тарика-то, -- говорит барыня, -- пуще всех глаза нехорошие... Ах ты, господи, думаю, что мне теперича с нею делать? Убивается, бедная. -- Что ж, говорю, теперича, как будете: назад ли вернетесь, или дальше поедем? -- Хожу я круг ее, -- не знаю, как и утешить, потому жалко. А тут еще и лог этот недалече; с проселку на него выезжать приходилось, мимо "Камня". Вот видит она, что и сам я с нею опешил, и засмеялась: -- Ну, садись, говорит, поезжай. Не вернусь я назад: там страшнее... С тобой лучше поеду, потому что лицо у тебя доброе. -- Теперь это, братец, люди меня боятся, "убивцем" зовут, а тогда я все одно как младенец был, печати этой каиновой на мне еще не было. Повеселел и я с нею. Сел на козлы. "Давай, -- говорит моя барыня, -- станем разговаривать". Спрашивает про меня и про себя сказывает, едет к мужу. Сосланный муж у нее, из богатых. "А ты, говорит, у этих хозяев давно ли живешь; в услужении ли, как ли?" -- В услужении, говорю, недавно нанялся. -- "Что, мол, за люди?" -- Люди, говорю, ничего... А впрочем, кто их знает. Строгие... водки не пьют, табаку не курят. -- "Это, говорит, пустяки одни, не в этом дело". -- А как же, говорю, жить-то надо? Вижу я: она хоть баба, да с толком; не скажет ли мне чего путного? "Ты, спрашивает, грамотный ли?" -- Маленечко, мол, учился. -- "Какая, говорит, большая заповедь в евангелии?" -- Большая, мол, заповедь-- любовь! -- "Ну, верно, А еще сказано: больше той любви не бывает, если кто душу готов отдать за други своя! Вот тут и весь закон. Да еще ум, говорит, нужен, -- значит, рассудить: где польза, а где пользы нету. А персты эти, да табак там -- это одна наружность..." -- Ну, правда твоя, отвечаю. А все же и строгости маленько не мешает, чтобы человек во всякое время помнил. Ну, разговариваем этак, едем себе не торопясь. К тайге подъехали, к речушке. Перевоз тут. Речка в малую воду узенькая: паром толканешь, он уж и на другой стороне. Перевозчиков и не надо. Ребятки проснулись, продрали глазенки-то, глядят: ночь ночью. Лес это шумит, звезды на небе, луна только перед светом подымается... Ребятам-то и любо... Известное дело -- немысли! Ну, только, братец, въехали в тайгу, -- меня точно по сердцу-то холодом обмахнуло. Гляжу: впереди по тропочке ровно бы кто на вершной бежит. Явственно-то не видно, а так кажет, будто серый конек Безрукого, и топоток слышно. Упало у меня сердце: что, мол, это такое будет? Зачем старик сюда выехал? Да еще клятву мне напомнил ранее... Не к добру... Задумался я... Страх перед стариком разбирает. Прежде я любил его, а с этого вечера бояться стал; как вспомню, какие глаза у него были, так дрожь и пройдет, и пройдет по телу. Примолк я; думать ничего не думаю и не слышу ничего. Барыня моя слово-другое скажет, -- я все молчу. Стихла и она, бедная... Сидит... Место пошло узкое, темное место. Тайга самая злющая, чернь. А на душе у меня тоже черно, просто сказать -- чернее ночи. Сижу сам не свой. Кони дорогу знают, бегут к "Камню" этому, -- я не правлю. Подъезжаем, -- так и есть... Стоит на дороге серый конек, старик на нем сидит, глаза у него, -- веришь ли богу, -- как угли... Я и вожжи-то выпустил из рук. Кони вплоть подъехали к серому, стали сами собой. "Федор! -- старик говорит, -- сойди-ка наземь!" Сошел я с козел, послушался его, он тоже с седла слезает. Конька-то своего серого поперек дороги перед тройкой поставил. Стоят мои кони, ни один не шелохнется. Я тож стою, как околдованный. Подошел он ко мне, говорит что-то, за руку взял, ведет к кошовке. Гляжу: в руке у меня топор!.. Иду за ним... и слов у меня супротив его, душегуба, нету, и сил моих нету противиться. "Согреши, говорит, познаешь сладость покаяния..." Больше не помню. Подошли мы вплоть к кошовушке... Он стал обок. "Начинай, -- говорит. -- Сначала бабу-то по лбу!" -- Глянул я тут в кошовку... Господи боже! Барыня-то моя сидит, как голубка ушибленная, ребяток руками кроет, сама на меня большими глазами смотрит. Сердце у меня повернулось. Ребятки тоже проснулись, глядят, точно пташки. Понимают ли, нет ли... И точно я с этого взгляду от сна какого прокинулся. Отвел глаза, подымаю топор... А самому страшно: сердце закипает. Посмотрел я на Безрукого, дрогнул он... Понял. Посмотрел я в другой раз: глаза у него зеленые, так и бегают. Поднялась у меня рука, размахнулся... состонать не успел старик, повалился мне в ноги, а я его, братец, мертвого... ногами... Сам зверем стал, прости меня, господи боже!.. Рассказчик тяжело перевел дух. -- Что же после? -- спросил я, видя, что он замолк и задумался... -- Ась? -- откликнулся он. -- Да после-то? Очнулся я, смотрю: скачет к нам Иван Захаров на вершной, в руках ружье держит. Подскакал вплоть; я к нему... Лежать бы и ему рядом с Безруким, уж это верно, да, спасибо, сам догадался. Как глянул на меня, -- повернул коня да давай его ружейным прикладом по