атриарха
Фотия при освящении церкви Феотокос Фарос.
     ______________
     * Екфрасис - проповедь (греч.).

     А  кто  станет  говорить что-нибудь супротив имени патриарха Фотия? Еще
полторы  сотни  лет  назад  этот константинопольский патриарх послал на Русь
первого  епископа.  Сделано это было, правда, после того, как русичи подошли
к  вратам  Константинополя  и  нагнали страху и на самого патриарха, который
именно  в  тот  момент  был  в  столице, да и на императора Михаила, который
перед  тем  неосмотрительно  отправился  в военный поход, не позаботившись о
стольном  граде.  Патриарх  поскорее  призвал  императора в Константинополь;
беспомощные   против   отчаянных   русских,  которые  на  легких  суденышках
пересекли  море  и  вот-вот  могли  овладеть  столицей, император и патриарх
ревностно  молились  в  храме  Влахернской  божьей матери, выпрашивая у бога
несчастий  для  русов;  бог  им  не  помог - помогла буря, которая разметала
русские  суденышки,  но  патриарх  отнес  это  в  заслугу  Христу и поклялся
привести  в  веру Христову этот великий и загадочный в своей силе народ, для
чего  и  снарядил за море своего епископа. Кого-то он крестил, этот епископ,
но  следа  от  него  не  осталось, ибо в такой великой земле трудно оставить
след.  И все-таки ромеи, когда заходила речь про Русь, каждый раз выставляли
имя  патриарха Фотия. Пускай выставляют! Ярослав научился за эти годы борьбы
и   терпения  самому  главному  для  державного  мужа  умению  -  ждать.  Не
суетиться,  не  бросаться  вслепую,  не  нарываться  на  мелкие  стычки,  не
раздражать  могучих,  а  самому постепенно наращивать силу и могущество, ибо
видел, что все это есть в его земле, а со временем и еще приумножится.
     У  князя  заботы  были  державные, у Сивоока - людские. Внешне вроде бы
ничего   и   не   изменилось.  Мищило  не  стал  противиться  воле  князя  и
митрополита,  стал  послушным  помощником  Сивоока,  иной  раз  даже слишком
усердным.  Перед  тем  как заложить новое основание, Сивоок принялся еще раз
измерять  расположение  церкви,  чтобы  она  стояла  в точном соответствии к
сторонам  света.  Использовано было греческое искусство измерения при помощи
тени.  Направление  север - юг определялось кратчайшей тенью, которую солнце
бросает  в  полдень.  Теперь нужно было положить к этой тени прямую линию, и
она  даст  святую  ориентацию:  восток - запад. Для этого брали шнур с тремя
узлами,   расположенными  между  собой  на  расстоянии,  которое  измеряется
соответственно  числам  три,  четыре  и  пять  одинаковых отрезков, из шнура
создавался  треугольник  так,  чтобы  более  короткая его сторона была тенью
север  -  юг,  тогда  другая  сторона  давала  направление  восток - запад*.
Собственно,  это  уже  было  сделано  во время закладки первого основания, и
Сивоок  мог  бы  выразить  полное  доверие Mищиле, о чем он ему и сказал, но
Мищило  настоял  на  том,  чтобы  перемерили  еще раз, он был очень смирным,
тихая  улыбка блуждала на его устах, и Сивоок, ослепленный своим успехом, не
смог разгадать под этой улыбкой угрозы.
     ______________
     *   Неосознанное   использование   теоремы   Пифагора  о  прямоугольном
треугольнике. (Прим. автора).

     Да, собственно, что мог сделать ему Мищило?
     Гюргий  задумал неслыханную затею: снял с себя серебряный чеканный пояс
и  этим  поясом  измерил место для закладки нового основания. Затем попросил
князя,  чтобы  тот  велел  поймать  двух  диких  тарпанов,  и  в воскресенье
торжественно  выехали  за  Киев, в поле; Гюргий связал тарпанов за шеи своим
поясом  и  отпустил  их  в поле, тарпаны с места взяли во весь опор, в дикой
ярости  изорвали  пояс,  разлетелся  он в мелкие куски, так что и не собрать
его  никогда,  пропал  пояс,  а  вместе с этим поясом навеки пропала и тайна
измерений церкви, задуманной Сивооком.
     Всем  понравилась  эта  затея,  Гюргия  хвалил  даже  князь,  а  Мищило
подсказывал  Ярославу,  что такое выдумать мог разве что сам Сивоок, и снова
смотрел  с  загадочной  улыбкой  на  своего соперника, но Сивоок не придавал
значения  ни  словам,  ни  улыбке Мищилы, ибо они для него не значили ровным
счетом ничего!
     Был  у  Сивоока  враг  куда  страшнее  и  могущественнее,  вызвал его к
действиям  сам, мог бы пробыть в Киеве хоть десяток лет и не повстречаться с
ночным  боярином  Ярослава - Ситником, но после той ночи, когда ходили они с
Гюргием  к  князю  и  когда  Ситник  услышал от князя имя "Сивоок", случайно
оброненное  имя,  напомнившее бывшему медовару неотмщенную обиду от сопляка,
боярин  начал  приходить  на  стройку, останавливался где-нибудь незаметно с
двумя-тремя  своими  людьми,  следил  за  Сивооком, старался опознать в этом
огромном  светло-русом  великане  черты того маленького мальчика, забранного
когда-то  им от покойного Родима. Много лет прошло, и теперь уже трудно было
сказать  наверняка,  что  это тот же самый человек. Но и отступать Ситник не
привык.  Хорошо  ведь знал: что мое - отдай! Применил свой испытанный способ
-  выведывания.  Кто,  что и как этот Сивоок? Так набрел он на Мищилу, и так
объединились они в своей ненависти к Сивооку.
