Иван Алексеевич Новиков. Золотые кресты
ББК84Р1-4 H73
Выражаем признательность генеральному директору
"Агрофирмы Мценская"
Николаю Александровичу ЖЕРНОВУ
за финансовую поддержку в издании книги.
Издание осуществлено при участии внучатой пле╜мянницы писателя Л. С.
Новиковой.
Н 73 Новиков И. А.
Золотые кресты: Роман. Повести и рассказы / И. А. Новиков; сост. А.С.
Новикова; предисл.. М.В. Михайловой; худож. С.И. Прокопов - Мценск 2004. -
444 с.: ил.
В этом сборнике ранних произведений И А. Новикова впервые после долгого
перерыва воспроизведен роман "Золотые кресты" (1908 г.), в котором
переплетаются религиозные и мистические мотивы.
Ранние рассказы и повести (1905-- 1912 гг.) отражают духов╜ные искания
разных слоев общества предреволюционной поры.
Думаем, читателю будет интересно увидеть характерные для Серебряного
века поиски новых причудливых форм в одних рассказах и зрелый реализм
русской классической литературы - в других.
И. наконец, большая повесть "Жертва" (1921 г.) показывает первые шаги
нового режима. Эта повесть была опубликована несколько раз и вызвала
ожесточенные нападки на автора.
╘ Л. С. Новикова, 2004
╘ Мценская городская библиотека
им. И.А. Новикова, 2004
Email: librnovikov@yandex.ru
╘ М.В. Михайлова, предисловие, 2004
ISBN 5-87295-165-5 ╘ С.И. Прокопов, оформление, 2004
Иван Алексеевич Новиков: официальный сайт http://librnovikov.narod.ru ║ http://librnovikov.narod.ru
СЛОВА ПРОЩЕНЬЯ И ЛЮБВИ
ОТ АЛЕКСЕЯ ХРИСТОФОРОВА
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос.
Бог сохраняет все: особенно слова прощенья и любви --
как собственный свой голос.
И. Бродский.
Пусть не удивится читатель названию вступительной статьи. Да, именно
Алексей Христофоров, а не писатель Иван Алексеевич Новиков (1877-- 1959)
говорит с ним в этой книге, хотя все, кто знаком с творчеством Б.К. Зайцева,
знают, что это одно и то же лицо. Под именем Алексея Петровича Христофорова
вывел он в повести "Голубая звезда" (1918) своего друга, единомышлен╜ника,
соратника по творческому цеху -- поэта, прозаика, драма╜турга Ивана
Новикова. С него рисовал он облик идеального героя -- доброго, кроткого,
осененного благодатью Всевышнего, умею╜щего все принимать безропотно и
благословляющего все, ниспос╜ланное ему. От Алексея Петровича Христофорова
исходит свет, озаряющий все вокруг, он дарит любовь и прощение -- недаром
фамилия его расшифровывается как "носящий в себе Христа". Новикову Зайцев
посвятил и рассказ "Душа" (1921), повество╜вание об одном осеннем дне,
проведенном вместе в разоренной революцией усадьбе, о пришедшем нежданно
средь бурь и гроз спокойствии, о сохранении наперекор всему душевного
равнове╜сия, о возвышающем и охраняющем душу чувстве всеприятия и
бесцельности. О полном слиянии душ, полном взаимопонимании двух писателей
говорит концовка рассказа: "Мы стоим. Смотрим, слушаем, два призрака, два
чудака в пустынях жизни".
Последний раз возникнет Христофоров-Новиков в рассказе Зай╜цева
"Странное путешествие" (1926), который заканчивается смер╜тью главного героя
зимой, по-видимому, восемнадцатого или девятнадцатого года. Теперь герою
дано совсем прозрачное имя -отчество, перевертыш от реального -- Алексей
Иванович. И его гибель во имя спасения другого, и его желание перед смертью
передать восемнадца╜тилетнему Ване, будущему "инструктору физической
культуры", "красноармейцу" или "купцу", неустанный поиск истины --
воспри╜нимается читателем как восхождение на Голгофу истории. Так
"символически" похоронил Зайцев своего самого близкого друга, остав╜шегося в
мятежной России, так он навеки распрощался с человеком, к которому
единственному мог обратить слова о душе, который един╜ственный полностью
понимал его и разделял его убеждения и веру, который, как и он, в своих
произведениях стремился к воссозданию православной картины мира, рисовал
подстерегающие христианина искушения, падения, искания и заблуждения.
"Похоронил" -- пото╜му что понимал: тем писателем, каким прежде был Новиков,
ему не суждено остаться. Он воскреснет -- но в другом обличии, в другой
ипостаси -- как писатель страны Советов.
Были ли у Зайцева для этого основания? Наверное, да, и, воз╜можно, что
опирался он в этом своем суждении на тот "прощаль╜ный привет", который
послал другу и Новиков, написав рассказ "Возлюбленная -- земля" (1922). Он
-- о тех, кто, ощутив окон╜чательную потерю России как "храмины, идеи,
истории", не вы╜держал свершающихся на их глазах ужасов и навсегда покинул
ее пределы. Писатель горько сожалел о ждущей их на чужбине уча╜сти, об их
одиночестве и потерянности, но не осуждал их. Себя же писатель утешал тем,
что время революции -- необходимое время лишений, испытаний, посланных
Богом, что нищета, голод помо╜гут сбросить с себя мишуру суетных помыслов и
желаний, что это очищение, которого ждали, которого искали лучшие умы
челове╜чества и возможность которого даровала русским людям судьба.