бокам нахлестывать. Тут у него меренок человеческим голосом взвыл, право, да как взовьется, что твоя птица! Опомнился я вовсе. Не гляжу на людей... Сел на козлы, коней хлеснул... ни с места. Глядь, а серый конек все поперек дороги стоит. Я про него и забыл. Вот ведь, дьявол, как был приучен! Перекрестился я. Видно, думаю, животину дьявольскую тут же уложить придется. Подошел к коньку: стоит он, только ухми прядет. Дернул я за повод, упирается. Ну, говорю, выходи, барыня, из кошовки, как бы не разнесли кони-то с испугу, потому что он вплоть перед ними стоит. Барыня, что твой ребенок послушный, выходит... Ребята повылезли, к матери жмутся. Страшно и им, потому место глухое, темное, а тут еще я с дьяволами с этими вожжаюсь. Спятил я свою тройку, взял опять топор в руки, подхожу к серому. -- Иди, говорю, с дороги, -- убью! Повел он ухом одним. Не иду, мол. Ах ты! Потемнело у меня в глазах, волосы под шапкой так и встают... Размахнулся изо всей силы, бряк его по лбу... Скричал он легонько, да и свалился, протянул ноги... Взял я его за ноги, сволок к хозяину и положил рядом, обок дороги. Лежите!.. -- Садитесь! -- говорю барыне. Посадила она младших-то ребят, а старшенького-то не сдюжает... "Помоги", -- говорит. Подошел я; мальчонко-то руки ко мне тянет. Только хотел я взять его, да вдруг вспомнил... -- Убери, говорю, ребенка-то подальше. Весь я в крови, не гоже младенцу касаться... Кое-как уселись. Тронул я... Храпят мои кони, не идут... Что тут делать? "Посади-ко, -- говорю опять, -- младенца на козлы". Посадила она мальчонку, держит его руками. Хлеснул я вожжой, -- пошли, так и несутся... Вот как теперь же, сам ты видел. От крови бегут... На утро доставил я барыню в управу, в село. Сам повинился. "Берите меня, я человека убил". Барыня рассказывает все, как было. "Он меня спас", говорит. Связали меня. Уж плакала она, бедная. "За что же, говорит, вы его вяжете? Он доброе дело сделал, моих ребят от злодеев защитил". Видит, что никто на ее слова внимания не берет, кинулась ко мне, давай развязывать сама. Тут уж я ее остановил... -- Брось, говорю, не твое дело. Теперь уж дело-то людское да божье. Виноват ли я, прав ли, -- рассудит бог, да добрые люди... -- "Да какая же, говорит, может быть вина твоя?" -- Гордость моя, отвечаю. Через гордость я и к злодеям этим попал самовольно. От миру отбился, людей не слушался, все своим советом поступал. Ан вот он, свой-то совет, и довел до душегубства... Ну, отступилась, послушалась меня. Стала уезжать, подошла ко мне прощаться, обняла... "бедный ты!.." Ребяток обнимать заставляет. -- Что ты? -- говорю. -- Не скверни младенцев. Душегуб ведь я... -- Опасался, признаться, что детки и сами греха моего забоятся. Да нет, поднесла она маленьких, старшенький сам подошел. Как обвился мальчонке вокруг шеи моей ручками, -- не выдержал я, заревел. Слезы так и бегут. Добрая же душа у бабы этой!.. Может, за ее добрую душу и с меня господь греха моего не взыщет... -- Если, -- говорит она, -- есть на свете сколько-нибудь правды, мы ее для тебя добудем. Век тебя не забуду! -- И точно не забыла. Сам знаешь суды-то наши... волокита одна. Держали бы меня в остроге и по ею пору, да уж она с мужем меня бумагами оттуда добыли. -- А все-таки держали в остроге? -- Держали, и даже порядочное время. Главная причина -- через деньги. Послала мне барыня денег полтысячи и письмо мне с мужем написали. Как пришли деньги эти, и сейчас мое дело зашевелилось. Приезжает заседатель, вызвал меня в контору. "Ну, говорит, дело твое у меня. Много ли дашь, я тебя вовсе оправлю?" Ах ты, думаю, твое благородие!.. За что деньги просит! Суди ты меня строго-настрого, да чтоб я твой закон видел, -- я тебе в ноги поклонюсь. А он на-ко! -- за деньги... -- Ничего, говорю, не дам. По закону судите, чему я теперича подвержен. Смеется. -- Дурак ты, я вижу, говорит. По закону твое дело в двух смыслах выходит. Закон на полке лежит, а я, между прочим, -- власть. Куда захочу, туда тебя и суну. -- Это, мол, как же так выйдет? -- А так, говорит. Глуп ты! Послушай вот: ты в этом разе барыню-то с ребятами защитил? -- Ну, мол, что дальше-то? -- Ну, защитил. Можно это к добродетели твоей приписать? Вполне, говорит, можно, потому что это доброе дело. Вот тебе один смысл. -- А другой, мол, какой будет? -- Другой-то? А вот какой: посмотри ты на себя, какой ты есть детина. Вот супротив тебя старик -- все одно как ребенок. Он тебя сомущать, а ты бы ему благородным манером ручки-то назад да к начальству. А ты, не говоря худого слова, бац!.. и свалил. Это надо приписать к твоему самоуправству, потому что этак не полагается. Понял? -- Понял, говорю. Нет у вас правды! Кабы ты мне это без корысти объяснил... так ли, этак ли, -- я б тебе в ноги поклонился. А ты вот что! Ничего тебе от меня не будет. Осердился он. -- Хорошо же, мол. Я тебя, голубчика, пока еще суд да дело, в остроге сгною. -- Ладно, говорю, не грози. Вот и стал он меня гноить, да, вишь ты, барыня-то не отступилась, нашла ходы. Пришла откуда-то такая бумага, что заседатель мой аж завертелся. Призвал меня в контору, кричал, кричал, а наконец того взял, да в тот же день и отпустил. Вот и вышел я без суда... Сам теперь не знаю. Сказывают люди, будут и у нас суды правильные, вот я и жду: привел бы бог у присяжных судей обсудиться, как они скажут. -- А что же Иван-то Захаров? -- А Иван Захаров без вести пропал. У них, слышь, с Безруким-то уговор был, ехать Захарову за мной невдалеке. Ежели, значит, я на душегубство согласия не дам, тут бы меня Захарову из ружья стрелять. Да, вишь, бог-то судил иначе... Прискакал к нам Захаров, а дело-то уж у меня кончено. Он и испужался. Сказывали люди опосля, что прибежал он тогда на заимку и сейчас стал из земли деньги свои копать. Выкопал, да как был, никому не сказавшись, -- в тайгу... А на заре взяло заимку огнем. Сам ли как-нибудь заронил, а то, сказывают, Кузьма петуха пустил, неизвестно. Только как полыхнуло на зорьке, к вечеру угольки одни остались. Пошло все гнездо варваров прахом. Бабы и сейчас по миру ходят, а сын -- на каторге. Откупиться-то стало уж нечем. -- Тпру, милые!.. Приехали, слышь, слава-те, господи... Вишь ты, и солнышко божье как раз подымается. IV. Сибирский вольтерианец Прошло около месяца. Покончив с делами; я опять возвращался в губернский город на почтовых и около полудня приехал на N-скую станцию. Толстый смотритель стоял на крылечке и дымил сигарой. -- Вам лошадей? -- спросил он, не дав мне еще и поздороваться. -- Да, лошадей. -- Нет. -- Э, полноте, Василий Иванович! Я ведь вижу... Действительно, под навесом стояла тройка в шлеях и хомутах. Василий Иванович засмеялся. -- Нет, в самом деле, -- сказал он затем серьезно. -- Вам теперь, вероятно, не к спеху... Пожалуйста, я вас прошу: погодите! -- Да зачем же? Уж не губернатора ли дожидаетесь? -- Губернатора! -- засмеялся Василий Иванович. -- Куда махнули! И всего-то надворного советника, да уж очень хочется мне этого парня уважить, право... Вы не обижайтесь, я и вам тоже всею душой. Но ведь я вижу: вам не к спеху, а тут, можно сказать, интерес гуманности, правосудия и даже спасения человечества. -- Да что у вас с правосудием тут? Какие дела завязались? -- А вот погодите, расскажу. Да что же вы здесь стоите? Заходите в мою хибарку. Я согласился и последовал за Васильем Ивановичем в его "хибарку", где за чайным столом нас ждала уже его супруга, полная и чрезвычайно добродушная дама. -- Да, так вы насчет правосудия спрашивали? -- заговорил опять Василий Иванович. -- Вы фамилию Проскурова слыхали? -- Нет, не слыхал. -- Да и чего слыхать-то, -- вмешалась Матрена Ивановна. -- Такой же вот озорник, как и мой, и даже в газетах строчит. -- Ну, уж это вы напрасно, вот уж напрасно! -- горячо заговорил Василий Иванович. -- Проскуров, матушка моя, человек благонадежный, на виду у начальства. Ты еще угоднику моему свечку должна поставить за то, что муж твой с этакими лицами знакомство ведет. Ты что о Проскурове-то думаешь? Какого-нибудь шелопая сделают разве следователем по особо важным делам? -- Что вы это мелете? -- вступился я. -- Какие тут следователи, да еще по особо важным делам? -- То-то и я говорю, -- ободрилась Матрена Ивановна, -- врешь ты все, я вижу. Да что я-то, по-твоему, дура набитая, что ли? Неужто важные-то начальники такие бывают? -- Вот вы у меня Матрену Ивановну и смутили, -- укоризненно покачал головой смотритель. -- А ведь, в сущности, напрасно. Оно, конечно, по штату такой должности у нас не полагается, но если человек, все-таки, ее исполняет по особому, так сказать, доверию, то ведь это еще лучше. -- Ничего я тут не понимаю, -- сказал я. -- То-то вот. Сами не понимаете, а женщину неопытную смутили! Ну, а слышали вы, что у нас есть тут компания одна, вроде как бы на акциях, которая ворочает всеми делами больших дорог и темных ночей?.. Неужели и этого не слыхали? -- Да, слыхал, конечно. -- Ну, то-то. Компания, так сказать, всесословная. Дело ведется на широкую ногу, под девизом: "рука руку моет", и даже не чуждается некоторой гласности: по крайней мере все отлично знают о существовании сего товарищества и даже лиц в нем участвующих, -- все, кроме, конечно, превосходительного... Но вот недавно как-то, после, одного блестящего дела, "самого" осенила внезапная мысль: надо, думает, "искоренить". Это, положим, бывало и прежде: искореняли сами себя члены компании, и все обходилось благополучно. Но на этот раз осенение вышло какое-то удивительное. Очень уж изволили осердиться, да и назначили своего чиновника особых поручений, Проскурова, следователем, с самыми широкими полномочиями по делам не только уже совершившимся, но и имеющим впредь совершиться, если в них можно подозревать связь с прежними. -- Что же тут удивительного? -- Оно, конечно, бог умудряет и младенцы. Человек-то попался честный и энергичный, -- вот что удивительно! Месяца три уж искореняет: поднял такую возню, не дай господи! Лошадей одних заездили около десятка. -- Что же тут хорошего, особенно для вас? -- Да ведь заездил-то не Проскуров... Этот ездит аккуратно. Земская полиция все за ним на обывательских гоняется. Соревнование, знаете. Стараются попасть ранее на место преступления... для пользы службы, конечно. Ну, да редко им удается. Проскуров у нас настоящий Лекок. Раз, правда, успели один кончик ловко у него из-под носу вытащить... Огорчили бедного до такой степени, что он даже в официальном рапорте забылся: "старанием, говорит, земских властей приняты были все меры к успешному сокрытию следов преступления". Ха-ха-ха! -- То-то вот, -- сказала Матрена Ивановна, -- я и говорю: озорник. Одного с тобой поля ягода-то!.. -- Ну, уж не озорник, -- возразил Василий Иванович. -- Не-ет! А что раз промахнулся, так это и с серьезнейшими людьми бывает. Сам после увидал, что дал маху. Приступили к нему; пришлось бедняге оправдываться опиской... "На предбудущее время, -- говорят ему, -- таких описок не допускать, под опасением отставки по расстроенному здоровью". Чудак! Ха-ха-ха! -- Ну, а вы-то тут при чем? -- спросил я. Василий Иванович принял комически-серьезный вид. -- А я, видите ли, содействую. У нас тут, -- спросите вот у Матрены Ивановны, -- настоящий заговор, тайное сообщество. Он искореняет, а я ему, знаете ли, лошадок всегда наготове держу. Взять хоть сегодня: там, где-то по тракту, убийство, и его человечек к нему с известием поскакал. Ну, значит, и сам искоренитель скоро явится; вот у меня лошади в хомутах, да и на других станках просил приятелей приготовить. Вот оно и выходит, что на скромном смотрительском месте тоже можно человечеству оказывать немаловажные услуги, Д-да-с... Под конец этой тирады веселый смотритель опять не выдержал серьезного тона и захохотал. -- Погодите, -- сказал я ему. -- Вы смеетесь. Скажите-ка мне серьезно: сами-то вы верите в эту искоренительную миссию, или только наблюдаете? Василий Иванович крепко затянулся сигарой и замолчал. -- Представьте, -- сказал он довольно серьезно, -- ведь я еще сам не предлагал себе подобного вопроса. Погодите, дайте подумать... Да нет, какая к чорту тут миссия! Загремит он скоро кверху тормашками, это верно. А тип, я вам скажу, интереснейший! Да вот вам пример: ведь оказывается, в сущности, что я в успех его дела не верю; иногда смешон мне этот искоренитель до последней крайности, а содействую и даже, если хотите, Матрена Ивановна права: возбуждаю против себя "настоящее" начальство. Из-за чего? Да и я ли один? Везде у него есть свои люди... "сочувствующие". В этом его сила, конечно. Только... странно, что, кажется, никто в его успех не верит. Вот вы слышали: Матрена Ивановна говорит, что "настоящие начальники не такие бывают". Это отголоски общественного мнения. А между тем, пока этот младенец ломит вперед, "высоко держа знамя", как говорится в газетах, всякий человек с капелькой души, или просто лично не заинтересованный, старается мимоходом столкнуть с его пути один, другой камешек, чтобы младенец не ушибся. Ну, да это, конечно, не поможет. -- Но почему? При сочувствии населения, в этом случае даже прямо заинтересованного?.. -- То-то вот. Сочувствие это какое-то не вполне доброкачественное. Сами вы увидите, может быть, какое это чадо. Прет себе без всякой "политики" и горюшка мало, что его бука съест. А сторонний человек смотрит и головой качает: "съедят, мол, младенца ни за грош!" Ну, и жалко. "Погоди-ка, -- говорит сторонний человек, -- я вот тут тебе дорожку прочищу, а уж дальше съест тебя бука, как пить даст". А он идет, ничего! Поймите вы, что значит сочувствие, если нет веры в успех дела? Тут, мол, надо начальника настоящего, мудрого, яко змий, чтобы, знаете, этими обходцами ползать умел, величие бы являл, где надо, а где надо -- и взяточкой бы не побрезгал, -- без этого какой уж и начальник! Ну, тогда могла бы явиться и вера: "этот, мол, скрутит!" Только... чорт возьми! тогда не было бы сочувствия, потому что все дело объяснялось бы столкновением "начальственных" интересов... Вот тут и поди!.. Э-эх, сторона наша, сторонушка!.. Давайте-ка лучше чай пить! Василий Иванович круто оборвал и повернулся на стуле. -- Наливай, Матренчик, чаю, -- сказал он как-то мягко жене, слушавшей все время с большим интересом речи супруга. -- А прежде, -- обратился он ко мне, -- не дернуть ли нам по первой?.. Василий Иванович и сам представлял тоже один из интереснейших типов, какие, кажется, встречаются только в Сибири; по крайней мере в одной Сибири вы найдете такого философа где-нибудь на почтовом станке, в должности смотрителя. Еще если бы Василий Иванович был "из сосланных", то это было бы не удивительно. Здесь немало людей, которых колесо фортуны, низвергши с известной высоты, зашвырнуло в места отдаленные и которые здесь начинают вновь карабкаться со ступеньки на ступеньку, внося в эти "низменные" сферы не совсем обычные в них приемы, образование и культуру. Но Василий Иванович, наоборот, за свое вольнодумство спускался медленно, но верно, с верхних ступеней на нижние. Он относился к этому со спокойствием настоящего философа. Получив под какими-то педагогическими влияниями, тоже нередкими в этой "ссыльной стране", с ранней юности вкусы и склонности интеллигентного человека, он дорожил ими всю жизнь, пренебрегая внешними удобствами. Кроме того, в нем сидел художник. Когда Василий Иванович бывал в ударе, его можно было заслушаться до того, что вы забывали и дорогу и спешное дело. Он сыпал анекдотами, рассказами, картинами; перед вами проходила целая панорама чисто местных типов своеобразной и забытой реформой страны: все эти заседатели, голодные, беспокойно-юркие и алчные; исправники, отъевшиеся и начинающие ощущать "удовольствие существования"; горные исправники, находящиеся на вершинах благополучия; советники, старшие советники, чиновники "всяких" поручений... И над всем этим миром, знакомым Василию Ивановичу до мельчайших закоулков, царило благодушие и величие местных юпитеров, с демонстративно-помпадурской грозой и с младенчески-наивным неведением страны, с кругозором петербургских департаментских канцелярий и властью могущественнейших сатрапов. И все это в рассказах Василия Ивановича освещалось тем особым внутренним чувством, какое кладет истинный художник в изображение интересующего его предмета. А для Василия Ивановича его родина, которую он рисовал такими часто непривлекательными красками, составляла предмет глубоко интересный. Интеллигентный человек, в настоящем смысле этого слова, он с полным правом мог применить к себе стих поэта: Люблю отчизну я, но странною любовью! И он действительно любил ее, хоть эта плохо оцененная любовь и вела его к постепенной, как он выражался, "деградации". Когда, после одного из крушений, вызванных его обличительным зудом, ему предложили порядочное место в России, он, немного подумав, ответил предлагавшему: -- Нет, батюшка, спасибо вам, но я не могу... Не могу-с! Что мне там делать? Все чужое. Помилуйте, да мне и выругать-то там будет некого. Вообще, когда мне приходится слышать или читать сравнение Сибири с дореформенною Россией, -- сравнение, которое одно время было в таком ходу, -- мне всегда приходит на ум одно резкое различие. Различие это воплощается в виде толстой фигуры моего юмориста-приятеля. Дело в том, что у дореформенной России не было соседства России же реформированной, а у Сибири есть это соседство, и оно порождает то ироническое отношение к своей родной действительности, которое вы можете встретить в Сибири даже у людей не особенно интеллигентных. Наш российский Сквозник-Дмухановкий, в простоте своей душевной непосредственности, полагал, что "так уж самим богом установлено, и волтерианцы напрасно против этого вооружаются". Сибирский же Сквозник видел упразднение своего российского прототипа, видел торжество волтерианцев, и его непосредственность давно уже утрачена. Он рвет и мечет, но в свое провиденциальное назначение не верит. Пойдут одни "веяния" -- он радуется; пойдут другие -- он впадает в уныние и скрежещет. Правда, к отчаянию всегда примешивается частица надежды: "авось и на этот раз пронесет еще мимо", зато и ко всякой надежде примешивается горькое сомнение: "надолго ли?" Ибо "рубят лес за Уралом, а в Сибирь летят щепки". А тут еще в сторонке стоит свой родной "волтерианец" во фризовой шинели и улыбается: "что, мол, батюшка, покуда еще бог грехам терпит, ась?" -- да втихомолку строчит корреспонденции в российские бесцензурные издания. -- Кстати, -- спросил у меня Василий Иванович, когда после чаю мы закурили сигары, продолжая свою беседу: -- вы мне ведь еще не рассказали, что такое случилось с вами, тот раз, в логу? Я рассказал все уже известное читателю. Василий Иванович сидел задумчиво, рассматривая кончик нагоревшей сигары. -- Да, -- сказал он, -- странные люди... -- Вы их знали? -- Как вам сказать? Ну, встречал, и беседовал, и чай, вот как с вами, пивал. А знать... ну, нет! Заседателей вот или исправников, быть может по родственности духа, насквозь вижу, а этих понять не могу. Одно только знаю твердо: не сдобровагь этому Силину, -- не теперь, так после покончат с ним непременно. -- Почему вы думаете? -- Да как же иначе? Происшествие с вами уже не первое. Во всех подобных опасных случаях, когда ни один ямщик не решится везти, обращаются к этому молодцу, и он никогда не откажется. И заметьте: никогда он не берет с собой никакого оружия. Правда, он всем импонирует. С тех пор, как он уложил Безрукого, его сопровождает какое-то странное обаяние, и он сам, кажется, тоже ему поддается. Но ведь это иллюзия. Поговаривают уж тут разные ребята: "Убивца", мол, хоть заговоренною пулей, а все же взять можно..." Кажется, упорство, с каким этот Константин производит по нем свои выстрелы, объясняется именно тем, что он запасся такими заговоренными пулями. V. "Искоренитель" Василий Иванович насторожил, среди разговора, свои привычные уши. -- Погодите-ка, -- сказал он, -- кажется, колокольчик... Должно быть, Проскуров. И при этом имени Василия Ивановича, очевидно, вновь обуяла его смешливая веселость. Он быстро подбежал к окну. -- Ну, так и есть. Катит наш искоренитель. Посмотрите-ка, посмотрите: ведь это картина. Ха-ха-ха!.. Вот всегда этак ездит. Аккуратнейший мужчина! Я подошел к окну. Звон колокольчика быстро приближался, но сначала мне видно было только облако пыли, выкатившееся как будто из лесу и бежавшее по дороге к стану. Но вот дорога, пролегавшая под горой, круто свернула к станции, и в этом месте мы могли видеть ехавших -- прямо и очень близко под нами. Почтовая тройка быстро мчала легонькую таратайку. Из-под копыт разгорячившихся коней летел брызгами щебень и мелкая каменная пыль, но ямщик, наклонившись с облучка, еще погонял и покрикивал. За ямщиком виднелась фигура в форменной фуражке с кокардой и штатском пальто. Хотя на ухабистой дороге таратайку то и дело трясло и подкидывало самым жестоким образом, но господин с кокардой не обращал на это ни малейшего внимания. Он тоже перегнулся, стоя, через облучок и, по-видимому, тщательно следил за каждым движением каждой лошади, контролируя их и следя, чтобы ни одна не отставала. По временам он указывал ямщику, какую, по его мнению, следует подхлестнуть, иногда даже брал у него кнут и старательно, хоть и неумело, подхлестывал сам. От этого занятия, поглощавшего все его внимание, он изредка только отрывался, чтобы взглянуть на часы. Василий Иванович все время, пока тройка неслась в гору, хохотал, как сумасшедший; но когда колокольчик, забившись отчаянно перед самым крыльцом, вдруг смолк, смотритель сидел уже на кушетке и, как ни в чем не бывало, курил свою сигару. Несколько секунд со двора слышно было только, как дышат усталые лошади. Но вдруг наша дверь отворилась, и в комнату вбежал новоприезжий. Это был господин лет тридцати пяти, небольшого роста, с несоразмерно большой головой. Широкое лицо, с выдававшимися несколько скулами, прямыми бровями, слегка вздернутым носом и тонко очерченными губами, было почти прямоугольно и дышало своеобразною энергией. Большие серые глаза смотрели в упор. Вообще, физиономия Проскурова на первый взгляд поражала серьезностью выражения, но впечатление это, после нескольких мгновений, как-то стиралось. Аккуратные чиновничьи "котлетки", обрамлявшие гладко выбритые щеки, пробор на подбородке, какая-то странная торопливость движений тотчас же примешивали к первому впечатлению комизм, который только усиливался от контрастов, совмещавшихся в этой своеобразной фигуре. Войдя в комнату, Проскуров сначала на мгновение остановился, потом быстро окинул ее взглядом и, увидев Василия Ивановича, тотчас же устремился к нему. -- Господин смотритель!.. Василий Иванович, голубчик... лошадей!.. Лошадей мне, милостивый государь, ради бога, поскорее! Василий Иванович, развалясь на кушетке, хранил холодно-дипломатический вид. -- Не могу-с... Да вам, кажется, почтовых и не полагается, а земские нужны под заседателя, -- он скоро будет. Проскуров сначала горестно изумился, потом вдруг вспыхнул. -- Что вы, что вы это? Ведь я прибыл раньше. Нет, по-звольте-с... Во-первых, ошибаетесь и насчет почтовых: у меня на всякий случай подорожная... Но, кроме того, на законном основании... Но Василий Иванович уже смеялся, -- А, чорт возьми! Вечно вы с вашими шутками, а мне некогда! -- досадливо сказал Проскуров, очевидно не в первый раз попадавший в эту ловушку. -- Скорее, бога ради, у меня тут дело! -- Знаю, убийство... -- Да вы почему знаете? -- встревожился Проскуров. -- Почему знаете! -- передразнил смотритель. -- Да ведь заседатель-то уж там. От него слышал. -- Э, врете вы опять, -- просиял Проскуров, -- они-то еще и ухом не повели, а уж у моих, знаете ли, и виновный, то есть собственно... правильнее сказать -- подозреваемый, в руках. Это, батюшка, такое дельце выйдет... громчайшее!.. Вот вы посмотрите, как я их тут всех ковырну! -- Ну, уж вы-то ковырнете! Смотрите, не ковырнули бы вас. Проскуров вдруг встрепенулся. Во дворе забрякали колокольцы. -- Василий Иванович, -- заговорил он вдруг каким-то заискивающим тоном, -- там, я слышу, запрягают. Это мне, что ли? При этом он схватил смотрителя за руку и бросил тревожный взгляд в мою сторону. -- Ну, вам, вам... успокойтесь! Да что у вас там в самом-то деле? -- Убийство, батюшка! Опять убийство... Да еще какое! С явными признаками