     Если  бы  Сивоок и дальше оставался незаметным антропосом, не выделялся
бы  из числа ромейских мастеров, не совался бы со своими выдумками, - никому
бы  до  него  не  было  дела.  Легко было тому, кто, обладая сильной рукой и
смелым  духом,  вил свое орлиное гнездо на недоступной скале, разрешая более
слабым  строить у подножья свои хижины. Без сопротивления идут в битву воины
за  своим  воеводой,  ибо  он  сталкивается лицом к лицу со смертью первым и
накликает  на  себя  больше  всего  врагов. Охотно уступают право на муки, -
быть  может,  именно  поэтому  так  много всегда великомучеников и так щедро
выделяют  для них место в истории. Но человек талантливый напоминает цветок,
который  поднимается  очень  высоко.  Его  хотят  сорвать  первым.  А что же
остальные  цветы?  А те наполняются завистью, для них достаточно собственной
красоты, другой красоты они не хотят признавать.
     Любой  из  антропосов,  который  замышляет  подняться над своей средой,
должен  быть  готов  к отчуждению, к одиночеству. Вся его дальнейшая жизнь -
это  преодоление  одиночества.  Он пробивается назад к своей среде, к своему
окружению,   к   тем,  из  числа  которых  возвышался,  пробивается  тяжело,
безнадежно,  неся  свой труд, будто отступное, будто выкуп, будто искупление
за  свое преимущество, за свою талантливость. Часто так и остается одиноким.
Его  творение  встает  между ним и теми, среди которых начинал когда-то. Это
стена,  сквозь которую не пробьешься. Апостолов всегда признавали лишь после
их  смерти.  Если  бы  намерение  ставить  церковь, не похожую на ромейские,
принадлежало  не  одному  Сивооку,  а  всем, было намерением общим, тогда не
возникло  бы  никаких  осложнений.  Если  бы  на место Мищилы дозволено было
избрать  кого-нибудь  другого,  то  выбор  пал  бы  на того, кто менее всего
задевает  самолюбие, кто ничем не выделяется, кто не пробует превзойти своих
предшественников,  а  мечтает  хотя  бы сравниться с ними, пользуясь теми же
средствами.  Сивоок  не  был  таким.  Возвысился  над  всеми при помощи силы
посторонней,  непостижимой, этим мог только раздражать всех, с кем еще вчера
был одинакова незаметен.
     А  он  не замечал этого, он был с теми, кто копал землю, ворочал камни,
носил  заправу,  он был с мастерами камня, плинфы, дерева, железа, олова, он
сам  ездил  в пущи к дубогрызам и королупам выбирать достаточно большие дубы
для  брусьев  на  скрепления; работали на строительстве от солнца до солнца,
не  делая  перерывов  ни на праздники, ни в воскресенье, церковь должна была
быть  поставлена  за короткое время, ибо и храм Соломонов строился семь лет,
и   святая  София  в  Константинополе  -  пять  лет,  и  Десятинная  церковь
Богородицы в Киеве - тоже не дольше.
     Князю  оставалось  теперь одно лишь: ждать завершения строительства. Он
водил  иноземных  гостей,  поглаживал  бороду,  скромно  молвил: "Тут положу
камень белый резной, а тут - овруцкий шифер сиреневый и красный".
     А  и  впрямь-таки  если  бы не он, то и не было бы ничего. Важно не то,
кто  строил, кто выстрадал всей жизнью своей в великом творческом напряжении
это  сооружение, важен не талант и не труд, а только то, кто стоял над этим,
под чьей рукой все свершилось.
     Но  не  повсюду  доставала  княжеская  рука. За свою одаренность Сивоок
должен  был платить сам, без чьей бы то ни было помощи. Сначала он ничего не
замечал.  Поглощенный  ежедневными  хлопотами, пребывал в таком возбуждении,
что  не  мог  ни есть как следует, ни спать, дневная усталость не брала его,
он  похож  был  на  гонца,  который несет важную весть о победе своих войск,
торопится,  бежит  без передышки днем и ночью через горы и через реки, бежит
из  последних  сил,  не  может  остановиться.  Людей  на  строительстве было
столько,  что  не  могли подступиться к стенам церкви, отправлялись в Киев в
поисках  хлеба  и  воли  тысячи,  приходили  на  строительство  не только по
принуждению,  но и по желанию, не из набожности, а в надежде на заработки. В
самом  Киеве  и по ту сторону валов целыми ночами светились теперь огоньки в
корчмах,  где  пропивали  дневной  заработок,  жалкие  ногаты, выплачиваемые
землекопам  и  переносчикам  камня  и  плинфы; собирались там люди веселые и
впавшие  в  отчаяние,  заливали  медом  и  пивом  успехи и неудачи, за одним
столом  встречались  самые  незаметные  рабочие  и  надзиратели, каменщики и
мастера  своего  дела;  Сивоок  тоже  шел туда, не спал ночей, в свою хижину
наведывался  лишь  на  рассвете;  Исса молча смотрела на него, в ее огромных
глазах  был  упрек  и  бесконечный  испуг,  но  она  молчала, ей всегда было
холодно  в  этой  странной,  непривычной  земле,  даже  в  летний  зной  она
закутывалась  в  меховое  корзно;  Сивоок  что-то  ей  говорил,  приносил ей
вкусную  еду  из своих ночных блужданий, рассказывал, насколько продвинулась
церковь,  был  пьян  не  так от выпитого, как от своей нетерпеливой радости,
вызванной  строительством.  Почти  то  же  самое  было  на острове, когда он
распоряжался   сооружением   монастыря,   но   там   все  казалось  меньшим,
незначительным,  там  Исса  имела свое море, перед которым забывалось все на
свете;  Сивоок тоже не терялся на острове так, как в этом великом городе, не
исчезал  и  не  отдалялся  от  Иссы,  а тут он словно бы поглощался огромным
неведомым  делом,  удалялся,  становился  все  меньше,  и  когда  приходил в
хижину,  то  не он должен был утешать Иссу, а ей самой становилось жаль его,
она  молча  гладила  его  голову,  и лишь от этих прикосновений наплывали на
Сивоока   короткие   волны   прозрения,  он  отдалялся  мысленно  от  своего
непосильного  для  одного  человека  дела,  пугался  огромности свершаемого,
вернее  же  -  задуманного,  и  плакал  под  этой ласковой, тихой рукой, под
взглядом огромных испуганно-печальных глаз Иссы.
