание, дорогой батюшка, --
молвила Мария, -- ведь истории Альбана, порой совсем и не страшные, все же
таят в себе странное напряжение, от которого даже при самом благоприятном
впечатлении чувствуешь себя обессилевшей.
-- Моя милая Мария останется мною довольна, -- отвечал Отмар,- а против
замечаний Бикерта я возражаю лишь потому, что он, я уверен, найдет в моем
рассказе подтверждение своей же теории сновидений. А мой любезный батюшка
наконец убедится, сколь несправедлив он к моему другу Альбану и к тому
искусству, которым одарил его Господь.
-- Любое замечание, готовое сорваться с языка, я стану смывать пуншем,
но строить мину буду, сколько пожелаю, этого права я не уступлю.
-- Да будет так! -- воскликнул барон, и Отмар без долгих околичностей
перешел к рассказу:
-- Мой друг Альбан познакомился в университете в И. с молодым
человеком, чья благообразная наружность с первого взгляда привлекала к себе
любого, отчего его всюду принимали с доверием и расположением. Изучение
врачебного искусства и то обстоятельство, что оба они, одержимые жаждой
знаний, первыми приходили на утренние лекции и садились рядом, вскоре
сблизило их, а поскольку Теобальд (так звали друга Альбана) привязался к
нему всем своим верным сердцем, их отношения перешли наконец в тесную
дружбу. Нрав Теобальда со временем становился все более нежным, почти
по-женски мягким и идиллически-мечтательным. Такая манера держать себя в
наше время, которое, точно грозный великан, шагает вперед, не замечая тех,
кого попирает своей грохочущей поступью, казалась столь жалкой и слащавой,
что многие потешались над ним. Лишь Альбан, щадя хрупкую душу своего друга,
не отказывался заглянуть в крошечный цветник его фантазий, хотя не упускал
случая после этого вновь ввергнуть его в грозные бури действительности и тем
самым раздуть любую искорку воли и мужества, которая еще тлела в его душе.
Альбан полагал, что обязан делать это, ведь он понимал, что университетские
годы были
единственной порой, отпущенной ему на то, чтобы пробудить и укрепить в
Теобальде столь необходимую мужчине способность мужественно противостоять
внезапно обрушивающимся невзгодам. Собственную жизненную стезю Теобальд
определил в соответствии со своим простодушным строем чувств, откликающихся
лишь на ближайшее окружение. По окончании учебы и по получении диплома он
намеревался вернуться в родной город, жениться там на дочери своего опекуна
(он был сиротой), вместе с которой он вырос, вступить во владение весьма
значительным состоянием и, не ища практики, жить лишь для себя и для науки.
Вновь пробудившийся интерес к животному магнетизму целиком захватил его, но,
жадно прочитывая под руководством Альбана все писавшееся про это и сам ставя
опыты, он вскоре отверг любые физические медиумы как противоречащие идее
чисто психического воздействия природных сил и обратился к так называемому
барбаринову магнетизму*, или к более старой школе
спиритуалистов.
Едва Отмар произнес слово "магнетизм", как все мускулы на лице Бикерта
дернулись -- вначале тихонько, потом сильнее и наконец как некое фортиссимо
на барона глянула такая дурацкая мина, что он готов был расхохотаться; но
тут Бикерт вскочил, явно намереваясь прочесть лекцию; в тот же миг Отмар
протянул ему стакан пунша, который тот сердито проглотил, а Отмар продолжал:
-- Прежде, когда учение о животном магнетизме еще вызревало в тиши,
Альбан всей душой увлекся месмеризмом и даже защищал необходимость вызывать
сильные кризисы*, что внушало ужас Теобальду. Теперь же,
когда друзья принялись отстаивать в спорах различные точки зрения на этот
предмет, случилось так, что Альбан, который не мог отрицать некоторых
сделанных Теобальдом открытий, и сам невольно увлекся милыми мечтательными
рассуждениями друга о чисто психических влияниях, мало-помалу стал
склоняться к психическому магнетизму, а затем к новой школе, которая, как и
школа Пюисегюра*, объединила оба эти направления; однако
Теобальд, обычно столь легко воспринимавший иные убеждения, ни на йоту не
отошел от своей системы, по-прежнему упрямо отрицая необходимость
физического медиума. Все свои усилия и, следовательно, всю свою жизнь он
желал употребить на то, чтобы как можно глубже проникнуть в тайны
психических воздействий и, все более и более сосредоточиваясь на этом
явлении и сохраняя себя в чистоте от всего противоречащего ему, сделаться
