Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
     © Copyright Михаил Зощенко, наследники
     По всем вопросам касающимся использования авторских прав на
     произведения Михаила Зощенко следует обращаться:
     Изд. "Лимбус Пресс" (limbuspr@spb.cityline.ru), тел: 007-812-1126706
     OCR: Sash The Matrix
---------------------------------------------------------------





     Григорий  Иванович  шумно  вздохнул, вытер  подбородок рукавом и  начал
рассказывать:
     - Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели  баба в шляпке,
ежели  чулочки на ней  фильдекосовые, или  мопсик  у ней на  руках, или  зуб
золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.
     А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и
в театр водил.  В театре-то все  и  вышло.  В театре  она  и развернула свою
идеологию во всем объеме.
     А встретился я с  ней во дворе  дома. На собрании.  Гляжу, стоит этакая
фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.
     - Откуда, - говорю, - ты, гражданка? Из какого номера?
     - Я, - говорит, - из седьмого.
     - Пожалуйста, - говорю, - живите.
     И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я  к ней. В седьмой
номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в
смысле порчи водопровода и уборной? Действует?
     - Да, - отвечает, - действует.
     И сама  кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами
стрижет.  И зуб  во рте блестит.  Походил я к ней  месяц  - привыкла.  Стала
подробней  отвечать. Дескать,  действует  водопровод, спасибо  вам, Григорий
Иванович.
     Дальше - больше, стали мы с ней  по улицам гулять.  Выйдем  на улицу, а
она  велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь,  что щука. И
чего сказать - не знаю, и перед народом совестно.
     Ну, а раз она мне и говорит:
     - Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы
бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
     - Можно, - говорю.
     И как раз на другой день  прислала комячейка билеты в оперу. Один билет
я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
     На билеты я не посмотрел, а они  разные. Который мой  - внизу сидеть, а
который Васькин - аж на самой галерке.
     Вот мы и  пошли.  Сели в театр. Она села на мой билет,  я - на Васькин.
Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее
вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу - антракт. А она в
антракте ходит.
     - Здравствуйте, - говорю.
     - Здравствуйте.
     Интересно, - говорю, - действует ли тут водопровод?
     - Не знаю, - говорит.
     И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на
стойке блюдо. На блюде пирожные.
     А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю:
     - Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то  не стесняйтесь. Я
заплачу.
     - Мерси, - говорит.
     И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.
     А денег у меня - кот наплакал. Самое большое, что па три  пирожных. Она
кушает, а я  с беспокойством по карманам шарю,  смотрю рукой, сколько у меня
денег. А денег - с гулькин нос.
     Съела она с  кремом, цоп  другое.  Я  аж  крякнул. И  молчу. Взяла меня
этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
     Я  хожу  вокруг  нее,  что  петух,  а  она  хохочет  и  на  комплименты
напрашивается.
     Я говорю:
     - Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
     А она говорит:
     - Нет.
     И берет третье.
     Я говорю:
     - Натощак - не много ли? Может вытошнить.
     А она:
     - Нот, - говорит, - мы привыкшие.
     И берег четвертое.
     Тут ударила мне кровь в голову.
     - Ложи, - говорю, - взад!
     А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.
     А мне будто  попала вожжа под хвост. Все  равно, думаю, теперь с пей не
гулять.
     - Ложи, - говорю, - к чертовой матери!
     Положила она назад. А я говорю хозяину:
     - Сколько с нас за скушанные три пирожные?
     А хозяин держится индифферентно - ваньку валяет.
     - С вас, - говорит, - за скушанные четыре штуки столько-то.
     - Как, - говорю, - за четыре?! Когда четвертое в блюде находится.
     - Нету, -  отвечает, - хотя оно  и  в блюде находится, но  надкус на ем
сделан и пальцем смято.
     - Как, - говорю, - надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
     А хозяин держится индифферентно - перед рожей руками крутит.
     Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
     Одни говорят - надкус сделан, другие - нету.
     А  я  вывернул карманы  - всякое, конечно, барахло  на пол  вывалилось,
народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
     Сосчитал деньги - в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
     Заплатил. Обращаюсь к даме:
     - Докушайте, говорю, гражданка. Заплачено.
     А дама не двигается. И конфузится докушивать.
     А тут какой-то дядя ввязался.
     - Давай, - говорит, - я докушаю.
     И докушал, сволочь. За мои-то деньги.
     Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.
     А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном:
     - Довольно свинство с вашей стороны. Которые без  денег  -  не ездют  с
дамами.
     А я говорю.
     - Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
     Так мы с ней и разошлись.
     Не нравятся мне аристократки.





     Ефим Григорьевич  снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд,
ничего  в ней особенного не было.  И только при  внимательном осмотре  можно
было увидеть па ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.
     -  Заживают, -  с сокрушением  сказал  Ефим Григорьевич.  -  Ничего  не
поделаешь - седьмой год все-таки пошел.
     - А что это? - спросил я.
     - Это? - сказал Ефим Григорьевич. - Это, уважаемый товарищ, я пострадал
в  Октябрьскую  революцию. Нынче, когда шесть  лет прошло,  каждый, конечно,
пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол,  кровь
проливал и собой жертвовал. Ну, а у меня  все-таки явные  признаки. Признаки
не соврут...  Я,  уважаемый  товарищ,  хотя  на заводах  и  не  работал и по
происхождению я бывший  мещанин  города  Кронштадта,  но  в свое  время  был
отмечен  судьбой  -  я  был  жертвой  революции. Я,  уважаемый  товарищ, был
задавлен революционным мотором.
     Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу
в портянку, продолжал:
     - Да-с, был  задавлен мотором, грузовиком. И не так  чтобы как прохожий
или там какая-нибудь  мелкая  пешка, по своей невнимательности или  слабости
зрения, напротив  -  я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы
бывшего графа Орешина не знали?
     - Нет.
     -  Ну, так вот...  У этого графа  я  и служил. В полотерах... Хочешь не
хочешь, а  два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы
обожали, чтобы  с воском. А по мне, так  наплевать  - только  расход лишний.
Хотя, конечно, блеск получается. А графы  были очень богатые и в этом смысле
себя не урезывали.
     Так  вот  такой  был,  знаете ли, случай:  натер я  им полы,  скажем, в
понедельник,  а  в субботу революция  произошла. В понедельник я им натер, в
субботу революция, а во вторник, за четыре дня до  революции,  бежит  ко мне
ихний швейцар и зовет:
     - Иди, говорит, кличут. У  графа, говорит, кража  и пропажа, а  на тебя
подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.
     Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу - и к ним.
     Прибегаю. Вваливаюсь, натурально, в комнаты.
     Гляжу - сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками бьет.
     Увидела она меня и говорит сквозь слезы:
     - Ах,  говорит, Ефим, комси-комса, не  вы ли сперли мои дамские часики,
девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?
     - Что вы,  -  говорю, - что  вы, бывшая  графиня! На  что, говорю,  мне
дамские часики, если я мужчина? Смешно, говорю. Извините за выражение.
     А она рыдает:
     - Нет, - говорит, - не иначе как вы сперли, комсикомса.
     И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:
     - Я, говорит, чересчур  богатый  человек, и мне раз плюнуть и растереть
ваши бывшие часики, но, говорит, это дело я  так не оставлю. Руки,  говорит,
свои я не  хочу пачкать  о ваше хайло, но  подам ко  взысканию,  комсикомса.
Ступай, говорит, отселева.
     Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.
     Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не
брал я ихние часики.
     И лежу я день и два - пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть
эти обсыпанные часики.
     И вдруг - на пятый день - как ударит меня что-то в голову.
     "Батюшки,  - думаю,  - да ихние часишки я же  сам в кувшинчик  с пудрой
пихнул. Нашел на ковре, думал, медальон, и пихнул".
     Накинул я сию  минуту на себя пиджачок  и, не  покушав даже, побежал на
улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице.
     И вот бегу я по улице,  и берет меня какая-то неясная тревога. Что это,
думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов
и артиллерии? С чего бы это, думаю.
     Спрашиваю у прохожих. Отвечают:
     - Вчера произошла Октябрьская революция.
     Поднажал я - и на Офицерскую.
     Прибегаю к  дому. Толпа.  И тут  же  мотор  стоит. И  сразу меня как-то
осенило: не  попасть  бы, думаю,  под  мотор.  А  мотор стоит...  Ну, ладно.
Подошел я ближе, спрашиваю:
     - Чего тут происходит?
     -  А это,  - говорят,  - мы которых аристократов  в  грузовик  сажаем и
арестовываем. Ликвидируем этот класс.
     И вдруг вижу я - ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ,
кричу:
     - В кувшинчике, - кричу, - часики ваши, будь они прокляты! В кувшинчике
с пудрой.
     А граф, стерва, нуль на меня внимания и садится.
     Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как зашуршит в тую
минуту, как пихнет меня колосьями в сторону.
     "Ну, - думаю, - есть одна жертва".
     Тут  Ефим  Григорьевич опять снял  сапог  и стал с досадой  осматривать
зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:
     -  Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и  я пострадал  в свое время и
являюсь,  так  сказать,  жертвой  революции.  Конечно,  я  не то чтобы  этим
задаюсь,  но  я  не  позволю  никому  над собой издеваться. А  между  прочим
председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных метрах,  да
еще тое  место,  где  комод стоит, - тоже. Да еще  издевается: под  комодом,
говорит, у вас  расположено около полметра  пола. А какие  же это  полметра,
ежели это место комодом занято? А комод - хозяйский.




