ский, лютою смертью
пожаловал. Прокофий же со своим высоким чином оказался ровно оплеванным,
затерли и отпихнули от себя родовитые бояре выскочку-смутьяна, голоса не
давали подать. Ох, позорна милость презренного царя! Уповали братья только
на Скопина, что ценил служилых людей по единой ратной доблести, чистым
сердцем привечал. Но пришел конец упованиям. На кого ныне опереться? В
Москве оставался лишь один достойный супротивник Шуйского, с которым еще с
памятного бунта под Кромами ладили Ляпуновы, -- боярин Василий Васильевич
Голицын.
-- Заячья у нас, а не волчья прыть, -- вдруг засмеялся, хлопнув по
плечу брата, Прокофий.-- Наутек, не размысливши, кинулися. Спех спехом,
однако вертайся-ка, брате, в Москву. Снесись с Голицыным. Его пора приспела.
Боязлив он, мешкотлив, да опричь него Шуйских потеснить некому.
Милославский-то вовсе вял. За Голицына Москву подымай, чтоб гудом гудела, а
я к самому сроку подоспею.
Все для себя уяснив и обретя полную решимость, Прокофий стал спокойнее,
голос его еще больше отвердел.
Федор, слушая братьев, не терял времени даром: кнутовищем сбивал с полы
чуги комки грязи.
-- А ты, красный молодец,-- с мягкой усмешкой сказал племяннику
Прокофий, приметив простительную для юнца слабость охорашиваться, --
поворотишь к Зарайску, там ноне князь Пожарский, доведешь до него наш
замысел, скажешь, чтобы примыкал к нам. Да повремени кидаться на боярских-то
дочек, не сглазили бы тебя.
Федор густо покраснел, наклоня голову...
В котле над прогорающим костром уже пузырилась и булькала каша, манила
дымным запашком. Рядом на широком, с алой вышивкой убрусе горкой лежали
бережно нарезанные ломти хлеба. Ляпуновы сели в круг, сноровистый челядинец
Прокофия Алешка Пешков подал им деревянные ложки.
С дороги могло привидеться, что на поляне снедает мирная работная
артель. И сами едоки в этот момент запамятовали про сабли на поясах, про
нерасседланных коней, что скопом паслись невдалеке. Поставив закопченный
котел на траву, чередно тянулись к нему ложками, ели без спешки и молча.
Испокон принято у русских людей блюсти сдержанность и пристойность за едой,
раз назначено для нее свое время.
Сам Прокофий свято почитал старинные заповеди товарищества. Строг, а
порой и свиреп до нещадности бывал он в деле, но верных людей не теснил и не
давал на поругание, потому служили они ему верой и правдой и в обиходе
держались с ним запросто. Знали, что хоть он и стал вхож в думу, но до сей
поры не откачнулся от уездного служилого дворянства, обделенного скаредным
Шуйским пожалованьями и при повальном разоре еле сводящего концы с концами.
Не среди больших бояр, а в кругу поверстанных бывалых служак привык находить
он понимание. И обиды дворянства -- главной силы в царском войске -- не мог
не принимать близко к сердцу. Для бояр он был чужак, для дворян -- свой. А
со своими не пристало чиниться: заедино с ними валить гнилые заплоты,
заедино ставить угодного царя. Будет в чести дворянство, уймется и чернь.
Ей-то тоже ныне не до пашни и ремесла: худая власть -- худая и заступа.
Лишь после того, как, насытясь, все приложились к берестяному бураку с
медовым квасом и стали чинно обтирать усы и бороды, Прокофий повестил, на
чем порешили они с братом. Заговорщики хотели было немедля податься к своим
лошадям, но бойкий на язык Алешка Пешков удержал всех на месте занятным
разговором. Кривя рожу и подмигивая, он сыпал прибаутками:
-- Эх, братцы, светло солнышко да высоконько! У нас ведмедь на уме, а у
бояр -- лиса. Довелося мне узрети в престольной прощенного, будто бы от вора
он зело пострадамши, Федора Никитича Романова. С Гермогеном едва не в
обнимку ноне похаживает, важничает. А ей-богу, не к добру слюбилися
патриархи, мнимый да истинный! Право слово, Филарет недоростка своего Мишку
на царство усадит, лишь мы Шуйского спихнем.
-- Не бывать тому. Сопливец на престоле -- все едино, что пусто место.
Кто того .не смыслит? -- строго оборвал неугодный разговор Прокофий.
-- Хитер Романов, однако ж отступчив. Ране плошал и тут не в пору
втесался. Нечистой вонью от него несет, всяк на Москве чует,-- не преминул
сказать свое слово Захарий.-- Опричь Голицына, некого нам желать. И все тут!
-- А Жигимонт? -- не унялся Алешка.-- Не ныне-завтра он Смоленск
сокрушит, а там и Москву подомнет...
-- Каркай, ворона! -- вновь прикрикнул на говоруна Про-кофий.-- Недосуг
толковать о пустом, лошади застоялися.
Вскочив в седла, заговорщики разделилися на три доли. Только эхо
шарахнулось по кустам от резвого топота копыт.
Глава восьмая
Год 1610. Лето -- зима
(Под Смоленском. Клушино. Москва. Калуга)
1
Сигизмунд увяз под Смоленском. Уже восемь месяцев длилась осада.
