вещах, -- разве все мы уже не существовали? -- и не должны ли мы вернуться и пройти этот другой путь впереди нас, этот длинный жуткий путь, -- не должны ли мы вечно возвращаться" -- Так говорил я, и говорил все тише: ибо я страшился своих собственных мыслей и задних мыслей. И вдруг вблизи услышал я <i>вой</i> собаки. Не слышал ли я уже когда-то этот вой собаки? Моя мысль устремилась в прошлое. Да! Когда я был ребенком, в самом раннем детстве: -- тогда слышал я собаку, которая так выла. И я видел ее, ощетинившуюся, с поднятой кверху мордой, дрожащую, в тот тихий полуночный час, когда и собаки верят в призраки; -- и мне было жаль ее. Над домом только что взошел, в мертвом молчании, полный месяц; он остановился круглым огненным шаром над плоской крышею, как вор над чужой собственностью; -- тогда собаку обуял страх: ибо собаки верят в воров и призраков. И когда я опять услышал этот вой, я вновь почувствовал жалость. Куда же девался карлик? И ворота? И паук? И наши перешептывания? Было ли это во сне? Или наяву? Я увидел вдруг, что стою среди диких скал, один, облитый мертвым лунным светом. <i>Но здесь же лежал человек</i>! И собака с ощетинившейся шерстью прыгала и визжала, -- и увидев, что я подошел, -- она снова завыла, она <i>закричала</i>; слышал ли я когда-нибудь, чтобы собака кричала так о помощи? И поистине, ничего подобного тому, что увидел я, никогда я не видел. Я увидел молодого пастуха, задыхавшегося, корчившегося, с искаженным лицом; изо рта у него висела черная, тяжелая змея. Видел ли я когда-нибудь столько отвращения и смертельного ужаса на одном лице? Должно быть, он спал? В это время змея заползла ему в глотку и впилась в нее. Моя рука рванула змею, рванула: напрасно! она не вырвала змеи из глотки. Тогда из уст моих раздался крик: "Откуси! Откуси! Откуси ей голову!" -- так кричал из меня мой ужас, моя ненависть, мое отвращение, моя жалость, все доброе и все злое во мне слилось в один общий крик. -- Вы, смельчаки, окружающие меня! Вы, искатели, испытатели и все, кто плавает под коварными парусами по неисследованным морям! Вы, охотники до загадок! Разгадайте же мне загадку, которую я видел тогда, растолкуйте же мне призрак, представший пред самым одиноким! Ибо это был призрак и предвидение: <i>что</i> видел я тогда в символе? И <i>кто</i> же он, кто некогда еще должен прийти? <i>Кто</i> этот пастух, которому заползла в глотку змея? <i>Кто</i> этот человек, которому все самое тяжелое, самое черное заползет в глотку? -- И пастух откусил, как советовал ему крик мой; откусил голову змеи! Далеко отплюнул он ее -- и вскочил на ноги. -- Ни пастуха, ни человека более -- предо мной стоял преображенный, просветленный, который <i>смеялся</i>! Никогда еще на земле не смеялся человек так, как <i>он</i> смеялся! О братья мои, я слышал смех, который не был смехом человека, -- и теперь пожирает меня жажда, тоска, которая никогда не стихнет во мне. Желание этого смеха пожирает меня: о, как вынесу я еще жизнь? И как вынес бы я теперь смерть! -- Так говорил Заратустра. О блаженстве против воли С такими загадками и с горечью в сердце плыл Заратустра по морю. Но на четвертый день странствования, когда он уже был далеко от блаженных островов и от своих друзей, он превозмог всю свою печаль: победоносно, твердой ногою стоял он снова на пути своей судьбы. И так говорил тогда Заратустра к своей ликующей совести: -- Опять я один и хочу им быть, один с ясным небом и свободным морем; и снова послеполуденное время вокруг меня. В послеполуденное время обрел я некогда впервые своих друзей, также в послеполуденное время вторично обрел я их: в тот час, когда становится более спокойным всякий свет. Ибо частички счастья, блуждающие еще между небом и землей, ищут пристанища себе в светлой душе: теперь от <i>счастья</i> стал более спокойным всякий свет. О послеполуденное время моей жизни! Однажды спустилось также и <i>мое</i> счастье в долину искать себе пристанища: тогда обрело оно эти открытия, гостеприимные души. О послеполуденное время моей жизни! Чего не отдал бы я, чтобы иметь одно: живое насаждение моих мыслей и утренний рассвет моей высшей надежды! Последователей искал некогда созидающий и детей <i>своей</i> надежды -- и вот оказалось, что он не может найти их иначе, как сам впервые создав их. Так и я нахожусь среди своего дела, идя к своим детям и возвращаясь от них: ради своих детей должен Заратустра довершить самою себя. Ибо от всего сердца любят только свое дитя и свое дело; и где есть великая любовь к самому себе, там служит она признаком беременности, -- так замечал я. Еще цветут мои дети своей первой весною; стоя близко друг к другу, вместе колеблемые ветром деревья моего сада и лучшей земли. И поистине! Где такие деревья стоят близко