достойным учеником природы. А потому его созерцательная жизнь должна была
стать своего рода жречеством, ведущим от одного посвящения к другому, более
высокому, как при вступлении в святая святых огромного храма Изиды*. Альбан, возлагавший большие надежды на благочестие юноши,
поддерживал его в этом намерении, и, когда Теобальд, завершив свои занятия,
возвращался на родину, последним наставлением Альбана было пожелание, чтобы
тот оставался верен избранному пути. Вскоре после отъезда друга Альбан
получил от него письмо, бессвязность коего свидетельствовала об отчаянии и
даже о душевном расстройстве. Счастье всей его жизни, писал тот, сгинуло без
следа; он должен пойти на войну, ибо туда отправилась возлюбленная его
сердца с тихой родины, и только смерть избавит его от бедствия, которое его
постигло. Альбан потерял сон и покой; он немедленно отправился к другу и
после долгих тщетных попыток ему удалось наконец немного успокоить
несчастного. Как рассказала ему мать возлюбленной Теобальда, когда иноземные
войска проходили через город, в их доме остановился на постой итальянский
офицер, с первого взгляда влюбившийся в девушку; с пылом, свойственным его
нации, он атаковал ее сердце и во всеоружии того, что так пленяет женщин, за
несколько дней пробудил в ней такую любовь, что она, начисто позабыв о
бедняге Теобальде, не могла надышаться на своего итальянца. Ему пришло время
отправляться в поход, и с той поры бедняжку неотступно преследовали видения,
будто он истекает кровью в страшном бою, падает на землю и, умирая, зовет
ее, отчего у нее началось настоящее помрачение рассудка и она даже не узнала
Теобальда, когда тот вернулся, надеясь заключить в объятия счастливую
невесту. Как только Альбану удалось привести Теобальда в чувство, он открыл
ему способ, найденный им, чтобы вернуть возлюбленную. Предложенный Альбаном
способ показался Теобальду столь соответствующим его внутренним убеждениям,
что он ни на миг не усомнился в успехе, с полным доверием следуя тому, что
почитал необходимым его друг. Я знаю, Бикерт,- прервал тут свой рассказ
Отмар,- что ты собираешься сказать, я вижу твои муки, и меня смешит, с каким
комическим отчаянием хватаешься ты за стакан пунша, который так дружелюбно
протягивает тебе Мария. Но, прошу тебя, помолчи, твоя кисло-сладкая улыбка
-- самое остроумное замечание, она куда лучше любого словечка, любой
реплики, какую ты только способен измыслить, чтобы испортить все впечатление
от моего повествования. Однако то, что я намерен рассказать, столь
удивительно и благотворно, что ты, пусть и против воли, проникнешься самым
душевным сочувствием. Итак, слушайте дальше, и даже вам, дорогой батюшка,
придется признать, что я полностью сдержал свое слово.
Барон ответил на это всего лишь "гм, гм", а Мария ясным взором
поглядела в глаза Отмару и мило оперлась головкой на руку, так что ее
белокурые локоны пышными волнами упали вниз.
-- Если дневные часы были для девушки страшными и мучительными, -
продолжал Отмар,- то ночные действовали на нее прямо-таки пагубно. Жуткие
видения, преследовавшие ее целыми днями, ночью разыгрывались с особой силой.
Раздирающим душу голосом она выкрикивала имя возлюбленного и, тяжко вздыхая,
казалось, испускала дух подле его окровавленного трупа. И вот как-то ночью,
когда девушку терзали самые страшные сновидения, мать провела Теобальда к ее
постели. Он присел рядом и, огромным усилием воли сосредоточив на ней свой
дух, принялся глядеть на нее упорным взглядом. После того, как он проделал
это несколько раз, воздействие сновидения словно чуть утратило силу: звук ее
голоса, каким она обычно выкрикивала имя офицера, уже был не таким
пронзительным, и глубокие вздохи вырвались из стесненной груди. Тогда
Теобальд положил руку на руку девушки и очень, очень тихо произнес свое имя.
Действие не замедлило сказаться. Девушка выговорила имя офицера запинаясь,
так, словно ей приходилось припоминать каждый слог, каждую букву, точно
нечто постороннее вторглось в череду ее видений. Потом она больше ничего не
говорила, только движение губ указывало на то, что она силится что-то
сказать, но какое-то внешнее влияние мешает ей сделать это. Так повторялось
несколько ночей кряду; затем Теобальд, держа ее за руку, принялся тихим
голосом произносить отдельные фразы. Он переносил ее в пору раннего детства.
То он носился вместе с Августой -- я толь