Раскаленные пушки, беспрестанно лупившие по крепости, не могли разрушить ее
мощных стен и башен, на совесть поставленных зодчим Федором Конем. Не
оправдали надежд и взрывы петард и подкопы.
Задымленная, почерневшая от копоти сожженных посадов, с залатанными на
скорую руку проломами, с красными язвами выкрошенного кирпича смоленская
крепость оставалась неприступной.
По всем холмам и долинам вокруг нее, за Днепром и перед ним, почти у
самых стен, среди вырытых шанцев и возведенных туров, широко раскинулись
станы королевского войска. Не только шатры и палатки, малые срубы и
землянки, а также в осень и зиму построенные из свежего леса хоромины, но и
все окрестные монастыри были густо заполнены поляками, литвой, венграми,
черкасами, немецкими пехотинцами Людвига Вайера, сбродными добычливыми
шишами и другим ратным людом, который не столько хотел воевать, сколько
поживиться. Но все это привалившее скопище лишь придавало решимости
осажденным. Не единожды заводились переговоры со смоленским воеводой
Михайлой Шейным о сдаче -- воевода был так же тверд и упорист, как стены
крепости.
Одетый во все черное, с неподвижной головой, покоящейся на пышном
воротнике-фрезе, ревностный католик Сигизмунд, шепча не то молитвы, не то
проклятия, мрачнел день ото дня. Суровость короля давно стала притчей во
языцех: дошлые польские хронисты отмечали в своих записях как событие
особого значения все случаи скупой радости монарха. Под Смоленском Сигизмунд
вовсе перестал улыбаться. Его главный советник литовский канцлер Лев Сапега
как ни был искусен в увещеваниях и утешениях, уже не находил ободряющих
слов.
Всю Корону и Литовское княжество взбаламутил король, собрав квартное
войско и призвав к оружию шляхетское рыцарство, дабы не упустить счастливый
случай и наконец-то поставить на колени ослабевшую от смут Московию. Вопреки
воле сейма он затеял это дело, помышляя легко и споро управиться с ним.
Последние злотые отсчитывались из казны на оплату войска, уже доводилось
обходиться больше посулами, чем звонкой монетой, но фортуна пакостила
королю.
Русские тушинские послы и перебежчики Михаила Салтыков с сыном
советовали Сигизмунду стороной обойти непокорный Смоленск и пуститься прямо
на Москву, суля полный успех: ведь на пути не было надежно укрепленных
крепостей и засек, а дворянские и стрелецкие полки не в силах были совладать
даже с бродячими ватагами из разбежавшегося воровского лагеря. Однако снятие
осады высокомерный Сигизмунд. посчитал бы непоправимым уроном для своего
королевского достоинства. Упрямы подлые смоляне, но он переупрямит их.
Получив весть о том, что большое московское войско под началом Дмитрия
Шуйского выступило из Москвы по смоленской .дороге, Сигизмунд растерялся.
Еще недавно многие русские беглецы заверяли, что москали тайно сговариваются
сместить царя Василия и по примеру тушинских бояр сообща призвать на престол
королевского сына Владислава, а потому не посмеют идти против короля, и
Сигизмунд, слыша это не раз, утвердился в том. Ныне же не только все его
замыслы могли обратиться в прах, но и сам он оказался перед угрозой нового
рокота своей бесноватой шляхты, жаждущей беспредельной, или, как она без
конца любила повторять, "злотой" вольности.
Сигизмунд вынужден был на время надеть личину кроткого правителя,
прибегнув к помощи велеречивых иезуитов. Приглашенный в королевские покои
глава осадного воинства влиятельный Ян Потоцкий был встречен такой лестью и
похвалами, что чуть не поддался на уговоры двинуть собственные конные
хоругви и пехоту против москалей. Однако никогда не покидавшая
ясновельможного пана гонористость удержала его. Он заявил, что никому не
может уступить чести покорения Смоленска, который, изнемогая от голода,
болезней и пожаров, истратив почти все свои оборонительные силы, вот-вот
должен был пасть. Скрепя сердце, король обратился тогда к нелюбимому им
польному гетману Станиславу Жолкевскому.
Пан Жолкевский был уже в преклонных летах, морщинистый и сивоусый, но,
несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, обладал еще телом крепким и умом
здравым.
Гетмана знали как противника коварной войны с Московией, и он ввязался
в нее потому только, что не выносил шляхетского разгула и стоял за власть
сильную, верховную, без которой, по его разумению, Речь Посполитая давно бы
распалась из-за бесчисленных сутяжных раздоров. Удрученному низкими затеями
с самозванцами и бессмысленной осадой Смоленска, ему, однако, не
предоставлялось никакого иного выбора, кроме как принять сторону короля. Он
уже ранее доказал ему свою верность, наголову разбив под Гузовом
мятежников-рокошан Зебжидовского, но Сигизмунд подозревал в строгом
степенном гетмане нетвердого адепта католичества, слишком открыто желавшего
унии Польши с Московией.
Жолкевский, не дрогнув бровью, выслушал сетования короля и спокойно
согласился двинуться навстречу подступающему противнику. Он тяготился долгим
сидением под Смоленском, перекорами с влиятельными братьями Потоцкими,
наведением порядка в осадном лагере и, не показывая вида, все-таки
обрадовался поводу действовать по своему усмотрению.