     Фамилия у меня малоинтересная - это верно: Синебрюхов, Назар Ильич.
     Ну, да обо мне  речь  никакая,  - очень  я  даже  посторонний человек в
жизни. Но только  случилось со  мной  великосветское  приключение,  и  пошла
оттого моя жизнь в разные  стороны, все равно как вода, скажем, в руке через
пальцы, да и нет ее.
     Принял я  и тюрьму, и  ужас смертный, и всякую гнусь... И все через эту
великосветскую историю.
     А был у меня  задушевный приятель. Ужасно образованный  человек,  прямо
скажу - одаренный качествами. Ездил он по разным иностранным державам в чине
камендинера, понимал  он даже, может,  по-французскому  и  виски иностранные
пил, а был такой же,  как и не  я,  все равно  - рядовой гвардеец  пехотного
полка.
     На германском фронте в землянках, бывало, удивительные даже рассказывал
происшествия и исторические всякие там вещички.
     Принял я  от него немало. Спасибо! Многое через пего  узнал и дошел  до
такой точки, что  случилась со мной гнусь всякая,  а сердцем  я  и  посейчас
бодрюсь.
     Знаю: Пипин Короткий... Встречу, скажем, человека и  спрошу: а кто есть
такой Пипин Короткий?
     И тут-то  и вижу  всю  человеческую  образованность,  все равно как  на
ладони.
     Да только не в этом штука.
     Было  тому...  сколько?..  четыре  года  взад.  Призывает  меня  ротный
командир, в  чине  - гвардейский поручик  и  князь ваше  сиятельство. Ничего
себе. Хороший человек.
     Призывает. Так, мол, и  так, говорит, очень  я тебя, Назар,  уважаю,  и
вполне ты прелестный человек... Сослужи, говорит, мне еще одну службишку.
     Произошла, говорит, Февральская революция. Отец староватенький, и очень
я  даже  беспокоюсь  по  поводу  недвижимого имущества. Поезжай,  говорит, к
старому князю в родное имение,  передай вот это самое письмишко  в самые, то
есть,  его ручки и  жди, что  скажет. А супруге,  говорит,  моей, прекрасной
полячке Виктории Казимировне, низенько  поклонись в ножки  и ободри каким ни
на  есть  словом.  Исполни, говорит,  это  для  ради  бога,  а  я,  говорит,
осчастливлю тебя суммой и пущу в несрочный отпуск.
     - Ладно, - отвечаю, - князь ваше сиятельство, спасибо за ваше обещание,
что возможно - совершу.
     А у самого сердце огнем играет: эх, думаю, как бы это исполнить. Охота,
думаю, получить отпуск и богатство.
     А  был  князь ваше  сиятельство со мной все равно как  на  одной точке.
Уважал  меня по поводу  незначительной  даже  истории.  Конешно, я  поступил
геройски. Это верно.
     Стою раз преспокойно на часах у княжей земляночки на германском фронте,
а князь ваше сиятельство пирует  с  приятелями. Тут же между ними, запомнил,
сестричка милосердия.
     Ну,  конешно:  игра страстей и разнузданная вакханалия...  А князь ваше
сиятельство из себя пьяненький, песни играет.
     Стою. Только  слышу вдруг шум в передних  окопчиках. Шибко так шумят, а
немец, безусловно, тихий, и будто вдруг атмосферой на меня пахнуло.
     Ах, ты, думаю, так твою так - газы!
     А поветрие легонькое этакое в нашу, в русскую сторону.
     Беру преспокойно зелинскую маску (с резиной), взбегаю в земляночку...
     - Так, мол, и так, - кричу,  - князь ваше сиятельство, дыши через маску
- газы.
     Очень тут произошел ужас в земляночке.
     Сестричка милосердия - бяк, с катушек долой, - мертвая падаль.
     А я сволок князеньку вашего  сиятельства  на волю, кострик  разложил по
уставу.
     Зажег... Лежим, не трепыхнемся... Что будет... Дышим.
     А газы...  Немец  -  хитрая  каналья,  да  и  мы,  безусловно, тонкость
понимаем: газы не имеют права осесть на огонь.
     Газы туды и сюды крутятся, выискивают нас-то... Сбоку да с верхов так и
лезут, так и лезут клубом, вынюхивают...
     А мы знай полеживаем да дышим в маску...
     Только прошел газ, видим - живые.
     Князь  ваше сиятельство  лишь малехонько  поблевал, вскочил  на  ножки,
ручку мне жмет, восторгается.
     - Теперь, - говорит, -  ты, Назар, мне  все  равно как первый человек в
свете. Иди ко мне вестовым, осчастливь. Буду о тебе пекчись.
     Хорошо-с. Прожили мы с ним цельный год прямотаки замечательно.
     И  вот  тут-то и случилось: засылает меня  ваше  сиятельство  в  родные
места.
     Собрал я свое барахлишко. Исполню, думаю,  показанное,  а там - к себе.
Все-таки дома,  безусловно, супруга  не  старая  и  мальчичек.  Интересуюсь,
думаю, их увидеть.
     И вот, конечно, выезжаю.
     Хорошо-с. В город Смоленск прибыл, а оттуда славным образом на пароходе
на пассажирском в родные места старого князя.
     Иду  -  любуюсь.  Прелестный  княжеский  уголок  и   чудное,  запомнил,
заглавие-вилла "Забава".
     Вспрашиваю: здесь ли,  говорю, проживает старый князь ваше сиятельство?
Я,  говорю,  очень  по  самонужнейшему делу с  собственноручным  письмом  из
действующей армии. Это бабенку-то я вспрашиваю.
     А бабенка:
     - Вон, - говорит, - старый князь ходит грустный из себя по дорожкам.
     Безусловно: ходит по садовым дорожкам ваше сиятельство.
     Вид,  смотрю, замечательный  -  сановник,  светлейший  князь  и  барон.
Бородища  баками  пребелая-белая. Сам хоть и  староватенький,  а  видно, что
крепкий.
     Подхожу. Рапортую по-военному. Так, мол,  и  так, совершилась, дескать.
Февральская  революция,  вы,  мол,  староватенький,  и  молодой  князь  ваше
сиятельство  в  совершенном  расстройстве   чувств  по  поводу   недвижимого
имущества. Сам же, говорю, жив и невредимый и интересуется, каково проживает
молодая супруга, прекрасная полячка Виктория Казимировна.
     Тут и передаю секретное письмишко.
     Прочел это он письмишко.
     - Пойдем, - говорит, - милый Назар, в комнаты. Я, говорит, очень сейчас
волнуюсь... А пока - на, возьми, от чистого сердца рубль.
     Тут вышла  и  представилась мне  молодая супруга Виктория Казимировна с
дитей.
     Мальчик у ней - сосун млекопитающийся.
     Поклонился я низенько, вспрашиваю, каково живет ребеночек, а она  будто
нахмурилась.
     - Очень,  -  говорит, -  он нездоровый: ножками крутит, брюшком  пухнет
краше в гроб кладут.
     -  Ах,  ты,  - говорю,  -  и  у  вас, ваше  сиятельство, горе такое  же
обыкновенное человеческое.
     Поклонился  я в другой  раз и  прошусь вон из комнаты, потому  понимаю,
конечно, свое звание и пост.
     Собрались к вечеру княжие люди на паужин. И я с ними.
     Харчим, разговор поддерживаем. А я вдруг и вспрашиваю:
     - А что, - говорю, - хорош ли будет старый князь ваше сиятельство?
     -  Ничего себе,  - говорят,  - хороший, только  не иначе как убьют  его
скоро.
     - Ай, - говорю, - что сделал?
     -  Нет, - говорят, -  ничего  не  сделал,  вполне прелестный  князь, но
мужички по  поводу  Февральской революции беспокоятся  и  хитрят,  поскольку
проявляют свое недовольство.  Поскольку  они в этом не видят перемены  своей
участи.
     Тут стали меня, безусловно, про революцию вспрашивать. Что к чему.
     -  Я,  -  говорю,  -  человек  не  освещенный.  Но  произошла,  говорю,
Февральская  революция. Это верно. И низвержение  царя с царицей.  Что же  в
дальнейшем  -  опять, повторяю, не освещен. Однако произойдет  отсюда  людям
немалая, думаю, выгода.
     Только встает вдруг один, запомнил, из кучеров. Злой мужик. Так и язвит
меня.
     -  Ладно,  -  говорит, - Февральская революция.  Пусть.  А какая  такая
революция? Наш уезд, если  хочешь, весь не освещен. Что к чему и кого  бить,
не показано. Это, говорит, допустимо?  И  какая  такая выгода? Ты мне скажи,
какая такая выгода? Капитал?
     - Может, - говорю, - и капитал, да только нет, зачем  капитал? Не иначе
как землишкой разживетесь.
     - А на кой мне, - ярится, - твоя землишка, если я буду из кучеров? А?
     - Не знаю, - говорю, - не освещен. И мое дело - сторона.
     А он говорит:
     - Недаром, - говорит, - мужички беспокоятся -  что к  чему...  Старосту
Ивана  Костыля  побили ни  за про что, ну и  князь,  поскольку  он  помещик,
безусловно его кончат.
     Так  вот  поговорили  мы  славным  образом  до  вечера, а  вечером ваше
сиятельство меня кличут.
     Усадили меня, запомнил, в кресло, а сами произносят мне такие слова:
     - Я, -  говорит,  - тебе,  Назар, по-прямому: тени я не люблю наводить,
так  и так, мужички  не сегодня-завтра  пойдут  жечь имение,  так нужно хоть
малехонько спасти. Ты, мол,  очень верный  человек,  мне  же, говорит, не на
кого положиться... Спаси, говорит, для ради бога положение.
     Берет тут меня за ручки и водит по комнатам.
     - Смотри, - говорит, - тут  саксонское серебро черненое, и  драгоценный
горный  хрусталь, и всякие, говорит, золотые излишества. Вот, говорит, какое
богатое добрище, а все пойдет, безусловно, прахом и к чертовой бабушке.
     А сам шкаф откроет - загорается.
     - Да уж, - говорю, - ваше сиятельство, положение ваше небезопасное.
     А он:
     -  Знаю,  - говорит, - что  небезопасное. И  поэтому сослужи,  говорит,
милый  Назар, предпоследнюю службу: бери,  говорит,  лопату и изрой  ты  мне
землю в  гусином сарае. Ночью,  говорит,  мы  схороним  что можно и  утопчем
ножками.
     - Что ж, - отвечаю, - ваше сиятельство, я хоть человек и не освещенный,
это верно, а мужицкой жизнью жить не согласен. И хоть в иностранных державах
я не бывал, но знаю культуру через моего задушевного приятеля,  гвардейского
рядового пехотного полка. Утин его фамилия. Я, говорю,  безусловно, согласен
на  это  дело,  потому, говорю,  если  саксонское черненое  серебро,  то  по
иностранной  культуре  совершенно  невозможно его  портить.  И  через это  я
соглашаюсь на ваше культурное предложение - схоронить эти ценности.
     А сам тут хитро перевожу дело на исторические вещички.
     Испытываю, что за есть такой Пипин Короткий.
     Тут и высказал ваше сиятельство всю свою высокую образованность.
     Хорошо-с...
     К ночи, скажем, уснула наипоследняя  собака... Беру лопату - ив гусиный
сарай.
     Место ощупал. Рою.
     И только берет меня будто жуть какая. Всякая то есть дрянь и невидаль в
воспоминание лезет.
     Копну,  откину землишку - потею, и рука дрожит. А умершие покойники так
и представляются, так и представляются...
     Рыли,  помню, на австрийском фронте окопчики и мертвое австрийское тело
нашли...
     И  зрим:  когти  у покойника  предлинные-длинные,  больше  пальца.  Ох,
думаем,  значит, растут  они в земле  после смерти.  И  такая  на  нас,  как
сказать, жуть напала -  смотреть больно.  А  один гвардеец дерг  да  дерг за
ножку австрийское мертвое тело...  Хороший, говорит,  заграничный  сапог, не
иначе как австрийский... Любуется и примеряет в мыслях и опять дерг да дерг,
а ножка в руке и осталась.
     Да-с. Вот  такая-то гнусь мертвая лезет в голову, по  копаю самосильно,
принуждаюсь. Только вдруг как зашуршит чтой-то в углу. Тут я и присел.
     Смотрю: ваше сиятельство с фонарчиком лезет - беспокоится.
     - Ай, -  говорит, - ты умер, Назар, что долго? Берем, говорит, сундучки
поскореича - и делу конец.
     Принесли, мы, запомнил, десять  претяжеленных-тяжелых сундучков, землей
закрыли и умяли ножками.
     К  утру  выносит  мне  ваше  сиятельство  двадцать  пять  пелковеньких,
любуется мной и за ручку жмет.
     -  Вот,  - говорит, -  тут  письмишко  к молодому  вашему  сиятельству.
Рассказан  тут план местонахождения вклада. Поклонись, говорит, ему - сыну и
передай родительское благословение.
     Оба тут мы полюбовались друг другом и разошлись.
     Домой я поехал... Да тут опять речь никакая.
     Только прожил дома почти  что два месяца  и  возвращаюсь в полк. Узнаю:
произошли, говорят, новые революционные  события,  отменили воинскую честь и
всех офицеров отказали вон. Вспрашиваю: где ж такое ваше сиятельство?
     - Уехал,  -  говорят,  -  а куда  - неизвестно. Кажется,  что к старому
папаше - в его имение.
     - Хорошо-с...
     Штаб полка.
     Являюсь  по  уставу внутренней  службы.  Так  и  так, - рапортую, -  из
несрочного отпуска.
     А командир, по выбору, прапорщик Лапушкин - бяк меня по уху.
     -  Ах, ты, - говорит,  - княжий  холуй, снимай, говорит,  собачье мясо,
воинские погоны!
     "Здорово, - думаю, - бьется прапорщик Лапушкин, сволочь такая..."
     - Ты, - говорю, - по морде не бейся. Погоны снять  - сниму, а драться я
не согласен.
     Хорошо-с.
     Дали мне, безусловно, вольные документы по чистой.
     - Катись, - говорят, - колбаской.
     А  денег у меня, запомнил, ничего не  осталось, только  рубль  дареный,
зашитый в ватном жилете.
     "Пойду, -  думаю,  -  в  город Минск, разживусь,  а  там  поищу  вашего
сиятельства. И осчастливит он меня обещанным капиталом".
     Только иду нешибко лесом, слышу - кличет ктой-то.
     Смотрю - посадские. Босые босячки. Крохоборы.
     - Куда, - вспрашивают, - идешь-катишься, военный мужичок?
     Отвечаю смиренномудро:
     - Качусь, - говорю, - в город Минск по личной своей потребности.
     -  Тек-с,  - говорят, - а что  у  тебя,  скажи,  пожалуйста, в  вещевом
мешечке?
     - Так, - отвечаю, - кое-какое свое барахлишко.
     - Ох, - говорят, - врешь, худой мужик!
     - Нету, воистинная моя правда.
     - Ну, так объясни, если на то пошло, полностью свое барахлишко.
     - Вот, - объясняю, -  теплые  портянки для  зимы,  вот  запасная  блюза
гимнастеркой, штаны кой-какие...
     - А есть ли, - вспрашивают, - деньги?
     - Нет, - говорю, - извините худого мужика, денег не припас.
     Только один рыжий такой крохобор, конопатый:
     -  Чего,  - говорит,  -  агитировать:  становись  (это  мне  то  есть),
становись, примерно, вон к той березе, тут мы в тебя и штрольпем.
     Только смотрю - нет, не шутит.  Очень я забеспокоился смертельно, дух у
меня упал, но отвечаю негордо:
     - Зачем, -  отвечаю,  - относишься с  такими словами? Я, говорю, на это
совершенно даже не согласен.
     - А мы, - говорят, -  твоего согласия не спросим, нам, говорят, на твое
несогласие ровно даже начихать. Становись, и все тут.
     - Ну хорошо, - говорю, - а есть ли вам от казни какая корысть?
     -  Нет,  корысти,   -  говорят,  -  нету,  но  мы,  говорят,  для  ради
молодечества казним, дух внутренний поддержать.
     Одолел  тут  меня  ужас  смертный, а жизнь  прельщает  наслаждением.  И
совершил я уголовное преступление.
     - Убиться  я,  - говорю,  -  не согласен,  но  только  послушайте меня,
задушевные   босячки:   имею  я,   безусловно,  при   себе   тайну  и   план
местонахождения клада вашего сиятельства.
     И привожу им письмо.
     Только читают, безусловно: гусиный сарай... саксонское  серебро... план
местонахождения.
     Тут я оправился; путь, думаю, не близкий, дам теку.
     Хорошо-с.
     А босячки:
     - Веди,  - говорят,  - нас, если на то пошло,  к плану  местонахождения
вклада. Это, говорят, тысячное даже дело. Спасибо, что мы тебя не казнили.
     Очень мы долго шли, две губернии, может, шли, где  ползком, где леском,
но только пришли в княжескую виллу "Забава". А только теку нельзя было  дать
- на ночь вязали руки и ноги.
     Пришли.
     "Ну,  -  думаю,  -  быть  беде - уголовное  преступление  против вашего
сиятельства".
     Только  узнаем:  до  смерти  убит  старый  князь  ваше  сиятельство,  а
прелестная  полячка  Виктория Казимировна уволена вон  из имения. А  молодой
князь приезжал сюда на недельку и успел смыться в неизвестном направлении.
     А сейчас в имении заседает, дескать, комиссия.
     Хорошо-с.
     Разжились инструментом и к ночи пошли на княжий двор.
     Показываю босячкам:
     - Вот, -  говорю, -  двор  вашего  сиятельства, вот  коровий  хлев, вот
пристроечки всякие, а вот и...
     Только смотрю - нету гусиного сарая.
     Будто должен где-то тут существовать, а нету.
     Фу, ты, думаю, что за новости.
     Идем обратно.
     - Вот, - говорю, - двор вашего сиятельства, вот хлев коровий...
     Нету  гусиного сарая. Прямо-таки нету  гусиного сарая. Обижаться  стали
босячки. А я аж весь двор объелозил на брюхе и смотрю, как  бы уволиться. Да
за мной босячки - пугаются, что, дескать, сбегу.
     Пал я тут на колени:
     - Извините, - говорю, - худого мужика, водит нас незримая сила. Не могу
признать местонахождения.
     Стали тут  меня бить босячки инструментом по животу и по внутренностям.
И поднял я крик очень ужасный.
     Хорошо-с.
     Сбежались крестьяне и комиссия.
     Выяснилось: вклад вашего сиятельства, а где - неизвестно.
     Стал я  богом божиться -  не знаю, мол, что к чему, приказано, дескать,
передать письмишко, а я не причинен.
     Пока крестьяне рассуждали что к чему, и солнце встало.
     Только смотрю: светло, и, безусловно, нет гусиного сарая. Вижу: ктой-то
разорил на слом  гусиный сарай. "Ну, -  думаю,  - тайна  сохранилась. Теперь
помалкивай, Назар Ильич господин Синебрюхов".
     А  очень  тут  разгорелась комиссия.  И какой-то,  запомнил,  советский
комиссар так и орет горлом, так и прет на меня.
     -  Вот,  - говорит, -  взгляните на барского холуя.  Уже довольно давно
совершилась революция, а он все еще сохраняет свои чувства  и намерения и не
желает  показать, где  есть  дворянское  добро. Вот  как  сильно его  князья
одурачили!
     Я говорю:
     - Может  быть,  тут  нету никакого дурачества.  А  может быть, я с этой
семьей находился прямо на одной точке. И был им как член фамилии.
     Один из комиссии говорит:
     - Если ты  с их фамилии происходишь,  то мы тебе покажем кузькину мать.
Тогда становись к сараю - мы тебя сейчас пошлем путешествовать на небо.
     Я говорю:
     - К сараю я встать не согласен. А вы, - говорю, - неправильно понимаете
мои мысли. Не то чтобы я в их семействе  родился, а просто,  говорю, я у них
иногда бывал. А что до их вещичек, то согласно плана ищите по всем сараям.
     Бросились,  конечно, все по сараям, а в этот самый момент  мои  босячки
сгрудились - сиг через забор, и теку.
     Вот народ копает в сараях - свист идет, но, безусловно, ничего нету.
     Вдруг один из комиссии, наиболее такой въедливый, говорит:
     - Тут еще у них был гусиный сарай. Надо будет порыться на этом месте.
     У меня от этих слов прямо дух занялся.
     "Ну, - думаю, - нашли. Князь, думаю, мне теперича голову отвертит".
     Стали они рыть на месте  гусиного сарая. И вдруг мы видим, что там тоже
нет ничего. Что такое!
     "Неужели,  -  думаю,  - князь  ваше  сиятельство,  этот  старый трепач,
переменил местонахождение клада". Это меня прямо даже как-то оскорбило.
     Тут я сам  собственноручно прошелся с лопатой по всем местам. Да, вижу,
ничего  нету. "Наверное, впрочем, - думаю, - заезжал сюда молодой князь ваше
сиятельство, и, наверное, он подбил старичка зарыть в другом месте,  а может
быть, и вывез все в город. Вот так номер".
     Тут один из комиссии мне говорит:
     - Ты нарочно тень наводишь. Хочешь сохранить барское добро.
     Я говорю:
     -  Раньше я, может, хотел сохранить, но теперича пет, поскольку со мной
допущено недоверие со стороны этой великосветской фамилии.
     Но  они не стали больше со мной церемониться, связали мне руки, хватили
нешибко по личности и отвезли в тюрьму. А после год мурыжили на общественных
работах за сокрытие дворянских ценностей.
     Вот какая великосветская  история произошла со мной.  И  через нее  моя
жизнь пошла  в разные стороны,  и через  нее я докатился до тюрьмы и  сумы и
много путешествовал.