     А  вокруг  все  плотнее  и  плотнее  окружала  Сивоока враждебность. Не
выступала   открыто,  рядилась  в  одежды  доброжелательности,  Мищило  стал
незаменимым   помощником   и  первейшим  другом  настолько,  что  постепенно
отодвигал  от  Сивоока  даже  Гюргия.  На  горе  себе  Сивоок не знал, что с
чрезмерным  усердием дружеские чувства выказывают, как правило, тогда, когда
хотят предать своего друга.
     Ситник  стоял в сторонке, до поры до времени он не хотел сталкиваться с
княжеским  зодчим,  несмотря  на  огромное желание посчитаться с ним (что-то
подсказывало  боярину,  что этот огромный, загадочный в своих способностях и
в  своем  быту  человек - его бывший раб, а уступать свое Ситник не привык и
не  умел),  -  ведь за Сивооком стоял князь, а это был единственный человек,
которого бывший медовар боялся.
     Сивоок  тоже  чувствовал,  что  Ситник  ходит за ним по пятам, ему тоже
иногда  хотелось  найти  боярина  и  поговорить  с  ним  с  глазу  на  глаз,
убедиться,  что  это  в самом деле медовар из далекого детства, но у него не
было  для этого времени, а более же всего он боялся, что тогда возвратятся к
нему  все воспоминания, встанет перед глазами маленькая Величка, для которой
с  таким  трудом  разыскивал  в пуще синий цветок. А где теперь Величка, где
синие цветы? Нет ничего, все изменилось, а о давнишнем страшно и подумать.
     Неожиданно  к  сообщничеству  двух врагов Сивоока присоединился третий,
совсем  посторонний,  казалось  бы,  неспособный  на  подлость  человек, тем
только  и  приметный,  что  любил болтать языком. Но, как говорится, стрелой
попадешь  в  одного,  а  языком  -  в  тысячу.  Часто  речь  бывает страшнее
острейшего оружия.
     Этим  третьим  оказался  Бурмака,  княжий  шут  и  глумотворец.  Не мог
смириться  с  тем,  что  с  каждым  днем все дальше и дальше отодвигается от
князя,  из  особы  приближенной  превращается в нечто лишнее, нежелательное.
Искал  причин  такого  оборота  дела,  искал  причин княжеской немилости - и
никак  не  мог найти. Малым своим умом не мог сообразить, что такие, как он,
нужны  не  всегда,  что  они  имеют свое время. Во времена жестокие исчезает
мудрость,  предаются забвению науки, художества, остаются только дураки. Они
всегда  плодятся  там,  где  угнетается  свобода.  Для  свободы же дураки не
надобны.  Но  Бурмака  размышлял  иначе:  раз  он устранен от князя, следует
искать,  кто  же занял его место, кто стал приближенным. А кто? Ясно: Сивоок
с его церковью!
     Бурмака  тоже  приходил  на  стройку,  нахально лез повсюду, цеплялся к
Сивооку  с  дурацкими  загадками: "А что круглое, а посередине - столб?" Сам
же и разгадывал: "Лужа! Ге-ге-ге!"
     Позднее,  присмотревшись или по наущению Мищилы, начал ездить на осле и
возле  самой  церкви,  и  в  глинищах, где выжигались плинфы, и на пристани,
откуда  погонщики  волов  тащили  с  лодей  камень, и среди торжищ - и всюду
разглагольствовал про Сивоока:
     - Посмотрите-ка,  ничего  человек  не  делает,  а  прибыль  имеет! И не
князь,  и  не  боярин,  и  не купец, и на дуде не играет, а богатеет! Всякая
птица своим носом сыта. А что же это за нос?
     Сивоок  четвертую  часть  своей  платы жертвовал на строительство, - не
помогло,   не   заткнул   глотку  Бурмаке.  Многие  начали  сердитым  глазом
посматривать  на  главного  зодчего.  Ибо  не могли взять в толк, как это, в
самом  деле,  может  такое  быть,  чтобы один копал землю и ворочал камень и
имел  три  ногаты  за день, а другой получал бы во сто крат больше, и только
за  то, что носит голову на плечах? Разве головы не одинаковы? Может, внутри
и различаются они между собою, но кто же может заглянуть внутрь?
     До  князя  все  это,  конечно, не доходило. Ярослав никогда еще не имел
таких  мирных  и  спокойных  лет  княжения,  как  эти,  связанные  с началом
возведения  великого  Киева,  считал  это  добрым  предзнаменованием,  часто
вспоминалась  ему ночь, когда двое неизвестных принесли в полутемную горницу
вылепленную   из   сверкающего  воска  церковь,  и  тогда  бросал  все  свои
государственные  дела,  повелевал  Ситнику найти Сивоока и Гюргия, затевал с
ними  трапезу  на  княжеском  дворе, а иногда и сам шел к ним, и усаживались
они  где-нибудь  в корчме, князь был без охраны, без прислуги, сидел простым
человеком  среди  зодчих  и художников, пил с ними, ел, похвалялся точно так
же,  как  и  они,  чувствовал  себя  совсем  молодым,  приподнятым, это были
неповторимые ночи.