-- Ад майорем деи глориам[32],-- с торжественностью, словно
в костеле, возгласил король, не ожидавший так скоро получить согласие
польного гетмана. Старый Жолкевский с трудом сдержал усмешку: Сигизмунд
любил говорить языком высокопарным. Однако величественные жесты и монашеская
строгость не могли помочь королю выглядеть мудрым и значительным, как того
ему хотелось. Суровость облика -- вовсе не примета большого ума. И
придирчивую шляхту уже давно не могли обмануть велемудрые речи, с которыми
король пыжисто выступал на сеймах: ведали -- речи эти загодя сочинялись
непревзойденным скрибентом Петром Скаргой. Для обихода же Сигизмунду вполне
хватало латинского запаса, тем более что польского языка он избегал,
нетвердо зная его.
Швед по рождению -- он не стал шведом, а надев польскую корону, не
обратился в поляка. Приверженность к национальному считал дикостью. В Швеции
от него отреклись, в Польше его презирали. И не будь поддержки влиятельной
католической церкви и католиков-магнатов, он быстро лишился бы -всякой
власти. Рассеянные тучи рокоча могли снова сомкнуться в любой миг. Однако
поход на Московию пригасил недовольство шляхты: все хотели богатой поживы и
толпой поспешили за королем. Иные даже громко превозносили Сигизмунда:
угодников во все времена хватало.
Грузным нахохлившимся вороном сидел король в дубовом кресле.
-- Ад майорем деи глориам, -- важно повторил он и, помедлив, с еще
большей важностью изрек:-- Виктор дат легес![33]
Побед еще не было, но король явно хотел сказать больше, чем сказал.
Жолкевский напрягся, разгадывая неясный намек. Рассудил по-своему.
Сигизмунд, верно, полагался только на благоприятный исход, хотя дело опасное
и неверное: москали двинули под Смоленск несколько десятков тысяч, а гетману
едва ли набрать и один десяток. Но защелкнулся капкан: неуспех удачливого
полководца король истолкует как измену или умышленный вред. И ничего не
будут стоить былые заслуги старого гетмана перед Короной: верная служба в
молодые годы Стефану Баторию, усмирение казачьего бунта Наливайки, победные
схватки со тредами в Лифляндии и, наконец, разгром рокошан. А все потому,
что гетман не показал себя примерным католиком и тем вызвал подозрение. И
выходило так, что теперь он сам по доброй воле взялся держать ответ за
судьбу всего польского воинства в Московии, от чего король так ловко
освободился. Даже при неудаче под упорным Смоленском виновным окажется
Жолкевский. Король подставит его вместо себя, как когда-то подставил первого
самозванца. "Виктор дат легес" -- это сказано для победителя. А королю во
всех случаях не быть побежденным. Однако гетману ли теряться! Он уже
прикидывал в уме силы, которые поднимет: свой полк и полк Струся, хоругви
князя Порыцкого, Даниловича, Олизарова, Малынь-ского, Калиновского, конные
сотни казаков...
Уткнув клин бородки в накрахмаленную фрезу, Сигизмунд пытливо
взглядывал на бывалого предводителя и не усматривал в его лице смятения.
Жолкевский был из тех редчайших людей, которые скорее умрут, чем нарушат
слово. Но в открытой прямоте гетмана королю, привыкшему к ритуальной
изощренности приближенных, виделось нечто низкое. Лукавство, изворотливость,
утонченная лесть -- такое искусство могло быть привилегией людей самого
высокого достоинства. В отличие от них польный гетман был грубоват, и от
него слишком разило конюшней и пороховым дымом. Ему доступны цели простые,
ближние, а об иных не стоит с ним и заговаривать. Тем более, что он
ненадежен в вере.
Не только отпор выступившему врагу, не только возврат спорного
Смоленска и вовсе не престол для сына, которого манили на царство беглые
тушинцы, нужны были Сигизмунду. Он помышлял безраздельно овладеть всей
Московией, целиком подчинить ее себе и обратить в католичество. Великий Рим
приветствовал сей апостольский помысел, еще ранее поощрив затею с
самозванцем, а священный орден незабвенного Лойолы благословил короля на
угодную богу расправу со схизматами, огнем и мечом. В просторной Московии
было много места для усмиряющих костров. Всякое насилие сочтется за очищение
от грехов, за святое дело. А у короля был и свой веский повод: кровную обиду
нанесли ему москали, соединившись с его первейшим врагом, родным дядей
Карлом, который перекинулся к протестантам и лишил его шведской короны,
самолично завладев ею. Не только военный, а великий крестовый поход задумал
Сигизмунд.
Но что до того закоренелому вояке, который иззубренную
баторовку[34] ставит выше любой веры и без разбору привечает в
своих хоругвях католиков и протестантов, ариан и подлых москальских
схизматов, лишь бы они были справными жолнерами?
Оставшись один, король подошел к распятию на стене, истово зашептал:
-- Патер ностер, кви эс ин коэлис!.. Фиат волюнтас
туа[35]...
Он молился под грохот пушек, бивших по Смоленску.
2
- Загнав коня в трясину, Дмитрий Иванович Шуйский сам едва не утоп. С
безумно выпученными глазами, без сапог, оставленных в стременах, весь в
грязи и тине, он с трудом выбрался из вонючего болота и обессиленно
повалился на взлобок среди трухлявых берез.