друг к другу, там <i>находятся</i> блаженные острова! Но когда-нибудь я вырою их и рассажу каждое отдельно: чтобы научилось оно одиночеству, упорству и осторожности. Суковатым и изогнутым, с гибкой твердостью должно стоять оно у моря, живым маяком непобедимой жизни. Там, где бури низвергаются в море и хобот гор пьет воду, там должно стоять каждое из них, днем и ночью, на страже, чтобы испытать и познать <i>себя</i>. Испытано и познано должно быть оно, чтобы знать, моего ли оно рода и происхождения, -- господин ли оно упорной воли, молчаливо ли, даже когда говорит, и делает ли вид, что <i>берет</i>, отдавая: -- чтобы стать некогда моим последователем и созидающим и празднующим вместе с Заратустрой -- таким, что пишет мою волю на моих скрижалях: для более полного довершения всех вещей. И ради него и подобных ему должен я довершить самого <i>себя</i>, поэтому бегу я теперь своего счастья и отдаю себя в жертву всем несчастьям -- чтобы испытать и познать <i>себя</i> в последний раз. И поистине, настало время мне уходить; и тень странника, и поздняя пора, и самый тихий час -- все говорило мне: "Давно пора!" Ветер проникал в замочную скважину и говорил: "Иди!" Дверь лукаво распахивалась и говорила: "Уходи!" Но я лежал, прикованный любовью к своим детям: желание любви наложило на меня эти узы, так что я сделался жертвою своих детей и из-за них потерял себя. Желать -- это уже значит для меня: потерять себя. <i>У меня есть вы, мои дети!</i> В этом обладании все должно быть уверенностью и ничто не должно быть желанием. Но солнце моей любви пылало надо мной, в собственном соку варился Заратустра, -- тогда пронеслись тень и сомнение надо мной. Я уже жаждал мороза и зимы. "О, если бы мороз и зима заставили меня снова дрожать от стужи и щелкать зубами!" -- вздыхал я, -- тогда поднялись от меня ледяные туманы. Мое прошлое вскрыло свои могилы, проснулось много страдания, заживо погребенного: оно лишь дремало, сокрытое в саване. Так все кричало мне знаками: "Пора!" Но я -- не слушал; пока наконец не зашевелилась моя бездна и моя мысль не укусила меня. О бездонная мысль, ты -- <i>моя</i> мысль! Когда же найду я силу слышать, как ты роешь, и не дрожать более? До самой гортани стучит мое сердце, когда я слышу, как ты роешь! Даже твое молчание душит меня, ты, бездонная молчальница! Никогда еще не решался я вызвать тебя <i>наружу</i>: довольно того уже, что носил я тебя -- с собою! Еще не был я достаточно силен для последней смелости льва и дерзости его. Твоя тяжесть всегда была для меня уже достаточно ужасной; но когда-нибудь я должен найти силу и голос льва, который вызовет тебя наружу! И когда я преодолею это в себе, тогда преодолею я еще и нечто большее; и <i>победа</i> должна быть печатью моего довершения! А до тех пор я блуждаю еще по неведомым морям; случай льстит мне и ласкает меня; я смотрю вперед и назад -- и не вижу конца. Еще не наступил час моей последней борьбы -- или он только что настает? Поистине, с коварной прелестью смотрят на меня кругом море и жизнь! О послеполуденное время моей жизни! О счастье, предвестник вечера! О пристань в открытом море! О мир в неизвестности! Как не доверяю я вам всем! Поистине, я не доверяю вашей коварной прелести! Я похож на влюбленного, который не доверяет слишком бархатной улыбке. Как он, ревнивец, отталкивает от себя возлюбленную, оставаясь нежным даже в своей суровости, -- так и я отталкиваю от себя этот блаженный час. Прочь от меня, блаженный час! С тобой пришло ко мне блаженство против воли! Готовый к своему самому глубокому страданию, стою я здесь: не вовремя пришел ты! Прочь от меня, блаженный час! Лучше ищи себе пристанища там -- у моих детей! Спеши и благослови их еще до вечера <i>моим</i> счастьем! Уже наступает вечер: солнце садится. Удалилось мое счастье! -- Так говорил Заратустра. И он ждал своего несчастья всю ночь -- но ждал напрасно. Ночь оставалась ясной и тихой, и счастье само приближалось к нему все ближе и ближе. А к утру засмеялся Заратустра в сердце своем и сказал насмешливо: "Счастье бегает за мной. Это потому, что я не бегаю за женщинами. А счастье -- женщина". Перед восходом солнца О небо надо мной, чистое! Глубокое! Бездна света! Взирая на тебя, я трепещу от божественных порывов. Броситься в твою высоту -- в этом <i>моя</i> глубина! Укрыться в твоей чистоте -- в этом <i>моя</i> невинность! Бога скрывает красота его -- так и ты скрываешь свои звезды. Ты безмолвствуешь -- <i>так</i> вещаешь ты мне свою мудрость. Безмолвно над бушующим морем поднялось ты сегодня, твоя любовь и твоя стыдливость открываются моей бушующей душе. В том, что пришло ты ко мне, прекрасное, скрытое в своей красоте, что безмолвно говоришь ты мне, открываясь в своей мудрости: О, неужели не угадал бы