     Иностранца я всегда сумею отличить от наших советских граждан. У них, у
буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое. У  них морда, как бы
сказать, более неподвижно и презрительно держится, чем  у нас. Как,  скажем,
взято у них одно выражение лица, так и смотрится этим выражением лица на все
остальные предметы.
     Некоторые  иностранцы  для  полной выдержки  монокль  в  глазах  носят.
Дескать, это стеклышко не уроним и не сморгнем, чего бы ни случилось.
     Это, надо отдать справедливость, здорово.
     А  только  иностранцам  иначе  и  нельзя.  У них там  буржуазная  жизнь
довольно  беспокойная.  Им  там  буржуазная  мораль не  дозволяет  проживать
естественным образом. Без такой выдержки они могут ужасно осрамиться.
     Как, например,  один  иностранец  костью  подавился.  Курятину, знаете,
кушал и заглотал  лишнее. А дело  происходило на званом  обеде. Мне про этот
случай один знакомый человек из торгпредства рассказывал.
     Так дело,  я  говорю,  происходило на  званом  банкете. Кругом,  может,
миллионеры пришли. Форд сидит на стуле. И еще разные другие.
     А тут, знаете, наряду с этим человек кость заглотал.
     Конечно, с нашей свободной  точки  зрения  в  этом  факте ничего такого
оскорбительного нету. Ну, проглотил и проглотил. У нас на этот счет довольно
быстро. Скорая помощь. Мариинская больница. Смоленское кладбище.
     А  там этого нельзя.  Там  уж очень  исключительно избранное  общество.
Кругом миллионеры  расположились. Форд на стуле сидит. Опять же фраки. Дамы.
Одного электричества горит, может, больше, как на двести свечей.
     А  тут человек кость проглотил.  Сейчас сморкаться начнет. Харкать.  За
горло хвататься. Ах, боже мои! Моветон и черт его знает что.
     А выйти из-за стола и побежать в ударном порядке  в уборную - там  тоже
нехорошо,  неприлично. "Ага,  -  скажут, -  побежал  до ветру". А  там этого
абсолютно нельзя.
     Так вот этот француз, который кость заглотал, в первую минуту, конечно,
смертельно испугался. Начал было в горле копаться.  После ужасно  побледнел.
Замотался  на своем стуле.  Но  сразу  взял  себя  в руки.  И  через  минуту
заулыбался. Начал дамам  посылать  разные воздушные  поцелуи. Начал,  может,
хозяйскую собачку под Столом трепать.
     Хозяин до него обращается по-французски.
     - Извиняюсь, - говорит, - может, вы чего-нибудь действительно заглотали
несъедобное? Вы, говорит, в крайнем случае скажите.
     Француз отвечает:
     - Коман?  В чем дело? Об чем речь? Извиняюсь,  говорит, не  знаю, как у
вас в горле, а у меня в горле все в порядке.
     И  начал  опять воздушные  улыбки  посылать. После на бланманже  налег.
Скушал порцию.
     Одним словом, досидел до конца обеда и никому виду не показал.
     Только когда встали  из-за стола, он слегка покачнулся и за брюхо рукой
взялся - наверное, кольнуло. А потом опять ничего.
     Посидел  в гостиной минуты три для мелкобуржуазного приличия  и пошел в
переднюю.
     Да и  в передней не особо  торопился, с хозяйкой побеседовал,  за ручку
подержался, за калошами под стол нырял вместе со своей костью. И отбыл.
     Ну, на лестнице, конечно, поднажал.
     Бросился в свой экипаж.
     - Вези, - кричит, - куриная морда, в приемный покой.
     Подох ли этот француз или  он выжил, - я не  могу вам этого сказать, не
знаю. Наверное, выжил. Нация довольно живучая.