Необоримая слабость сковала его оплывшее изнеженное тело. И даже
услышав предсмертный всхрап коня, Дмитрий Иванович не шевельнулся. Пусть все
пропадет пропадом -- важно, что он уберегся от гибели.
Земля казалась мягче перины. Дурманно пахло гнилостными испарениями;
густое, будто от протопленной печи, тепло сладостно обволакивало. Неслышными
старушечьими позевываниями усыпляла чащобу тишина. Шуйского сморило. Но в
стороне резко забила крыльями и застрекотала сорока, всплеснули жидкими
вершинками голенастые березы, и к беглецу воротился дикий страх. Дмитрий
Иванович вскинулся, опасливо заозирался.
Уже густы были вечерние тени и просветы меж отдаленных елок затягивало
кромешной темью, откуда во всякий миг могла выскочить погоня. Звон комарья и
мерное поскрипывание усохшего дерева настораживали. Тяжким эхом
раскатившийся залп помнился таким близким, что Шуйский затрепетал, будто
сорванный ветром лист. Не в силах унять дрожи, затравленно поскуливая, он на
четвереньках ринулся по зарослям в обход болота. Участь позорно разбитой и
брошенной рати его не заботила.
Жолкевский замыслил напасть на супротивный лагерь перед рассветом.
Лазутчики и двое перебежчиков донесли, что огромное русско-шведское войско
безбоязненно и беспечно, не выставив стражи и забыв о дозорах, расположилось
у села Клушина, а московские воеводы вкупе со шведскими предводителями
Делагарди и Горном затеяли пиршество в богатом шатре Шуйского.
Неприятель впятеро, а то и вшестеро превосходил силы польного гетмана.
Кроме шведов, с русскими были наемники -- немцы и французы, вооруженные
мушкетами. На клушинских околицах разместился большой пушечный наряд.
И все же гетман не стал колебаться. Роковое напутствие Сигизмунда
предуготовило выбор. Да, король готов пожертвовать им, выигрывая при любом
исходе, но Станислав Жолкевский вовсе не хотел стать жертвой. В открытом бою
он неизбежно бы потерпел поражение, и ныне ему выпадала единственная
возможность не только не уронить своей чести, а навсегда закрепить за собой
славу лучшего воителя. Не ради короля гетман одержит победу -- ради себя.
К примкнувшим к нему хоругвям он присоединил всех, кого мог
присоединить: захребетников и челядь младшего Салтыкова, разрозненные
шляхетские отряды, ушедшие из Тушина, и конных донцов подоспевшего
Заруцкого. Многим из них терять было нечего, и потому они увидели больше
проку примкнуть к отважному Жолкевскому, чтобы при удаче не упустить
заслуженной добычи, чем к привередливому королю, чтобы впустур мыкаться под
Смоленском.
Весь расчет гетмана был на внезапность. Оставив позади себя укрепленный
обоз и почти всю пехоту, он в самое предвечерье тихо вывел со своего стана
войско.
Полки Шуйского встали на ночлег верстах в четырех, но дорога была так
узка и проходила по такому густолесью, что приходилось тянуться голова за
головой и убить на переход весь вечер и почти всю ночь. В сгустившемся мраке
двигались особенно сторожко. Места были болотистыми, топкими, и спешившиеся
всадники вели коней в поводу. Гетманскую карету выносили из низинных хлябей
на руках, долго возились с двумя увязшими пушками. Ночная темь поневоле
понуждала держаться вплотную друг к другу, отчего тут и там возникали
заторы. Грязная жижа захлестывала сапоги, колкие росы дождем сыпались с
потревоженных ветвей, сырость напитывала одежду, и четыре окаянных версты
измотали так, что иным даже бывалым воинам хотелось только отдыха. Однако
гетман был непреклонен, и его нарочные, с чертыханием пробиваясь назад по
обочинам, подгоняли отстающих.
Уже светало, когда передние хоругви достигли опушки леса. Прямо перед
ними за небольшим полем, там и сям перегороженным плетнями, виделось
беспредельное скопище недвижного москальского войска, почти вплотную к нему
при-мыкали возы лагеря наемников. В предрассветном сумраке смутно выделялись
соломенные и тесовые кровли деревенских изб. Тягу^ чие узкие полосы тумана
стлались над полем, сбиваясь в облака у опушки и прикрывая гусарские
хоругви. Но Жолкевский знал: лишь взойдет солнце, туман вмиг рассеется.
Мешкать было нельзя, а все же приходилось. Поджидая отставших, гетман
хладнокровно расставлял вдоль леса подоспевшие сотни.
Удалая хоругвь князя Порыцкого оказалась среди первых и уже томилась в
ожидании схватки. Поручик Самуил Маскевич из этой хоругви нетерпеливо
поглядывал в сторону неподалеку остановившегося гетмана. Тяжелое лицо
воителя застыло в каменной недвижности и не выражало никакого воодушевления.
Это был последний миг, когда Жолкевский, не дождавшись к намеченному сроку
полного сбора своего войска, мог еще отказаться от нападения, но он подавил
в себе отчаяние,
До восхода солнца оставалось совсем немного, и туман редел на глазах.