"Как распорядиться нечаянным даром?" -- вот вопрос, кото╜рый в своих
произведениях задавал себе Новиков в момент вели╜кого исторического
перелома. И написанные в период революции и гражданской войны произведения
призваны были ответить на этот вопрос. Но этот же вопрос, пусть и в
несколько иной огласов╜ке: "Как спасти душу? Как угадать свое
предначертание?" -- зву╜чал и раньше. Собственно, этот поиск истины --
нравственной, религиозной, духовной -- и объединяет представленные в
сборнике рассказы -- "Во имя Господне", "Пчелы-причастницы", "По╜весть о
коричневом яблоке", "Жертва", "Гарахвена".
Можно сказать, что на этот раз читателю предстоит познако╜миться с
совершенно новым, незнакомым писателем. Таким И.А. Новиков еще не представал
перед ним, хотя с отдельными произведениями этого художника он мог
знакомиться, пусть не в многочисленных, но все же появлявшихся ранее
изданиях. Прав╜да, в них фигурировал почти один и тот же набор текстов,
которые ни в коей мере не должны были испортить репутацию "советского
писателя", которые призваны были убедить, что писатель верил, что Великий
Октябрь "откроет путь" к совсем иной жизни, что в советском обществе
"молодым силам, идущим на смену старому, обреченному миру, принадлежит
будущее"[1], что все написанное им после революции "выражает активное
неприятие старого мира" и создано методом "социалистического реализма"[2] .
Конечно, сейчас легко критиковать строчки из предисловий и послесловий,
писавшихся советскими исследователями творчества Новикова. Только так и
могли литературоведы преподносить на╜следие художника, если хотели увидеть
созданное им напечатан╜ным: отсеивать одно, усиленно хвалить другое,
смягчать третье. Так что неудивительно, что в памяти читателей имя Новикова
соединя╜ется главным образом с его пушкинской дилогией -- "Пушкин в
изгнании", исследовательской деятельностью, связанной с перево╜дом "Слова о
полку Игореве", с философско-литературоведчески╜ми эссе "Тургенев --
художник слова", с дореволюционными рас╜сказами лирического плана -- "Калина
в палисаднике", "Душка" и др. Возможно, таким хотел остаться в памяти
потомков и сам Нови╜ков, во многом перечеркнувший себя прежнего:
мучающегося, ищу╜щего, пережившего увлечения и соловьевством, и
неохристианством, много размышлявшего о грехе и добродетели. Ведь в повестях
и рас╜сказах советского времени -- "Город; море; деревня", "Красная
смо╜родина" и т.п. -- он практически "переписал" свои ранние вещи, заставил
себя иначе взглянуть на революционные события, предстал защитником
социалистического мировоззрения, идеалов граж╜данского становления в гуще
классовой борьбы, пропагандистом про╜летарской морали. И свой творческий
путь Новиков в конце жизни вынужден был расценить следующим образом: "Я
вступал в лите╜ратуру в то время, когда очень сильны были течения
декадентства и символизма, которые отражались на моих писаниях. Однако же
де╜ревенское детство, полное здоровых впечатлений, естественно-╜научное
образование, близкое и разностороннее знакомство с жиз╜нью различных классов
и, наконец, собственная трудовая жизнь -- все это дало мне возможность в
конце концов сравнительно скоро найти в своих работах
реалистический тон и язык"1. Конечно, не только на язык намекал
писатель, он имел в виду и смену идеологи╜ческих ориентиров в своем
творчестве.
Да и как могло быть иначе, если после того, как с особой остро╜той
евангельские истины прозвучали в его произведениях, напи╜санных "между двух
зорь" (если воспользоваться названием его же романа), Новикова упрекали в
сгущении красок, желании "под╜черкнуть ... гибель всего честного и хорошего"
в революции, есте╜ственном для "интеллигента и мещанина"2 (для критиков того
времени -- это слова-синонимы). И вполне понятно, что после того, как в
книгах писателя услышали "жуткое старческое шамканье обывателя", ничего не
смыслящего в расстановке классовых сил, приговор мог быть только таким:
"читателю из рабочей массы" подобные книги "не нужны". Это звучало уже как
угроза! И со╜ветская критика добилась своего: писатель почти полностью
пе╜реключился на создание произведений иного рода, иного пафоса. К
сожалению, литература 30-х годов знает немало таких искале╜ченных,
искривленных писательских судеб.
На самом деле все было не так однозначно. И декадентские умонастроения,
и символизм не были отринуты Новиковым безо╜говорочно. Также он понимал, что
существование в ареале "бого╜искательства" не могло пройти бесследно, что
"религиозный ре╜нессанс", переживаемый мыслящими людьми в начале XX века,
обогатил и его. Об этом свидетельствует письмо, посланное им критику Н.