     На  страстной  неделе  бабка  Фекла  сильно  разорилась  -  купила   за
двугривенный свечку и поставила ее перед угодником.
     Фекла  долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда
приладила, отошла несколько поодаль и,  любуясь на дело своих рук, принялась
молиться  и  просить  себе  всяких  льгот  и  милостей  взамен  истраченного
двугривенного.
     Фекла  долго   молилась,  бормоча  себе  под  нос  всякие  свои  мелкие
просьбишки,  потом, стукнув лбом о  грязный каменный пол,  вздыхая и кряхтя,
пошла к исповеди.
     Исповедь происходила у алтаря за ширмой.
     Бабка Фекла  встала  в очередь за  какой-то  древней старушкой и  снова
принялась мелко креститься и бормотать. За ширмой долго не задерживали.
     Исповедники   входили  туда  и  через   минуту,  вздыхая   и   тихонько
откашливаясь, выходили, кланяясь угодникам.
     "Торопится поп, - подумала Фекла. - И чего торопится. Не на пожар ведь.
Неблаголепно ведет исповедь".
     Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке.
     - Как звать-то? - спросил поп, благословляя.
     - Феклой зовут.
     - Ну, рассказывай, Фекла, - сказал поп, - какие грехи? В чем грешна? Не
злословишь ли по-пустому? Не редко ли к богу прибегаешь?
     - Грешна, батюшка, конечно, - сказала Фекла, кланяясь.
     - Бог простит, - сказал поп, покрывая Феклу епитрахилью.
     - В бога-то веруешь ли? Не сомневаешься ли?
     -  В  бога-то верую,  -  сказала Фекла. -  Сын-то,  конечно,  приходит,
например, выражается, осуждает, одним словом. А я-то верую.
     - Это  хорошо, матка, - сказал поп. - Не поддавайся легкому соблазну. А
чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает?
     - Осуждает, - сказала Фекла.  - Это,  говорит,  пустяки  -  ихняя вера.
Ноту, говорит, не существует бога, хоть все небо и облака обыщи...
     - Бог есть,  - строго  сказал  поп. -  Не поддавайся на это... А  чего,
вспомни, сын-то еще говорил?
     - Да разное говорил.
     - Разное! - сердито сказал, поп. - А откуда все сие окружающее?  Откуда
планеты, звезды  и луна, если богато нет? Сын-то ничего  такого не говорил -
откуда, дескать, все сие окружающее? Не химия ли это? Припомни не говорил он
об этом? Дескать, все это химия, а?
     - Не говорил, - сказала Фекла, моргая глазами.
     - А может, и химия, -  задумчиво сказал поп. - Может, матка, конечно, и
бога нету - химия все...
     Бабка Фекла  испуганно посмотрела на попа. Но  тот положил ей на голову
епитрахиль и стал бормотать слова молитвы.
     - Ну иди, иди, - уныло сказал поп. - Не задерживав верующих.
     Фекла еще раз испуганно  оглянулась на попа и вышла, вздыхая и смиренно
покашливая.  Потом  подошла  к  своему  угодничку,  посмотрела  на   свечку,
поправили обгоревший фитиль и вышла из церкви.