Промедление чуть не стало роковым: москальский лагерь неожиданно
всполошился. Видно было, как суматошно забегали стрельцы, как выметнулись
они из-за сторожевых рогаток, пытаясь построиться.
Маскевич с досадой стукнул кулаком по колену, чуть ли не вслух обругав
мешкотного гетмана. Ему вдруг стало жутко: несметная тьма москальского
войска, разом всколыхнувшись, явила такую силу, что налет на нее показался
безумием. Дрогнул бывалый рубака Маскевич, но тут же позади него истошно
взревели трубы и ударили набаты. Прорвавшим заплот широким потоком ринулись
из леса передовые хоругви. Лучшее польское рыцарство увлекало их.
Спешно подбегая к плетням, стрельцы и ландскнехты пытались укротить
нападающих огнем. Однако разнобойная пальба из ручниц и мушкетов велась вяло
и бесприцельно. Зато ответные залпы были удачны: разом вспыхнули соломенные
кровли деревни, усилив панику в заспавшемся войске.
Грузная рейтарская конница смяла заграды, но сама увязла среди них.
Только кучки всадников с лету ворвались в лагерь и пропали в густой людской
толчее, словно в омуте. Все там спуталось и смешалось. Стиснутым со всех
сторон смельчакам оставалось одно -- биться до конца. И они рубились
отчаянно и обреченно. Их цепляли крюками алебард, дубасили шестопе-рами.
Сбитых и окровавленных, их сминали и затаптывали.
Свежие хоругви вступали в бой. Но сил не хватало. Целые толпы
наваливались на рыцарей. В самом лагере и за лагерными обозами, до самой
смутной полосы подступающего с противоположной стороны леса, рябило от
копий, прапоров и бунчуков.
Самый крепкий строй, самая плотная сотня разомкнулись бы и распались в
беспредельном людском множестве. Теперь никто из нападающих не осмеливался
пробиться вглубь, хоругви сражались на подступах, оттягивались к полю. Земля
была ископычена в пыль, которая клубилась серыми столбами, не успевая
оседать. Пылью заволакивало солнце. А оно уже поднялось высоко.
Иссякали силы. Поломаны были копья у гусар, разваливались иссеченные
доспехи, кончались заряды. Две наконец-то подвезенные пушки еле успевали
отгонять скрытно подбиравшуюся сбоку шведскую пехоту. Вновь и вновь
наскакивающие на лагерь хоругви не знали замены и бились уже неохотно, без
запала. Только для виду дразняще проносились по краю поля донцы Заруцкого,
не находя никакой бреши. В беспрерывных схватках миновало полдня, а
Жолкевский не добился ничего.
Неужто он обрекал свои хоругви на истребление? Неужто, видя уже явную
неудачу, задумал в полной безнадежности положить всех до единого?
Тщетны были удары по середине и по краям огромного москальского войска.
Оно, правда, все еще не оправилось до конца, отбиваясь как придется, на
авось. Многие стрелецкие полки безучастно наблюдали за битвой. Молчали
неустановленные и брошенные пушки. Порой мнилось, что москалям вовсе было не
до схватки в своих каких-то неслаженных передвижениях внутри лагеря и,
небрежно отмахиваясь, они хотели только, чтобы их оставили в покое.
Гетман упорно чего-то выжидал, не ведая колебаний.
Неразбериха в москальском лагере обнадеживала Жолкев-ского. Поражение
для него было бы непереносимо. Потеря чести -- хуже смерти. Круто были
сведены его брови, твердо сжат запекшийся рот. Беспрекословным взмахом
булавы он отсылал назад посланцев из хоругвей, молящих о подкреплении. У
него оставался только один резерв -- рота Мартина Казановского. Но он не
вводил ее в дело -- это пока был не крайний случай.
Рота грудилась у гетмана за спиной в редком осиннике. Сидя на рослых
вороных лошадях, в тяжелых латах с громадными крыльями из перьев коршуна
маялись в ожидании сигнала отборные удальцы. Упруго подрагивали флюгарки на
их длинных копьях. И уже сгибало под тяжелым железом затекшие спины. И уже
начинали донимать всадников чащобная духота и занудливый звон налетевшего
комарья.
Так и не потеснив москалей, ударные хоругви самовольно отступили на
середину поля и стали сбиваться в круг. Съезжались медленно и расслабленно,
бросив поводья. Некоторые из гусар даже сдернули темные шлемы, так что
непривычной белизной засияли их бритые затылки с всклокоченными мочалками
оселедцев. Уже на ходу распуская ремни и кушаки, гусары готовились к долгой
передышке.
И тут слитный топот заставил их обернуться. От лагеря к хоругвям
мчались два конных крыла. Скакали один вслед другому, напоказ дерзко и
разлетисто. Будто вовсе не москальское войско недавно металось и вопило, как
глупое стадо, под ударами гусар, а гусары выказали свою немощь и теперь
удостоились позорного налета. И от кого? От презренных и битых? Это ли не
обида! В единое мгновение плотно сомкнулись хоругви.
Дав для острастки залп, первый ряд преследователей сразу повернул
коней: надобно было перезарядить самопалы и уступить место задним, но те
замешкались. Дорого им обошлось промедление. Никому не спускали бывалые
гусары ратной нерасторопности. Злорадно засвистали они и рванули из ножен
сабли. Страшен был их свирепый порыв. Заметавшись в растерянности, оплошники
столкнулись с первым рядом и, сминая его, пустились наутек. Выбитые из рук
самопалы посыпались под копыта.