деятельности известной вам шайки. У меня тут нити. Если не ошибаюсь, тут несколько таких хвостиков прищемить можно... Ах, ради бога, поскорее!.. -- Сейчас. Да где же это случилось? -- Все в этом же логу проклятом. Взорвать бы это место порохом, право! Ямщика убили... -- Что такое? Уж не ограбление ли почты? -- Э, нет, "вольного". -- "Убивца"? -- вскрикнул я, пораженный внезапною догадкой. Проскуров обернулся ко мне и впился в мое лицо своими большими глазами. -- Д-действительно-с... убитого так звали. А позвольте спросить: почему это вас так интересует? -- Гм... -- промычал Василий Иванович, и в глазах его забегали веселые огоньки. -- Допросите-ка его, хорошенько допросите! -- Я встречался с ним ранее. -- Та-ак-с!.. -- протянул Василий Иванович, -- встре-ча-лись... А не было ли у вас вражды или соперничества, не ожидали ли по покойном наследства? -- Да ну вас, с вашими шутками! Что за несносный человек! -- досадливо отмахнулся опять Проскуров и обратился ко мне. -- Извините, милостивый государь, собственно я вовсе не имел в виду привлекать вас к делу, но вы понимаете... интересы, так сказать... -- Правосудия и законности, -- ввернул опять неисправимый смотритель. -- Одним словом, -- продолжал Проскуров, бросив на Василия Ивановича подавляющий взгляд, -- я хотел сказать, что внимание к интересам правосудия обязательно для всякого, так сказать, гражданина. И если вы можете сообщить какие-либо сведения, идущие к делу, то... вы понимаете... одним словом, обязаны это сделать. У меня мелькнуло вдруг смутное соображение. -- Не знаю, -- ответил я, -- насколько могут способствовать раскрытию дела те сведения, какие я могу доставить. Но я рад бы был, если б они оказались полезны. -- Превосходно! Подобная готовность делает вам честь, милостивый государь. Позвольте узнать, с кем имею удовольствие?.. Я назвался. -- Афанасий Иванович Проскуров, -- отрекомендовался он в свою очередь. -- Вы вот изъявили сейчас готовность содействовать правосудию. Так вот, видите ли, чтоб уже не делать дело вполовину, не согласитесь ли вы, милостивый государь -- одним словом... ехать теперь же со мною? Василий Иванович захохотал. -- Н-ну, уж это... я вам скажу... Это чорт знает что такое! Да вы что, арестовать его, что ли, намерены? Проскуров быстро и как будто сконфуженно схватил мою руку. -- Не думайте, пожалуйста, -- заговорил он. -- Помилуйте, какие же основания?.. Я поспешил его успокоить, что мне вовсе не приходило в голову ничего подобного. -- Да и Василий Иванович, конечно, шутит, -- добавил я. -- Я рад, что вы меня понимаете. Мне время дорого! Тут всего, знаете ли, два перегона. Дорогой вы мне сообщите, что вам известно. Да, кстати же, я без письмоводителя. Я не имел причины отказаться, -- Напротив, -- сказал я Проскурову, -- я сам хотел просить вас взять меня с собою, так как меня лично крайне интересует это дело. Передо мной, точно живой, встал образ "убивца", с угрюмыми чертами, со страдальческою складкой между бровей, с затаенною думой в глазах. "Скликает воронья на мою головушку, проклятый!" -- вспомнилось мне его тоскливое предчувствие. Сердце у меня сжалось. Теперь это воронье кружилось над его угасшими очами в темном логу, и прежде уже омрачившем его чистую жизнь своею зловещею тенью. -- Эге-ге! -- закричал вдруг Василий Иванович, внимательно вглядываясь в окно. -- Афанасий Иванович, не можете ли сказать, кто это едет вон там под самым лесом? Проскуров только взглянул в окно и тотчас же кинулся к выходу. -- Поскорей, ради бога, -- кинул он мне на ходу, хватая со стола фуражку. Я тоже наскоро собрался и вышел. В ту же минуту к ступеням крыльца подкатила ретивая тройка. Взглянув в сторону леса, я увидел вдали быстро приближавшуюся повозку. Седок привставал иногда и что-то делал над спиной ямщика; виднелись подымаемые и опускаемые руки. Косвенные лучи вечернего солнца переливались слабыми искорками в пуговицах и погонах. Проскуров расплачивался с привезшим его ямщиком. Парень осклабился с довольным видом. -- Много довольны, ваше благородие... -- Сказал товарищу, вот ему? -- ткнул Проскуров в нового ямщика. -- Знаем, -- ответил тот. -- Ну, смотри, -- сказал следователь, усаживаясь в повозку. -- Приедешь в полтора часа, -- получишь рубль, а минутой -- понимаешь? -- одной только минутой позже... Тут лошади подхватили с места, и Проскуров поперхнулся, не докончив начатой фразы. VI. Евсеич До Б. было верст двадцать. Проскуров сначала все посматривал на часы, сличая расстояние, и по временам тревожно озирался назад. Убедившись, что тройка мчится лихо и погони сзади не видно, он обратился ко мне: -- Ну-с, милостивый государь, что же собственно вам известно по этому делу? Я рассказал о своем приключении в логу, о предчувствии ямщика, об угрозе, которую послал ему один из грабителей, как мне казалось, -- -- купец. Проскуров не проронил ни одного