     Давеча иду ночью по улице. Возвращаюсь от знакомых.
     Улица пустынная. Душно. Где-то гремит гром.
     Иду по улице. Кепочку снял. Ночные зефиры обвевают мою голову.
     Не  знаю,  как вы,  уважаемые граждане, а  я  люблю  ничью пошляться по
улицам.  Очень как-то свободно чувствуешь  себя. Можно  размахивать  руками.
Никто тебя не толкнет. Как-то можно беззаботно идти.
     В  общем, иду по улице  и вдруг слышу  какой-то стон, Стон - не стон, а
какой-то приглушенный крик.
     Смотрю по сторонам - нет никого.
     Прислушиваюсь - снова какой-то стон раздается.
     И вдруг, все равно как из-под земли, слышу слова: "Родимый, родимый!.."
     Что за чепуха в решете.
     Смотрю на  окна. "Может, -  думаю, - разыгралась  какая-нибудь домашняя
сценка? Мало ли!  Может, выпивший муж напал на  жену,  или, наоборот, та его
допиливает?.."
     Смотрю все этажи - нет, ничего не видно.
     Вдруг слышу: кто-то по стеклу пальцами тренькает.
     Гляжу:  магазин.  И между  двух  дверей этого магазина сидит на венском
стуле престарелый мужчина" Он, видать, сторож. Караулит магазин.
     Подхожу ближе. Спрашиваю!
     - Что тебе, батя?
     Сторож глухим голосом говорит!
     - Родимый, сколько часов?
     - Четыре, - говорю.
     - Ох, - говорит, - еще два часа сидеть... Не нацедишь  ли, говорит, мне
водички? Отверни крантик у подвала  и нацеди в кружечку. А то испить  охота.
Душно!
     Тут он через разбитое верхнее стекло  подает мне кружку. И  я  исполняю
его просьбу. Потом спрашиваю:
     - А ты что, больной, что не можешь сам нацедить?
     Сторож говорит:
     - Да я бы и рад нацедить. Немножко бы прошел, промялся. Да выйти отсель
не могу: я же закрыт со стороны улицы.
     -  Кто же  тебя закрыл?  -  спрашиваю. - Ты же  сторож.  Зачем  же тебя
закрывать?
     Сторож говорит:
     - Не  знаю.  Меня всегда закрывают. Пугаются, что отойду от магазина  и
где-нибудь  прикорну,  а вор тем временем  магазин обчистит. А  если  я сижу
между дверей, то хоть я и засну, вор меня не минует. Он наткнется на меня, а
я крик подыму. У нас такое правило: всю ночь сидеть между дверей.
     Я говорю:
     - Дурацкое правило. Обидно же сидеть за закрытой дверью.
     Сторож говорит:
     -  Я  обиды  не  стою. И мне  самому  вполне удобно, что  меня от воров
закрывают. Я их как огня боюсь. А когда я  от них закрыт,  у  меня и  боязни
нету. Тогда я спокоен.
     -  В  таком случае, -  говорю, - ты,  папаша,  походил бы  по магазину,
размял бы свои ноги. А  то, как чучело,  сидишь на стуле всю  ночь. Противно
глядеть.
     Он говорит:
     - Что ты, родимый! Разве я могу в магазин войти? Я бы и рад туда войти,
да та дверь в магазин на два замка закрыта, чтоб я туда не вошел.
     -  Значит,  -  говорю,  - ты,  папаша, сидишь  и караулишь  между  двух
закрытых дверей?
     Сторож говорит:
     - Именно так и есть... А что ты  ко мне пристаешь, я не  понимаю. Налил
мне водички и  иди  себе с  богом.  Только мне  спать  мешаешь. Трещишь  как
сорока.
     Тут  сторож допил  свою воду, вытер  рот рукавом и закрыл  глаза, желая
этим показать, что аудиенция закопчена.
     Я побрел дальше. И не без любопытства поглядывал теперь на двери других
магазинов. Однако ночных сторожей, подобных этому, я не увидал.
     Домой я  пришел поздно. Долго ворочался в постели, не мог  заснуть. Все
время думал: нельзя ли  изобрести какой-нибудь электрический прибор, чтоб он
затрещал, если кто-нибудь сунется в магазин? А то пихать между двух закрытых
дверей  живого человека как-то  досадно  и огорчительно. Все-таки  человек -
это, так сказать, венец создания. И совать его в щель на роль капкана как-то
странно.
     Потом  я  подумал,  что,  вероятно,  такие  электрические  приборы  уже
изобретены.  Скажем, наступишь  ногой на  порог  -  и  вдруг  гром  и  треск
раздастся. По, вероятно,  это еще не  освоено, а может, и дорого  стоит, или
еще что-нибудь - какие-нибудь технические  сложности, раз нанимают для этого
живую силу.
     Потом мои мысли  спутались,  и я заснул.  И  увидел сон,  будто  ко мне
приходит этот ночной  сторож  и  ударяет  меня  кружкой  по плочу. При  этом
говорит: "Ну, что ты к сторожам пристаешь! Живем тихо, мирно. Караулим. А ты
лезешь  со  своей амбицией. Портишь нашу тихую стариковскую карьеру". Утром,
проснувшись, я  всетаки решил написать этот фельетон  - без желания комулибо
испортить карьеру.




     Два  дня  Тимофей  Васильевич   разыскивал  своего  племянника,  Серегу
Власова. А на третий день, перед самым отъездом, нашел. В трамвае встретил.
     Сел  Тимофей  Васильевич  в  трамвай,  вынул  гривенник,  хотел  подать
кондуктору,  только  глядит  - что  такое? Личность кондуктора  будто  очень
знакомая.  Посмотрел Тимофей Васильевич  - да!  Так и  есть  - Сергей Власов
собственной персоной в трамвайных кондукторах.
     - Ну! - закричал Тимофей Васильевич. - Серега! Ты ли это, друг ситный?
     Кондуктор  сконфузился,  поправил, без всякой  видимой нужды, катушки с
билетиками и сказал:
     - Сейчас, дядя... билеты додам только.
     - Ладно! Можно, - радостно сказал дядя. - Я обожду.
     Тимофей Васильевич засмеялся и стал объяснять пассажирам:
     -  Это он мне родной родственник,  Серега Власов. Брата Петра  сын... Я
его семь лет не видел... сукинова сына...
     Тимофей Васильевич с радостью посмотрел на племянника и закричал ому:
     - А я тебя, Серега, друг ситный, два дня ищу. По городу роюсь. А ты вон
где!  Кондуктором.  А я  и  по адресу  ходил. На  Разночинную  улицу.  Нету,
отвечают.  Мол, выбыл с адреса. Куда, отвечаю, выбыл, ответьте, говорю, мне.
Я его  родной родственник. Не знаем, говорят... А ты вон  где - кондуктором,
что ли?
     - Кондуктором, - тихо ответил племянник.
     Пассажиры  стали   с  любопытством   рассматривать  родственника.  Дядя
счастливо смеялся  и  с  любовью  смотрел  на  племянника, а  племянник явно
конфузился  и, чувствуя себя при исполнении служебных обязанностей, не знал,
что ему говорить и как вести себя с дядей.
     - Так, - снова сказал дядя, - кондуктором, значит. На трамвайной линии?
     - Кондуктором...
     - Скажи какой случай! А я, Серега, друг  ситный, сел в трамвай, гляжу -
что такое?  Обличность  будто у кондуктора  чересчур знакомая. А это ты. Ах,
твою семь-восемь!.. Ну, я же рад... Ну, я же доволен...
     Кондуктор потоптался на месте и вдруг сказал:
     - Платить, дядя, нужно. Билет взять... Далеко ли вам?
     Дядя счастливо засмеялся и хлопнул по кондукторской сумке.
     - Заплатил бы! Ей-богу! Сядь  я на другой номер или, может  быть, вагон
пропусти  -  и  баста  -  заплатил бы. Плакали  бы  мои  денежки.  Ах,  твою
семь-восемь!.. А я еду, Серега, друг ситный, до вокзалу.
     - Две станции, - уныло сказал кондуктор, глядя в сторону.
     - Нет,  ты  это  что? - удивился Тимофей  Васильевич. - Ты это чего, ты
правду?
     - Платить, дядя, надо, - тихо сказал кондуктор. - Две станции... Потому
как нельзя дарма, без билетов, ехать...
     Тимофей Васильевич обиженно сжал губы и сурово посмотрел на племянника.
     - Ты это что же - с родного дядю? Дядю грабишь?
     Кондуктор тоскливо посмотрел в окно.
     - Мародерствуешь, - сердито сказал  дядя. - Я тебя, сукинова сына, семь
лет не видел, а ты чего это? Деньги требоваешь за проезд. С родного дядю? Ты
не махай на меня руками. Хотя ты мне и родной родственник, но я твоих рук не
испужался. Не махай, не делай ветру перед пассажирами.
     Тимофей Васильевич повертел гривенник в руке и сунул его в карман.
     - Что же это,  братцы, такое? - обратился Тимофеи Васильевич к публике.
- С родного дядю требует. Две, говорит, станции... А?
     -  Платить надо, - чуть не плача сказал  племянник. - Вы, товарищ дядя,
не сердитесь. Потому  как не мой  здесь трамвай.  А государственный трамвай.
Народный.
     - Народный,  -  сказал дядя, - меня  это не  касается. Мог бы ты, сукин
сын,  родного  дядю уважить.  Мол, спрячьте, дядя,  ваш  трудовой гривенник.
Езжайте на  здоровье. И  не развалится от того  трамвай. Я в  поезде  давеча
ехал... Не родной кондуктор,  а и  тот говорит: пожалуйста, говорит, Тимофей
Васильевич, что за счеты...  Так садитесь... И довез... не  родной... Только
земляк знакомый. А ты это что - родного дядю... Не будет тебе денег.
     Кондуктор вытер лоб рукавом и вдруг позвонил.
     - Сойдите, товарищ дядя, - официально сказал племянник.
     Видя, что дело принимает серьезный оборот, Тимофей Васильевич всплеснул
руками, снова вынул гривенник, потом опять спрятал.
     - Нет, - сказал, - не могу! Не  могу  тебе,  сопляку,  заплатить. Лучше
пущай сойду.
     Тимофей  Васильевич  торжественно и  возмущенно  встал и  направился  к
выходу. Потом обернулся.
     - Дядю... родного дядю гонишь, - с яростью сказал Тимофей Васильевич. -
Да  я тебя, сопляка...  Я тебя, сукинова сына...  Я тебя расстрелять  за это
могу. У меня много концов...
     Тимофей Васильевич  уничтожающе  посмотрел  на  племянника  и  сошел  с
трамвая.