Перед лагерем стояла наготове стрелецкая пехота. Ошалевшая конница
рухнула прямо на своих стрельцов. Нагоняя ее, гусары беспрепятственно
вломились в лагерь.
Маскевич летел среди первых. Недосуг ему было дивиться, что на всем
пути спешно расступались москальские полки, избегая боя и нисколько не
препятствуя ни своим, ни чужим. И лишь миновав лагерь и еще целых полверсты
проскакав в погоне, он наконец пришел в себя от изумления, как неожиданно
легко и скоро далась победа. Единым рывком хоругви рассеяли все москальское
войско, а своих обидчиков загнали в непролазные чащи. Но изумление было
недолгим.
Измотанные кони шатались под гусарами, а сами всадники не в силах были
даже оглядеться. Оставив седла, они попадали на землю. Однако через полчаса,
отдышавшись, все опять были в седлах. Уверенные в победе, они открыто
подъехали к лагерю, но тут их встретили яростной пальбой. Победа оказалась
мнимой. Возвращаться пришлось окольно, лесом, и, когда они добрались до
гетманского стана, было уже далеко за полдень.
Густело, наливалось предвечерней краснотой солнце. Мягкие порывы ветра
сонно ворошили листву. И слух уже привыкал к легким умиротворяющим звукам:
спокойному посапыванию лошадей, пьющих воду, звону уздечек, шелестящим шагам
по траве, тихому говору. Как будто и не было недавней жестокой сечи.
Но если в гетманском стане царило затишье, то в москальском лагере,
откуда все еще тянуло дымом дотлевавшей деревни, не унималась суматоха.
Этого не мог не углядеть зоркий Жолкевский. Все так же грузным кряжем гетман
стоял на взлобистой опушке под осинами, и все так.же темный лик его был
непроницаем. Ретивый молодой Салтыков и ротмистры уже перестали донимать
Жолкевского своими рискованными советами, которых немало выслушал он за эту
битву, отступились, уразумев, что гетман твердо стоит на своем. Он больше не
хотел рисковать. Неудачи не поколебали его, будто он их провидел. Но теперь
ему было ясно, в чем слабость неприятеля.
Вернувшиеся гусары известили гетмана, что Шуйский спешно укрепляется в
обозе, стягивая туда разметанные полки и восемнадцать пушек. Трусливый
воевода сам запирал себя в осаде и сам связывал себе руки. Отныне гетман мог
выжидать сколько угодно: птичка залетела в клетку. А коли так, не всем
придется по нраву отсиживаться в неведении и тревоге, безропотно покоряясь
глупости безголового стратига. Верно, мнит: оградился пушками и тем
уберегся. Но не так уж далека ночь, а во тьме пушки без проку. Ему бы самое
время наступать -- он же прячется. Роковое неразумье. Еще немного терпения,
думал гетман, и гости оттуда непременно пожалуют.
Жолкевский не ошибся. Вскоре появились первые перебежчики. Это были
немцы, хмурые и растрепанные, в запыленных кожаных колетах с ободранными
банделерами, в тяжелых сапогах с раструбами. Гетман принял их перед
молодцевато грозным строем крылатой роты Казановского. Бодрый вид гусар
наводил трепет и внушал особое почтение. Сняв громоздкие помятые шлемы с
кованым гребнем, но не теряя достоинства, немцы объявили, что все наемники
намерены вверить себя гетманской милости.
За первыми пришельцами потянулись десятки других. Наемное войско вышло
из повиновения своих начальников. Возмутились и наиболее стойкие шведы. Даже
то, что Сигизмунд, как самый ярый враг короля Карла, был многим ненавистен,
не удержало их от перехода к полякам. Нетерпимые обиды пересилили неприязнь.
Обозленные наемники ругали бестолковщину и растерянность, царящую в
воеводских шатрах, из-за чего войско было брошено на произвол судьбы. Всяк
отбивался как мог, никто не знал своего места.
Рослый и могутный шведский рейтар со спутанными светлыми волосами,
налипшими на прокопченное пороховым дымом чело, гневно поносил прижимистого
Делагарди, который спрятал казну и не выдал жалованье перед битвой, помышляя
присовокупить к своей долю павших. Когда же запахло мятежом, Делагарди
открыл сундуки, прямо с повозки хотел раздавать монеты, как базарная
торговка раздает горячие пирожки. Неужто не заденет такое чести шведов? Не
ради вынужденной подачки, а за честную плату они усердствовали в схватках,
спасая от позора гнусных московитов. Рейтар затрясся от проклятий, замахал
кулачищами, вспомнив, как он вскочил на повозку, зачерпнул горсть монет и
швырнул ее под ноги скряги-предводителя. Пусть в Валгалле пирует на долю
мертвых! Мигом были опрокинуты сундуки, в единый миг развалены обозы. Теперь
никого не удержать. И в самом деле. Вокруг разъяренного рейтара густо
скапливалась переметная толпа. А через поле, уже не таясь, шли новые отряды.
