рики. Она
собрала огромный узел всевозможных пасхальных яств - большой кулич, яйца,
колбаса, сало - и послала нас с Иваном до титки Катри. После этого я
успокоился, но печаль так и не покидала меня во весь этот прекрасный
праздник. Людское несчастье задело своим жестоким крылом мое детское сердце,
и оно продолжало болеть. Не лазил я на колокольню, не катался на карусели и
качелях, не катал яиц и не играл в битки. Рассказ этот не будет полным, если
я не расскажу, что уже в 57-летнем возрасте, проходя психиатрическую
экспертизу в институте им. Сербского, я привел этот случай для подтверждения
того, что бывает, когда человека ведут чувства, а не разум. Но эксперт,
Тальце Маргарита Феликсовна, вписала мне это событие как одно из начальных
проявлений моего психического заболевания.
На этом не кончаются мои воспоминания о человеке, который так много
добрых зерен положил в мою душу, но переходят в другую плоскость - в рассказ
о человеческой неблагодарности, в рассказ о том, как обидели его и семью,
люди, которым он отдал всего себя, в том числе, а может и, особенно, я сам.
Подошла гражданская война. Беседы дяди и о. Владимира продолжались, но
их политические пристрастия оказались на стороне противоположных сил. Дядя -
красный, о. Владимир - белый. Да и как он мог быть другим. Царь для него -
помазанник Божий. Верная служба ему - долг христианина. Так он и детей
воспитывал. Владимир вступил на румынском фронте в дивизию полковника
Дроздовского. С ней прошел карательным походом по югу Украины. Заехал к отцу
и увел с собой 16-летнего Сашу. В первом же бою Саша погиб и, горем убитому
отцу, пришлось его отпевать. Твердо встав на сторону белой армии, он,
однако, был против жестокостей и террора, особенно по отношению к местному
населению. Только благодаря ему у нас в селе белые не расстреляли ни одного
человека. Несколько раз забирали взрослых мужчин из семей, замешанных в
партизанском движении, но каждый раз выступал на защиту о. Владимир и
добивался освобождения.
Эту заслугу, впоследствии, красные за ним не признали. Они утверждали,
что он это делал только из страха за свою шкуру. Боялся, что если кого из
села расстреляют, то и ему пули не миновать, когда мы вернемся. Но это -
чепуха. Я знаю, как о. Владимир не дорожил своей жизнью, особенно после
смерти Саши. О. Владимир просто выполнял свой пастырский долг. Он так
усердно его выполнял, что комендант города Бердянска во время ходатайства о.
Владимира за последнюю, четвертую по счету, партию арестованных (и
освобожденных по его настоянию), сказал: "Эх, батя, к стенке бы тебя за этих
краснопузых поставить, да ради сына твоего, одного из самых доблестных
офицеров дивизии, приходится удовлетворять твои просьбы. Но, если еще раз
придешь, арестую".
Когда пришли красные, о. Владимира арестовали и прямо со двора повели
на расстрел. Причем среди расстрельщиков были и родные тех, кого о. Владимир
спас от расправы белых. К счастью, нашлись двое честных и мужественных людей
- братья Бойко. Они, узнав об аресте священника, догнали карателей в тот
момент, когда о. Владимира привязывали к дереву. Угрожая оружием, освободили
его и доставили домой. Второй раз о. Владимира арестовала Ч. К. как
заложника. О чудесном спасении от расстрела и в этот раз, я расскажу ниже.
Всякие унижения пережил о. Владимир, в том числе изъятие церковных
ценностей, во время которого подвергались святотатственным действиям также и
святыни, сделанные не из благородных металлов.
Настало время, когда и я нанес святотатственный удар по религиозным
чувствам верующих. Шел двадцать второй год. Я был одним из организаторов
комсомола в селе, и мы решили добиться закрытия нашей церкви, чтобы
переоборудовать ее в клуб. Но то было время, когда власть еще не решалась
действовать против воли верующих. Чтобы закрыть церковь, требовалось собрать
подписи от 90 процентов прихожан. И вот мы начали ходить по хатам -
агитировать. А верующие, боясь бандитского захвата церкви, толпами
собирались в ограде, и охраняли ее. У меня было пакостно на душе. Я любил о.
Владимира, да и глубокая моя религиозность не могла так сразу пройти. Но чем
больше протестовал мой внутренний голос, тем похабнее вел я себя внешне.
Однажды мы, группа комсомольцев, подошли к церкви и, остановившись
невдалеке от толпы верующих за оградой, начали отпускать "шуточки",
задевавшие религиозные чувства. Мне показалось этого мало и, заявив: "если
Бог есть, пусть расшибет меня громом на месте", и я грязно выругался.
Наказание пришло, но совсем с другой стороны. Когда я вернулся домой, отец
уже знал о происшествии у церкви. Избил он меня так, как никогда не избивал.
Но еще большее наказание ждало меня. Иду однажды, задумавшись, мимо дома
священника. Вдруг: "Петя!". - Голос о. Владимира. Останавливаюсь.
Поворачиваю голову: мой бывший законоучитель совсем высох. Только глаза
горят
- Однажды, Петя, я тебе сказал, что Бог тебе не нянька. Теперь добавлю,
он и не мальчишка, что откликнется на глупые обиды. Я тебе говорил, что Бог
дал человеку разум, чтобы оградить его от бед. Так пользуйся разумом. Думай,
думай, куда тебя ведут твои новые водители. - Глаза его смотрели на меня
сочувственно и проникновенно. Зла в них не было нисколько. Я бросился от
него. Больше никуда уже идти я не мог. Вернулся домой, залез среди овец и
долго беззвучно плакал. Потом долго молился. Так и уснул в слезах. И всю
ночь видел глаза о. Владимира.
Я много еще зла наделал своему народу, думая, что творю добро, но я уже
никогда больше не допускал святотатства.
Больше о. Владимира я не видел. Он умер в 1923 году, когда меня в селе
уже не было. Приехав на короткое время в село, я неожиданно встретил Симу.
Он печально говорил об отце, о его смерти. Рассказал, что похоронить себя
тот завещал на кладбище, хотя священников принято хоронить в ограде церкви.
Но о. Владимир сказал, что церковь и площадь вокруг нее подвергнутся еще
многим издевательствам. "Вместе с ними будет потоптан и мой прах. Поэтому
похороните на кладбище в таком месте, чтобы могила затерялась побыстрее". Мы
с Симой сходили на кладбище, и я поклонился дорогому праху. Когда в
следующий раз, через несколько лет, я приехал в село, то не смог уже найти
дорогую могилку. Она, действительно, затерялась, как того хотел сам о.
Владимир.
Я спросил Симу, что он собирается делать. В свое время мы с ним мечтали
получить образование и мосты строить. Почему именно мосты я и сейчас не
понимаю. Но и до сих пор жалею, что не стал мостостроителем и на каждый мост
гляжу, как на чудо. Он ответил, что будет продолжать дело отца. Я спросил:
"а как же мосты?" Он сказал: "Души людей важнее мостов. Папа сказал, что на
веру будет великое гонение, но сильные духом должны выстоять". Рассказал мне
Сима и о семье. Аня едет с ним. Будет работать где-нибудь рядом, пока он
будет учиться в духовной семинарии. Валя ушел "в приймы" (в усыновление) к
одному зажиточному крестьянину и "ехать с нами не хочет". Володя воевал до
конца. Эвакуировался одним из последних пароходов. Живет в Болгарии. Об
Александре ничего не слышно, он где-то во Франции.
Это была моя последняя встреча с моим самым близким другом детства
Симой (Симеоном) Донским. Одно время я, возможно, был очень близко от него.
Летом 1929-го или 1930-го года я ехал в Борисовку из Донецка в разболтанном
дребезжащем поезде местного сообщения. Поезд был переполнен оборванными,
грязными людьми, нагруженными всевозможными мешками, свертками, чемоданами,
баулами. Где-то между Волновахой и Пологами я услышал рассказ пожилой
женщины о том, что к ним в Ново-Алексеевку приехал молодой священник. Очень
красивый и очень хороший. Матушка от него ушла, "не захотела терпеть нужду и
насмешки". Оставила четырехлетнего мальчика. За домом смотрит и воспитывает
ребенка сестра батюшки - очень строгая красивая женщина, похоже замужем еще
не была.
Слушая рассказ, я вдруг подумал: "А не Сима ли с Аней там?" И я
невольно спросил: "Тож про яку Ново-Алексеевку росказуете Вы, титко?"
Выяснилось, что о ближайшей к Борисовке (25 километров). Решил - заеду.
Но... тогда не заехал, а когда перед войной попал туда, то там уже не было
не только священника, но и церкви. Никто не мог сказать, куда девался их
последний священнослужитель. Но догадаться можно и самому. Времена, особенно
для духовенства, были страшные. Надо было либо расстригаться и поносить то,
во что верил, даже самого Бога, либо идти на мучения и смерть. Симу я знал.
Отступить и предать Бога он не мог. Значит унавозил почву будущего
религиозного возрождения. Я преклоняюсь перед его подвигом. Он знал на что
шел. Он стал духовным лицом тогда, когда слабые духом уже покидали ряды
священнослужителей.
Валю в последний раз видел тогда же, когда и Симу (в 1923 году). Видел
накоротке, проезжая через село, где он теперь жил, по пути в Бердянск. В
этом загорелом крестьянском пареньке, в латанной-прелатанной одежде и
босиком, невозможно было узнать чистенького, аккуратненького Аниного
питомца. Он сказал мне, что крестьянский труд ему нравится, и он доволен
своей жизнью. Когда вырастет, женится на хозяйской дочери и получит в
наследство все хозяйство. В 1940 году мне захотелось выяснить, как сложилась
жизнь Вали. Пошел в Лозановку, нашел двор, где жил Валя. Но там теперь
обитали совсем неизвестные мне люди. Оказывается, Валин хозяин был
раскулачен в 1929 году. Валю признали за батрака, а не за члена семьи
кулака. Поэтому он имел право оставаться в селе и поступать в колхоз. Но
Валя ушел с приютившей его семьей. Ушел и где-то затерялся в необъятных
просторах социалистического рая. А затем была еще и война.
Поэтому искать потомков о. Владимира в СССР бесполезно. Если они и
остались где-то, то только за рубежом, по линии старших сыновей о. Владимира
- Александра и Владимира. Если таковые есть и кто-нибудь из них прочтет сие,
прошу отозваться.
5. ПЕРВЫЕ ЭКЗАМЕНЫ
Весной 1918 года закончил сельскую школу. Афанасий Семенович, который
прибыл с фронта по ранению, еще в конце 1917 года пришел к бабушке, чтобы
порекомендовать ей отдать меня в реальное училище в городе Ногайске (ныне
Приморск) в семи верстах от нашего села. Он сказал, что это воля моего отца,
что тот лично просил Афанасия Семеновича, чтобы он помог Петру учиться. Но
бабушка уперлась: "Пусть при хозяйстве остается"
Я поделился своим несчастьем с Симой, который собирался держать
экзамены в то же училище. Он сказал: "Я сейчас папе расскажу". И убежал.
Через некоторое время появился о. Владимир. С суровым лицом он решительно
шагнул к нам в хату. Что и как там говорилось, я не знаю, но бабушка мне
сказала, чтобы я готовился к экзаменам.
Первый экзамен у меня не вышел. Идя в училище, я оделся
по-праздничному: хорошо выстиранные и аккуратно залатанные штаны и рубашка,
подпоясан специально сшитым матерчатым пояском на пуговке, голова стрижена
под машинку, босые ноги чисто вымыты. Как же страшно контрастировала моя
одежда с одеждой других кандидатов в реалисты. Они все были одеты либо в
форменную одежду реалистов, либо в костюмы, сходные с этой формой. Я пытался
укрываться за толпами кандидатов. Но они с насмешкой смотрели на меня и не
принимали в свою среду. Директор училища, проходя среди вытягивающихся перед
ним будущих реалистов обратил внимание на меня:
- Молодой человек! А вы зачем сюда пожаловали?
- На э-к-з-а-м-е-н - проблеял я.
- На экзамен надо одеться приличнее! Ну что это? - потряс он меня за
тряпичный поясок. - Нужен ремень. Если и не форменный, то во всяком случае,
кожаный и широкий. И ботинки нужны. Босиком только стадо пасти можно. Вот
так! Идите! Оденьтесь, как положено, и тогда приходите!
Глотая слезы я пошел со двора. Чтобы окончательно разреветься мне не
хватало только одиночества. И я торопился уйти с глаз гогочущей ребятни.
Вскоре нагнал меня Сима: "Я тоже сегодня не пойду на экзамен. Пойдем домой.
Аня тебе все подберет. Вот только ремня у меня второго нет. Но у кого-нибудь
достанем"... И тут я вспомнил. На другой окраине города, в большом доме
живет богатый ремесленник - медник Сластенов. Отец и дядя поддерживали с ним
приятельские отношения. Бывая в Ногайске, они, как правило, останавливались
у него. Его сын Павка, ростом почти равный мне, но коренастый крепыш,
благоволил ко мне, в том смысле, что милостиво давал поручения и принимал от
меня услуги.
Я знал, что он учится в пятом классе реального училища и,
следовательно, у него должен быть старый ремень. Я сказал об этом Симе, и мы
пошли к Сластеновым. Павки дома не было, но его отец, выслушав меня,
преподнес мне вполне приличный ремень. Правда, без форменной бляхи.
Остальное все сделала Аня. Она подобрала, зачинила и отутюжила одежду,
сходную с форменной, почистила Симины старые ботинки. Она нашла даже,
подходящую к моей голове фуражку. Завтра можно было пойти на экзамены.
Здесь я взял реванш за позор первого дня. Все экзамены я сдал на
"отлично". При этом Сима, который был моим горячим болельщиком и всегда
сидел на моих экзаменах до конца, утверждал, что все преподаватели задавали
мне вопросы, выходя за рамки программы. Но как бы то ни было, я был принят и
первого сентября 1918 года приступил к занятиям. Причем мне ежедневно
приходилось преодолевать семь километров - расстояние от Борисовки до
Ногайска и в обратном направлении. Отец вернулся из венгерского плена еще
весной этого года и весь ушел в восстановление хозяйства. Средств, чтобы
снять койку для меня в Ногайске у него не было. Да и рабочая сила ему была
нужна. На уроки в реальном училище, ходьбу и выполнение домашних заданий
уходило у меня около десяти часов, а рабочий день у отца достигал 16-ти
часов. Поэтому, отец сказал, что койку снимет только зимой.
Из солидарности Семен тоже не захотел жить в Ногайске, и мы,
разговаривая, незаметно преодолевали свои семь километров.
Однажды, в прекрасное солнечное утро, придя в школу, мы никого в ней не
застали. Стали расспрашивать. Установили - все пошли к собору встречать
дроздовцев.
- Значит и Володя! - обрадовался Сима. - Побежим и мы к собору! - Но
мне почему-то бежать не хотелось, хотя в то время я никакой вражды к
белогвардейцам не испытывал. Я их, попросту, не видел и не знал, не понимал
кто они и зачем идут.
Я остановился на тротуаре, неподалеку от бывшей городской думы - теперь
Ногайский городской совет.
У здания толпился народ. Как я понял из разговоров, это были родные
членов Совета, которые все до единого собрались в зале заседаний в ожидании
прихода дроздовцев, чтобы передать управление городом в руки военных
властей. Городской совет Ногайска, как и подавляющее большинство советов
первого избрания, был образован из числа наиболее уважаемых интеллигентных,
преимущественно зажиточных, а в селах хозяйственных людей. Для них важнее
всего был твердый порядок, и потому они не хотели оставить город без власти,
даже на короткое время. Входившие в состав Советов двое фронтовиков до
хрипоты убеждали своих коллег разойтись и скрыться на некоторое время. Они
говорили: "Офицерье нас перестреляет". На это им отвечали: "За что? Ведь мы
же власть не захватывали. Нас народ попросил. Офицеры - интеллигентные люди.
Ну, в тюрьме подержат для острастки несколько дней. А расстрелять..."
Я стоял, слушая рассказы об этих разговорах в Совете, и тоже не
понимал, как это можно застрелить человека за то, что народ избрал его в
Совет.
Вдруг где-то на окраине города, за собором, грянул духовой оркестр.
Многие побежали в направлении музыки. Я тоже было двинулся туда, но через
несколько десятков шагов остановился, а потом возвратился на прежнее место.
Из-за собора, сверкая солнечными отблесками, выходил, как я теперь понимаю,
полк, развернутый в линию ротных колонн (в шеренгах, примерно, по 50
человек). Через некоторое время, обходя полк справа, показалась небольшая
офицерская колонна, которая быстрым шагом направлялась к зданию совета.
Когда колонна была уже в нескольких шагах от этого здания, я со своего места
увидел как с задней стороны его открылось огромное окно, через него
выпрыгнули двое солдат в расстегнутых шинелях и бросились через сад к
железной ограде, окружающей территорию Совета.
Они явно хотели убежать и план их был мне ясен: преодолеть железную
ограду Совета, перебежать прилегающий переулок и скрыться за зданием
реального училища. Далее, через городской сад добраться до ближайшего оврага
и "ищи ветра в поле". Но беглецов заметили и те, что подходили к Совету.
Четверо отделились от колонны и бросились к переулку. На ходу они стреляли.
Один из беглецов был подстрелен. Будучи уже наверху ограды, он свалился
внутрь территории Совета. К нему бросились двое из колонны. Второй успел
перемахнуть через ограду и, прихрамывая (по-видимому был ранен), бежал к
зданию реального училища. Оставалось всего несколько шагов до заветного
укрытия. Вдруг что-то темное метнулось солдату под ноги, и он упал. "Что-то
темное", оказавшееся мальчиком в форме реалиста, выскочило из-под ног
солдата, и в это время к нему подбежали преследователи. Они начали с ходу
наносить по беззащитному телу удары штыками.
В это время конвой, вошедший в здание, начал выводить членов Совета на
площадь. Некоторые из них, видя своих родных и пытаясь их подбодрить,
кричали: "Не волнуйтесь, мы скоро встретимся!" - "В аду" - "шутили"
господа-офицеры из конвоя. В это время я услышал хорошо знакомый мне, но
звучащий теперь подобострастно, голос: "Господин офицер, не забудьте
пожалуйста, это я его подвалил. Я ему под ноги бросился". Я оглянулся: Павка
Сластенов, то и дело забегая вперед, чтобы угодливо заглянуть в глаза
офицеру, продолжал напоминать о своем. И офицер милостиво отвечал: "Да, да,
я доложу о вашем патриотическом поступке".
Меня затошнило. Отвращение и ненависть к этому моему бывшему кумиру
родились во мне. И слово "патриотический" с тех пор легло в тот отсек души,
где хранится все, напоминающее неприятное. Когда говорят "патриотический" я
невольно вспоминаю неподвижное и беззащитное тело, поражаемое штыками
четырех здоровых людей. Никто его не допрашивал, никто не судил, никто даже
не спросил, кто он - просто убили, как дичь на охоте.
Членов Совета конвой погнал в сторону моста через реку Обиточную и
далее, по направлению к селу Денисовка. За арестованными двигалась колонна
пустых повозок. Родственников арестованных и других гражданских лиц через
мост не пропускали. Некоторое время спустя враздробь затрещали выстрелы со
стороны Бановской рощи. Немного погодя треск повторился. Еще через некоторое
время со стороны Денисовки подъехал офицер и прокричал: "Кто здесь
родственники советских прислужников? Можете забирать их!" - Где? Где? -
зашумели люди. Им показывали в сторону Бановской рощи. Вскоре плачущие
родственники пошли назад. В повозках, за которыми шли они, лежали их мертвые
родные. Так вот для чего за арестованными следовали повозки!
Люди, ошеломленные происшедшим, присоединялись к скорбной процессии, к
своим друзьям и родным, со страхом оглядываясь, расходились по домам. Но
немало оставалось и тех, кто продолжал растерянно топтаться на месте. Среди
них был и я. Видеть Симу желания не было. Домой тоже не хотелось. В училище
- незачем. И вдруг я увидел учителя истории Новицкого. В парадной форме
капитана русской армии, с 4-мя "Георгиями" на груди (полный георгиевский
кавалер), он, четко чеканя шаг, шел к зданию Совета. Я был потрясен, у меня
не было никакого сомнения, что он был среди тех, кого повели на расстрел. Я
сам видел его. И вдруг снова он.
Он вошел в здание Совета. Через несколько мгновений оттуда послышалась
отборнейшая площадная брань. Слышались слова: "Ты еще учить нас будешь,
большевистская подстилка! Права требовать! Я тебе покажу права!" На крыльцо
вылетел, выброшенный сильным толчком, Новицкий. Погоны у него сорваны.