     Недавно в  нашей коммунальной  квартире драка  произошла. И не  то  что
драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой.
     Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку
чуть не оттяпали.
     Главная  причина - народ  очень  уж нервный.  Расстраивается по  мелким
пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.
     Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда
расшатываются. Может, оно  и  так,  а только у  инвалида Гаврилова  от  этой
идеологии башка поскорее не зарастет.
     А приходит, например, одна  жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять
часов  вечера  на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время
разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.
     Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он,
провались совсем, не разжигается.
     Она думает: "С  чего бы  он, дьявол,  не  разжигается? Не закоптел  ли,
провались совсем!"
     И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.
     Хочет  она  чистить,  берет в левую руку ежик, а другая жиличка,  Дарья
Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:
     - Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.
     Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:
     -  Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне,
говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.
     Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они
между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.
     Муж, Иван Степаныч  Кобылин, чей ежик, на шум  является. Здоровый такой
мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.
     Так является это Иван Степаныч и говорит:
     - Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два  рубля с копейками
в  кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им  отвешиваю, и  из
этого,  говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем  то есть не
разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
     Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно,
поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.
     - Что это, - говорит, - за шум, а драки нету?
     Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.
     А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и
примуса.  Повернуться  негде.  А  тут двенадцать  человек  вперлось. Хочешь,
например, одного  по харе смазать - троих  кроешь. И, конечное дело,  на все
натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду - с тремя ногами
устоять на полу нет никакой возможности.
     А инвалид, чертова перечница, несмотря  на  это, в  самую гущу  вперся.
Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:
     - Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.
     Гаврилыч говорит:
     - Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я теперича
уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.
     А ему, действительно,  в эту минуту  кто-то по морде съездил. Ну,  и не
уходит, накидывается. Тут в это время  кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой
по кумполу. Инвалид - брык на пол и лежит. Скучает.
     Тут какой-то паразит за милицией кинулся. Является мильтон. Кричит:
     - Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду!
     Только  после  этих роковых слов народ маленько очухался.  Бросился  по
своим комнатам.
     "Вот те,  -  думают, -  клюква,  с чего  ж  это мы, уважаемые граждане,
разодрались?"
     Бросился  народ по своим  комнатам,  один  только инвалид  Гаврилыч  не
бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.
     Через две недели после этого факта суд состоялся.
     А нарсудья тоже нервный  такой  мужчина попался - прописал ижицу.




     В трамвае я всегда езжу в прицепном вагоне.
     Народ там более добродушный подбирается.
     В переднем  вагоне скучно  и хмуро, и  на  ногу  никому не наступи. А в
прицепке, не говоря уже о ногах, мне привольней и веселей.
     Иногда   там   пассажиры  разговаривают  между  собой   на  отвлеченные
философские  темы - о честности, например, или о заработной плате. Иногда же
случаются и приключения.
     На днях ехал я в четвертом номере.
     Вот два гражданина против меня. Один с пилой. Другой с пивной бутылкой.
Бутылка пустая. Держит человек  бутылку в руках и пальцами по ней щелкает. А
то к глазу поднесет и глядит на пассажиров через зеленое стекло.
     Рядом  со мной  - гражданка  в  теплом  платке. Сидит она  вроде сильно
уставшая  или  больная.  И  даже  глаза  по временам  закрывает. А  рядом  с
гражданкой - пакет. Этакий в газету завернут и бечевкой перевязан.
     И лежит этот пакет не совсем  рядом с гражданкой,  а несколько поодаль.
Гражданка иногда косо на него поглядывает.
     - Мамаша! - говорю я гражданке. - Гляди, пакет унесут. Убери на колени.
     Гражданка сердито  посмотрела на  меня, сделала таинственный знак рукой
и, приложив палец к своим губам, снова закрыла глаза.
     Потом опять с сильным неудовольствием посмотрела на меня и сказала:
     - Сбил ты меня с плану, черт такой...
     Я хотел было обидеться, но гражданка язвительно добавила:
     - А может, я  нарочно  пакет  этот отложила. Что тогда? Может,  я и  не
сплю, а все как есть вижу и нарочно глаза прикрываю?..
     - То есть как? - удивился я.
     - Как, как... -  передразнила гражданка. - Может, я вора  на этот пакет
хочу поймать...
     Пассажиры стали прислушиваться к нашему разговору.
     - А чего в пакете-то? - деловито спросил человек с бутылкой.
     -  Да  я же  и  говорю,  - сказала  гражданка. -  Может, я нарочно туда
костей-тряпок напихала... Потому - вор не  разбирается, чего в нем. А берет,
что под руку попадет... Знаю я, не спорьте. Я, может, с неделю так езжу...
     - И что же - попадают? - с любопытством спросил кто-то.
     - А то  как же, -  воодушевилась гражданка.  -  Обязательно попадают...
Давеча  дамочка   вкапалась...  Молоденькая  такая,  хорошенькая   из  себя.
Черненькая  брунеточка... Гляжу я - вертится эта дамочка.  После цоп пакет и
идет... А-а-а, говорю, вкапалась, подлюга...
     - С транвая их, воров-то, скидывать надоть!  - сказал сердито человек с
пилой.
     - Это ни к чему  -  с трамвая, -  вмешался  кто-то.  -  В милицию  надо
доставлять.
     - Конечно, в милицию, - сказала гражданка. - Обязательно в милицию... А
то  еще  другой вкапался...  Мужчина,  славный  такой,  добродушный...  Тоже
вкапался... Взял прежде пакет и держит. Привыкает.  Будто свой. А я молчу. И
в сторону  будто  гляжу.  А  он после встает  себе и идет  тихонько...  А-а,
говорю, товарищ, вкапался, гадюка...
     - На  живца, значит, ловишь-то? - усмехнулся человек  с бутылкой.  -  И
многие попадают?
     - Да я же и говорю, - сказала гражданка, - попадают.
     Она замигала глазами, глянула в окно, засуетилась и пошла к выходу.
     И, уходя из вагона, она сердито посмотрела на меня и снова сказала:
     -  Сбил  ты  меня  с  плану, черт такой! Начал каркать  на весь  вагон.
Теперь, ясно, никто на пакет не позарится. Вот и схожу раньше времени.
     Тут кто-то с удивлением произнес, когда она ушла:
     - И зачем ей это, братцы мои? Или она хочет воровство искоренить?
     Другой пассажир, усмехнувшись, ответил:
     - Да нет, ей просто охота, чтоб все люди вокруг воровали.
     Человек с пилой сердито сказал:
     - Вот  какие  бывают дьявольские старухи,  воспитанные прежним режимом!