     В  одну из таких ночей Ситник, будучи не в состоянии отомстить Сивооку,
нашел  все-таки способ, как выместить свою злость. Сначала послал Мищиле два
бочонка  меду,  велел Бурмаке устроить там изрядную пирушку, для которой он,
Ситник,  обещает  вельми  незаурядное  развлечение.  А  потом  поздней ночью
послал  своих  людей  в  хижину  Сивоока,  они  силой  вытащили оттуда Иссу,
завернутую  в  корзно,  принесли ее в корчму, где разглагольствовал Бурмака,
вытряхнули  из  мехов,  и  она предстала перед одуревшими от питья мужчинами
почти голая, перепуганная, беззащитная в своей наготе, душевной и телесной.
     - Поговори  с нею, - крикнул Бурмаке Мищило. - Она умеет по-нашему! Она
такая разговорчивая!
     Бурмака  этого  только  и ждал. Он мигом подскочил к Иссе, дернул ее за
руку:
     - А ну-ка скажи! Скажи!
     Исса смотрела на него большими глазами и молчала.
     - Гав-гав! - запрыгал вокруг нее Бурмака. - Почему молчишь! Сивоок!
     Исса  закрылась руками. Она подняла руку, будто молилась то ли за себя,
то  ли  за Сивоока, которого не видела здесь и не знала, что с ним, а может,
молилась и за этих никчемных людей - кто же это ведает?
     - Скажи: Сивоок! - крикнул Мищило.
     - Вода, - прошептала Исса.
     - Тих-хо! - ревнул Бурмака. - Она что-то бормочет.
     - Вода, - точно так же тихо повторила Исса.
     - Га-га-га!  -  заржал  Бурмака.  -  Отгадай  загадку. А что длинное да
закрученное, как собачий хвост?
     - Жито, - думая о своем, сказала Исса.
     - Ге-ге-ге! - хохотал Бурмака. - Вот девка! Ой, умру!
     Теперь  смеялись  все.  Смотрели на растерянную, несчастную, тоненькую,
большеглазую  девушку,  уже  не  слышали, что она говорит, пошли на поводу у
своей  пьяной удали, смеялись, хохотали, ревели, размазывали по мордам слюну
и  слезы,  раздирали  рты  до  ушей, хохотали во все горло, до обалдения, до
слез, до безумия, заливались, качались, надрывали животики, задыхались.
     - Ой, лопну!
     - Подохну!
     - Тресну!
     Чертом  из  ада  носился вокруг Иссы Бурмака, брызгал слюной, плевался,
ржал, как жеребец, а Мищило сквозь всхлипывания от смеха ревел из-за стола:
     - Спроси еще!
     - Пусть скажет! - разъяренно визжали пьяницы.
     - Про воду!
     - Про жито!
     - Ха-ха-ха!
     - Го-го-го!
     И  это  несчастное,  забитое,  обезумевшее  от страха создание решилось
наконец   на   отчаянный   шаг:  с  коротким  горестным  криком-стоном  Исса
оттолкнула  распоясавшегося  шута,  одним прыжком добралась до двери и молча
побежала   по   темной   узенькой   улочке,  распугивая  ночных  сторожей  с
деревянными  колотушками  и  случайных  прохожих. И хотя казалось, что бежит
вслепую,  не  разбирая  дороги,  все  же Исса интуитивно направлялась к тому
месту   на  городском  валу,  откуда  любила  смотреть  на  широкие  разливы
днепровских  и  деснянских  вод,  и то ли кто-то заметил ее уже на валу, или
догадался  кто  о  ее  страшном  намерения, или же нашлась среди прихвостней
Мищилы  еще  не  до  конца  пропащая  душа,  или это был уличный сторож, или
просто  какой-то  случайный  человек, но появился неизвестный там, где князь
Ярослав пировал с Сивооком, Гюргием и их товарищами, и крикнул Сивооку:
     - Эй, там твоя агарянка сбежала!
     Сивоок,  не расспрашивая далее, метнулся к двери, а за ним, извинившись
перед  князем  за  такой  не  совсем  учтивый  перерыв  в угощении, бросился
Гюргий,  которому  послышалось  что-то  слишком  уж  тревожное и страшное не
столько в этом выкрике, сколько в неистовом прыжке Сивоока из корчмы.
     Сивоок  побежал  по  тем  же  самым  улицам,  по которым совсем недавно
пролетела  Исса,  он  примчался  на  вал  и взобрался на самую вершину одним
махом,  он  рванулся  к  самому  обрыву, к черной ночной пропасти, в которой
где-то  глубоко-глубоко шумели деревья и раздавался какой-то крик, как будто
упало, провалилось туда все живущее на свете.
     Гюргий  подбежал  в  самый  раз, чтобы успеть схватить Сивоока, который
так  бы  и  рванулся  в  эту  пропасть, он крепко схватил товарища, дернул к
себе,  оттянул от обрыва, молча повел подальше от опасного места, а Сивоок в
молчаливой  ярости вырвался и снова метнулся туда, к пропасти, но тут Гюргий
наконец  понял  всю  опасность  того,  что  может  здесь  случиться, и успел
крикнуть:
     - Прыгай, дурак! Я - за тобою!
     Только  это  остановило  Сивоока.  Мир  был  не только там, внизу, - он
оставался  еще  и  здесь,  за спиной, нужно было только обернуться к нему, и
Сивоок   обернулся  к  Гюргию,  понуро,  бессильно  встал,  спросил  упавшим
голосом:
     - За что они ее так?
     Гюргий  молча  обнял Сивоока за плечи, повел его с вала вниз, осторожно
прошел  с  ним  через  торговище, затем они миновали темные дворы боярские и
купеческие,  вышли  на  поле,  где  среди  камней,  дерева,  плинфов,  среди
разрытой  земли,  среди строительного хлама, среди возов, под которыми спали
люди,  среди фырканья коней и вздыхания волов, жевавших во тьме свою жвачку,
поднимались  в  киевское небо еще не завершенные стены причудливого, дивного
сооружения.