я всей стыдливости твоей души! <i>Перед</i> восходом солнца пришло ты ко мне, самому одинокому. Мы друзья с тобою изначала: у нас едины скорбь, и страх, и дно; даже солнце у нас общее. Мы не говорим друг с другом, ибо знаем слишком многое: мы безмолвствуем, мы улыбками сообщаем друг другу наше знание. Не свет ли ты моего пламени? Не живет ли в тебе душа -- сестричка моего понимания? Вместе учились мы всему; вместе учились мы подниматься над собою к себе самим и безоблачно улыбаться: безоблачно улыбаться вниз, светлыми очами и из огромной дали, в то время как под нами струятся, как дождь, насилие, и цель, и вина. И если блуждал я один, -- <i>чего</i> алкала душа моя по ночам и на тропинках заблуждения? И если поднимался я на горы, <i>кого</i>, как не тебя, искал я на горах? И все мои странствования и восхождения на горы -- разве не были они лишь необходимостью, чтобы помочь неумелому; <i>лететь</i> только хочет вся воля моя, лететь до <i>тебя</i>! И кого ненавидел я более, как не ползущие облака и все, что пятнает тебя? И даже свою собственную ненависть ненавидел я, потому что она пятнала тебя! Ползущие облака ненавижу я, этих крадущихся хищных кошек: они отнимают у тебя и у меня, что есть у нас общего, -- огромное, безграничное Да и Аминь! Мы ненавидим ползущие облака, этих посредников и смесителей -- этих половинчатых, которые не научились ни благословлять, ни проклинать от всего сердца. Лучше буду я сидеть в бочке под закрытым небом или в бездне без неба, чем видеть тебя, ясное небо, запятнанным ползущими облаками! И часто хотелось мне их скрепить зубчатыми золотыми проволоками молний, чтобы мог я, подобно грому, барабанить по вздутому животу их: гневно барабанить, ибо они крадут у меня твое Да и Аминь, ты, небо чистое надо мною! Светлое! Ты бездна света! -- ибо они крадут у тебя <i>мое</i> Да и Аминь! Ибо легче мне переносить шум, и гром, и проклятие непогоды, чем это осторожное, нерешительное кошачье спокойствие; и даже среди людей ненавижу я всего больше всех тихонько ступающих, половинчатых и неопределенных, нерешительных, медлительных, как ползущие облака. И "кто не может благословлять, должен <i>научиться</i> проклинать!" -- это ясное наставление упало мне с ясного неба, эта звезда блестит даже в темные ночи на моем небе. Но я благословляю и утверждаю, если только ты окружаешь меня, ты, чистое! Ясное! Ты, бездна света! -- во все бездны несу я тогда свое благословляющее утверждение. Я стал благословляющим и утверждающим: я долго боролся и был борцом, чтобы иметь наконец руки свободными для благословения. И вот мое благословение: над каждою вещью быть ее собственным небом, ее круглым куполом, ее лазурным колоколом и вечным спокойствием -- и блажен, кто так благословляет! Ибо все вещи крещены у родника вечности и по ту сторону добра и зла; а добро и зло суть только бегущие тени, влажная скорбь и ползущие облака. Поистине, это благословение, а не хула, когда я учу: "над всеми вещами стоит небо-случай, небо-невинность, небо-неожиданность, небо-задор". "Случай" -- это самая древняя аристократия мира, ее возвратил я всем вещам, я избавил их от подчинения цели. Эту свободу и эту безоблачность неба поставил я, как лазурный колокол, над всеми вещами, когда я учил, что над ними и через них никакая "вечная воля" -- не хочет. Это дерзновение и это безумие поставил я на место той воли, когда я учил: "Всюду одно невозможно -- разумный смысл!" Хотя <i>немного</i> разума, семя мудрости рассеяно от звезды до звезды, эта закваска примешана ко всем вещам: из-за безумия примешана мудрость ко всем вещам! Немного мудрости еще возможно; но эту блаженную уверенность находил я во всех вещах: они предпочитают <i>танцевать</i> -- на ногах случая. О небо надо мною, ты, чистое! Высокое! Теперь для меня в том твоя чистота, что нет вечного паука-разума и паутины его: -- что ты место танцев для божественных случаев, что ты божественный стол для божественных игральных костей и играющих в них! -- Но ты краснеешь? Не сказал ли я того, чего нельзя высказывать? Не произнес ли я хулы, желая благословить тебя? Или покраснело ты от стыда, что находимся мы вдвоем? -- Не приказываешь ли ты мне удалиться и замолчать, ибо теперь -- <i>день</i> приближается? Мир так глубок, как день помыслить бы не смог. Не все дерзает говорить перед лицом дня. Но день приближается -- и мы должны теперь расстаться! О небо надо мною, ты, стыдливое! Пылающее! О ты, мое счастье перед восходом солнца! День приближается -- и мы должны теперь расстаться! -- Так говорил Заратустра. Об умаляющей добродетели 1 Спустившись на сушу, Заратустра не направился прямо на свою гору и в свою пещеру, а прошелся по разным дорогам, всюду задавая вопросы и осведомляясь о многом, так что, шутя, он