Замошкину в 1943 г., в котором он дал расшифровку названия и смысла своего
романа "Между двух зорь" (1915), обыч╜но трактуемого как хроника событий,
свершившихся между рево╜люциями 1905 и 1917 гг. Характеризуя декадентский
излет, ко╜торый ощутим в этом произведении, Новиков замечал:
" - ..не ре╜акционная это вещь (отметил необычайную по тем временам
сме╜лость этого утверждения! -- М.М.), отнюдь, а всего лишь закат╜ная,
отгорающая, после которой либо конец, либо через недолгую ночь новое свежее
утро, да не просто свежее утро "без предков",
а хранящее память и о ночи, и о закатах, а это и ущербляет, и
обога╜щает: кто как со всем этим справится"1.
Груз раздумий о самых насущных проблемах бытия, сконцент╜рировавшихся в
начале XX вокруг обсуждения религиозных воп╜росов в прямом соотнесении с
общественными коллизиями, несут рассказы и повести Новикова, писавшиеся им с
середины 900-х до начала 1920-х гг. Его произведения этого времени связаны с
той эпохой русского искусства, когда неожиданно возродилось ми╜стическое
чувство, когда проявилась всеохватная "любовь ко всей полноте действительной
жизни и вера, что вся жизнь божествен╜на, а потому должна быть найдена и
спасена в Боге"2 .
Религиозная проблематика составляет ядро рассказа "Во имя Господне". В
нем затронут вопрос об ответственности историчес╜кого христианства за все те
искажения (пытки, гонения иновер╜цев, инквизицию, сращение с
государственными институтами на╜силия), которым подвергалось учение о
Богочеловеке на протяже╜нии двух тысячелетий. Но отнюдь не отвлеченное
теоретизирование было положено в его основу. О том, насколько рассказ был
важен для писателя, можно судить по тому, что Новиков опубли╜ковал его на
страницах газет дважды: в 1906 и 1916 году -- оба раза на пике нарастающих
народных волнений. Писавшийся по следам еврейских погромов, прокатившихся по
югу России, писа╜тель со всей остротой поставил вопрос об освящении,
санкциони╜ровании злодейств, которые совершатся Во славу Божию!
Переживание красоты и единства Божьего мира как великого чуда
переполняют юного Алешу, отправившегося в паломничество по святым местам. Он
ощущает свою близость к рыбам и птицам, и зверям, и деревьям, и травам,
понимает, что нет "пропасти между вестником неба и цветком полевым",
умиляется еще завернутым в толсто-пушистый стебель соцветиям мать-и-мачехи,
и, будто вслед за Франциском Ассизским, слышит их признание: "Это мы, твои
братья, это мы, твои сестры". Но его мирный и благостный настрой разрушает
жестокая реальность: встреча со стариком-фанатиком, который, физически
истязая себя жесточайшим образом "во имя Его", готов опять и опять проливать
кровь Его распявших. Алеша становится свидетелем безумной нетерпимости и
мстительности, обрушивающейся на головы потомкам гонителей Христа. И эта
при╜зрачная вина всего еврейского народа становится вполне осязаемой в
головах тех, кто считает, что Божью правду можно и нужно насаж╜дать мечом, и
оправдывает избиение женщин, стариков, детей.
Мечется в жару и бреду Алеша, переживший немыслимое, кричит "безумным
рыдающим воплем", понимая, что нет и не мо╜жет ему быть прощения за участие
(пусть и неосознанное) в кро╜вавой бойне. Но кроткий Бог "исходит к его
страданиям, дарует ему "великую благость прощения", шлет "тайну любви". И
"го╜рячая волна стыда" выжигает "несмываемый след" позора в душе.
Острота, запретность поднятых в этом рассказе вопросов, наверное, и
послужили причиной того, что книга, в которой он был напеча╜тан, была
конфискована по решению суда. К тому же Новиков, же╜лая передать горячечную
внутреннюю муку героя, прибегает к напря╜женному, скомканному, сбивчивому
повествованию, в котором в еди╜ном порыве сливаются бред, сон, явь, прошлое,
настоящее и будущее. Но такое мучающее, мучительное, полное экспрессии
описание было необходимо Новикову, чтобы человек задумался о двух Ликах
Хрис╜та, попытался понять, какой же из них истинный -- тот, который не
позволяет убивать, или тот, который готов в порыве безумной любви к идее или
человеку быть беспощадно жестоким.