     - Видишь? - горячо прошептал Гюргий.
     Сивоок молчал.
     - Они  такого  не  могут!  - горячо промолвил Гюргий. - Никто не может.
Только ты! А они, как голодные шакалы, рвут у тебя, что могут!
     Сивоок стоял словно окаменелый.
     - Проклятье,  проклятье  им  всем, бездарным, завистливым, никчемным! -
воскликнул  Гюргий,  и голос его, отразившись от стен, громким эхом загремел
над  всеми  строительными  стойбищами,  эхо  перебрасывало  грозное  слово с
ладони на ладонь, смаковало его: "Проклятье... клятье... ятье... ятье!"
     - Да   разверзнутся   небеса   и  поразят  их  громами  и  молниями!  -
неистовствовал   Гюргий,   надеясь   вырвать   своего  товарища  из  тяжкого
оцепенения  обвалом  слов, которые он обрушивал на головы притаившихся здесь
злодеев.  - Да проклянет их всяк входящий и выходящий! Да будет проклят харч
их,  и  все добро их, и псы, которые их охраняют, и петухи, которые поют для
них!  Да  будет  проклят  их  род  до  последнего  колена,  да не поможет им
молитва,  да  не  сойдет  на них благословение! Да будет проклято место, где
они  теперь,  и  всякое,  куда  перейдут  или  переедут! Пусть преследуют их
проклятья  днем  и ночью, ежечасно, ныне и присно, едят они или переваривают
пищу,  бодрствуют  или  спят, стоят или сидят, говорят или молчат! Проклятье
их  плоти  от темени до ногтей на ногах, да оглохнут они и ослепнут и станут
безъязыкими  все, проклятье им отныне и во веки веков до второго пришествия,
им, трижды никчемным, мерзким и гадким! Аминь!
     Сивоока  это  мало  утешило.  Если  бы  можно  было  благословением или
проклятием  возвратить  чью-то  утраченную  жизнь!  Но  не поможет, ничто не
поможет.  Да  Гюргий, отведя немного душу в словах-проклятиях, тоже понимал,
что  его  товарищу  нисколько не полегчало, но не такой человек был ивериец,
чтобы  беспомощно  опускать  руки,  он  снова подскочил к Сивооку, обнял его
крепко  за  плечи  рукою,  сдвинул  с  места,  повел  вперед, прямо к стенам
строящейся  церкви,  нашел  там  в  темноте ступеньки, по которым можно было
взобраться   наверх,  на  самую  верхушку  волнистых  апсид,  проводил  туда
измученного  Сивоока, казалось, навеки утратившего интерес к жизни, и, когда
встали  они на широкой стене под покровом душистой летней ночи, когда ударил
в  их разгоряченные лица свежий ветер из-за Днепра и из дальних боров и пущ,
Гюргий  рванул  из-за  пояса  небольшой бурдючок, в котором, по обычаю своей
земли, всегда носил вино, поднес трубку к губам Сивоока, крикнул:
     - Пей!  Только  жалкие  души  могут думать, что остановят тебя, Сивоок!
Пей, чтоб ты возвысился над всеми, чтоб утопил своих врагов!
     Сивоок  через силу шевельнул языком, сделал глоток, вино было пахучим и
обжигающим,  прокатилось  по  его внутренностям, будто клубок веселого огня;
тело  его  встрепенулось,  постепенно возвращаясь к жизни, сознание было еще
омрачено,  однако  уже пробивалась мысль о том, что великое дело, которое он
начал, должно превысить все: и боль, и горе, и несчастье!
     - Пей!  - кричал Гюргий. - Пей, и да будет с тобой сила наших предков -
твоих и моих! Да будет огонь и страсть!
     Вино  из бурдюка содержало в себе полынную горечь степи и пронзительную
прозрачность  гор,  искрометные лучи солнца отзывались в нем и влились прямо
в  кровь  человека,  Сивоок  сделал еще один большой глоток, оперся плечом о
Гюргия, крепче утвердился на стене.
     - Брат мой, - сказал он, обращаясь к Гюргию, и повторил: - Брат мой!
     Тот обнял Сивоока, прикоснулся к его бороде своей иверийской бородкой.
     - Дорогой,  -  промолвил  он растроганно, - все-таки жизнь - величайшая
роскошь! Пей!
     "Да,  -  думалось  Сивооку,  - жизнь прекрасна. Нужно это понимать даже
тогда, когда кажется, что все уже утрачено".


                                  1966 год
                        КАНИКУЛЫ. ЗАПАДНАЯ ГЕРМАНИЯ

                                                      Выбрали мы свидетелей,
                                                      и хорошо выбрали, черт
                                                                     побери!

                                                                   П.Пикассо

     В  Марбург  они  не  поехали.  Зато  выслушали от Вассеркампфа еще одну
историйку.  На  этот  раз  - о лебедях. Происходило это на одном из островов
Северного  моря.  Там,  в  прибрежной  полосе, множество островов, больших и
малых,  в древние времена они били заселены фризами, людьми стихии, суровыми
рыбаками  и  мореходами,  обладавшими  душами чуткими к красоте природы я ее
чуду.  Теперь  там поселяются многие из тех, кто жаждет душевного покоя, кто
хочет  сменить ничтожную мирскую суету на тихие раздумья, на одинокую беседу
с  природой  и высшими силами. Быть может, живет на тех островах особый "дух
места",   оставленный   еще  древними  фризами,  и  этот  дух  передается  в
наследство  новым жителям, и они, как никогда раньше, тянутся всем сердцем к
жизни в ее первобытных проявлениях. Таково вступление к этой истории.