     OCR: Кирилл Молоков, kmolokov@yandex.ru




     Воровство, милые мои, - это цельная и огромная наука.
     В  наше  время, сами  понимаете,  ничего не  сопрешь  так вот,  здорово
живешь. В наше время громадная фантазия требуется.
     Главная причина - публика очень  осторожная стала. Публика  такая,  что
завсегда стоит на страже своих интересов. Одним словом, вот как бережет свое
имущество! Пуще глаза!
     -   Глаз,  говорят,  завсегда  по  страхкарточке  восстановить   можно.
Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернешь.
     И это действительно верно.
     По  этой  причине  вор   нынче  пошел  очень  башковитый,  с  особенным
умозрением  и  с  выдающейся  фантазией.   Иначе  ему  с  таким  народом  не
прокормиться.
     Да  вот, для примеру,  нынче осенью опутали одну  знакомую  мою - бабку
Анисью  Петрову.  И ведь какую  бабку  опутали! Эта бабка сама  очень просто
может любого опутать. И  вот  подите же -  уперли у ней узел, можно сказать,
прямо из-под сижу.
     А уперли, конечно, с фантазией и замыслом. А сидит бабка на вокзале. Во
Пскове. На собственном узле. Ожидает поезда. А поезд в двенадцать часов ночи
ходит.
     Вот бабка с утра пораньше и приперлась на вокзал.  Села  на собственный
узел. И сидит. И нипочем не сходит. Потому пугается  сходить. "Не замели бы,
полагает, узел".
     Сидит и сидит бабка. Тут же  на узле и шамает и водицу пьет - подают ей
Христа ради  прохожие.  А по  остальным  мелким делишкам  -  ну,  мало ли  -
помыться  или побриться  - не  идет бабка,  терпит. Потому узел  у ней очень
огромный, ни в какую дверь вместе с ней  не  влазит по  причине  размеров. А
оставить, я говорю, боязно.
     Так вот сидит бабка и дремлет.
     "Со мной, думает, вместях узел не  сопрут. Не таковская я старуха. Сплю
я довольно чутко - проснусь".
     Начала дремать наша божья старушка. Только слышит сквозь дремоту, будто
кто-то ее коленом пихает в морду. Раз, потом другой раз, потом третий раз.
     "Ишь  ты,  как  задевают!  -  думает старуха. - Неаккуратно  как  народ
хожит".
     Протерла  бабка свои  очи,  хрюкнула  и  вдруг  видит,  будто  какой-то
посторонний мужчина проходит мимо нее и вынимает из кармана платок. Вынимает
он платок и с платком вместе нечаянно вываливает на пол зеленую трешку.
     То есть  ужас  как обрадовалась бабка. Плюхнулась, конечное дело, вслед
за трешкой,  придавила ее ногой, после наклонилась незаметно - будто Господу
Богу молится  и  просит  его подать поскорей  поезд. А  сама, конечное дело,
трешку в лапу и обратно к своему добру.
     Тут, конечно, грустновато рассказывать,  но когда обернулась бабка,  то
узла своего не нашла.  А трешка, между прочим , оказалась грубо фальшивая. И
была она кинута на предмет того, чтобы бабка сошла бы со своего узла.
     Эту трешку с трудом бабка продала за полтора целковых.







     (письмо в милицию)

     Состоя,  конечно,   на   платформе,  сообщаю,   что   квартира   No  10
подозрительна в смысле самогона, который, вероятно, варит гражданка Гусева и
дерет  окромя  того с трудящихся три шкуры. А когда,  например, нетути денег
или вообще нехватка хушь бы одной копейки, то в долг нипочем  не доверяет, и
еще, не считаясь, что ты есть свободный обыватель, пихают в спину.
     А еще  сообщаю,  как я есть честный гражданин, что квартира No 3  тоже,
без сомнения, подозрительна по самогону, в каковый вкладывают для скусу, что
ли, опенки или, может  быть,  пельсиновые  корки,  отчего  блюешь без всякой
нормы. А в долг, конечно, тоже не доверяют. Хушь плачь!
     А сама  вредная  гражданка заставляет  ждать потребителя на  кухне  и в
помещение, чисто ли варят, не  впущает. А в  кухне ихняя  собачонка, системы
пудель, набрасывается  на потребителя и  рвет ноги.  Эта пудель, холера ей в
бок,  и  мене ухватила за  ноги.  А  когда я размахнулся посудой,  чтоб  эту
пудель,  конечно, ударить,  то хозяйка тую  посуду вырвала  у  меня из рук и
кричит:
     - На, говорит,  идол,  обратно деньги. Не  будет тебе товару, ежели  ты
бессловесную животную посудой мучаешь.
     А я, если на то пошло, эту пудель не мучил, а размахивал посудой.
     - Что вы, говорю, вредная  гражданка! Я, говорю, не трогал вашу пудель.
Возьмите свои слова обратно. Я говорю: недопустимо, чтоб пудель рвал ноги.
     А гражданка  выкинула мне деньги взад, каковые и упали  у плите. Деньги
лежат у плите, а ихняя пудель насуслила их и не подпущает. Хушь плачь.
     Тогда я, действительно, не  отрицаю,  пихнул пудель в грудку и поскорее
вышел.
     А  теперича эта  вредная гражданка меня в квартиру к  себе не впущает и
дверь все время, и когда ни  сунься, на цепке держит. И еще, стерва, плюется
через  отверстие, если  я, например,  подошедши. А когда я на  плевки  ихние
размахнулся,  чтоб  тоже по роже съездить  или  по  чем  попало,  то она,  с
перепугу, что ли, дверь поскорее хлопнула и руку мне прищемила по локотью
     Я ору благим матом  и кручусь перед  дверью, а ихняя пудель  заливается
изнутре. Даже до слез обидно. О чем имею  врачебную записку, и, окромя того,
кровь и теперя текеть, если, например, ежедневно сдирать болячки.
     А еще окромя этих подозрительных квартир сообщаю, что трактир  "Веселая
Долина"  тоже,  без  сомнения,  подозрителен. Там меня  ударили  по  морде и
запятили в угол.
     - Плати, говорят, собачье жало, за разбитую стопку.
     А я ихнюю  стопку не  бил  и,  вообще,  очень-то нужно мне  бить  ихние
стопки.
     - Я, говорю, не  бил стопку.  Допустите,  говорю,  докушать бутерброть,
граждане.
     А они  меня  тащат  и  тащат и к бутербротю не подпущают.  Дотащили  до
дверей и кинули. А бутерброть лежит на столе. Хушь плачь.
     А  еще, как честный гражданин, сообщаю, что девица  Варька Петрова есть
подозрительная и  гулящая.  А  когда  я к  Варьке подошедши,  так  она  мной
гнушается.
     Каковых вышеуказанных лиц можете арестовать или как хотите.
     Теперича  еще сообщаю,  что  заявление мной  проверено, как  я есть  на
платформе и против долой дурман, хоша и уволен по сокращению за правду.
     А еще  прошу, чтоб трактир "Веселую Долину" пока чтоб не закрывали. Как
я есть еще больной и не могу двинуться. А вскоре, без сомнения, поправлюсь и
двинусь. Бутерброть тоже денег стоит.






     На  праздниках   бухгалтер  Горюшкин  устроил  у  себя   званый   обед.
Приглашенных было немного.
     Хозяин с каим-то  радостным воплем встречал гостей в  прихожей, помогал
снимать шубы и волочил приглашенных в гостиную.
     - Вот,  - говорил  он, представляя гостя своей  жене, - вот  мой лучший
друг и сослуживец.
     Потом, показывая на своего сына, говорил:
     - А это, обратите внимание, балбес мой... Лешка. Развитая бестия, я вам
доложу.
     Лешка высовывал свой язык, и гость, слегка сконфуженный, присаживался к
столу.
     -  Присаживайтесь, - говорил он радушно.  -  Присаживайтесь. Кушайте на
здоровье... Очень рад... Угощайтесь...
     Гости дружно застучали ложками.
     - Да-с, - после некоторого  молчания сказал хозяин, - все,  знаете  ли,
дорогонько стало. За  что  ни  возьмись - кусается.  Червонец  скачет,  цены
скачут.
     - Приступу нет, - сказала жена, печально глотая суп.
     - Ей-богу, - сказал хозяин,  - прямо-таки нету  приступу. Вот  возьмите
такой пустяк - суп. Дрянь. Ерунда. Вода вроде бы. А нуте-ка, прикиньте, чего
эта водица стоит?
     - М-да, - неопределенно сказали гости.
     -  В самом деле,  - сказал  хозяин.  -  Возьмите другое -  соль.  Дрянь
продукт,  ерунда  сущая,  пустяковина, а нуте-ка,  опять прикиньте, чего это
стоит.
     -Да-а, - сказал балбес Лешка,  гримасничая, - другой гость, как  начнет
солить, тык тока держись.
     Молодой человек в пенсне, перед тем посоливший суп, испуганно отодвинул
солонку от своего прибора.
     - Солите, солите, батюшка, - сказала хозяйка, придвигая солонку.
     Гости  напряженно  молчали.  Хозяин  со  вкусом  ел   суп,   добродушно
поглядывая на своих гостей.
     А вот и второе подали, - объявил он оживленно. - Вот, господа, возьмите
второе - мясо.  А теперь позвольте спросить, какая цена этому мясу? Нуте-ка?
Сколько тут фунтов?
     -Четыре пять осьмых, - грустно сообщила жена.
     - Будем считать пять для ровного счету, - сказал хозяин.  - Нуте-ка, по
полтиннику золотом? Это, это на человека придется... Сколько нас человек?..
     - Восемь, - подсчитал Лешка.
     -  Восемь,  -  сказал хозяин.  -  По  полфунта... По четвертаку  с носа
минимум.
     - Да-а, - обиженно сказал Лешка, - другой гость мясо с горчицей жрет.
     - В самом деле, - вскричал  хозяин, добродушно засмеявшись, - я и забыл
- горчица... Нуте-ка, прикиньте к общему счету горчицу, то,  другое, третье.
По рублю и набежит...
     - Да-а,  по рублю, - сказал Лешка, а  небось, когда  Пал Елисеич локтем
стеклище выпер, тык небось набежало...
     - Ах да! - вскричал хозяин. - Приходят, представьте  себе, к нам раз  в
гости, а один, разумеется нечаянно, выбивает зеркальное стекло. Обошелся нам
тогда обед. Мы нарочно подсчитали.
     Хозяин углубился в воспоминания.
     -  А впрочем,  - сказал он, - и  этот обед  вскочит в копеечку. Да  это
можно подсчитать.
     Он  взял карандаш  и  принялся  высчитывать,  подробно  перечисляя  все
съеденное.   Гости  сидели  тихо,  не   двигаясь,  только  молодой  человек,
неосторожно посоливший суп, поминутно снимал запотевшее пенсне и обтирал его
салфеткой.
     - Да-с, - сказал наконец хозяин, - рублей по пяти с хвостиком...
     - А электричество? - возмущенно сказала хозяйка. - А отопление? А Марье
за услуги?
     Хозяин всплеснул руками и, хлопнув себя по лбу, засмеялся.
     - В  самом  деле, - сказал он,  - электричество, отопление, услуги... А
помещение?  Позвольте,  господа, в  самом деле  помещение!  Нуте-ка - восемь
человек,  четыре  квадратные сажени...  По девяносто копеек  за сажень...  В
день, значит, три копейки... Гм... Это нужно на бумаге...
     Молодой человек в пенсне заерзал на стуле и вдруг пошел в прихожую.
     -  Куда  же  вы?  -  закричал  хозяин. -  Куда же  вы,  голубчик,  Иван
Семенович?
     Гость ничего не сказал и, надев чьи-то чужие калоши, вышел не прощаясь.
Вслед за ним стали расходиться и остальные.
     Хозяин долго еще сидел за столом с карандашом в руках, потом объявил:
     - По одной пятой копейки золотом с носа.
     Объявил он это жене и Лешке - гостей не было.