говорил о себе самом: "Вот река, многими извивами возвращающаяся к источнику своему!" Ибо он хотел узнать, что случилось <i>с человеком</i> в отсутствие его: стал ли он более великим или меньше прежнего? И однажды увидел он ряд новых домов; дивился он этому и сказал: "Что означают дома эти? Поистине, не великая душа построила их по своему подобию! Не глупый ли ребенок вынул их из своего ящика с игрушками? Пусть бы другой ребенок опять уложил их в свой ящик! А эти комнаты и каморки: могут ли <i>люди</i> выходить из них и входить туда? Они кажутся мне сделанными для шелковичных червей или для кошек-лакомок, которые не прочь дать полакомиться и собою!" И Заратустра остановился и задумался. Наконец он сказал с грустью: "<i>Все</i> измельчало! Повсюду вижу я низкие ворота: кто подобен <i>мне</i>, может еще пройти в них, но -- он должен нагнуться! О, когда же вернусь я на мою родину, где я не должен более нагибаться -- не должен более нагибаться перед <i>маленькими</i>!" -- И Заратустра вздохнул и устремил взор свой вдаль. В тот же день сказал он речь свою об умаляющей добродетели. 2 Я хожу среди этих людей и дивлюсь: они не прощают мне, что я не завидую добродетелям их. Они огрызаются на меня, ибо я говорю им: маленьким людям нужны маленькие добродетели, -- ибо трудно мне согласиться, чтобы маленькие люди были <i>нужны</i>! Я похож здесь на петуха в чужом птичнике, которого клюют даже куры; но оттого не сержусь я на этих кур. Я вежлив с ними, как со всякой маленькой неприятностью; быть колючим по отношению ко всему маленькому кажется мне мудростью, достойной ежа. Все они говорят обо мне, сидя вечером у очага, -- они говорят обо мне, но никто не думает -- обо мне! Вот новая тишина, которой я научился: их шум вокруг меня накидывает покрывало на мои мысли. Они шумят между собой: "Что несет нам эта темная туча? берегитесь, чтобы не принесла она нам заразы!" И недавно одна женщина отдернула своего ребенка, тянувшегося ко мне. "Унесите детей! -- кричала она. -- Такие глаза опаляют детские души". Они кашляют, когда я говорю: они думают, что кашель -- возражение против могучих ветров, -- они нисколько не догадываются о шуме моего счастья! "У нас еще нет времени для Заратустры" -- так возражают они; но что толку во времени, у которого "нет времени" для Заратустры? И даже когда они восхваляют меня -- разве мог бы заснуть я на славе <i>их</i>? Терновый пояс -- хвала их для меня: я испытываю зуд, даже когда снимаю его. И вот чему научился я у них: тот, кто хвалит, делает вид, будто воздает он должное, но на самом деле он хочет получить еще больше! Спросите у моей ноги, нравится ли ей их манера хвалить и привлекать к себе! Поистине, при таком такте и при таком тик-таке не хочет она ни танцевать, ни оставаться в покое. Они пробуют хвалить мне маленькую добродетель и привлечь меня к ней; в тик-так маленького счастья хотели бы они увлечь мою ногу. Я хожу среди этих людей и дивлюсь: они <i>измельчали</i> и все еще мельчают -- <i>и делает это их учение о счастье и добродетели.</i> Они ведь и в добродетели скромны, ибо они ищут довольства. А с довольством может мириться только скромная добродетель. Правда, и они учатся шагать по-своему и шагать вперед; но я называю это <i>ковылянием</i>. -- И этим мешают они всякому, кто спешит. И многие из них идут вперед и смотрят при этом назад, вытянув шею: я охотно толкаю их. Ноги и глаза не должны ни лгать, ни изобличать друг друга во лжи. Но много лжи у маленьких людей. Некоторые из них обнаруживают свою волю, но большинство лишь служит чужой воле. Некоторые из них искренни, ни большинство -- плохие актеры. Есть между ними актеры бессознательные и актеры против воли, -- искренние всегда редки, особенно искренние актеры. Качества мужа здесь редки; поэтому их женщины становятся мужчинами. Ибо только тот, кто достаточно мужчина, <i>освободит</i> в женщине -- <i>женщину</i>. И вот худшее лицемерие, что встретил я у них: даже те, кто повелевают, подделываются под добродетели тех, кто служит им. "Я служу, ты служишь, мы служим" -- так молится здесь лицемерие господствующих, -- но горе! если первый господин есть <i>только</i> первый слуга! Ах, даже в их лицемерие залетело любопытство моего взора; и я хорошо угадал их счастье мухи и их жужжание на освещенном солнцем оконном стекле. Сколько вижу я доброты, столько и слабости. Сколько справедливости и сострадания, столько и слабости. Все они круглы, аккуратны и благосклонны друг к другу, как круглы, аккуратны и благосклонны песчинки одна к другой. Скромно обнять маленькое счастье -- это называют они "смирением"! и при этом они уже скромно косятся на новое маленькое счастье. В сущности в своей простоте они желают лишь одного: чтобы никто не причинял им страдания. Поэтому