     - Ну  вот,  -  продолжал  Вассеркампф. - На одном маленьком островке, в
маленьком  поселке  укрылась  от мирских тревог чета пожилых людей. Их можно
было  назвать  эмеритами,  то есть людьми на пенсии, а можно и эремитами, то
есть   монахами-отшельниками.   Игра  слов,  а  суть  не  изменяется.  Будем
откровенными:  муж  был  ветераном  войны,  потерял  на  фронте руку, не под
Москвой  и  не  под  Сталинградом,  пускай это вас не тревожит, человек этот
вообще  на  Восточном  фронте  не  был, потому что ранен был еще в сороковом
году  под  Дюнкерком.  Представьте  себе:  там  были  раненые  также и среди
немцев, были даже убитые, но не об этом речь.
     Итак,  заслуженный  ветеран,  имея  небольшую  пенсию  от  федерального
правительства  и  соответствующие  сбережения,  как  это умоет делать каждый
порядочный  немец,  сумел  купить  на  маленьком  острове  маленький домик и
поселился  там  с  женой.  Двое пожилых людей, связанных с миром только, так
сказать,   общей   экзистенцией,  да  еще  и  почтовым  ведомством,  которое
ежемесячно присылало им небольшую денежную сумму.
     Имея  много свободного времени, супруги решили изучить остров, для чего
ими  были  разработаны  соответствующие  маршруты,  и  так  они  и  измеряли
островок  собственными  ногами.  Когда  мы  говорим  "маленький  остров", то
выражаемся  чисто  географически,  ибо  маленьким  он считался в сравнении с
материками,  с  островами большими, с архипелагами, маленьким он казался для
быстроходных   лайнеров,  проплывавших  мимо  него  на  Берген,  Лондон  или
Антверпен;  совсем  как  маковое  зернышко  был  этот  остров для реактивных
самолетов,  потому  что при сверхзвуковой скорости такой лоскут земли просто
не  попадет  в  поле  зрения, на него отводится даже не секунда во временном
исчислении,   а   всего   лишь  доля  секунды,  время  крайне  малое,  чтобы
человеческий   взгляд   успел   зафиксировать  все  вокруг  с  исчерпывающей
полнотой.  Но  для  двух  пожилых людей, живущих на таком лоскуте земли, для
людей,  не  имеющих  ни  автомобиля, ни мотоцикла, а имеющих всего лишь один
велосипед  на  двоих, понятие "маленький остров" обретает значение несколько
иное,  чем  для  тех, кто живет на материке среди необозримых просторов. Для
этих  двоих  людей  маленький  остров  был  по-своему  землей великой, почти
необозримой,  он  таил множество секретов, на нем находили они новые и новые
тайные  уголки:  небольшие  озера, пригорки, бугры, деревья, цветы, ручейки,
неожиданные  изгибы  берега,  о  которые  с особым шумом разбиваются морские
волны.   Если   подумать,   то   даже  на  незначительном  пространстве  при
соответствующем  настроении  и  желании человек всегда может найти множество
неожиданных  открытий, благодаря чему этот простор обретет для него свойство
безграничности.
     В   числе  других  открытий,  сделанных  супругами  на  островке,  было
небольшое  озеро,  неглубокое,  тихое,  и  ничего  в этом озере и не было бы
интересного,  если бы не застали наши путешественники однажды там двух белых
лебедей.  Была уже осень - время, когда птицы из этих суровых северных краев
перелетают  на юг; давно должны были бы, кажется, отправиться в дальние края
и  лебеди,  но что-то их задержало здесь; возможно, они полюбили этот остров
точно  так  же,  как  эти  двое  уединившихся людей, возможно, и в лебединых
душах  родился  сантимент  к забытому всеми куску земли среди серых холодных
волн  Немецкого  моря,  -  как  бы  там  ни  было,  а между птицами и людьми
возникло  что-то  общее, какая-то словно бы искра привязанности соединила их
мгновенно,  женщина сразу решила, что птицы голодны, что их нужно накормить,
она  раскрошила  свои  бутерброды,  бросила  крошки в воду, однако лебеди не
хотели  верить  людям, они отплывали подальше от берега, сторожко вытягивали
шеи,  готовы  были  в любую минуту распрямить крылья и взлететь. Когда муж и
жена  появились  утром на берегу озера, обнаружили, что лебеди, оказывается,
не  улетели,  они  словно ждали людей, хотя и на этот раз держались подальше
от  берега, но уже не так сторожко поглядывали на своих вчерашних знакомых и
даже  изъявили  намерение  взять  предложенную  пищу,  правда,  ограничились
только намерением.
     Самое  удивительное  было,  однако,  впереди!  Лебеди не улетали на юг,
пропущены   уже  были  все  сроки,  приближались  холода,  клубились  густые
холодные  туманы  над островом и морем, начались штормы, а лебеди продолжали
плавать  по озеру, немного смелее приближались к людям, начали уже принимать
от них пищу, постепенно зарождалась дружба между людьми и птицами!
     За  зиму  дружба  стала  настоящей,  теперь  жизнь  для эмеритов обрела
значимость,   она   наполнялась  заботами,  с  материка  были  выписаны  все
возможные  книги  о лебедях, жена и муж готовили для птиц пищу точно так же,
как  родители  готовят  пищу  для  детей;  лебеди  надлежащим образом ценили
человеческую  заботу, стали почти ручными, пополнели за зиму, на них выросло
новое      перо,      они      заметно     покрасивели,     стали     такими
прекрасно-величественными,  что  навряд  ли  и  могли  бы стать такими после
длительных перелетов на юг и снова в края летних гнездовий.