     1920-е гг.




---------------------------------------------------------------
     OCR: Кирилл Молоков
---------------------------------------------------------------
			
     В феврале я, братцы мои, заболел.
     Лег в городскую больницу. И вот лежу,  знаете ли, в городской больнице,
лечусь и душой отдыхаю.  А кругом  тишь и гладь  и божья  благодать.  Кругом
чистота и порядок,  даже лежать неловко. А захочешь плюнуть - плевательница.
Сесть захочешь  - стул имеется, захочешь сморкнуться - сморкайся на здоровье
в руку,  а чтоб в простыню  - ни боже мой, в простыню  нипочем не позволяют.
Порядка, говорят, такого нет.
     Ну и смиряешься.
     И нельзя не смириться. Такая вокруг забота, такая ласка, что лучше и не
придумать. Лежит, представьте себе, какой-нибудь паршивенький человек, а ему
и обед волокут, и кровать убирают, и градусники под мышку ставят, и клистиры
собственноручно пихают, и даже интересуются здоровьем.
     И кто интересуется? Важные, передовые люди -  врачи, доктора, сестрички
милосердия и опять же фельдшер Иван Иванович.
     И  такую  я благодарность  почувствовал ко  всему  этому персоналу, что
решил принести материальную благодарность.
     Всем, думаю, не дашь - потрохов не хватит. Дам, думаю, одному. А кому -
стал присматриваться.
     И  вижу:  некому  больше  дать,  иначе как фельдшеру  Ивану  Ивановичу.
Мужчина,  вижу, крупный и представительный и больше всех старается и даже из
кожи вон лезет.
     Ладно,  думаю,  дам  ему. И стал  обдумывать,  как ему  всунуть, чтоб и
достоинство его не оскорбить и чтоб не получить за это в рожу.
     Случай скоро представился.
     Подходит фельдшер к моей кровати. Здоровается.
     - Здравствуйте, говорит, как здоровье? Был ли стул?
     Эге, думаю, клюнуло.
     - Как  же,  говорю, был стул,  да кто-то из  больных унес. А ежели  вам
присесть охота - присаживайтесь в ноги на кровать. Потолкуем.
     Присел фельдшер на кровать и сидит.
     - Ну, - говорю ему, - как вообще, что пишут, велики ли заработки?
     - Заработки, говорит, невелики,  но  которые  интеллигентные  больные и
хотя бы при смерти, норовят непременно в руку сунуть.
     - Извольте, говорю, хотя  и  не  при смерти, но дать  не отказываюсь. И
даже давно про это мечтаю.
     Вынимаю  деньги и даю.  А  он  этак любезно  принял  и сделал  реверанс
ручкой.
     А на другой день все и началось.
     Лежал я очень даже спокойно и хорошо, и  никто меня не тревожил до этих
пор, а  теперь  фельдшер  Иван  Иванович словно  ошалел от моей материальной
благодарности.  За  день  раз  десять  или  пятнадцать  припрется он  к моей
кровати. То,  знаете ли, подушечки поправит, то в ванну поволокет, то клизму
предложит поставить.  Одними градусниками замучил он меня, сукин кот. Раньше
за  сутки  градусник  или два  поставит  -  только  и  всего.  А  теперь раз
пятнадцать. Раньше ванна была прохладная и мне нравилась, а теперь набуровит
горячей воды - хоть караул кричи.
     Я уже и этак,  и так - никак. Я ему,  подлецу, деньги еще сую - отстань
только, сделай милость, он еще пуще в раж входит и старается.
     Неделя прошла - вижу, не могу больше.
     Запарился я, фунтов пятнадцать потерял, похудел и аппетита лишился.
     А фельдшер все старается.
     А раз он, бродяга, чуть даже в кипятке не сварил. Ей-богу. Такую ванну,
подлец, сделал - у меня аж мозоль на ноге лопнула и кожа сошла.
     Я ему говорю:
     - Ты  что же, говорю,  мерзавец, людей в  кипятке варишь? Не будет тебе
больше материальной благодарности.
     А он говорит:
     -   Не  будет  -  не  надо.  Подыхайте,  говорит,  без  помощи  научных
сотрудников.
     И вышел.
     А  теперича  снова идет все по-прежнему: градусники  ставят  один  раз,
клизму по мере надобности. И ванна снова прохладная, и никто меня больше  не
тревожит.
     Не зря борьба с чаевыми происходит. Ох, братцы, не зря!




---------------------------------------------------------------
     OCR: Кирилл Молоков
---------------------------------------------------------------

     Вот   некоторые,  конечно,  специалистов  поругивают  -   дескать,  это
вредители, спецы и так далее.
     А я, например, особенно худых специалистов не видел. Не приходилось.
     Наоборот, которых встречал, все были тихие милые, особенные.
     Как, например, этим летом.
     У нас из коммунальной квартиры выехала на дачу одна семья. Папа, мама и
ихнее чадо.
     Ну  выехали. Заперли  на висячий замок свою  комнатенку. Один ключ себе
взяли, а другой, конечно, соседке отдали - мало ли чего случится. И отбыли.
     А надо сказать, был у них в комнате инструмент - рояль. Ну обыкновенное
пианино. Они его брали напрокат от Музпреда.
     Брали  они напрокат  этот  рояль  для  цели обучения  своего  оболтуса,
который действительно бил по роялю со всей своей детской изворотливостью.
     И вот наступает лето - надо оболтуса на дачу везти.
     И, конечно, знаете, повезли.
     А этот рояль или  - проще скажем - пианино, заперли в комнате с разными
другими  вещицами  и  отбыли. Отдыхают  они  себе  на даче.  Вдруг,  значит,
является  на  ихнюю  городскую  квартиру  специалист  -  настройщик  роялей,
присланный, конечно, своим учреждением.
     Конечно, соседка ему говорит: мол, сами уехадши до осени, рояль заперли
и, безусловно, его настраивать не приходится.
     Настройщик говорит:
     - Это не  мое постороннее дело - входить в психологию отъезжающих. Раз,
говорит,  у  меня  на руках наряд, то я и должен этот наряд произвести, чтоб
меня не согнали с места службы, как шахтинца или вредителя.
     И, значит, открыла ему  дверь; он пиджачок скинул и начал разбирать это
пианино,  развинчивая  всякие  гаечки, штучки  и гвоздики. Развинтил и начал
свою какофонию. Часа  два  или  три как больной  определял разные  звуки или
мурыжил  соседей.  После  расписались  в  его путевке,  он очень просветлел,
попрощался и отбыл.
     Только проходит месяц - снова является.
     - Ну как, говорит, мой рояль?
     - Да ничего, говорят, стоит.
     -  Ну, говорит, я  еще беспременно должен  его настроить. У  нас раз  в
месяц настраивают. Такой порядок.
     Начали  его жильцы уговаривать и  урезонивать - мол, не надо. Комнатка,
дескать,  заперта. Рояль  еще  два  месяца будет стоять без движения. К чему
такие лишние траты производить!
     Уперся на своем.
     - У меня, говорит, наряд на руках. Не просите. Не могу.
     Ну, опять развинтил рояль.  Опять два часа назад  свинчивал.  Бренчал и
звучал и на брюхе под роялем ползал.
     После попрощался и ушел, утомленный тяжелой специальностью.
     На днях он в третий раз приперся.
     - Ну как, говорит, не приехадши?
     - Нет, говорят, на даче отдыхают!
     - Ну так я еще поднастрою. Приедут - очень великолепно звучать будет.
     И хотя ему объясняли и даже один наиболее горячий жилец хотел ему морду
наколотить  за потусторонние звуки, однако  он  дорвался  до  своего рояля и
снова начал свои научные изыскания.
     Сделал свое честное дело и ушел на своих интеллигентских ножках.

Last-modified: Mon, 22 Apr 2002 08:12:39 GMT
Оцените этот текст: