и собой эту смерть... В этот же
день небольшая парусная барка только-только успела вывернуться из-под носа у
парохода. Но это еще ничего. Люди на барке махали шляпами и смеялись на
расстоянии каких-нибудь пяти саженей. Они были в клеенчатых куртках и
странных шляпах... Другой раз чуть не вышло еще хуже. Среди белого дня, в
молочной мгле что-то, видно, почудилось капитану. Пароход остановили, потом
отошли назад, как будто убегали от кого-то, кто двигался в тумане. Потом
стали в ожидании. И вдруг Лозинский увидел вверху, как будто во мгле, встало
облако с сверкающими краями, а в воздухе стало холоднее и повеяло острым
ветром. Пароход повернулся и тихо, будто украдкой, стал уползать в глубь
тумана налево. А направо было не облако, а ледяная гора. Лозинский не верил
своим глазам, чтобы можно было видеть разом такую огромную гору чистого
льда. Но это видели все. На пароходе все притихло, даже винт работал
осторожнее и тише. А гора плыла, тихонько покачиваясь, и вдруг исчезла
совсем, будто растаяла...
Наши двое лозищан и чех тотчас же сняли шапки и перекрестились. Немцы и
англичане не имеют обычая креститься, кроме молитвы. Но и они также верят в
бога и также молятся, и когда пароход пошел дальше, то молодой господин в
черном сюртуке с белым воротником на шее (ни за что не сказал бы, что это
священник) встал посреди людей, на носу, и громким голосом стал молиться. И
люди молились с ним и пели какие-то канты, и священное пение смешивалось с
гулким и жалобным криком корабельного ревуна, опять посылавшего вперед свои
предостережения, а стена тумана опять отвечала, только еще жалобнее и еще
глуше...
А море тоже все более стихало и лизало бока корабля, точно ласкалось и
просило у людей прощения...
Женщины после этого долго плакали и не могли успокоиться. Особенно
жалко было Лозинскому молодую сироту, которая сидела в стороне и плакала,
как ребенок, закрывая лицо углом шерстяного платка. Он уже и сам не знал,
как это случилось, но только он подошел к ней, положил ей на плечо свою
тяжелую руку и сказал:
-- Будет уже тебе плакать, малютка, бог милостив. Девушка подняла
голубые глаза, посмотрела на Лозинского и ответила:
-- А! Как мне не плакать... Еду одна на чужую сторону. На родине умерла
мать, на корабле отец, а в Америке где-то есть братья, да где они, -- я и не
знаю... Подумайте сами, какая моя доля!
Лозинский постоял, посмотрел и не сказал ей ничего. Он не любил
говорить на ветер, да и его доля была тоже темна. А только с этих пор, где
бы он ни стоял, где бы он ни сидел, что бы ни делал, а все думал об этой
девушке и следил за нею глазами.
И тогда же Лозинский сказал себе самому: "А вот же, если я найду там в
широком и неведомом свете свою долю, то это будет также и твоя доля,
малютка. Потому что человеку как-то хочется кого-нибудь жалеть и любить, а
особенно, когда человек на чужбине".
На двенадцатый день народ начал все набираться на носу, как муравьи на
плавучей щепке, когда ее прибивает ветром к берегу ручья. Из этого наши
лозищане поняли, что, должно быть, недалеко уже американская земля. И,
действительно, Матвей, у которого глаза были острые, увидел первый, что над
синим морем направо встала будто белая игла. Потом она поднялась выше, и уже
ясно было видно, что это белый маяк. По волнам то и дело неслись лодки с
косым парусом, белые пароходы, с окнами, точно в домах, маленькие
пароходики, с коромыслами наверху, каких никогда еще не приходилось видеть
лозищанам. А там, в синеватой мгле, стало проступать что-то, что-то
заискрилось, что-то забелело, что-то вытягивалось и пестрело. Пошли острова
с деревьями, пошла длинная коса с белым песком. На косе что-то громыхало и
стучало, и черный дым валил из высокой трубы.
Дыма толкнул Лозинского локтем.
-- Видишь? Чех говорил правду.
Матвей посмотрел вперед. А там, возвышаясь над самыми высокими мачтами
самых больших кораблей, стояла огромная фигура женщины, с поднятой рукой. В
руке у нее был факел, который она протягивала навстречу тем, кто подходит по
заливу из Европы к великой американской земле.
Пароход шел тихо, среди других пароходов, сновавших, точно водяные
жуки, по заливу. Солнце село, а город все выплывал и выплывал навстречу,
дома вырастали, огоньки зажигались рядами и в беспорядке дрожали в воде,
двигались и перекрещивались внизу, и стояли высоко в небе. Небо темнело, но
на нем ясно еще рисовалась высоко в воздухе тонкая сетка огромного,
невиданного моста.
Исполинские дома в шесть и семь этажей ютились внизу, под мостом, по
берегу; фабричные трубы не могли достать до моста своим дымом. Он повис над
водой, с берега на берег, и огромные пароходы пробегали под ним, как
ничтожные лодочки, потому что это самый большой мост во всем божьем свете...
Это было направо, а налево уже совсем близко высилась фигура женщины, -- и
во лбу ее, еще споря с последними лучами угасавшей в небе зари, загоралась
золотая диадема, и венок огоньков светился в высоко поднятой руке...
А сердце Лозинского трепетало и сжималось от ужаса. Только теперь он
понял, что такое эта Америка, на берегу которой он думал встретить
Лозинскую. Он ждал, что она будет сидеть тут где-то со своим узелком. "Боже
мой, боже мой, -- думал Матвей. -- Да здесь человек, как иголка в траве, или
капля воды, упавшая в море..." Пароход шел уже часа два в виду земли, в виду
построек и пристаней, а город все развертывал над заливом новые ряды улиц,
домов и огней... И с берега, сквозь шум машины, неслось рокотание и гул.
Казалось, кто-то дышит, огромный и усталый, то опять кто-то жалуется и
сердится, то кто-то ворочается и стонет... и опять только гудит и катится,
как ветер в степи, то опять говорит смешанными голосами...
Лозинский отыскал Анну, -- молодую девушку, с которой он познакомился,
-- и сказал:
-- Держись, малютка, меня и Дымы. Видишь, что тут деется в этой
Америке. Не дай боже!
Девушка схватила его за руку, и не успел сконфуженный Матвей
оглянуться, как уж она поцеловала у него руку. Потому что бедняжка, видно,
испугалась Америки еще хуже, чем Лозинский.
Пароход остановился на ночь в заливе, и никого не спускали до
следующего утра. Пассажиры долго сидели на палубах, потом большая часть
разошлась и заснула. Не спали только те, кого, как и наших лозищан, пугала
неведомая доля в незнакомой стране. Дыма, впрочем, первый заснул себе на
лавке. Анна долго сидела рядом с Матвеем, и порой слышался ее тихий и робкий
голос,
Лозинский молчал. Потом и Анна заснула, склонясь усталой головой на
свой узел.
И только Матвей просидел всю теплую ночь, пока свет на лбу статуи не
померк и заиграли отблески зари на волнах, оставляемых бороздами
возвращавшихся с долгой ночной работы пароходов...
На следующее утро пришли на пароход американские таможенные чиновники,
давали подписывать какую-то бумагу, а между тем, корабль потихоньку стали
подтягивать к пристани. И было как-то даже грустно смотреть, как этот
морской великан лежит теперь на воде, без собственного движения, точно
мертвый, а какой-то маленький пароходишко хлопочет около него, как живой
муравей около мертвого жука. То потянет его за хвост, то забежит с носу, и
свистит, и шипит, и вертится... А пристань оказалась -- огромный сарай,
каких много было на берегу. Они стояли рядами, некрасивые, огромные и
мрачные. Только на одной толпились американцы, громко визжали, свистели и
кричали "ура". Матвей посмотрел туда с остатком надежды увидеть сестру -- и
махнул рукой. Где уж!
Наконец пароход подтянули. Какой-то матрос, ловкий, как дьявол,
взобрался кверху, под самую крышу сарая, и потом закачался в воздухе вместе
с мостками, которые спустились на корабль. И пошел народ выходить на
американскую землю...
Скучно было нашим... Пошли и они -- не оставаться же на корабле вечно.
А если сказать правду, то Матвею приходило в голову, что на корабле было
лучше. Плывешь себе и плывешь... Небо, облака, да море, да вольный ветер, а
впереди, за гранью этого моря, -- что бог даст... А тут вот тебе и земля, а
что в ней... Всех кто-нибудь встречает, целует, обнимаются, плачут. Только
наших лозищан не встречает никто, и приходится итти самим искать неведомую
долю. А где она?.. Куда ступить, куда податься, куда поставить ногу и в
какую сторону повернуться, -- неизвестно. Стали наши, в белых свитках, в
больших сапогах, в высоких бараньих шапках и с большими палками в руках, --
с палками, вырезанными из родной лозы, над родною речкою,-- и стоят, как
потерянные, и девушка со своим узелком жмется меж ними.
-- Жид! А ей же богу, пусть меня разобьет ясным громом, если это не
жид, -- сказал вдруг первый Дыма указывая на какого-то господина, одетого в
круглую шляпу и в кургузый, потертый пиджак. Хотя рядом с ним стоял молодой
барчук, одетый с иголочки и уже вовсе не похожий на жиденка, -- однако,
когда господин повернулся, то уже и Матвей убедился с первого взгляда, что
это непременно жид, да еще свой, из-под Могилева или Житомира, Минска или
Смоленска, вот будто сейчас с базара, только переоделся в немецкое платье.
Обрадовались они этому человеку, будто родному. Да и жид, заметив белые
свитки и барашковые шапки, тотчас подошел и поклонился.
-- Ну, поздравляю с приездом. Как ваше здоровье, господа? Я сразу вижу,
что это приехали земляки.
-- А что, -- сказал Дыма с торжествующим видом.-- Нe говорил я? Вот
ведь какой это народ хороший! Где нужно его, тут он и есть. Здравствуйте,
господин еврей, не знаю, как вас назвать.
-- А! Звали когда-то Борух, а теперь зовут Борк, мистер Борк, -- к
вашим услугам, -- сказал еврей и как-то гордо погладил бородку.
-- А! Чтоб тебя! Ну, слушай же ты, Берко...
-- Мистер Борк, -- поправил еврей с еще большею гордостью.
-- Ну, пускай так, мистер так и мистер, чтоб тебя схватило за бока... А
где же тут хорошая заезжая станция, чтобы, знаешь, не очень дорого и не
очень уж плохо. Потому что, видишь ты... Мы хоть в простых свитках, а не
совсем уже мужики... однодворцы... Притом еще с нами, видишь сам, девушка...
-- Ну, разве я уж сам не могу различить, с кем имею дело, -- ответил
мистер Борк с большою политикой. -- Что вы обо мне думаете?.. Пхе! Мистер
Борк дурак, мистер Борк не знает людей... Ну, только и я вам скажу это ваше
большое счастье, что вы попали сразу на мистера Борка. Я ведь не каждый день
хожу на пристань, зачем я стал бы каждый день ходить на пристань?.. А у меня
вы сразу имеете себе хорошее помещение, и для барышни найдем комнатку особо,
вместе с моею дочкой.
-- А, вот видите вы, как оно хорошо, -- сказал Дыма и оглянулся, как
будто это он сам выдумал этого мистера Борка. -- Ну, веди же нас, когда так,
на свою заезжую станцию.
-- Может, вам нужно взять еще ваш багаж?
-- Э! Какой там багаж! Правду тебе сказать, так и все вот тут с нами.
-- Ге, это не очень много! Джон!.. -- крикнул он на молодого человека,
который-таки оказался его сыном. -- Ну, чего ты стоишь, как какой-нибудь
болван. Таке ту бэгедж оф мисс (возьми у барышни багаж).
Молодой человек оказался не гордый. Он вежливо приподнял шляпу, схватил
из рук Анны узелок, и они пошли с пристани.
Прошли через улицу и вошли в другую, которая показалась приезжим
какой-то пещерой. Дома темные, высокие, выходы из них узкие, да еще в
половину домов поверх улицы сделана на столбах настилка, загородившая
небо...
-- А, господи! матерь божья! -- взвизгнула вдруг в испуге Анна и
схватила за руку Матвея.
-- Всякое дыхание да хвалит господа, -- сказал про себя Матвей. -- А
что же это еще такое?
-- Ай-ай, чего вы это испугались, -- сказал жид. -- Да это только
поезд. Ну, ну, идите, что такое за важность... Пускай себе он идет своей
дорогой, а мы пойдем своей. Он нас не тронет, и мы его не тронем. Здесь, я
вам скажу, такая сторона, что зевать некогда...
И мистер Борк пошел дальше. Пошли и наши, скрепя сердцем, потому что
столбы кругом дрожали, улица гудела, вверху лязгало железо о железо, а прямо
над головами лозищан по настилке на всех парах летел поезд. Они посмотрели с
разинутыми ртами, как поезд изогнулся в воздухе змеей, повернул за угол,
чуть не задевая за окна домов, -- и полетел опять по воздуху дальше, то
прямо, то извиваясь...
И показалось нашим, привыкшим только к шуму родного бора, да к шепоту
тростников над тихою речкой Лозовою, да к скрипу колес в степи, -- что они
те-
перь попали в самое пекло. Дома -- шапка свалится, как посмотришь.
Взглянешь назад -- корабельные мачты, как горелый лес; поднимаешь глаза к
небу -- небо закопчено и еще закрыто этой настилкой воздушной дороги, от
которой в улице вечные сумерки. А впереди человек видит опять, как в
воздухе, наперерез, с улицы в улицу летит уже другой поезд, а воздух весь
изрезан храпом, стоном, лязганием и свистом машин.
-- Господи Иисусе, -- шептала Анна бледными губами.
Матвей только закусил ус, а Дыма мрачно понурил голову и шагал,
согнувшись под своим узлом. А за ним бежали кучи каких-то уличных дьяволят,
даже иной раз совсем черных, как хорошо вычищенный сапог, и заглядывали им
прямо в лица, и подпрыгивали, и смеялись, а один большой негодяй кинул в
Дыму огрызок какого-то плода.
-- А ну, это человек, наконец, может потерять всякое терпение, --
сказал Дыма, ставя свой узел на землю. -- Послушай, Берко...
-- Мистер Борк, -- поправил еврей.
-- А что же, мистер Борк, у вас тут делает полиция?
-- А что вам за дело до полиции? -- ответил еврей с неудовольствием. --
Зачем вам беспокоить полицию такими пустяками? Здесь не такая сторона, чтобы
чуть что не так, и сейчас звать полицию...
-- Это верно называется свобода, -- сказал Дыма очень язвительно. --
Человеку кинули в лицо огрызок, -- это свобода... Ну, когда здесь уже такая
свобода, то послушай, Матвей, дай этому висельнику хорошего пинка, может,
тогда они нас оставят в покое.
-- Ну, пожалуйста, не надо этого делать, -- взмолился Берко, к имени
которого теперь все приходилось прибавлять слово "мистер". -- Мы уже скоро
дойдем, уже совсем близко. А это они потому, что... как бы вам сказать... Им
неприятно видеть таких очень лохматых, таких шорстких, таких небритых людей,
как ваши милости. У меня есть тут поблизости цирюльник... Ну, он вас
приведет в порядок за самую дешевую цену. Самый дешевый цирюльник в
Нью-Йорке.
-- А это, я вам скажу, хорошая свобода -- чтоб ее взяли черти, --
сказал Дыма, сердито взваливая себе мешок на спину.
А в это время в Дыму опять полетела корка банана. Пришлось терпеть и
итти дальше. Впрочем, прошли немного, как мистер Борк остановился.
-- Ну, а теперь, пожалуйста, пойдем на эту лестницу...
-- Да куда же это мы пойдем, хотел бы я знать? -- сказал Дыма.
И действительно, лестница вела с улицы наверх, на ту самую настилку,
что была у них над головами.
-- Ну, нам надо сесть в вагон.
-- Не пойду, -- сказал Дыма решительно. -- Бог создал человека для
того, чтобы он ходил и ездил по земле. Довольно и того, что человек проехал
по этому проклятому морю, которое чуть не вытянуло душу. А тут еще лети, как
какая-нибудь сорока, по воздуху. Веди нас пешком.
-- Ай-ай! -- сказал мистер Борк нетерпеливо, -- что же мне с вами
делать? Идите, пожалуйста!
-- Не пойду! -- решительно сказал Дыма и, обращаясь к Матвею и Анне,
сказал: -- И вы тоже не ходите!
Еврей что-то живо заговорил с сыном, который только улыбался, -- и
потом, повернувшись к Дыме, мистер Борк сказал очень решительно:
-- Ну, когда вы такой упрямый человек, что все хотите по-своему... то
идите, куда знаете. Я себе пойду в вагон, а вы, как хотите... Джон! Отдай
барышне багаж. Каждый человек может итти своей дорогой.
Джон усмехнулся, но не торопился отдавать Анне багаж. Матвей взял Дыму
за руку и сказал:
-- А! Что там! Пойдем уже.
-- Пойдем, пожалуйста, -- робко сказала и Анна.
-- Га! Что делать! В этой стороне, видно, надо ко всему привыкать, --
ответил Дыма и, взвалив мешок на плечи, сердито пошел на лестницу.
На первом повороте за конторкой сидел равнодушный американец, которому
еврей дал монету, а тот выдал ему 5 билетов. Эти билеты Борк кинул в
стеклянную коробку, и все поднялись еще выше и вышли на платформу.
Поезда еще не было. Платформа была вровень с третьими этажами домов.
Внизу шли люди, ехали большие фургоны, проходили, позванивая, вагоны
конно-железной дороги; вверху, по синему небу плыли облака, белые, светлые,
совсем, как наши. "Вот, -- думал Матвей, -- полетит это облако над землей,
над морем, пронесется над Лозищами, заглянет в светлую воду Лозовой речки,
увидит лозищанские дома, и поле, и людей, которые едут в поле и с поля, как
бог велел, в пароконных телегах и с драбинами. Подумает ли кто-нибудь в
Лозищах, что двое лозищан стоят в эту минуту в чужом городе, где над ними
сейчас издевались, точно они не христиане и приехали сюда на посмешище...
Стоят ни на земле, ни на горе и собираются лететь по воздуху в какой-то
машине". "Господи, -- думала в это время и Анна, -- а ну, как это
провалится, а ну, как полетим мы все с этой машиной вниз, на каменную
мостовую! Господи Иисусе, дева Мария, святой Иосиф! Всякая душа хвалит
господа". Дыма смотрел и кусал длинный ус...
На рельсах вдали показался какой-то круг и покатился, и стал вырастать,
приближаться, железо зазвенело и заговорило под ногами, и скоро перед
платформой пролетел целый поезд... Завизжал, остановился, открылись затворки
-- и несколько десятков людей торопливо прошли мимо наших лозищан. Потом они
вошли в вагон, заняли пустые места, и поезд сразу опять кинулся со всех ног
и полетел так, что только мелькали окна домов...
Матвей закрыл глаза. Анна крестилась под платком и шептала молитвы.
Дыма оглядывался кругом вызывающим взглядом. Он думал, что американцы,
сидевшие в вагонах, тоже станут глазеть на их шапки и свитки и, пожалуй,
кидать огрызками бананов. Но, видно, эти американцы были люди серьезные:
никто не пялил глаз, никто не усмехался. Дыме это понравилось, и он немного
успокоился...
А там поезд опять остановился, и наши вышли благополучно и опять
спустились по лестнице на улицу...
VII
Заезжий двор мистера Борка совсем не походил на наши. Наши, то есть те,
что на Волыни, или под Могилевом, или в Полесье, гораздо лучше: длинный,
невысокий дом, на белой стене чернеют широкие ворота так приветливо и
приятно, что лошади приворачивают к ним сами собой. За въездом -- прямо
крытый двор, с высокою соломенной стрехой; между стропилами летают тучи
воробьев, и голуби воркуют где-то так сладко, а где -- и не увидишь... А там
-- колодезь с воротом, ясли с "драбинами" для лошадей, куры, коза, корова,
запах лошадиного пота, запах дегтя и душистого сена... Вспомнить, так и то
приятно...
Нужно сказать, что Матвей и Дыма считались в своих местах людьми
степенными, знающими, как обращаться в свете. Случалось им не раз, на
ярмарке или в праздник, проездом в местечках или в какой-нибудь корчме на
шляху, -- заставать полным-полно народу, и это их нисколько не смущало.
Известное дело, -- всякий сам себя знает. Поставил человек лошадь к месту,
кинул ей сена с воза или подвязал торбу с овсом, потом сунул кнут себе за
пояс, с таким расчетом, чтобы люди видели, что это не бродяга или нищий
волочится на ногах по свету, а настоящий хозяин, со своей скотиной и
телегой; потом вошел в избу и сел на лавку ожидать, когда освободится за
столом место. А пока -- оглядел всех, и сразу видно, что за народ послал бог
навстречу, и сразу же можно начать подходящий разговор: один разговор с
простым мужиком, другой -- со своим братом, однодворцем или мещанином,
третий -- с управляющим или подпанком. Разумеется, знали и свое место: если
уже за столом расселся проезжий барин, то, конечно, приходилось и
пообождать, хотя бы места было и достаточно. Одним словом, ходили всегда по
свету с открытыми глазами, -- знали себя, знали людей, а потому от равных
видели радушие и уважение, от гордых сторонились, и если встречали от господ
иногда какие-нибудь неприятности, то все-таки не часто.
Теперь они сразу стали точно слепые. Не пришли сюда пешком, как бывало
на богомолье, и не приехали, а прилетели по воздуху. И двор мистера Борка не
похож был На двор. Это был просто большой дом, довольно темный и неприятный.
Борк открыл своим ключом дверь, и они взошли наверх по лестнице. Здесь был
небольшой коридорчик, на который выходило несколько дверей. Войдя в одну из
них, по указанию Борка, наши лозищане остановились у порога, положили узлы
на пол, сняли шапки и огляделись.
Комната была просторная. В ней было несколько кроватей, очень широких,
с белыми подушками. В одном только месте стоял небольшой столик у кровати, и
в разных местах -- несколько стульев. На одной стене висела большая картина,
на которой фигура "Свободы" подымала свой факел, а рядом -- литографии, на
которых были изображены пятисвечники и еврейские скрижали. Такие картины
Матвей видел у себя на Волыни и подумал, что это Борк привез в Америку с
собою.
В открытое окно виднелась линия воздушной дороги, вдоль улицы, по
которой приехали и они. И опять вдали показался круглый щит локомотива и
стал все вырастать. Лозищане смотрели на него с некоторым страхом. Лязг и
грохот все приближался, и им казалось, что поезд вкатится в комнату. Но в
это время что-то вдруг хлеснуло в окно резкой струей воздуха, и мимо, совсем
близко, с противоположной стороны, пронеслась какая-то стена с окнами. Это
был другой, встречный поезд; в окнах мелькнули головы, шляпы, лица, в том
числе некоторые черные, как сажа. И через несколько секунд все исчезло,
повернуло, и поезд понесся вдаль, все уменьшаясь, между тем, как прежний
вырастал и через минуту тоже пронесся мимо окон. Клуб пара и дыма, точно
развевающаяся лента, махнул по окну, и несколько клочьев ворвалось в самую
комнату...
-- Всякое дыхание да хвалит господа! -- сказал Матвей, крестясь с
испугом. И только когда оба поезда исчезли, он решился оглядеться хорошенько
на новом месте.
Кроватей в комнате стояло около десятка, но из жильцов в ней находился
только один господин, звание которого лозищане определить не могли. На нем
было "городское платье", как и на Борке, светлые клетчатые короткие
панталоны, большие и тяжелые шнуровые ботинки, крахмальная сорочка и светлый
жилет. Он лежал на постели, полуприкрывшись огромным листом газеты и,
отслонив ее угол, с любопытством смотрел на новоприбывших. По виду это был
настоящий "барин", и, если бы так у себя, дома, то Дыма непременно отвесил
бы ему низкий поклон и сказал бы:
-- Прошу прощения... Может, это жид Берко завел нас сюда по ошибке.
Во всяком случае лозищане подумали, что видят перед собой американского
дворянина или начальника. Но мистер Борк скоро сошел по витой лесенке
сверху, куда он успел отвести Анну, и подвел лозищан к кровати совсем рядом
с этим важным барином.
-- Boт эта кровать, -- сказал он, -- стоит вам два доллара в неделю.
-- А что я тебе скажу, мистер Борк, -- зашептал ему осторожно Дыма. --
Хорошо ли, смотри, это у нас выйдет?
-- Ну, -- обиженно ответил Борк, -- что же еще нужно за два доллара в
неделю? Вы, может, думаете -- это с одного? Нет, это с обоих. За обед
особо...
-- Бог с тобой, -- ответил Дыма все-таки шопотом, -- если уже ты не
можешь уступить подешевле. А только вот этому господину не покажется ли
неприятно? Все-таки мы люди простого звания...
Борк в ответ только свистнул и сказал, с нескрываемым пренебрежением
посмотрев на американского дворянина:
-- Фю-ю! На этот счет вы себе можете быть вполне спокойны. Это совсем
не та история, что вы думаете. Здесь свобода: все равные, кто за себя платит
деньги. И знаете, что я вам еще скажу? Вот вы простые люди, а я вас больше
почитаю... потому что я вижу: вы в вашем месте были хозяева. Это же видно
сразу. А этого шарлатана я, может быть, и держать не стал бы, если бы за
него не платили от Тамани-холла. Ну, что мне за дело! У "босса" денег много,
каждую неделю я свое получаю аккуратно.
Дыма ловил на лету все, что замечал в новом месте, и потому, обдумав не
совсем понятные слова Борка, покосился на лежавшего господина и сказал:
-- Я, мистер Борк, так понимаю твои слова, что это не барии, а
бездельник, вроде того, какие и у нас бывают на ярмарках. И шляпа на нем, и
белая рубашка, и галстук... а глядишь, уже кто-нибудь кошелька и не
досчитался...
Борк усмехнулся.
-- Ну, вы-таки умеете попадать пальцем в небо, -- сказал он, поглаживая
свою бородку. -- Нет, насчет кошелька так вы можете не бояться. Это не его
ремесло. Я только говорю, что всякий человек должен искать солидного и
честного дела. А кто продает свой голос... пусть это будет даже настоящий
голос... Но кто продает его Тамани-холлу за деньги, того я не считаю
солидным человеком.
И, вздохнув, он прибавил:
-- У меня было здесь солидное заведение. Ну, что делать! Заведение
пошло прахом, осталась квартира до срока. Приходится как-нибудь колотиться
со всякою дрянью.