     И  летом  лебеди тоже не покинули озеро, наоборот, они приманили к себе
еще  одну  пару, а под осень на озере уже собралось несколько лебединых пар,
и  для  супругов наступила зима, и вовсе насыщенная большими хлопотами. Пищу
лебедям  пришлось  возить  на  велосипеде,  прикрепляя  к  нему  специальную
тележку;  каждому  лебедю  была  дана  кличка,  муж  и  жена разговаривали с
птицами,  и  те  их  слушали,  грациозно вытягивая шеи; весной часть лебедей
направилась  куда-то  на  другие острова и озера, однако осенью их стало еще
больше  на  озере,  -  казалось,  что  лебеди  со  всего  моря  намереваются
поселиться  на  зиму  здесь,  чтобы  не лететь бог весть куда, на озере было
сытнее  и  лучше, чем в дальних краях извечных странствий; муж и жена теперь
не  имели  ни отдыха, ни хотя бы минуты свободного времени, днем и ночью они
работали  на  своих  лебедей,  отдавая птицам все, что могли и что имели, но
настал  такой  день,  когда люди вдруг вынуждены были признаться самим себе,
что  уже  ничего  не имеют, что отдали птицам все, истратили все сбережения,
продали  все,  что могли продать, взяли кредит под свою пенсию, но все равно
не  хватило  и  этого кредита, в будущем теперь людей не ждало ничего, кроме
голода  и  безнадежности;  но  они  за  себя  не  боялись  - им страшно было
подумать,  что случится с птицами, которые доверились людям, а теперь должны
будут тяжко расплатиться за свое доверие.
     Тогда  муж  вспомнил,  что  где-то  на  материке  у  него  должно  быть
несколько  камрадов со времен войны, старых, добрых солдат с чуткими душами,
он  написал  им; не все получили эти письма, потому что кое-кого уже не было
и  на  свете,  но  кто-то  там  переправил  это письмо в какую-то газету, на
остров  примчался  репортер,  газета  мигом подняла кампанию, за неделю было
создано  добровольное  общество  в  защиту североморских лебедей, посыпались
пожертвования  на  содержание  птиц,  самые  бедные посылали несколько своих
марок  или пфеннигов. Ибо лебеди не должны утрачивать веру в людей, причем -
добрую веру!
     Вот такая история.
     - Ну  хорошо,  -  сказал  Борис  Отава, - но герр Вассеркампф, кажется,
обещал нам, что еще сегодня мы поедем в Марбург?
     - Вы  нам  обещали,  -  напомнил  со  своей  стороны и третий секретарь
посольства.
     - Господа,  не  волнуйтесь,  все будет, полагаю, хорошо, хотя, не стану
скрывать,  возникают  некоторые  компликации,  но  это  уже  касается работы
нашего  управления,  поэтому, думаю, лучше прежде времени вас не беспокоить,
нетва?
     - Приятно  узнать  о  людях,  встающих на защиту птиц. - Борис изо всех
сил  пытался приглушить иронию. - Но хотелось бы надеяться, что с не меньшим
сочувствием  отнесутся  ваши  соотечественники  к  тем, кто встает на защиту
истории.   Поэтому   нас   немного   удивляет   ваша  нерешительность,  герр
Вассеркампф.   Ведь   все  так  просто.  Очень  важный  старинный  документ,
принадлежащий  нашему  народу, во время войны злодейски был вывезен из Киева
и сейчас находится в Марбурге.
     - Это еще не доказано, - быстро подбросил Вассеркампф.
     - Во  всяком  случае,  в  Марбурге есть человек, который знает, где и в
чьих  руках  этот  документ,  человек, который, очевидно, изрядно провинился
перед  моим  народом, перед моим городом, перед... Я не буду продолжать, ибо
еще  не  имею доказательств в отношении Оссендорфера и старинного пергамента
времен  Киевской Руси, содержание которого профессору Оссендорферу известно,
известно  об  этом  и вам, вы имеете научный журнал с публикацией профессора
Оссендорфера,  имеете  наши  подтверждения  о  том,  что  пергамент до войны
хранился в киевском институте.
     - Кстати,  майне  геррен,  в  Марбурге  в свое время учился ваш великий
поэт Пастернак, - улыбнулся Вассеркампф.
     - А  еще  раньше - Лютер, а также Ломоносов и братья Гримм, - точно так
же  многозначительно  улыбнулся  и  Борис,  -  а  сейчас  там нас ждет тайна
киевского  пергамента,  который  просуществовал,  несмотря  на  все  мировые
события,  девятьсот  двадцать  девять  лет,  а  вот  теперь  не  может  быть
возвращен в руки настоящих хозяев только из-за...
     - Прошу  прощения,  -  быстро произнес Вассеркампф, - но я напомню вам,
майне  геррен,  что  существовал пергамент еще более древний, и там тоже шла
речь о Киевской Руси, о самом Киеве, о ваших князьях.
     Вассеркампф  схватил  со  стола  заранее  подготовленную  бумагу, начал
быстро  читать,  по  возможности пытаясь придать своему голосу торжественную
риторичность:
     - "Тем  временем  Ярослав  занял  силой  один город, принадлежавший его
брату,  и  увел всех жителей. Зато необычайно могучий город Киев по наговору
Болеслава  стал  жертвой  упорных  набегов  со  стороны печенегов и огромные
понес  потери  в  результате  больших пожаров. Его жители защищались, однако
вскоре   открыли  ворота  перед  неодолимыми  чужеземцами.  Брошенный  своим
властелином,  который  бежал,  Киев  принял  в день 14 сентября Болеслава, а
также  изгнанного  много  лет  назад  князя Святополка, который овладел всем
этим  краем,  используя страх перед своими. Когда вступали в город, тамошний
архиепископ   приветствовал  их  торжественно  реликвиями  святых,  а  также
другими  разнообразными  драгоценностями из храма святой Софии, сгоревшего в
прошлом  году  вследствие  несчастного  случая. Здесь присутствовали: мачеха
упомянутого  князя,  его  жена,  а также девять его сестер, одну из которых,
издавна  облюбованную,  этот  самый  развратник Болеслав захватил бесстыдно,
забывая  о  своей  брачной  жене.  Одновременно  подарено  ему  бесчисленное
количество   денег,   из   которых  огромную  часть  разделил  между  своими
сообщниками  и  любимцами,  определенную  же часть отправил на родину. Среди
подкреплений,  которые  были  у  упомянутого  князя,  насчитывалось  от  нас
триста,  от  венгров пятьсот, от печенегов, наконец, тысяча людей. Всех этих
людей  отослал  тамошний  властелин  домой, когда смог убедиться с радостью,
как  жители края тянутся к нему и свою верность ему выражают. В этом большом
городе,   который   является   столицей   государства,  насчитывается  свыше
четырехсот церквей и восемь рынков, количество жителей не поддается учету.