Георгиевские кресты тоже. Китель разорван. За капитаном на крыльцо выскочил
офицер с белой повязкой на рукаве, надпись на повязке: "Комендант", держа
револьвер у затылка Новицкого он орал ему. "Вперед! Вперед!" Только Новицкий
шагнул с последней ступеньки думского крыльца, прозвучал выстрел, и тело
капитана мешком осело на тротуаре. До сих пор я был как в трансе.
Невообразимая жестокость, бесчеловечие ошеломили меня, лишили силы и воли. Я
все время простоял почти на одном и том же месте, глядя широко раскрытыми
глазами на происходящее. Убийство Новицкого вывело меня из транса. Я
закричал и бросился бежать. Меня огнем пронзила мысль: "Дядя же Александр
председатель Борисовского совета! Значит его тоже могут расстрелять!"
Я бежал изо всех сил. Одна мысль владела мной: "Успеть бы раньше
дроздовцев. Предупредить дядю и членов совета". Я прибежал на дядин двор
дыша как загнанная лошадь. Дядя, ничего не подозревая, работал во дворе.
- Дядя, убегайте! - закричал я и упал на траву. Дядя подбежал ко мне,
начал расспрашивать. Через несколько минут он все понял и сам отправился
предупреждать членов Совета.
Никого из Борисовских советчиков дроздовцам захватить не удалось. Были
предупреждены и соседние села. Все отсиделись в камышах. Правда, ноги были
изранены пиявками. Но ноги не голова. Отходили.
Но что же произошло с Новицким? Был ли он среди тех, кого расстреливали
в Бановской роще? Да, был. Опытный фронтовик, человек большой воли и
собранности, он сумел упасть за мгновение до того, как до него дошла,
предназначенная ему пуля. Когда среди трупов расстрелянных появились
родственники, он поднялся и пошел домой. Дома он надел парадную форму, чтобы
идти обжаловать беззаконный террор. Родные на коленях умоляли его не ходить:
"Это же варвары, - говорили они, - тебя непременно убьют". - "Нет" - говорил
он - я не могу не идти. Ведь если никто их не остановит, они же пол-России
перестреляют. Нет, надо командованию об этом рассказать".
Что вышло из его попытки, я уже написал. Его убили. Но величие
человека, который собственную безопасность ставит ниже общественного
интереса, никогда не умрет. Гражданскую войну могли остановить только
Новицкие. Сегодняшние правозащитники прямые наследники и продолжатели дела
Новицких. Они только могут остановить надвигающуюся мировую войну,
наступление темных сил тоталитаризма.
Новицкий был не единственным, кто уклонился в тот день от
предназначенной ему пули. Рядом и одновременно с Ногайским советом был
расстрелян Денисовский сельсовет (вторая серия выстрелов). Из денисовцев
спаслось двое, среди них будущий вожак партизанской войны в нашем районе.
Да, плохо стреляли господа офицеры! Не привыкли еще уничтожать мирных
людей. И дело организовывали плохо. Среди бела дня, на глазах у всего
народа. Нет, так давить народ нельзя. Так можно лишь ненависть к себе
пробудить. Что и случилось. Запугать не запугали, а от добра отступились и
оно оружием не стало. Развязывая руки злу, они не подумали о том, что их
сменят те, кто зло не ограничивает, но и напоказ не выставляет, кто душит в
застенках, душит "по закону", душит не единицами и десятками, а миллионами и
десятками миллионов, кто душительство превращает в профессию и готовит
"специалистов" этой области сотнями тысяч.
На следующий день занятий не было, хотя никто не объявлял об их отмене.
Реалисты болтались по городу, который сплошь был оклеен призывами: "Бей
жидов - спасай Россию!"
Я сидел в коридоре у окна, находящегося на высоте полутора этажей - под
первым этажом в этом месте высокий полуподвал. Слева от меня, почти около
самого здания въезд и вход во двор реального училища. И вот через этот вход
вливается во двор шайка реалистов младших классов, предводительствуемая
старшеклассником Павкой Сластеновым. Над ними развевается белый флаг с
надписью: "Бей жидов - спасай Россию". Это же они и орут во всю глотку. И
нужно же произойти такому! Откуда-то им навстречу - первоклашка - еврейский
мальчик. Да еще маленький, щуплый, болезненного вида. Шайка мгновенно его
окружает: "Молись своему жидовскому Богу! Сейчас мы будем спасать Россию от
тебя". Образуют живой круг вокруг него, гогочут и бросают его с одной
стороны круга на другой. Он плачет и падает на песчаную дорожку.
Все зло, что у меня накопилось за прошедшие сутки подкатило к горлу. Я
открыл окно и прыгнул с высоты полутора этажей. Упал я почти рядом с шайкой.
После, уже взрослым, я ездил специально посмотреть на это место и пришел к
выводу, что теперь прыгнуть с той высоты не смог бы. А тогда прыгнул. И
сразу же начал наносить удары, крича: "Ах, вы, белая сволочь". Мальчишки
бросились во все стороны. Но я за ними не погнался. У меня кипело против
Павки. И за вчерашнюю помощь офицерам и за сегодняшнее нападение целой
шайкой на беззащитного ребенка. И, особенно, за мою былую влюбленность в
него. Когда мой отец или дядя приезжали к ним, я, как собаченка, бегал за
Павкой, выполняя все его прихоти.