слова. -- Д-да, -- сказал он, когда я кончил. -- Все это будет иметь свое значение. Ну-с, а помните ли вы лица этих людей? -- Да, за исключением разве купца. Проскуров бросил на меня взгляд, исполненный глубокой укоризны. -- Ах, боже мой! -- воскликнул он, и в тоне его слышалась горечь разочарования. -- Гм... Конечно, вы не виноваты, но его-то именно вам следовало заметить. Жаль, очень жаль... Ну, да все же он не избегнет правосудия. Менее чем в полтора часа мы были уже на стане. Распорядившись, чтобы поскорей запрягали, Проскуров приказал позвать к себе сотского. Тотчас же явился мужичок небольшого роста, с жидкой бородкой и плутоватыми глазами. Выражение лица представляло характерную смесь добродушия и лукавства, но в общем впечатление от этой фигуры было приятное и располагало в пользу ее обладателя. Худой зипунишко и вообще рваная, убогая одежонка не обличали особенного достатка. Войдя в избу, он поклонился, потом выглянул за дверь, как бы желая убедиться, что никто не подслушивает, и затем подошел ближе. Казалось, в сообществе с Проскуровым он чувствовал себя не совсем ловко и даже как будто в опасности. -- Здравствуй, здравствуй, Евсеич, -- сказал чиновник радушно. -- Ну, что? Птица-то у нас не улетела? -- Пошто улетит? -- сказал Евсеич, переминаясь. -- Сторожим тоже. -- Пробовал ты с ним заговаривать?.. Что говорит? -- Пробовал-то пробова-ал, да, вишь, он разговаривать-то не больно охоч. Перво я к нему было добром, а опосля, признаться, постращал-таки маленько! "Что, мол, такой-сякой, лежишь ровно статуй? Знаешь, мол, кто я по здешнему месту?" -- "А кто?" -- спрашивает. -- "Да начальство, мол, вот кто... сотский!" -- "Этаких, говорит, начальствов мы по морде бивали..." Что ты с ним поделаешь? Отчаянный!.. Известно, жиган! -- Ну хорошо, хорошо! -- перебил нетерпеливо Проскуров. -- Сторожите хорошенько. Я скоро вернусь. -- Не убегет. Да ен, ваше благородие, -- надо правду говорить, -- смирной... Кою пору все только лежит да в потолок смотрит. Дрыхнет ли, так ли отлеживается, -- шут его знает... Раз только и вставал-то: поесть бы, сказывает, охота. Покормил я его маленько, попросил он еще табачку на цыгарку да опять и залег. -- Ну и отлично, братец. Я на тебя надеюсь. Если приедет фельдшер, посылай на место. -- Будьте благонадежны. А что я хотел спросить, ваше благородие... Евсеич опять подошел к двери и выглянул в сени. -- Ну, что еще? -- спросил Проскуров, направлявшийся было к выходу. -- Да, значит, теперича так мы мекаем, -- начал Евсеич, политично переминаясь и искоса посматривая на меня, -- теперича ежели мужикам на них налегнуть, так в самую бы пору... Миром, значит, или бы сказать: скопом. -- Ну? -- сказал Проскуров и нагнул голову, чтобы лучше вслушаться в бессвязное объяснение мужика. -- Да как же, ваше благородие, сами судите! Терпеть не можно стало; ведь беспокойство! Какую теперича силу взяли, и все нипочем... Теперича хоть бы самый этот жиган... Он что такое? Можно сказать -- купленый человек; больше ничего, что за деньги... Не он, так другой... -- Справедливо, -- поощрил Проскуров, очевидно, сильно заинтересованный. -- Ну, продолжай, братец. Ты, я вижу, мужик с головой. Что же дальше? -- Ну, больше ничего, что ежели теперича мужики видели бы себе подмогу... мы бы, может, супротив их осмелились... Мало ли теперича за ними качеств? Мир -- великое дело. -- Что ж, помогите вы правосудию, и правосудие вам поможет, -- сказал Проскуров не без важности. -- Известно, -- произнес Евсеич задумчиво. -- Ну, только опять так мы, значит, промежду себя мекаем: ежели, мол, теперича вам, ваше благородие, супротив начальников не выстоять будет, тут мы должны вовсе пропасть и с ребятами. Потому -- ихняя сила... Проскуров вздрогнул, точно по нем пробежала электрическая искра, и, быстро схватив фуражку, выбежал вон. Я последовал за ним, оставив Евсеича в той же недоумевающей позе. Он разводил руками и что-то бормотал про себя. А Проскуров садился в повозку в полном негодовании. -- Вот так всегда! -- говорил он. -- Все компромиссы, всюду компромиссы... Обеспечь им успех, тогда они согласны оказать поддержку правосудию... Что вы на это скажете? Ведь это... это-с -- разврат, наконец... Отсутствие сознания долга. -- Если уж вы обратились ко мне с этим вопросом, -- сказал я, -- то я позволю себе не согласиться с вами. Мне кажется, они вправе требовать от "власти" гарантии успеха правого дела на легальном пути. Иначе в чем же состоит самая идея власти?.. Не думаете ли вы, что раз миру воспрещен самосуд, то тем самым взяты известные обязательства? И если они не исполняются, то... Проскуров живо повернулся в мою сторону и, по-видимому, хотел что-то сказать, но не сказал ничего и глубоко задумался. Мы отъехали верст шесть, и до лога оставалось не более трех, когда сзади послышался колокольчик. -- Ага! -- сказал Проскуро