они предупредительны к каждому и делают ему добро. Но это <i>трусость </i>-- хотя бы и называлась она "добродетелью". -- И когда этим маленьким людям случается говорить грубо -- <i>я</i> слышу в голосе их лишь хрипоту: ибо всякий сквозняк -- делает их хриплыми. Хитры они, и у добродетелей их хитрые пальцы. Но им недостает кулаков, их пальцы не умеют сжиматься в кулак. Добродетелью считают они все, что делает скромным и ручным; так превратили они волка в собаку и самого человека в лучшее домашнее животное человека. "Мы поставили наш стул <i>посередине</i>, -- так говорит мне ухмылка их, -- одинаково далеко от умирающего гладиатора и довольных свиней". Но это -- <i>посредственность</i>; хотя бы и называлась она умеренностью. 3 Я хожу среди этих людей и роняю много слов; но они не умеют ни брать, ни хранить. Они удивляются, что я не пришел обличать их похоти и пороки; но поистине, я не пришел также предостерегать от карманных воров! Они удивляются, что я не желаю оттачивать и накачивать их ум; как будто им мало еще умников, тонких, чей голос скрипит, как грифель по аспидной доске! И когда я кричу: "Кляните всех трусливых демонов в вас, которые желали бы визжать, крестом складывать руки и поклоняться", они восклицают: "Заратустра -- безбожник". И особенно кричат об этом их проповедники смирения -- да, именно им люблю я кричать в самое ухо: да! Я -- Заратустра, безбожник! Проповедники смирения! Всюду, где есть слабость, болезнь и струпья, они ползают, как вши; и только мое отвращение мешает мне давить их. Ну что ж! Вот моя проповедь для <i>их</i> ушей: я -- Заратустра, безбожник, который говорит "кто безбожнее меня, чтобы я мог радоваться его наставлению?" Я -- Заратустра, безбожник: где найду я подобных себе? Подобны мне все, кто отдают себя самих своей воле и сбрасывают с себя всякое смирение. Я -- Заратустра, безбожник: я варю каждый случай в <i>моем</i> котле. И только когда он там вполне сварится, я приветствую его как <i>мою</i> пищу. И поистине, многие случаи повелительно приближались ко мне; но еще более повелительно говорила к ним моя <i>воля</i>, -- и тотчас стояли они на коленях, умоляя -- -- умоляя, чтобы дал я им пристанище и оказал им сердечный прием, и льстиво уговаривая: "Видишь, о Заратустра, так только друг приближается к другу!" -- Но что говорю я там, где нет ни у кого <i>моих</i> ушей! И так стану я взывать ко всем ветрам: -- Вы все мельчаете, вы, маленькие люди! Вы распадаетесь на крошки, вы, любители довольства! Вы погибнете еще -- -- от множества ваших маленьких добродетелей, от множества ваших мелких упущений, от вашего постоянного маленького смирения! Вы слишком щадите, слишком уступаете: такова почва, на которой произрастаете вы! Но чтобы дерево стало <i>большим</i>, для этого должно оно обвить крепкие скалы крепкими корнями! Даже то, чего вы не исполняете, помогает ткать ткань всего человеческого будущего; даже ваше ничто есть паутина и паук, живущий кровью будущего. И когда вы берете, вы как бы крадете, вы, маленькие добродетельные люди; но и среди мошенников говорит <i>честь</i>: "Надо красть только там, где нельзя грабить". "Дается" -- таково учение смирения. Но я говорю вам, вы, любители довольства: <i>берется</i> и будет все больше браться <i>от вас</i>! Ах, если бы вы сбросили с себя всякое <i>полухотение</i> и решительно отдались и лени и делу! Ах, если бы вы поняли мои слова: "Делайте, пожалуй, все, что вы хотите, -- но прежде всего будьте такими, которые <i>могут хотеть</i>! Любите, пожалуй, своего ближнего, как себя, -- но прежде всего будьте такими, которые <i>любят самих себя</i> -- -- любят великой любовью, любят великим презрением!" Так говорит Заратустра, безбожник. -- Но что говорю я там, где нет ни у кого <i>моих</i> ушей! Здесь еще целым часом рано для меня. Свой собственный провозвестник я среди этих людей, свой собственный крик петуха среди темных улиц. Но приближается их час! Приближается также и мой! Час от часу становятся они меньше, беднее, бесплоднее -- бедная трава! бедная земля! И <i>скоро</i> будут они стоять, подобно сухой степной траве, и поистине, усталые от себя самих, -- и томимые скорее жаждой <i>огня</i>, чем воды! О благословенный час молнии! О тайна перед полуднем! -- в блуждающие огни некогда превращу я их и в провозвестников огненными языками: -- возвещать будут они некогда огненными языками: он приближается, он близок, <i>великий полдень</i>! -- Так говорил Заратустра. На горе Елеонской Зима, злая гостья, сидит у меня в доме; посинели мои руки от ее дружеских рукопожатий. Я уважаю ее, эту злую гостью, но охотно оставляю ее сидеть одну. Охотно убегаю я от нее; и если бежишь <i>хорошо</i>, то и убегаешь от нее! С теплыми ногами, с теплыми мыслями бегу я