Открыто выехав для переговоров с Делагарди к сожженному Клушину,
честолюбиво придерживая, чтобы не спешил, коня, Жолкевский невольно повторил
про себя слова Сигизмунда: "Виктор дат легес",-- но не усмехнулся, а
посмурел. Воспоминание о короле отравило радость триумфа. К самым достойным
не благоволит проклятый Зигмунд, окружает себя лишь иезуитскими сутанами. И
удача гетмана навряд ли будет отмечена заслуженной наградой. Но тут же
воитель укротил себя: не пристало ему разменивать гордость на милость. Он
уже достойно вознагражден за все своим успехом.
Съехавшийся с гетманом ближайший соратник покойного Скопина Делагарди
был бледен и удручен. Оставшиеся верными ему шведы напрочь отказались
поддерживать Шуйского, коль он сам отгородился от них своими пушками. Чем их
мог воодушевить Делагарди, если и за ним была вина: всю ночь беспечно
пропировал в воеводском шатре и с похмельной головой объявился среди войска,
когда битва была уже в самом разгаре? Проклятое русское гостеприимство:
жрать до блевоты, пить до упаду. И проклятый варварский обычай: мудрых
травят, а глупцы правят. Осиротело и рушится без Скопина войско. С честным
было честным, с худым стало худым. Его и самого, до сей поры державшего себя
в строгости, бес попутал: принялся обирать своих же. Тяжелым валуном лежала
на душе вина -- не выворотишь. Нет, подальше от Шуйского, подальше от его
растлевающего смрада...
Только переглянулись Жолкевский с Делагарди и сразу поняли друг друга.
Никому из них не будет чиниться преграды -- вольному воля. С,.миром
разъехались. И тут же сигнальные трубы пропели отход шведского войска.
Последние наемники снялись с места и в мрачном молчании прошествовали мимо
польского стана. Измена -- всегда бесчестье, но Делагарди не посчитал себя
бесчестным: глупо проливать кровь впустую, постыдно защищать ничтожество.
Хуже измены то.
Увидев, что наемники оставляют их, москали во второй раз за этот
злосчастный день переполошились. Никого нельзя было удержать. Лезли через
телеги и рогатки, разбегались по лесу. В это время и налетели на них
отдохнувшие хоругви. Тяжелым сокрушающим валом ударила рота Казановского, во
весь опор неслись удальцы Порыцкого, кровь не успевала стекать с палаша
Маскевича. Не сподручно ли рубить по спинам? Не легка ли погоня, когда никто
не противится! Стон и вопли подстегивали несчастных беглецов.
Страх гнал, а погибель догоняла. Не было большего позора для русских
полков: разбежалось по лесу, рассеялось с великими трудами собранное
Скопиным и за единый день расшатанное и загубленное его никудышным дядей
войско. Дорога на Москву Жолкевскому была открыта.
3
Царь указал, а бояре приговорили.
Было так, да не стало. Уж на что дерзок был на престоле Гришка
Отрепьев, а и он остерегался суда бояр-сенаторов: мелкоту казнил --
высокородных не смел. Потщился было свалить Шуйских -- скоро одумался:
нехитра затея, да обойдется дорого. Не в царе сила -- в думе боярской: куда
она поворачивает -- туда и царь. На боярство престол опирается.
Еще при Грозном многому научила бояр злая опричнина. Не в открытую
стали на своем ставить, а все больше норовили исподволь, тайным умыслом,
лукавым заговором. Сколь бы ни густо окружал себя царь верными худородцами
-- с собой не поравняют, дождутся урочного часа да и оболгут, затравят,
вытеснят. Сызнова вокруг себя место расчистят: не в свои, мол, сани не
садись. Особо опричников не терпели. Имя Малюты Скуратова по сю пору с
бранью перемешивают. А от опричных родов Бельских, Нагих, Басмановых,
Хворостининых, Молчановых завсегда рады избавиться: на людях принужденно
привечают -- в душе злобу таят. Не дай бог, кромешники опять верх возьмут!
И ежели бы истинно восстал из праха злосчастный царевич Дмитрий, неужли
было бы запамятовано, чей он сын, от какого корня явлен? Все, все помнили,
что он от седьмого брака Грозного, от последней жены его Марьи, сестры
разгульного опричника Афанасия Нагого, которую тот сосватал царю.
Вовсе не к печали, а к тайной радости боярской преставился царевич. И
сразу же нашлось, на кого свалить вину за его внезапную и неясную погибель
-- на опричного же Годунова. Поди дознайся ныне: подлинно ли злодей он или
безвинная жертва жестокого поклепа? Уж так усердно его злодеем выставляли,
что и колебавшиеся уверились.
Не присягали большие бояре ни Бориске, ни его сыну Федору, не посчитали
законным царем и выскочившего наверх Шуйского, хотя и был он из их круга, но
не оправдал надежд: нетвердо за боярство держался, угождал многим и не
угодил никому, ложью всех опутал и сам в ней запутался. Умным мнился да
малоумием отличился.
Братец-то его с великим позором из-под Клушина утек, на худой мужицкой
кляче да весь в грязи и босиком вертаться за срам не почел, все войско
загубил, всю Москву ославил, а ни казнен, ни наказан -- напротив: обласкан и
утешен. Сызнова царь задумал войско набирать. Да откуда народу напасешься
для таких позорных сеч? И кто во главе встанет? Опять его женоподобный
братец? Аль уж вовсе ослеп Василий: затворился в своих покоях, ничего не
видит.
Царь был, и царя не было. Москва ходуном ходила, а он и в ус не дул.
Привык изворачиваться. Мыслил: сойдет и на сей раз. Ан уж терпения нет,
полны чаны: пену через края выпучило. Вскинется люд на царя -- достанется и
боярству. Довольно!..
Лето было в самой зрелой поре, в грозовой. Но гроза собиралась не во
облацех, а на земле. Душно было. Вновь сбивались и вопили толпы в торговых
рядах, на Пожаре, у божьих храмов.
И чем гуще было народу на сходках, тем меньше его становилось в самом
Кремле, перед царским дворцом. Шуйского уж не ставили ни во что. Даже
стременные стрельцы отлынивали от службы, оставляя царя без охраны. У
Разбойного Приказа были разметаны и поломаны лавки, на которых наказывали
виновных. Возле позорных столбов мочились. Всяк по-своему выказывал свое
небрежение к власти.
По посадским улицам, поднимая пылищу, сшибая лопухи и репье у тынов,
вольно двигалась загульная ярыжная пьянь и рвань, непристойничала. Взывали
рожки, гудел бубен. Впереди шальной ватаги, важно переваливаясь с ноги на
ногу, надувая щеки и выпячивая брюшко, дурашливо помаргивая глазками,
шествовал, потешно изображая царский выход, лысый плюгавый коротышка. На
голове его был рогожный венец, в руках -- веник. Время от времени он
приостанавливался, под озорной хохот вещал:
-- Брюхо у мя велико --ходити чуть могу, а се у мя очи малы -- далече
не вижу, а се у мя губы толсты -- пред добрыми людьми вякати тяжко...
Вооруженная боярская челядь и стрельцы сходились за Серпуховскими
воротами, сами по себе готовились к отпору, враг был близко. Но не
Жолкевский страшил -- страшило разбойное калужское войско: Лжедмитриевы
казаки уже роями кружили возле деревянных воротных башен Скородома,
скапливались в селе Коломенском. Того и жди, весь тяглый и прочий черный люд
от отчаянья скопом передастся вору.
В военном лагере собрались большие бояре, туда же распаленная Иваном
Никитичем Салтыковым и Захарием Ляпуновым толпа приволокла смятенного
престарелого патриарха. Совет был скор. Соборно порешили низложить Шуйского
и тем предотвратить пущие беды. В Кремль для уговоров послали царского
свояка Ивана Воротынского. Как о смертном грехе казнился он о том, что у
него на пиру был отравлен честный Скопин, и прямым участием в устранении
злохитрых Шуйских вознамерился облегчить душу. Вместе с Воротынским
отправился и рассудительный Федор Шереметев.
Царя они уговаривали долго, но уговорить не смогли. А посулу
Воротынского промыслить ему особое удельное княжество в нижегородских
пределах Шуйский вовсе не внял. Крепко охватил свой золоченый посох, поджал
губы, занемел в недвижности, слушать не желал увещеваний. Упрям был, как
обиженное дитя, у которого отнимали любимую куклицу. Силой свели его из
дворца на старый двор, а братьев взяли под стражу.
Вплотную подступившие к городу воры загодя дали знать москвичам, что
отрекутся от самозванца, если будет низложен Шуйский. Ретивые московские
гонцы сразу донесли благую весть до казацких таборов у Коломенского, но там
только посмеялись: мол, шире распахивайте ворота, встречайте нового государя
-- не угоден царик, так посадим на царство Яна Сапегу. Услыхав об этом,
бояре всплеснули руками -- сущая напасть! Патриарх же рассвирепел:
-- На свою погибель антихриста накликали!
Ведали про его мысли: лучше с худым да единокровным царем быть, чем с
чуженином. Ведали и заколебались, когда он потребовал вернуть Шуйского на
престол. До глухого вечера длилась пря, но так ни на чем и не порешили
бояре. Удрученные и злые, разъехались по своим дворам.
Досадовал и Захарий Ляпунов, однако в нем не было ша-тости: памятовал,
о чем замыслили они с Прокофием, твердо держался за то. Что бояре не посмели
-- он посмеет и поступит по-своему. Не Шуйский, а Голицын воссядет на
престол. Прежнему же не бывать.
На ранней заре Захарий объехал верных людей. Тронулись малой стайкой,
всего с десяток человек. Перед въездом во Фро-ловские ворота Захарий
приостановил коня, взглянул на верхушку башни, где, освещенный восходом,
розовел растопыренный двуглавый орел на шаре, озорно погрозил орлу пальцем:
-- Ужо потягаемся!
В Кремле сперва завернули к Чудовой обители за монахами, под брех собак
не спеша миновали несколько тынов и остановились у двора Шуйского.
Василии Иванович на коленях стоял пред иконами, и облик у него был
по-домашнему постный. Лицо серое, помятое, борода не чесана, исподняя
длинная рубаха горбатилась на пухлой спине сугробом. Услышав шум в дверях,
он недоуменно обернулся и замер, со страхом тараща мутные глазки.
-- Повластвовал, божий угодник, пора и честь знать. Вот тебе одежка к
лицу,-- грубо обратился к нему от порога Захарий и бросил к царским ногам
скомканный черный куколь.
Шуйский вовсе оторопел, судорожно глотнул воздух, но ничего не
вымолвил.
-- Эко изумился! --