Сейчас он отступал от меня за спинами ребят. При этом, зловеще
улыбаясь, снял пояс с тяжелой бляхой реального училища и начал его удлинять.
Я понял его замысел, и глазами поискал, что бы взять в руку. Увидел кусок
кирпича. Схватил его. И в это время страшная боль прожгла правую руку.
Тяжелая бляха со свистом опустилась прямо на чашечку правого локтевого
сустава. Я схватился левой рукой за ушибленное место, прижал правую руку к
туловищу и тихо пошел прочь. Я не мог бежать. Боль не позволяла. И я шел,
как будто сосуд с водой нес. И шел не в город, где мне могли оказать помощь,
а к городскому саду, совершенно пустому в это время утра. Меня, по-видимому,
вела мысль о скамейках, на которых там можно сесть. И я, действительно, сел
на первую попавшуюся. Пока я шел до сада, Павка, идя за мною, бил меня
тяжелой пряжкой ремня по плечам, по шее, по спине. Я никак не реагировал на
это. У входа в сад он почему-то оставил меня.
Это была наша последняя встреча. От нее у меня и до сих пор память. Под
кожей, у локтевого сустава, пониже чашечки, свободно двигается костный
осколок. Долгое время была и боль. Сейчас нет, давно исчезла. Павка ушел
добровольно к белым. Был карателем. Дослужился до офицерского чина (какого
не знаю) и, говорили, сумел эвакуироваться. Если жив и встретится с этой
книгой, пусть получит несколько минут приятных воспоминаний.
На следующий день я опоздал на первый урок. Идя в училище, я заметил в
одном из дворов толпу народа и стоящую у дверей дома бричку. Разве мальчишка
может пройти мимо, не установив, чем вызвано это скопление людей. Я нырнул в
толпу, пролез под бричкой, и вот я уже в доме. Но то, что я увидел,
заставило меня стремглав вылететь обратно. Посредине первой комнаты лежал
старик с раскроенной головой. На пороге второй комнаты - мертвая старуха. У
нее перерублено плечо. Двое мужчин вытаскивали в это время из-под старухи
еще одно мертвое тело. Все видимое пространство комнат в потоках крови.
На улице меня стошнило. Я отошел в сторону и слушал разговоры.
Доносились фразы: "Всех троих?" - "Да нет, хлопчик говорят, еще живой". -
"От же ж звери!" - Хто б це миг таке зробыты?" - "А офицеров з комендатуры
вызывали, так воны и йти не схотилы. Подумаеш, кажуть, трех жидов убили.
Мабуть яки бандиты. А яки в нас тут бандиты?" - "Да бандиты сидят в самой
комендатуре или где-то поблизости", - встрял в разговор резкий мужской
голос. В это время из дома вынесли юношу. Голова и лицо его были покрыты
снежно-белой повязкой. Выносом и укладкой на повозку руководил сам земский
врач Грибанов.
О Грибанове в наших местах и до сих пор легенды ходят. А хорошо бы о
таких людях повести писать. Может быть врачи, которые сегодня прислуживают
властям во вред больным - бесчестные психиатры, посылающие нормальных людей
в психиатрички, лагерные и тюремные врачи не выполняющие свой врачебный долг
и способствующие калечению и смерти политзаключенных - вспомнили бы о клятве
Гиппократа.
Грибанов долгие годы в царское время и после революции был единственным
врачом на огромный степной район. Ночь, полночь, праздник, воскресенье, -
когда бы то ни было - он ехал, куда звал его долг. Нередко, когда он уезжал
по одному вызову, за ним приезжали из другого села или хутора. Приехавшему
сообщали где врач, и он ехал за ним или навстречу ему. И часто в дороге с
одной тачанки или брички, врач пересаживался на другую и ехал не домой, а к
новому больному. Бывало домой он не возвращался по нескольку суток, отдыхая
урывками, главным образом, в пути. Когда этот человек жил для себя - сказать
невозможно. Когда он не был на выезде - принимал больных, выезжая по вызову
в какое-либо село, он обходил всех своих пациентов - осматривал, давал
советы, назначал лекарство или изменял прежнее назначение.
Память у него была феноменальная. Врачебная эрудиция огромная. Он
выступал в роли врача всех специальностей, в том числе был замечательным
хирургом, акушером и гинекологом. Прием родов и операции он делал в любых
условиях. Люди на него, что называется, молились, несмотря на то, что внешне
вел он себя резко и даже грубо. Его губастое лицо кажется никогда не
улыбалось. Таких толстых губ я ни у кого больше не видел, кроме негров.
Губастые люди, как правило, веселы и улыбчивы. Грибанов же, даже шутил не
улыбаясь.
Юношу положили в бричку. Туда же села, осторожно придерживая его голову
и медицинская сестра. Грибанов крикнул: "Прямо в операционную!" и пошел в
больницу. Пошел и я в ту же сторону - в училище. Проходя мимо больницы,
видел, как во дворе юношу перекладывали с брички на носилки.
Когда я вошел в класс, занятия уже шли. На мою просьбу разрешить сесть,
учитель ответил вопросом: "А разве вы не читали приказ директора?"
- Нет, не читал!
- Тогда подойдите и прочтите. Он вывешен на доске в коридоре.