И мы понимаем, что склонившийся к Алеше всепрощающий Христос -- это
лишь надежда автора, а не данность. Сам он по-прежнему обуреваем
мучительными сомнениями, впрямую выска╜занными в рассказе с
многозначительным названием "Небо мол╜чало": "Там, в отвлечении, где-то в
надмирных высотах чиста и кристальна единая заповедь: никого никогда не
убий, ну, а в нашем чудовищном мире, как в зеркале отвратительно
искривленном, не преломляется ли она как раз наоборот, так что сошедший из
высей надзвездных верный себе, чистый и светлый дух был бы не годен здесь
среди нас со своею надмирною правдой?"1
Кратким периодом спокойствия, тишины, светлого приятия всего мира с его
страданиями и печалями отмечены рассказы "Петух" (1907) и
"Пчелы-причастницы" (1908). Но торжествующее здесь "живое начало" бытия
смогло установиться только после "бурь и смятений, весьма значительных и
опасных"2, сходных с теми, какие переживает герой последнего из названных
рассказов Семен Григорьевич, отру╜бивший себе руку, дабы начать жить
по-божески, вне соблазнов и искушений (именно таким искушением поначалу
явилась для него "за╜висть к чужому достатку). Но оказывается, что это не
конец его испы╜таниям, что надо преодолеть и любовь к женщине. Но и отказ от
люб╜ви не приближает его к Богу. Тогда, в полном отчаянии, решается он на
святотатство: по совету встреченного старичка не принимает причас╜тия, а,
дабы оживить заболевших пчел, приносит во рту частицу Даров домой и кладет
ее в улей. По всем церковным установлениям со╜вершает он великий грех: и вот
уж "темные врата преисподней, рас╜крытые настежь, всю ночь ожидают его,
оскорбившего Бога челове╜ческим своим испытанием". Но, приобщив пчел
"божественным тай╜нам Христа" и превратив их в "причастниц", одарил он их
таким. И "великой любовью за небесное счастье свое ответили пчелы", и
при╜несли, благодарные человеку за заботу о себе, ему прощение. Они, словно
посланцы неба, облегчили Семену Григорьевичу переход к веч╜ной жизни: "И
захлопнулись с шумом, негодуя, адские двери, закры╜ла глаза и уста человеку
нежная смерть, и новопреставленный трижды-причастник от мятежной жизни своей
на земле возродился в но╜вую жизнь, о которой знать ничего не дано нам,
живущим".
Удивительна мелодия этого повествования. Как молитва, как духовное
песнопение, возносится она к небу, приподнимая и возвы╜шая человека.
Новиков, несомненно, разрабатывает здесь новые жанровые возможности духовной
прозы. Но, помимо религиозного наполнения, в этом произведении можно уловить
и иной смысл: природа откликается на заботу человека о себе, она не
безразлич╜на к его усилиям. И то, что с церковной точки зрения
расценивает╜ся как глубочайший, несомненный грех, может обернуться благом в
другой системе ценностей. Да и само по себе чудо соприкосновения с природой
-- "не колеблющейся и не сомневающейся" ни в чем -- способно возродить и
возвысить человека, вечно погружен╜ного в пучину сомнений.
В 1910-е гг. в прозе И.Новикова появляется особая чувствен╜ность,
осязательность, вбирающая в себя все мироздание, соединя╜ющая в космическом,
универсальном целом и петуха, и щенка, и пчел, и пауков, и ночь, и людей, и
всю природу. Это явственно ощу╜тимо в сказке о чудесном спасении стараниями
малыша Сережи "прекрасного волшебника" Петуха, который чуть ранее своим
пе╜нием отогнал от случайно оказавшегося в подполье щенка "толстую, круглую,
как обрубок", крысу, готовую его поглотить. Новиков про╜тягивает эстафету
добра, которая передается от человека к живот╜ному, от животного к ребенку,
от ребенка -- лучам солнца. Так, по Новикову, созидается Царство Божие на
земле: "Все ходили и улы╜бались, не зная чему. Голоса были мягки и нежны, и
все глаза похо╜дили на небо. Все были, как дети, и никто не знал отчего".
Новиков отчетливо хочет жить так, чтобы "небо было в душе". Писатель
доверчиво всматривается в мир, но понимает больше, чем ребенок, он полон тою
"священною серьезностью", которая "обращает жизнь в вечность" и которая
позволяет ощутить, что "все в мире дышит жизнью и светится красотою"1.
Новикову при╜суще понимание человека как "звена мировой цепи", он уже
про╜видит "глубины космического сознания"2, к которым другие люди только
приближаются.
К этим незамутненным горечью, просветленным рассказам примыкает и
"Троицкая кукушка" (1912) -- воздушно-невесомое повествование о девичьих
грезах, надеждах, предчувствиях. То, что испытывает 16-летняя Лизанька
Фурсанова, -- даже не преддверие любви, а лишь предощущение тех перемен,
которые еще только должны будут произойти в ее жизни. Ее чувства светлы и
чисты, как те охапки вишневых цветов, которые она в задумчивос╜ти срывает,
прогуливаясь по саду. Новиков создает прихотливый рисунок мыслей девушки,
которые нет-нет да и возвращаются к услышанному накануне известию о только
что приехавшем "небо╜гомольном", "юном, шалом и беззаботном" соседе.
Написанный почти одновременно с рассказом И. Бунина "При дороге",
новиковский рассказ отметил не темные порывы страсти, сжигающие юную Душу,
не томление в крови, увлекающее на путь страдания, бросающее в мужские
объятия, как это происходит с бунинской Парашей, а "объяснил" важность
терпеливого ожида╜ния, закономерность природного цикла, который
"запрограмми╜рован" свыше, который не нужно торопить, ибо "всему свое
вре╜мя". Так первое в жизни Лизаньки свидание, когда она молча ода╜ривает
молодого человека охапкой белых вишневых первоцветов, становится предвестием
будущих любовных волнений, о которых она пока и не догадывается.
Принцип православного календаря определил внутренний ритм "Троицкой
кукушки". Начиная рассказ с упоминания о Петровом дне (29 июня по ст. ст.),
автор возвращается к дню Троицы, кото╜рому предшествуют "зеленые святки" --
чисто девичий праздник. Его важнейшим элементом было завивание березы (этому
обы╜чаю посвящено несколько строк в рассказе), т.е. скручивание ве╜ток в
виде венка, или перевязывание ветки лентами, или заламывание макушки дерева.