туда, где стихает ветер, -- в освещенный солнцем уголок моей горы Елеонской. Так смеюсь я над моей суровою гостьей и благодарен ей еще за то, что она ловит у меня в доме мух и заставляет стихать разный мелкий шум. Ибо она не любит, когда поет комар или даже целых два; она делает улицу пустынной, так что лунный свет боится проникать туда ночью. Она суровая гостья, -- но я чту ее и не молюсь, подобно неженкам, пузатому идолу огня. Лучше немного пощелкать зубами, чем молиться идолам! -- так хочет род мой. И особенно ненавижу я всех идолов огня, пылких, дымящихся и удушливых. Кого я люблю, того люблю я больше зимою, чем летом; лучше и смелее смеюсь я над моими врагами, с тех пор как зима сидит у меня в доме. Поистине, смело даже тогда, когда я <i>заползаю</i> в постель: тогда смеется и шалит мое укрывшееся счастье и мои обманчивые сны начинают смеяться. Разве я -- ползаю? Никогда в жизни не ползал я перед сильными; и если лгал я когда-нибудь, то лгал из любви. Поэтому весел я и на зимней постели. Скромная постель греет меня больше, чем роскошная, ибо я ревнив к своей бедности. А зимою она больше всего верна мне. Злобою начинаю я каждый день, я смеюсь над зимою холодной ванною -- за это ворчит на меня моя строгая гостья. Также люблю я ее щекотать маленькой восковой свечкой -- чтобы она наконец выпустила небо из пепельно-серых сумерек. Особенно злым бываю я утром -- в ранний час, когда звенит ведро у колодца и раздается на серых улицах теплое ржание лошадей: С нетерпением жду я, чтобы взошло наконец ясное небо, зимнее снежнобородое небо, старик, белый как лунь, -- -- молчаливое зимнее небо, часто умалчивающее даже о своем солнце! Не у него ли научился я долгому, светлому молчанию? Или оно научилось ему у меня? Или каждый из нас сам изобрел его? Тысячекратно происхождение всех хороших вещей: все хорошие веселые вещи прыгают от радости в бытие -- как могли бы они это сделать -- только один раз! Хорошая, веселая вещь также долгое молчание, и хорошо также смотреть, подобно зимнему небу, с ясным круглоглазым лицом: -- скрывать, подобно ему, свое солнце и свою непреклонную волю-солнце; поистине, <i>хорошо</i> изучил я это искусство и это зимнее веселье! Моя самая любимая злоба и искусство в том, чтобы мое молчание научилось не выдавать себя молчанием. Гремя словами и игральными костями, дурачу я тех, кто торжественно ждет, -- от всех этих строгих надсмотрщиков должна ускользнуть моя воля и цель. Чтобы никто не мог видеть основы и последней воли моей, -- для этого изобрел я долгое светлое молчание. Многих умных встречал я: они закрывали покрывалом свое лицо и мутили свою воду, чтобы никто не мог насквозь видеть их. Но именно к ним обращались более умные из среды недоверчивых и грызущих орехи: именно у них вылавливали они наиболее припрятанную рыбу их! Но умы светлые, смелые и прозрачные -- они, по-моему, наиболее умные из всех молчаливых: так <i>глубока</i> основа их, что даже самая прозрачная вода -- не выдает ее. Ты, снежнобородое молчаливое зимнее небо, ты, круглоглазая лунь надо мною! О ты, небесный символ моей души и ее радости! И разве не <i>должен</i> я прятаться, как проглотивший золото, -- чтобы не распластали мою душу? Разве не <i>должен</i> я пользоваться ходулями, чтобы не <i>заметили</i> моих длинных ног, -- все эти завистники и ненавистники, окружающие меня? Эти удушливые, тепличные, изношенные, отцветшие, истосковавшиеся души -- как <i>могла бы</i> их зависть вынести мое счастье! Поэтому я показываю им только зиму и лед на моих вершинах -- и <i>не</i> показываю, что моя гора окружена также всеми солнечными поясами! Они слышат только свист моих зимних бурь -- и не слышат, что ношусь я и по теплым морям, как тоскующие, тяжелые, горячие южные ветры. Они сожалеют также о моих нечаянностях и случайностях -- но <i>мое</i> слово гласит: "Предоставьте случаю идти ко мне: невинен он, как малое дитя!" Как <i>могли бы</i> они вынести мое счастье, если бы я не наложил несчастий, зимней стужи, шапок из белого медведя и покровов из снежного неба на мое счастье! -- если бы сам я не питал жалости к их <i>состраданию</i>: к состраданию этих завистников и ненавистников! Если бы сам я не вздыхал и не дрожал пред ними от холода и не <i>одевался</i> терпеливо, как в шубу, в сострадание их! В том мудрая блажь и благостыня моей души, что <i>не прячет</i> она своей зимы и своих морозных бурь, она не прячет также и своего озноба. Для одного одиночество есть бегство больного; для другого одиночество есть бегство <i>от</i> больных. Пусть <i>слышат</i> они, как дрожу и вздыхаю я от зимней стужи, все эти бедные, завистливые негодники, окружающие меня! Несмотря на эти вздохи и дрожь, все-таки бежал я из их натопленных комнат. Пусть они жалеют меня и вздыхают вместе со мною о моем ознобе: "от льда познания он <i>замерзнет</i> еще!" -- так жалуются они. А я тем временем бегаю всюду с теплыми ногами на моей горе Елеонской; в освещенном солнцем уголку моей горы Елеонской пою и смеюсь я над всяким состраданием. -- Так пел Заратустра. О прохождении мимо Так, медленно проходя среди многих народов и через различные города, вернулся Заратустра окольным путем в свои горы и свою пещеру. И вот, подошел он неожиданно к воротам <i>большого города</i>; но здесь бросился к нему с распростертыми руками беснующийся шут и преградил ему дорогу. Это был тот самый шут, которого народ называл "обезьяной Заратустры": ибо он кое-что перенял из манеры его говорить и охотно черпал из сокровищницы его мудрости. И шут так говорил к Заратустре: "О Заратустра, здесь большой город; тебе здесь нечего искать, а потерять ты можешь все. К чему захотел ты вязнуть в этой грязи? Пожалей свои ноги! Плюнь лучше на городские ворота и -- вернись назад! Здесь ад для мыслей отшельника: здесь великие мысли кипятятся заживо и развариваются на маленькие. Здесь разлагаются все великие чувства: здесь может только громыхать погремушка костлявых убогих чувств! Разве ты не слышишь запаха бойни и харчевни духа? Разве не стоит над этим городом смрад от зарезанного духа? Разве не видишь ты, что души висят здесь, точно обвисшие, грязные лохмотья? -- И они делают еще газеты из этих лохмотьев! Разве не слышишь ты, что дух превратился здесь в игру слов? Отвратительные слова-помои извергает он! -- И они делают еще газеты из этих слов-помоев! Они гонят друг друга и не знают куда? Они распаляют друг друга и не знают зачем? Они бряцают своей жестью, они звенят своим золотом. Они холодны и ищут себе тепла в спиртном; они разгорячены и ищут прохлады у замерзших умов; все они хилы и одержимы общественным мнением. Все похоти и пороки здесь у себя дома; но существуют здесь также и добродетельные, существует здесь много услужливой, служащей добродетели: Много услужливой добродетели с пальцами-писаками и с твердым седалищем и ожидалищем; она благословлена мелкими надгрудными звездами и набитыми трухой, плоскозадыми дочерьми. Существует здесь также много благочестия, много лизоблюдов и льстивых ублюдков перед богом воинств. Ибо "сверху" сыплются звезды и милостивые плевки; вверх тянется каждая беззвездная грудь. У месяца есть свой двор и при дворе -- свои придурки; но на все, что исходит от двора, молится нищая братия и всякая услужливая нищенская добродетель. "Я служу, ты служишь, мы служим" -- так молится властелину всякая услужливая добродетель: чтобы заслуженная звезда прицепилась наконец ко впалой груди! Но месяц вращается еще вокруг всего земного: так вращается и властелин вокруг самого-что-ни-на-есть земного, -- а это есть золото торгашей. Бог воинств не есть бог золотых слитков; властелин предполагает, а торгаш -- располагает! Во имя всего, что есть в тебе светлого, сильного и доброго, о Заратустра! плюнь на этот город торгашей и вернись назад! Здесь течет кровь гниловатая и тепловатая и пенится по всем венам; плюнь на большой город, на эту большую свалку, где пенится всякая накипь! Плюнь на город подавленных душ и впалых грудей, язвительных глаз и липких пальцев -- -- на город нахалов, бесстыдников, писак, пискляк, растравленных тщеславцев -- -- где все скисшее, сгнившее, смачное, мрачное, слащавое, прыщавое, коварное нарывает вместе -- -- плюнь на большой город и вернись назад!" -- Но здесь прервал Заратустра беснующегося шута и зажал ему рот. "Перестань наконец! -- воскликнул Заратустра. -- Мне давно уже противны твоя речь и твоя манера говорить! Зачем же так долго жил ты в болоте, что сам должен был сделаться лягушкой и жабою? Не течет ли теперь у тебя самого в жилах гнилая, пенистая, болотная кровь, что научился ты так квакать и поносить? Почему не ушел ты в лес? Или не пахал землю? Разве море не полно зелеными островами? Я презираю твое презрение, и, если ты предостерегал меня, -- почему же не предостерег ты себя самого? Из одной только любви воспарит полет презрения моего и предостерегающая птица моя: но не из болота! -- Тебя называют моей обезьяной, ты, беснующийся шут; но я называю тебя своей хрюкающей свиньей -- хрюканьем портишь ты мне мою похвалу глупости. Что же заставило тебя впервые хрюкать? То, что никто достаточно не <i>льстил</i> тебе: поэтому и сел ты вблизи этой грязи, чтобы иметь основание вдоволь хрюкать, -- -- чтобы иметь основание вдоволь <i>мстить</i>! Ибо месть, ты, тщеславный шут, и есть вся твоя пена, я хороню разгадал тебя! Но твое шутовское слово вредит <i>мне</i> даже там, где ты прав! И если бы слово Заратустры <i>было</i> даже сто раз право, -- <i>ты</i> все-таки <i>вредил</i> бы мне -- моим