Дыма не совсем понимал, как можно продать свой голос, хотя бы и
настоящий, и кому он нужен, но, так как ему было обидно, что раз он уже
попал пальцем в небо, -- то он сделал вид, будто все понял, и сказал уже
громко:
-- А когда так, то и хорошо. Клади, Матвей, узел сюда. Что, в самом
деле! Ведь и наши деньги не щербаты. А здесь, притом же, чорт их бей,
свобода!
И он сел на свою кровать против американского господина, вдобавок еще
расставивши ноги. Матвей боялся, что американец все-таки обидится. Но он
оказался парень простой и покладливый. Услыхав, что разговор идет о
Тамани-холле, он отложил газету, сел на своей постели, приветливо улыбнулся,
и некоторое время оба они сидели с Дымой и пялили друг на друга глаза.
-- Good bay (здравствуйте)! -- первый сказал американец и хлопнул Дыму
по колену.
Дыма хлопнул его с своей стороны и, очень надо подумавши, ответил:
-- Yes (да).
-- Tammany-holl. -- сказал опять американец, любезно улыбаясь, --
вэри-уэлл!
-- Вэри-уэлл, -- кивнул головой Дыма. -- Это значит: очень хорошо... Эх
ты, барин! Ты вот научи меня, как это продать этому чорту Тамани-холлу свой
голос, чтобы за это человека кормили и поили даром.
-- Well! -- ответил американец, захохотав.
-- Yes, -- засмеялся и Дыма.
Ирландец опять подмигнул, похлопал Дыму по колену, и они, видно, сразу
стали приятели.
VIII
А Матвей подивился на Дыму ("Вот ведь какой дар у этого человека", --
подумал он), но сам сел на постели, грустно понурив голову, и думал:
"Вот человек и в Америке... что же теперь будем делать?"
Правду сказать, -- все не понравилось Матвею в этой Америке. Дыме тоже
не понравилось, и он был очень сердит, когда они шли с пристани по улицам.
Но Матвей знал, что Дыма -- человек легкого характера: сегодня ему
кто-нибудь не по душе, а завтра первый приятель. Вот и теперь он уже крутит
ус, придумывает слова и посматривает на американца веселым оком. А Матвею
было очень грустно.
Да, вот и Америка! Еще вчера ночью она лежала перед ним, как
какое-нибудь облако, и он не знал, что-то явится, когда это облако
расступится... Но все ждал чего-то чудесного и хорошего... "Правду сказать,
-- думал он, -- на этом свете человек думает так, а выходит иначе, и если бы
человек знал, как выйдет, то, может, век бы свековал в Лозищах, с родной
бедою". Вот и облако расступилось, вот и Америка, а сестры нет, и той
Америки нет, о которой думалось так много над тихою Лозовою речкой и на
море, пока корабль плыл, колыхаясь на волнах, и океан пел свою смутную
песню, и облака неслись по ветру в высоком небе то из Америки в Европу, то
из Европы в Америку... А на душе пробегали такие же смутные мысли о том, что
было там, на далекой родине, и что будет впереди, за океаном, где придется
искать нового счастья...
Ищи его теперь, этого счастья, в этом пекле, где люди летят куда-то,
как бешеные, по земле и под землей и даже, -- прости им, господи, -- по
воздуху... где все кажется не таким, как наше, где не различишь человека,
какого он может быть звания, где не схватишь ни слова в человеческой речи,
где за крещеным человеком бегают мальчишки так, как в нашей стороне бегали
бы разве за турком...
-- Вот что, Дыма, -- сказал Матвей, отрываясь от своих горьких мыслей.
-- Надо поскорее писать письмо Осипу. Он здесь уже свой человек, -- пусть же
советует, как сыскать сестру, если она еще не приехала к нему, и что нам
теперь делать с собою.
-- Да уж не иначе! -- ответил Дыма.
Попросили у Борка перо и чернил, устроились у окна и написали. Писал
письмо Дыма, а так как у него руки не очень-то привыкли держать такую
маленькую вещь, как перо, то прописали очень долго.
Кончили писать, Дыма стал отирать пот со лба и вдруг остановился с
разинутым ртом. Матвей тоже оглянулся, -- и у него как-то приятно замерло
сердце.
В комнате стояла старая барыня, в поношенной, но видно, что когда-то
шелковой мантилье, в старой шляпке с желтыми цветами и с сумочкой на руке.
Кроме того, на ленточке она держала небольшую белую собачку, которая
поворачивалась во все стороны и нюхала воздух.
-- Наша, -- шепнул Дыма Матвею.
И действительно, барыня села у двери на стул, отдышалась немного и
сказала с первого слова:
-- Проклятая сторона, проклятый город, проклятые люди. Ну, скажите,
пожалуйста, зачем вы сюда приехали?
Наши очень обрадовались родной речи, кинулись к барыне и чуть не
столкнулись головами, целуя у нее руку.
Барыне, видно, это понравилось. Она сидела на стуле, не отнимала руки и
глядела на лозищан, жалостно кивая головой.
-- Подольские или из Волыни?
-- Из Лозищей, милостивая госпожа.
-- Из Лозищей! Прекрасно! А куда же это бог несет?
-- В Миннесоте есть наши.
-- Миннесота! Знаю, знаю. Болото, лес, мошка, лесные пожары и, кажется,
индейцы... Ай, люди, люди! И что вам только понадобилось в этой Америке?
Жили бы в своих Лозищах...
"Оно, может, и правда", -- подумал Матвей. А Дыма ответил:
-- Рыба ищет где глубже, а человек -- где лучше.
-- Так... от этого-то рыба попадает в невод, а люди в Америку... Это
очень глупо. А впрочем, это не мое дело. А где же тут сам хозяин?.. Да, вот
и Берко.
-- Мистер Борк, -- поправил еврей, входя в комнату.
-- А, мистер Берко, -- сказала барыня, и лозищане заметили, что она
немного рассердилась. -- Скажите, пожалуйста, я и забыла! А впрочем, ваша
правда, ясновельможный мистер Борк! В этой проклятой стороне все мистеры, и
уже не отличишь ни жида, ни хлопа, ни барина... Вот и эти (она указала на
лозищан) снимут завтра свои свитки, забудут бога и тоже потребуют, чтобы их
звать господами...
-- Это их дело, всякий здесь устраивает себя, как хочет, -- сказал Борк
хладнокровно и прибавил, поглаживая бородку:--Чем могу вам служить?
-- Твоя правда, -- сказала барыня. -- В этой Америке никто не должен
думать о своем ближнем... Всякий знает только себя, а другие -- хоть пропади
в этой жизни и в будущей... Ну, так вот я зачем пришла: мне сказали, что у
тебя тут есть наша девушка. Или, простите, мистер Борк... Не угодно ли вам
позвать сюда молодую приезжую леди из наших крестьянок.
-- Ну, а зачем вам мисс Эни?..
-- Ты, кажется, сам начинаешь вмешиваться в чужие дела, мистер Берко.
Борк пожал плечами, и через минуту сверху спустилась Анна. Старая
барыня надела стеклышки на нос и оглядела девушку с ног до головы. Лозищане
тоже взглянули на нее, и им показалось, что барыня должна быть довольна и
испуганным лицом Анны, и глазами, в которых дрожали слезы, и крепкой
фигурой, и тем, как она мяла рукой конец передника.
-- Умеешь ты убирать комнаты? -- спросила барыня.
-- Умею, -- ответила Анна...
-- И готовить кушанье?
-- Готовила.
-- И вымыть белье, и выгладить рубашку, и заправить лампу, потому что я
терпеть не могу здешнего газа, и поставить самовар или сварить кофе...
-- Так, ваша милость. Умею.
-- Ты приехала сюда работать?
-- Как же иначе? -- ответила девушка совсем тихо.
-- Почем я знаю, как иначе?.. Может быть, ты рассчитывала выйти замуж
за президента... Только он, моя милая, уже женат...
Две крупные слезы скатились с длинных ресниц Анны и упали на белый
передник, который она все переминала в руках. Матвею стало очень жаль
девушку, и он сказал:
-- Она, ваша милость, сирота... А Дыма прибавил:
-- У нее на корабле умер отец.
-- Умнее ничего не мог придумать! -- сказала барыня спокойно. -- Много
здесь дураков прилетало, как мухи на мед... Ну, вот что. Мне некогда. Если
ты приехала, чтобы работать, то я возьму тебя с завтрашнего дня. Вот этот
мистер Борк укажет тебе мой дом... А эти -- тебе родня?
-- Нет, милостивая пани, но...
И Матвей видел, как испуганный глаз девушки остановился на нем, будто
со страхом и вопросом.
-- Никаких "но". Я не позволю тебе водить ни любовников, ни там
двоюродных братьев. Вперед тебе говорю: я строгая. Из-за того и беру тебя,
что не желаю иметь американскую барыню в кухарках. Шведки тоже уже
испорчены... Слышишь? Ну, а пока до свидания. А паспорт есть?
-- Есть...
-- То-то.
Барыня встала, гордо кивнула головой и вышла из помещения.
-- Наша! -- сказал Матвей и глубоко вздохнул.
-- А это, видно, и здесь так же, как и всюду на свете, -- прибавил к
этому Дыма.
Анна тихонько вытерла слезу концом передника.
Еврей посмотрел на девушку с сожалением и сказал:
-- Ну, что вы плачете, мисс Эни! Я вам прямо скажу: это дело не пойдет,
и плакать нечего...
-- А почему же не пойдет? -- возразил Матвей задумчиво, хотя и ему
самому казалось, что не стоило ехать в Америку, чтобы попасть к такой
строгой барыне. Можно бы, кажется, и пожалеть сироту... А, впрочем, в сердце
лозищанина примешивалось к этому чувству другое. "Наша барыня, наша, --
говорил он себе, -- даром что строгая, зато своя и не даст девушке ни
пропасть, ни избаловаться..."
-- Ну, почему же не идет? -- повторил он свой вопрос.
-- Га! Если мисс Эни приехала сюда искать своего счастья, то я скажу,
что его надо искать в другом месте. Я эту барыню знаю: она любит очень
дешево платить и чтобы ей очень много работали.
-- Эх, мистер Борк, а кто же этого не любит на свете? -- сказал Матвей
со вздохом.
-- Ну, это правда, а только здесь всякий любит также получить больше, а
работать меньше. А, может быть, вы думаете иначе, тогда мистер Борк будет
молчать... это уже не мое дело...
Борк поднялся с своего места и вскоре ушел, одевшись, на улицу.
Он был еврей серьезный, но неудачливый, и дела его шли неважно.