Этот обряд сопровождался общей трапе╜зой девушек в лесу, главным блюдом
которой становилась яични╜ца. Таким образом все послепасхальные семь недель
объединяла символика яйца -- от символа зарождения новой жизни в день
Вос╜кресения до вкушения его в виде яичницы в конце весны, что зна╜меновало
превращение зародыша в плод.
Так в подтекст рассказа проникает тема плодоношения. До╜полняет этот
подтекст и намек на установившееся правило садово╜дов, о котором по ходу
развития сюжета вспоминает Новиков: об╜рывать цветы на молодых вишнях, дабы
дать им еще год отдохнуть, чтобы набрались они сил для будущего урожая. И
это имеет непос╜редственное отношение к судьбе героини: как и эти молодые
дерев╜ца, она находится на самом пороге юности ("под легоньким белень╜ким
платьем ... проглядывал едва закругленный ... лиф"). И хотя сердце Лизаньки
уже посылает кому-то "свое "ку-ку", в результа╜те происшедшего (подкалываний
родственников насчет будущего жениха, раскрытия "обмана" испугавшего ее
крика кукушки -- так подражал птице сын соседей-помещиков молодой Раменский,
нео╜жиданного свидания с этим "прожженным", по выражению дедуш╜ки,
"нахалом"), а главное -- постоянного общения с природой (то с березками, то
с маленьким, окруженным ракитами прудом, то с лу╜гом, то с цветущими
вишнями) девушка начинает жить под знаком "ранней мудрости". Ей открывается
предустановленность всего про╜исходящего в мире. Поэтому и превращается
"возбуждающе радос╜тный" голос кукушки, раздававшийся в весеннем лесу, в
прозаичес╜ки-хриплое кукованье "вещуньи" со склеенным крылом на старых
фамильных часах в финале рассказа. И там же появляется слово "надо",
которое, по-видимому, отныне станет определяющим в жиз╜ни Лизаньки. А эта
предопределенность и обязательность, в свою очередь, рождает трепетную
грусть, которая становится доминан╜той при обрисовке ее состояния.
Сборник "Рассказы" (1912), в котором впервые появилась "Троицкая
кукушка", предварялся эпиграфом "Печаль моя свет╜ла". И этот волнующий
рассказ в полной мере воплотил нежную пушкинскую мелодию. Мы ведь помним,
что семейства Фурсо╜вых и Раменских находятся в ссоре, которая может быть
вполне сравнима с размолвкой, разъединившей Монтекки и Капулетти (дедушка
Лизаньки уже 13 лет кипит праведным гневом по поводу проигранного процесса о
клочке земли и чувствует себя кровно и навеки обиженным). И вполне возможно,
что никогда не произой╜дет соединение Лизаньки и Кирилла. Но все же вряд ли
их будет ждать участь Ромео и Джульетты, ибо Лизанька понимает, что не
должно роптать и противиться, а надо учиться принимать все, как должное. И
это понимание рождает тот внутренний свет, который соединяет в единое целое
"еще не успевший пестро зацвесть" луг, только "зацветающую, над землей
устремленную душу девочки 16 лет", горящие на солнце, выбившиеся из прически
прядки во╜лос, делающие горячим сам воздух.
Но не только воздушное упоение влюбленностью рисовал Но╜виков в своих
произведениях. Столкновение инстинкта и разума, плоти и духа, идеал
святости, к которому устремлены герои и ко╜торый они реализуют, желая
"ликвидировать мир", подчас наи╜жесточайшим образом, -- все это также
запечатлевал в своих про╜изведениях художник. Так, в "Повести о коричневом
яблоке" (1912-1913, опубл. -- 1916) герой, мыслящий себя носителем чи╜стоты
и непорочности, желая избавиться от "похоти" как дьяволь╜ского наваждения,
которое приняло облик земной, пышущей пло╜тью Аграфены (здесь появляется у
Новикова женское имя, восходящее к Агафье, что в переводе с греческого
означает добрая), возбуждающей в нем пьянящее желание, убивает ее. Новиков
как бы подхватывает мысли Л.Толстого, в "Дьяволе" разрешившего дилемму о
грехе и соблазне переводом в план физического самоис╜тязания, а в
"Крейцеровой сонате" заставившего героя совершить преступление и раскаяться
в содеянном. Герой же Новикова не только не испытывает мук раскаяния, но и
считает свой поступок единственно правильным, т.к. тем спас он свою душу. И
не видит он ничего крамольного в том, что назвал дочь, родившуюся в союзе с
любимой женщиной, именем невинно убиенной Аграфены.
Приблизительно о таких же терзаниях писал в стихотворении "Страшное
сердце" поэт Серебряного века Н.В.Недоброво:
Борьба с дерзаньем сердца тяжела.
Когда в порыве, темном и безумном.
Что птица, оба -- в вышине -- крыла
Сложившая, оно, с биеньем шумным,
В пучину кинется, упоено.
Не устоять душе ... А срок наступит,
И, жадное, лучистое, оно
Ценой души чего захочет, купит.