Я подошел к доске и прочел: "Реалиста, крестьянского сына, Григоренко
Петра Григорьевича исключить из училища за хулиганскую драку с применением
камней и кирпичей". Это был удар. Крушение мечты. Но странно, этот страшный
удар скользнул поверх моего сознания. Видимо оно было очень перегружено
позавчерашними расстрелами, вчерашней дракой и сегодняшним убийством и уже
ничего не воспринимало. Но я все же понял, что это еще один удар Павки
Сластенова.
Раннее мое возвращение удивило. Только что возвратившийся из камышей
дядя Александр удивленно спросил: "Чому так рано?" - Меня исключили. - Я
рассказал за что. Дядя возмутился: "Я сам схожу до директора". Но мне это не
улыбалось: "Вам туда нельзя ходить". - "Ну, тогда попрошу батюшку".
Однако не помогло и вмешательство о. Владимира. Директор сказал, что
это сделано по распоряжению комендатуры, которой откуда-то стало известно,
что один из реалистов вступился за "жиденка". Директор пообещал восстановить
после того, как дело немного забудется. Он и выполнил свое обещание, но
только почти через полгода и при том, когда махновцы изгнали белых из наших
мест. Это было похоже больше на акт самозащиты, чем на выполнение ранее
данного обещания. Всем было известно, что старший мой брат служит не то у
Махно, не то у красных (тогда между теми и другими разницы не делали). Но
учеба после этого уже не шла. Реалисты, сплошь симпатизировавшие белым,
относились ко мне со смешанным чувством страха и ненависти. Я чувствовал
всеми фибрами души враждебность среды и быть в ней мне не хотелось.
В день моего исключения, Сима, возвратившись домой, рассказал об
убийстве целой еврейской семьи. Он возмущенно говорил, что многие жители
Ногайска приписывают это убийство офицерам. Сказал, что о юноше прошел слух
будто он умер. На следующий день слух подтвердился. Сима рассказал, что
вчера вечером в больницу пришли офицеры, чтобы допросить юношу, но доктор
Грибанов заявил, что он умер и его забрали родственники. Адрес родственников
он не знает. На возражение офицеров, что у него нет здесь никаких
родственников, Грибанов рассердился, и ругаясь в своей обычной форме, чуть
ли не в шею выпроводил офицеров из больницы. При этом он орал:
"Родственники, не родственники - какое мое дело! Приехали - сказали, что
родственники... И берите... Я не хранитель мертвых тел. У меня больные
лечатся. А мертвых пусть везут, куда хотят!"
После этого некоторое время ходили слухи, что юноша не умер, что
Грибанов его спрятал от офицеров, которые могли его убить, как свидетеля их
преступления. Потом утихли и эти слухи. Но мне пришлось еще раз услышать всю
эту историю значительно более подробно и полнее.
6. Я УЗНАЮ КАКОЙ Я НАЦИОНАЛЬНОСТИ
Описанными событиями в моем сознании очерчивается начало гражданской
войны. Правда, войти в нее мы попытались значительно раньше - ранней весной
1918 года. Иван, и я при нем, как круглый сирота, попытался поступить в
Красную гвардию - в Бердянске. Он, крепкий и рослый паренек, убедил
командира отряда, что ему 17 лет, и его приняли в отряд. Но отец очень скоро
нас разыскал и без труда (метрикой) доказал, что Ивану всего 15 лет. С тех
пор у Ивана с отцом несколько недель шли непрерывные споры. Иван доказывал,
что лучше идти со своими односельчанами, тем более, что в отряд вступил и
дядя Иван (брат матери). А отец отстаивал непреложный факт: "Ты еще очень
молод и еще успеешь навоеваться за свою жизнь". В конце концов Иван объявил
забастовку: "Не буду работать, пока пороху не понюхаю" и пообещал убежать
куда-нибудь подальше, где отец его не найдет. Отцу пришлось отступить в
конце концов.
Однако, неудача и на сей раз преследовала Ивана. Отряд Красной гвардии
вскоре после вступления в него Ивана был отправлен на фронт под Мариуполь в
состав войск, которыми командовал Дыбенко. Он в это время уже начал пытаться
превращать отряды в армейские части, бороться с партизанщиной, устанавливать
дисциплину. Отряд Ивана сразу попал в бой, и так как состоял преимущественно
из фронтовиков, показал себя неплохо, даже заслужил похвалу Дыбенко. Но при
этом он указал, что в отряде много панибратства, что надо устанавливать
твердую дисциплину. И нужно же, чтобы именно в это время произошло такое
событие. В часть привезли пожилого мужчину и молодую красивую женщину. У
мужчины был отрезан бритвой половой орган, женщина обвинялась в том, что это
сделала она. Отрезанный член лежал в той же повозке.
Не опровергая обвинения, женщина утверждала, что вынуждена была на
такой поступок в порядке самозащиты. Мужчина, ее свекор, якобы неоднократно
пытался ее изнасиловать. Только с трудом ей удавалось отбиваться, и она не
была уверена, что это ей будет и дальше удаваться, поэтому она начала брать
с собой в постель бритву, и, когда свекор в очередной раз, полез к ней в
постель, она отхватила ему член. Свекор излагал совсем иную версию. Он
говорил, что после гибели на фронте сына невестка связалась с одним
"голодранцем" и, чтобы завладеть его хозяйством, ночью, когда он спал,
отрезала член, надеясь, что он помрет от этого.