     Пускай  бог  всемогущий  будет  посредником  во  всех  делах  и  укажет
милостиво, что ему нравится, а нам пользу принести может".
     - Вы  узнаете,  профессор,  этот  текст,  нетва?  Это харатья Thietmari
Merseburgensis  Episcop  Chronicon  -  из  хроники  Титмара  Мерзебургского,
немецкого  епископа,  который  в тысяча восемнадцатом году был в вашем Киеве
вместе   с   польским  князем  Болеславом,  -  нетва?  Вы  не  назовете  его
завоевателем - нетва?
     - Нет,  мы называем Титмара очевидцем, - сказал спокойно Борис, - это -
один  из  старейших  очевидцев,  который  оставил  нам  описание  Киева  без
позднейших   исправлений,   дописок   и   выдумок,  как  это,  к  сожалению,
наблюдается в летописях и в исторических произведениях.
     - Прекрасно!  -  воскликнул,  вскакивая  со стула, Вассеркампф. - Вы не
отрицаете  ценности  и  важности работы мерзебургского епископа Титмара! Эта
книга  пережила  девятьсот  тридцать  семь  лет.  Сто  девяносто две харатьи
древнего  пергамента.  Не  один  листик,  а  сто  девяносто  два!  Это  была
собственность  Саксонской  библиотеки  в  Дрездене,  и эти сто девяносто два
листа  пергамента,  который  просуществовал  девятьсот  тридцать  семь  лет,
сгорели  в  мае  сорок пятого года вместе с Саксонской библиотекой, вместе с
Дрезденом,  в  результате,  как сказал бы сам Титмар, огромной бомбардировки
американской авиации. Нетва?
     - Вы  сообщаете  нам  об  этом таким тоном, - не удержался Борис, - как
будто   хотите  сказать,  что  мы  должны  благодарить  за  спасение  нашего
пергамента, хотя бы той одной страницы, которую я сейчас разыскиваю.
     - Возможно,  даже  так,  -  пожал  плечами Вассеркампф, - все возможно,
если  подумать.  Я  вам уже говорил о вашем художнике. Представьте себе: его
выкатили  из вагона, он превратился в обледенелую глыбу. Получилось так, что
американцы  круглосуточно  бомбили  город,  люди  вынуждены  были  сидеть  в
укрытиях,  а  на  станции  в  это время стоял эшелон с пленными. Был большой
мороз,  кое-кто  из пленных, имея не очень теплую одежду, страдал от холода,
хотя  и  известно,  что  русские  весьма  привычны к холоду, кое-кто и вовсе
замерз  насмерть.  Пришлось  высвобождать  от  них  вагоны,  для  этого было
мобилизовано  население,  то  есть  старики  и  женщины,  женщины выкатывали
замерзших  из  вагонов,  и  вот  у  одного замерзшего в камень одна немецкая
женщина  совершенно  случайно  увидела  уголок какой-то бумаги на груди. Она
расстегнула  на  мертвом  одежду,  достала  эту  бумагу и сразу узнала в ней
диплом  Флорентийской  академии  искусств,  потому что точно такой же диплом
имел  и  ее муж, которого взяли на Восточный фронт в саперные части и где он
погиб.  Женщина  прислонилась  ухом  к груди русского и услышала, что у него
еще  бьется  сердце.  Оно билось еле слышно, жизнь держалась, как говорится,
на  волоске  в  этом  теле,  но женщина решила спасти эту жизнь! Она украла,
буквально  украла замерзшего пленного, привезла к себе домой, возвратила его
к  жизни,  втайне  от  соседей прятала художника у себя в квартире до самого
конца войны. Потом он возвратился к себе домой.
     - Труднее  было  бы  сосчитать и рассказать о тех, кто не возвратился и
никогда не возвратится, - сказал Борис.
     - Мы  стараемся  возвратить все, - торжественно заявил Вассеркампф, - и
надеюсь,  что никому не даем оснований сомневаться в немецкой честности. Мог
бы  привести  вам  пример,  касающийся  исторических документов. Речь идет о
"Кодексе  Супраслиенсис",  проще  говоря  - Супрасльском кодексе, который до
войны   был   собственностью  Варшавской  государственной  библиотеки.  Герр
профессор слыхал об этом кодексе, нетва?
     - Это моя специальность, - подтвердил Отава.
     - И  герр  профессор  знает,  какую ценность представляет собой кодекс.
Десятое,   а   может,  и  девятое  столетие.  Писано  кириллицей,  возможно,
где-нибудь  в  Прикарпатье,  то  есть  на  территории  современной  Украины.
Двадцать  четыре  менаэум,  то  есть  житий  святых,  гомилии, приписываемые
Иоанну  Крестителю,  Епифанию Кипрскому и патриарху Фотию. Рукопись эта была
спасена  кем-то  из  наших  солдат во вре