словом!" Так говорил Заратустра; и он посмотрел на большой город, вздохнул и долго молчал. Наконец он так говорил: Мне противен также этот большой город, а не только этот шут. И здесь и там нечего улучшать, нечего ухудшать! Горе этому большому городу! -- И мне хотелось бы уже видеть огненный столб, в котором сгорит он! Ибо такие огненные столбы должны предшествовать великому полдню. Но всему свое время и своя собственная судьба. Но такое поучение даю я тебе, шут, на прощание: где нельзя уже любить, там нужно -- пройти мимо! -- Так говорил Заратустра и прошел мимо шута и большого города. Об отступниках 1 Ах, все уже поблекло и отцвело, что еще недавно зеленело и пестрело на этом лугу! И сколько меду надежды уносил я отсюда в свои улья! Все эти юные сердца уже состарились -- и даже не состарились! только устали, опошлились и успокоились: они называют это "мы опять стали набожны". Еще недавно видел я их спозаранку выбегающими на смелых ногах; но их ноги познания устали, и теперь бранят они даже свою утреннюю смелость! Поистине, многие из них когда-то поднимали свои ноги, как танцоры, их манил смех в моей мудрости, -- потом они одумались. Только что видел я их согбенными -- ползущими ко кресту. Вокруг света и свободы когда-то порхали они, как мотыльки и юные поэты! Немного взрослее, немного мерзлее -- и вот они уже нетопыри и проныры и печные лежебоки. Не потому ли поникло сердце их, что, как кит, поглотило меня одиночество? Быть может, долго, с тоскою, <i>тщетно</i> прислушивалось их ухо к призыву труб моих и моих герольдов? -- Ах! Всегда было мало таких, чье сердце надолго сохраняет терпеливость и задор; у таких даже дух остается выносливым. Остальные малодушны. Остальные -- это всегда большинство, вседневность, излишек, многое множество -- все они <i>малодушны</i>. Кто подобен мне, тому встретятся на пути переживания, подобные моим, -- так что его первыми товарищами будут трупы и скоморохи. Его вторыми товарищами -- те, кто назовут себя <i>верующими</i> в него: живая толпа, много любви, много безумия, много безбородого почитания. Но к этим верующим не должен привязывать своего сердца тот, кто подобен мне среди людей; в эти весны и пестрые луга не должен верить тот, кто знает род человеческий, непостоянный и малодушный! Если бы <i>могли</i> они быть иными, они и <i>хотели</i> бы иначе. Все половинчатое портит целое. Что листья блекнут, -- на что тут жаловаться! Оставь их лететь и падать, о Заратустра, и не жалуйся! Лучше подуй на них шумящими ветрами, -- -- подуй на эти листья, о Заратустра, чтобы все <i>увядшее</i> скорей улетело от тебя! 2 "Мы опять стали набожны" -- так признаются эти отступники; и многие из них еще слишком малодушны, чтобы признаться в этом. Им смотрю я в глаза, -- им говорю я в лицо и в румянец их щек: вы те, что снова <i>молитесь</i>! Но это позор -- молиться! Не для всех, а для тебя, и для меня, и для тех, у кого в голове есть совесть. Для <i>тебя</i> это позор -- молиться! Ты знаешь хорошо: твой малодушный демон, сидящий в тебе, охотно складывающий руки и опускающий их на колени и любящий удобства, -- этот малодушный демон говорит тебе: <i>есть</i> Бог!" Но <i>потому</i> и принадлежишь ты к роду боящихся света, к тем, кому свет не дает покоя; теперь должен ты с каждым днем все глубже засовывать голову свою в ночь и чад! И поистине, ты хорошо выбрал час: ибо теперь вновь начинают вылетать ночные птицы. Час настал для всех боящихся света, час отдыха, когда они -- не "отдыхают". Я слышу и чую: настал их час для охоты и торжественных шествий, не для дикой охоты, а для домашней, пустячной и вынюхивающей охоты людей тихо ступающих и тихо молящихся, -- для охоты на чувствительных ханжей: все мышеловки для сердец теперь опять расставлены! И где ни поднимаю я завесы, отовсюду вылетает ночная бабочка. Не сидела ли она, спрятавшись вместе с другой ночной бабочкой? Ибо всюду чую я присутствие маленьких скрытых общин; а где есть приюты, там есть новые богомольцы и смрад от богомольцев. Они сидят по целым вечерам друг у друга и говорят: "Будем опять как малые дети и станем взывать к милосердному Богу!" -- устами и желудком, которые испорчены набожными кондитерами. Или они смотрят долгими вечерами на хитрого, подстерегающего паука-крестовика, который сам проповедует мудрость паукам и так учит их: "Под крестами хорошо ткать паутину!" Или они сидят целыми днями с удочками у болота и оттого мнят себя <i>глубокими</i>, но кто удит там, где нет рыбы, того не назову я даже поверхностным! Или они с благочестивой радостью учатся играть на гуслях у песнопевца, который не прочь вгусляриться в сердца молодых бабенок, -- ибо устал он от старых баб и их похвал. Или они поучаются страху у полусумасшедшего ученого, ожидающего в тем