Помещение было занято редко, и буфет в соседней комнате работал мало. Дочь
его прежде ходила на фабрику, а сын учился в коллегии; но фабрика стала, сам
мистер Борк менял уже третье занятие и теперь подумывал о четвертом. Кроме
того, в Америке действительно не очень любят вмешиваться в чужие дела,
поэтому и мистер Борк не сказал лозишанам ничего больше, кроме того, что
покамест мисс Эни может помогать его дочери по хозяйству, и он ничего не
возьмет с нее за помещение.
-- Подождем еще, малютка, -- сказал Матвей. -- Может быть, придет скоро
ответ от Лозинского, тогда, пожалуй, и тебе найдется работа в деревне.
-- Дай-то боже, -- ответили" в один голос девушка и Дыма.
-- А теперь, -- прибавил Матвей, -- напиши, Дыма, адрес.
Но тут открылось вдруг такое обстоятельство, что у лозищан кровь
застыла в жилах. Дело в том, что бумажка с адресом хранилась у Матвея в
кисете с табаком. Да как-то, видно, терлась и терлась, пока карандаш на ней
совсем не истерся. Первое слово видно, что губерния Миннесота, а дальше ни
шагу. Осмотрели этот клочок сперва Матвей, потом Дыма, потом позвали
девушку, дочь Борка, не догадается ли она потом вмешался новый знакомый Дымы
-- ирландец, но ничего и он не вычитал на этой бумажке.
-- Что же это теперь будет? -- сказал Матвей печально.
Дыма посмотрел на него с великою укоризной и постучал себя пальцем по
лбу. Матвей понял, что Дыма не хочет ругать его при людях, а только
показывает знаком, что он думает о голове Матвея. В другое время Матвей бы,
может, и сам ответил, но теперь чувствовал, что все они трое по его вине
идут на дно, -- и смолчал.
-- Эх! -- сказал Дыма и заскреб в голове. Заскреб в голове и Матвей, но
ирландец, человек,
видно, решительный, схватил конверт, написал на нем: "Миннесота,
фермерскому работнику из России, Иосифу Лозинскому" -- и сказал:
-- All right.
-- Он говорит: олл-райт, -- обрадовался Дыма, -- значит, дойдет.
-- Дай-то бог, -- это будет чудо господне, -- сказал Матвей.
А ирландец вдобавок предложил Дыме сходить вместе, отнести письмо. И
когда они выходили, -- ирландец, надев свой котелок и взяв в руки тросточку,
а Дыма в своей свитке и бараньей шапке, -- то Матвею показались они оба
какими-то странными, точно он их видел во сне. Особенно, когда у порога
ирландец, как-то изогнувшись, предложил Дыме выйти первому. Дыма,
изогнувшись совершенно так же, предлагал пройти вперед ирландцу. Потом они
двинулись оба вместе, и тут уже Дыма постарался все-таки пройти первым.
Ирландец крепко хлопнул его по плечу и захохотал... Дыма посмотрел на Матвея
с гордым видом.
IX
Дело это было в пятницу, уже после обеда.
Матвей ждал Дыму, но Дыма с ирландцем долго не шел. Матвей сел у окна,
глядя, как по улице снует народ, ползут огромные, как дома, фургоны, летят
поезда. На небе, поднявшись над крышами, показалась звезда. Роза, девушка,
дочь Борка, покрыла стол в соседней комнате белою скатертью и поставила на
нем свечи в чистых подсвечниках и два хлеба прикрыла белыми полотенцами.
От этих приготовлений у Матвея что-то вдруг прилило к сердцу. Он
вспомнил, что сегодня пятница и что таким образом на его родине евреи
приготовляются всегда встречать субботу.
Действительно, скоро мистер Борк вернулся из синагоги, важный,
молчаливый и, как показалось Матвею, очень печальный. Он стоял над столом,
покачивался и жужжал свои молитвы с закрытыми глазами, между тем как в окно
рвался шум и грохот улицы, а из третьей комнаты доносился смех молодого
Джона, вернувшегося из своей "коллегии" и рассказывавшего сестре и Аннушке
что-то веселое. На зов отца девушка вбежала в комнату и подала ему на руки
воду. Он мыл руки, потом концы пальцев, брызгал воду и бормотал слова
молитвы, а девушка, видно, вспомнила что-то смешное и глядела на брата,
который подошел к столу и ждал, покачиваясь на каблуках. Затем они уселись.
Молодые люди продолжали весело разговаривать. Один Борк что-то порой шептал
про себя, тихонько разрезывая луковицу или белый хлеб, и часто и глубоко
вздыхал...
Лозищанин глядел на еврея и вспоминал родину. Вот и шабаш здесь не
такой, думал он про себя, и родное местечко встало в памяти, как живое. Вот
засияла вечерняя звезда над потемневшим лесом, и городок стихает, даже
перестали дымиться трубы в еврейских домах. Вот засветилась огнями синагога,
зажглись желтые свечи в окнах лачуг, евреи степенно идут по домам, смолкает
на улицах говор и топот шагов, а зато в каждое окно можно видеть, как хозяин
дома благословляет стол, окруженный семьей. В это время двери всюду открыты,
чтобы Авраам, Иаков и другие патриархи могли ходить
невидимо от одной лачуги к другой и заходить в дома. Знакомые евреи
говорили Матвею, что в это время ангелы ходят вместе с Авраамом, а черти,
как вороны, носятся над крышами, не смея приблизиться к порогу!
Разумеется, в своем месте Матвей смеялся над этими пустяками; очень
нужно Аврааму, которого чтут также и христиане, заходить в грязные лачуги
некрещеных жидов! Но теперь ему стало очень обидно за Борка и за то, что
даже евреи, такой