У Новикова же счастье и безмятежность, избавление от "ига самогипноза и
самообмана, преступной деспотии ума, непременно переходящей в безумие",
"покупаются" ценой души другого! Безымянный герой хочет уверить нас, что
совершил свое преступле╜ние во имя жизни -- "кусочка влажного неба и дорогой
моей гос╜тьи, темной вороны, и того, как она поскребла свой тяжелый клюв о
ржавое железо решетки, и всего, всей шири и глади -- там". Но автор не
разделяет убеждений своего героя. Во всяком случае об╜раз заносчивого,
эгоистичного и самоуглубленного человека не вы╜зывает симпатии и сочувствия.
В отличие, например, от Мити из бунинской "Митиной любви", оказавшегося
втянутым в клубок тех же самых противоречий. Не исключено, что, создавая
произ╜ведение с почти аналогичным сюжетом, Бунин пожелал опровер╜гнуть
Новикова и предпочел прервать муки своего героя с помо╜щью пули,
направленной им в самого себя. Возможно, кстати, что и сам Новиков, когда
писал свою повесть, вдохновлялся "Антоновскими яблоками" Бунина -- и там, и
здесь все пронизывающий аромат яблок определяет "живительную" атмосферу
произведе╜ния. Но неоднократное появление яблок в текстах Новикова
(на╜пример, эпизод угощения богомольца Василия торговкой Минодорой в
"Золотых крестах") -- это, конечно же, и напоминание о Преображении
Господнем, об обряде освящения яблок в церкви, о дне, называемом яблочным
Спасом.
Головное, казуистическое преступление героя "Повести о коричневом
яблоке" очень напоминает преступление Раскольникова. И образ этого героя,
как и образ Раскольникова, предупреж╜дает об опасности ослепления идеей, в
данном случае, идеей лже╜аскетизма, "опасной святости", оборачивающейся не
приумноже╜нием жизни вокруг, а ее истреблением. Об этом Новиков в 1916 г.
напишет пьесу "Горсть пепла", где укрупнит мысль о ложности идеи "победы над
смертью через целомудрие". На примере жиз╜ни Григория Ивановича,
отвернувшегося от красоты окружающего мира для того, чтобы создать
философский труд "Путь жизни", превратившего, по сути, душу своей жены в
пепел, писатель пока╜зывает, что невозможно и недолжно "преодолевать" земное
даже ради получения "вечной жизни"1.
В "Повести о коричневом яблоке" Новиков продолжил раз╜думья над
занимавшей его темой о новоявленных пророках, "не╜удавшихся мессиях",
которая особенно отчетливо была им заявле╜на в романе "Золотые кресты".
Такими там предстают и доктор Николай Платонович Палицын, обсуждающий с
единомышлен╜никами на вечерах в своем доме вопросы о приобщении Христу через
принятие "земной Голгофы", о соединении христианства и марксизма, о степени
свободы в христианской религии, и сласто╜любивый Верхушин, проповедующий
высокие идеи, но на самом деле, хотя и утверждает бесконечную потребность
веры у русского человека, сделавший имя Христа разменной монетой в
полити╜ческих спорах, и небольшой сухонький старичок азиатского типа, под
идеями богоборчества несущий новую правду о Христе и об╜виняющий остальных в
служении Дьяволу, и Кривцов, с именем Бога на устах разжигающий в людях
порочные наклонности и стра╜сти и сам им не чуждый, но готовый принять любые
муки во славу Господа и в итоге приходящий к раскаянию. Все они заняты
поисками светлого Христа, но зачастую оказываются во власти анти╜христа, в
котором провидят Нетленный Лик.
Новиков дает свою интерпретацию мифа об антихристе, за╜хватившего умы
Ф. Достоевского, Вл. Соловьева, Н. Бердяева, Д. Мережковского, В. Розанова,
В. Свенцицкого -- всех тех, кто стоял у истоков неохристианства, или нового
религиозного созна╜ния, в России. Новое религиозное сознание, возникшее в
кругах русской интеллигенции, с которой тесно соприкасался Новиков в свою
бытность в Киеве (там он посещал Религиозно-философские собрания), признано
было пересмотреть поверхностный ха╜рактер духовных ценностей, отказаться от
веры, сводимой лишь к исполнению церковной обрядовости. Богоискатели из
интелли╜генции жаждали преодолеть пропасть между внерелигиозной куль╜турой,
общественной жизнью и оторванным от потребностей ин╜теллигенции церковным
бытием. Они испытывали потребность в личном Боге, в свободной и одновременно
религиозно насыщен╜ной жизни. Это было время "Третьего Завета", "третьего
пути", который слил бы воедино небо и землю, одухотворил плоть, воссо╜единил
язычество и христианство, примирил бы личную абсолют╜ную свободу с
религиозным освобождением человечества в акте неохристианской соборности.
Духовные борения человека с самим собой освещались писате╜лем еще в
первом его романе "Из жизни духа" (1906). Борьба между земной любовью и
следованием духу -- драматична. Отказаться от любви -- все равно означает
пойти против своего естества. Но и принятие земной любви -- не есть ли отказ
от служения Всевышне╜му? Писателю не удалось примирить двух путей в единой
"Сияю╜щей Правде", приобщить читателя к "великой тайне преображе╜ния". Может
быть, останавливало Новикова то, что "здесь на земле все по-разному думают,
и никто, ни один человек не знает всей прав╜ды ... Так страшно, так жутко,
что в каждом особый мир, что в каждом -- отдельность, что каждый по-своему
верует в правду..."1.
Теперь он стремится воссоздать в своем религиозно-мистичес╜ком романе
"Золотые кресты" (1908, второе изд. - 1916) мно╜жественность человеческих
правд. В предисловии к первому из╜данию автор писал, что роман "является
первым звеном задуманной трилогии", посвященной тому, как стихии язычества и
христи╜анства преломляются в современности. Это сразу же должно было
напомнить читателю о трилогии Д. С. Мережковского "Христос и антихрист", об
его идее объединения язычества и христианства в религии Третьего завета.
Первой уловила это сходство З.Н. Гип╜пиус, которая сразу же поняла, что
писатель осваивает тот же плац╜дарм, что и Мережковский, что его тоже
занимает проблема поис╜ка Третьего пути. Она увидела, что в чем-то Новиков
даже стано╜вится соперником ее мужа, и поэтому постаралась убедить
читате╜ля, что он еще не созрел до полноценного понимания всей сложно╜сти
затрагиваемой проблематики. На "проклятые вопросы", ко╜торые с завидным
упорством задает Новиков, не может быть отве╜тов, если ... оставаться в
пределах единоличной трагедии челове╜ка, утверждала она. Поэтому и возникают
у писателя художествен╜ные срывы и просчеты, что он не видит "трагедии
человечества", которая может быть разрешена только через воплощение
"религиозно-общественного" сознания1.
Но Новиков в "Золотых крестах" как раз и хотел в первую очередь
обозначить контуры "идеи будущего идеального христианства", и многие
страницы романа отмечены проблесками "подлинной религиозной
вдохновенности"2. Но рецепты, которые "выписывает" писатель, --
"добровольная смерть" Глеба и Анны, пришедших к новой христианской религии,
чтобы окончательно соединиться на "новом небе", -- вряд ли могут
удовлетворить жаждущих правды. Сомнительными выглядят и принципы "христовой
любви", которую проповедуют эти герои: их любовь больше напоминает
"тончайшее напряженное сладострастие", а не духовное соединение. И их обмен
"золотыми крестами" представляется поэтому едва ли не кощунственным.
Да и образ Христа выступает в романе "дразнящим, экзотическим, почти
сладострастным образом исступленных мистических снов"3 .
Но, видя все это, не следует забывать, что мистически - чув╜ственные
экстазы, которыми переполнены страницы романа, не были просто средством
привлечения читающей публики. Трактовка страсти писателями символистского
круга (а к ним принад╜лежал Новиков) означала мистический путь к прозрению,
была воспоминанием забытого смысла Эроса, уравнивающего высокое и низкое,
переплавляющего плоть в дух. Возникала искомая апо╜логия Эроса, который из
своих "низин" поднимается на высоту. Но это такая высота, где уже невозможно
дышать, и разряженный воздух горних высей убивает людей. Кроме того, Новиков
сумел показать и "страстное напряжение", и "великую нежность"1 лю╜бовно
устремленных друг к другу Глеба и Анны, Наташи и Кривцова. И, как правильно
было замечено в критике, если герои были не очень убедительны в смысле
"внешней правды", то они оживали благодаря "угадываемой правде внутренней"2
.
Удачным было оформление книги: на обложке внизу -- поля облаков, по
бокам -- два ангела с распущенными крыльями и горе╜стно поникшими головами,
печально смотрящие на грешную зем╜лю, А на звездном небе -- слова: "Золотые
кресты". Золотой крест -- символ страдальческого трагического пути --
принадлеж╜ность почти каждого из героев. Осеняет он и земной город, на фоне
которого разыгрываются описанные события. К золотым крестам устремлены герои
романа. А вокруг крестов и над их головами чертят круги черные летучие мыши.
Взор автора охватывал не только космические дали, он проникал и в глубь
земли, где копошатся легионы "червей", посланцев смерти, которые, однако,
обеспечивают плодородие почвы и созидают в ко╜нечном счете жизнь, и в темные
бездны души человека. Роман от╜крывался шествием по земле золотой, закатной
Царевны-Осени, и во всей книге была разлита "осенняя грусть о хрупкости
жизни и веры", "скорбь о жестокости земных путей"3. Собственно, этой
хруп╜костью отмечены все близкие автору герои -- и мальчик Федя,
при╜нимающий близко к сердцу все несправедливости, свершавшиеся на
протяжении веков, и юная Наташа, жизнь которой омрачена ле╜гендой о
дьявольском соблазне, бывшем источником ее рождения, и погибающий от руки
"темного старика" на пороге новой жизни Крив╜цов, и искупающая самоубийством
свою ненависть Глаша.
Так постепенно овладевает сознанием писателя убеждение: "...никогда...
никогда ... нельзя убивать". Таким просьбой-при╜зывом заканчивается рассказ
"Гарахвена" (1917) о ребенке, вверг╜нутом в пучину ненависти, распрей,
непрекращающегося насилия. Этот возглас в бойне гражданской войны прозвучал
поразительно "несовременно". Дело в том, что писатель не просто "отнесся
скор╜бно к той крови, к тому "греху", который сопутствует бурному ходу
революции". Все его существо восстало против несправед╜ливости, которая
приводит к гибели неприглядную, почти горба╜тенькую с угловатыми плечиками и
иссохшими от голода ручками Груню, в свои 14 лет оставшуюся той прежней
малышкой, про╜званной за худобу "принцем индийским", против того
чудовищно╜го нового порядка, при котором возможно убийство тщедушным Ленькой
подруги детских игр ("Жертва", 1922).
Конечно, такая позиция автора должна была укрепить моло╜дую
пролетарскую критику во мнении, что Новиков "решительно ...отчужден от
настоящего"1. Следовательно, ему, повторяющему евангельские заповеди,
заказано и движение к будущему, постро╜енному на новых основаниях обществу.
"Этот Моисей с Тверского бульвара не только не разобьет скрижалей, но будет
упорно твер╜дить свою заповедь, умиленно закатывая глаза..."2, --
злобство╜вали критики. Но они не заметили, что Новиков живописал не только
ужас кровавых столкновений, из которых душа выходит неузнаваемо
искореженной, не только "фантастическую явь", в которую превратилось
ежедневное существование десятков тысяч людей. Он по-прежнему оставался
писателем, которому дорого живое, сиюминутное, неистребимое бытие. Его герои
-- "из скром╜ных скромнейшие" -- не только живут в стихиях и бурях,
ежесе╜кундно подвергаясь опасности лишиться жизни или потерять близ╜ких, они
в состоянии радоваться и "траве под дождем", и цветам "под опрокинутым
ливнем". А самое главное воплощать собой "саму себе равную, неумирающую
малую жизнь", которая просто на время, в "суровые эти и страшные дни
затаилась".
Очень точно охарактеризовал это мироощущение, свойствен╜ное писателям
неореалистам -- Зайцеву, Шмелеву, Новикову, Сергееву-Ценскому -- критик Ю.
Соболев: у него "сама веч╜ность" "единственная живьем ощутимая", "протекает
через наше сегодня"3. Стоит вспомнить тот совершенно житейский эпизод из
"Гарахвены", когда Груня и Таня задумали печь хлеб и у них "ушли дрожжи":
"Граненый стакан, горячий и пышный от пены, про╜лившейся через края, в
Груниных, крепко его зажавших руках, походил на какой-то неведомый плод,
исполненный жизни. Пена просачивалась и через пальцы, и отдельными узкими
струйками, как бы колечками пружинясь, сползала по ним; объемистых
не╜сколько капель, отдельных шматков, как клочья поднятого на руки пчелиного
роя, упали на медную дощечку...". Кажется, мы при╜сутствуем при каком-то
священнодействии. И совершенно закономерно сравнение с медом, который Груне
напомнила эта живая дышащая пена. Мед всегда воспринимался как божественный
дар мудрости, а в русской православной традиции он еще наделялся и значением
изменения, перерождения личности в результате по╜священия. А насколько важна
была для Новикова медовая симво╜лика, можно судить по уже известному нам
рассказу "Пчелы-при╜частницы" (1912), по тому, какие цвета -- медовый,
пчелиный, вечерней зари, свеч восковых ("солнечный луч осветил часть во╜лос
ее, и растопилось золото-воск, и засияло живою водой") -- сопутствуют образу
мученицы Наташи в "Золотых крестах".
В таких приобщенных "какой-то важной тайне", полностью по╜роднившихся
сестер превращаются Груня и Таня. Поэтому и смерть Груни-Аграфены (опять
значимое в поэтике Новикова имя!) от слу╜чайно разорвавшейся на улице
гранаты заставляет Таню окончатель╜но определиться: невозможно, немыслимо
далее попустительство╜вать убийствам. И от жениха, ранее принимавшего
участие в улич╜ных схватках, она требует неучастия в бессмысленной цепи
убийств.
Стоит ли удивляться, что эту повесть назвали "обыкновенной
сентиментальной и скучной агиткой на тему "Не убий"1. В это вре╜мя и
жестокую парафразу на темы "Преступления и наказания" Достоевского --
рассказ "Жертва" -- предпочитали трактовать всего лишь как нарушающее
историческую достоверность повествование (мол, в 1921 г. ни людоедства, ни
рыночной спекуляции не было!)2.
В этом рассказе раскрываются муки голодной и страждущей деревни.
Русская литература неоднократно обращалась к эпопее путешествия за хлебом в
голодные годы. В памяти читателей жива повесть А. Неверова "Ташкент -- город
хлебный" (1923), в кото╜рой юный герой переживает все этапы взросления,
проходит суро╜вую школу жизни (болезни, голод, смерть близкого человека), но
выходит из всех испытаний победителем. Конечно, жизнеутвер╜ждающий пафос
неверовского произведения в наибольшей степе╜ни соответствовал ожиданиям
революционного строительства и должен был затмить (и совершенно затмил!)
горькую и даже от╜вратительную правду повествования Новикова о маленьком
зве╜реныше, которого и обстоятельства подталкивают к убийству, но у которого
и душа полностью созрела для его свершения.
Мы знаем, что к темам преступления, раскаяния, искупления Новиков
обращался не раз, под различным углом зрения рисуя переворот или отсутствие
такового в душе