Рассмотрение дела велось на глазах у всего отряда. Фронтовики были
настроены шутливо, бросали свои замечания. Все гоготали. Но командир,
очевидно человек неумный, будучи в опьянении властью, вообразил себя новым
Соломоном и изрек: "Расстрелять обоих". И пошарив глазами по толпе
отрядников, остановил свой взор и перст указующий на Иване: "Вот ты, забирай
подводу, отъедь в степь и пристрели обоих". Командир очевидно думал, что
такой молокосос ослушаться не посмеет. Он, очевидно, соображал, что
фронтовика на такое дело не послать. Но Иван наш был самостоятельней любого
фронтовика.
- Та за что я их стрелять буду? - удивился он. - Сами стреляйте, если
имеете право.
Командир взбеленился: "Комендантский взвод, арестовать"! И Ивана
заперли в какую-то клетушку. В середине ночи дверь открылась. Вошли
несколько фронтовиков из нашего села и среди них дядя Иван: "Ну вот что,
земляк! Есть приказ расстрелять тебя на рассвете. Мы ничего не можем
поделать. Тот дурак уперся. А как дойдет до Дыбенко, то он поддержит нашего
командира ради дисциплины. Поэтому вот тебе дорога и чтобы духу твоего до
утра, близко не было. Беги домой". Иван возвратился, но не надолго. Вскоре
вступил он в другой отряд. Командиром в нем был Голиков - один из тех
недостреленных Денисовских советчиков, о которых я уже писал. В этом отряде,
превращенном впоследствии в полк, Иван и воевал до конца гражданской войны -
попеременно, то в армии Махно, то в Красной армии. Когда Красная армия
отступала, полк Голикова, чтобы не уходить далеко от своих мест,
присоединялся к Махно, сохраняя при этом полностью самостоятельность.
Красная армия возвращалась, возвращался и Голиков в ее состав. Поэтому все
голиковцы после гражданской войны получили удостоверения красногвардейцев и
красных партизан, а махновцы - расстрелы и тюрьмы.
Село наше, как и все соседние украинские и русские села, было
"красное". Соотношение такое. У красных, к которым до самого конца
гражданской войны причислялась армия Махно, из нашего села служили 149
человек. У белых - двое. "Белыми" в наших краях были болгарские села и
немецкие колонии.
О борьбе за украинскую независимость и украинских национальных
движениях в наших краях было мало что известно. Информация из Центральной
Украины фактически не поступала. Большинство считало, что Украинский
парламент - Центральная Рада и устроивший монархический переворот "гетман"
Скоропадский - это одно и тоже. Отношение и к Центральной Раде и гетманцам
было резко враждебное - считали, что они немцев привели. О петлюровцах, по
сути дела, ничего не знали: "Какие то еще петлюровцы. Говорят, что за
помещиков держатся, как и гетманцы". Но когда явились двое наших
односельчан, которые побывали в плену у петлюровцев, где отведали шомполов и
пыток "сичових стрильцив", безразличие к петлюровцам сменилось враждой и
советская агитация против "петлюровских недобитков" стала падать на
благодатную почву. Особенно усилилась вражда к петлюровцам, когда имя
Петлюры стало связываться с Белопольшей. Рейд Тютюника рассматривался как
бандитское нападение. Воевать всем надоело и тех, кто хотел продолжать -
встречало всеобщее недовольство, вражда.
Иван вернулся в начале 20-го года. Возвращение его домой живым, можно
считать чудом. В конце 1919 года он свалился в тифе, где-то в районе Днепра.
Долго был без сознания. Очнулся в каком-то сарае, на соломе. Кругом трупы и
люди в бреду - полный сарай. Ему стало страшно: "Надо отсюда выбираться" -
пронеслось в воспаленном мозгу. И он снова потерял сознание. Очнувшись
вторично, попробовал стать на ноги. Нет сил, не может подняться. Пополз к
полуприкрытым дверям. Выбрался на улицу. Сыро, холодно. Но и в сарае при
плохо прикрытых дверях не теплее.
- Надо идти, куда-то идти. Не сидеть на месте. Осмотрелся, увидел
короткую жердь. Дополз. Взял ее в руки и с ее помощью поднялся на ноги.
Пошел. Упал. Снова поднялся. Потерял сознание. Сколько так двигался - не
знает. Увидал хату. Добрался до нее. Постучал. Вышла женщина: "Я бы тебя
впустила в хату погреться, так на тебе же вши, да еще и тифозные. У тебя же
тиф. Я вижу. Зайди в гумно, я тебе принесу чего нибудь горячего поесть, да и
на дорогу чего-то соберу".
Иван зашел в гумно, покушал горячего, и его снова сломил тиф. Несколько
дней пробыл на гумне, приходя в сознание лишь на короткие мгновения. Но он
был не один. Женщина приходила к нему, приносила пить, есть. Наконец он
снова пришел в себя. Расспросил, где находится и пошел по направлению к
дому. Отец потом, сопоставив его воспоминания, пришел к выводу, что шел он
около двух месяцев.
Мы были все в хате, обедали, когда появился Иван. Отец сидел лицом к
двери, когда она открылась. Лицо отца исказилось страхом и отвращением:
"