Николай Аполлонович стал над грудой предметов, соображая мучительно:
-- "Где же это такое... Как же это такое... Куда же я в самом деле?"
И -- не мог он припомнить.
Тени, тени и тени: зеленели кресла из теней; выдавался из теней там
бюст: разумеется, Канта.
Тут заметил он на столе лист, свернутый вчетверо: посетители, не
заставши хозяина дома, на столе оставляют вчетверо свернутые листы;
машинально взял он бумажку; машинально увидел он почерк -- знакомый,
лихутинский. Да -- ведь вот: он совсем позабыл, что в его отсутствие, утром,
побывал здесь Лихутин: копался и шарил (сам же он об этом рассказывал при
неприятном свидании)...
501
Да, да, да: обшаривал комнату.
Вздох облегчения вырвался из груди Николая Аполлоновича. Все
объяснялось мгновенно: Лихутин! Ну -- конечно, конечно; непременно здесь
шарлл; искал и нашел; и, нашедши, унес; увидел незапертый стол; и в стол
заглянул; сардинница поразила его и весом, и видом, и часовым механизмом;
сардинницу и унес подпоручик. Сомнения не было.
С облегчением опустился он в кресло; в это время снова молчание
огласили беги рулад; так бывало и прежде: оттуда бежали рулады; и тому назад
-- девять лет; и тому назад -- десять лет: игрывала Шопена (не Шумана) Анна
Петровна. И ему показалось теперь, что событий и не было, раз все
объяснялось так просто: сардинницу унес подпоручик Лихутин (кто же более,
если не допустить, но...--зачем допускать!); Александр Иванович постарается
о всем прочем (в эти часы, мы напомним, как раз объяснялся на дачке
Александр Иванович Дудкин с покойным Липпанченко); да, событий -- и не было.
Петербург там за окнами преследовал мозговою игрой и плаксивым
простором; там бросались натиски мокрого холодного ветра; протуманились
гнезда огромные бриллиантов -- под мостом. Никого -- ничего.
И бежала река; и плескалась струя; и качалась ладья; и гремела рулада.
По ту сторону невских вод повставали громады -- абрисами островов и
домов; и в туманы бросали янтарные очи; и казалось, что -- плачут. Ряд
береговых фонарей уронил огневые слезы в Неву: закипевшими блесками
прожигалась поверхность.
АРБУЗ - ОВОЩ...
После двух с половиною лет состоялся обед их втроем.
Прокуковала стенная кукушка; лакей внес горящую супницу; Анна Петровна
сияла довольством; Аполлон Аполлонович...-- кстати: глядя утром на дряхлого
старика, не узнали бы вы этого безлетнего мужа, вдруг окрепшего, с
выправкой, севшего тут за стол и взявшего каким-то пружинным движеньем
салфетку; уже они сидели за супом, когда боковая дверь отворилась: Николай
Аполлонович чуть подпудренный, выбритый, чистый, проковылял оттуда,
присоединяясь к семейству в наглухо застегнутом
502
студенческом сюртуке с воротником высочайших размеров (напоминающим
воротники александровской, миновавшей эпохи).
-- "Что с тобою, mon cher", -- вскинула к носу пенсне с аффектацией
Анна Петровна,-- "ты я вижу, хромаешь?"
-- "А?.." -- Аполлон Аполлонович бросил на Коленьку взгляд и ухватился
за перечницу.-- "В самом деле..."
Юношеским каким-то движением стал себе переперчивать суп.
-- "Пустяки, maman: я споткнулся... и вот ноет колено..."
-- "Не надо ли свинцовой примочки?"
-- "В самом, Коленька, деле",-- Аполлон Аполлонович, поднеся ложку супа
ко рту, поглядел исподлобья,-- "с ушибами этими, в подколенном суставе, не
шутят; ушибы эти неприятно разыгрываются..."
И -- проглотил ложку супа.
Николай Аполлонович, очаровательно улыбнувшись, принялся в свою очередь
переперчивать суп.
-- "Удивительно материнское чувство",-- и Анна Петровна положила ложку
в тарелку, выкатила детские свои, большие глаза, прижав голову к шее (отчего
из-под ворота выбежал второй подбородок),-- "удивительно: он уже взрослый, а
я еще, как бывало, беспокоюсь о нем..."
Как-то естественно позабылось, что два с половиною года она
беспокоилась не о Коленьке вовсе: Коленьку заслонил им чужой человек,
черномазый и длинноусый, с глазами, как два чернослива; естественно,-- и она
позабыла, как два с лишним года этому чужому мужчине ежедневно повязывала
она, там в Испании, галстух: фиолетовый, шелковый; и два с половиною года по
утрам давала слабительное -- Гунияди Янос6.
-- "Да, материнское чувство: помнишь,-- во время твоей дезинтерии..."
("дезинтерии" -- говорила она).
-- "Как же, помню прекрасно... Вы -- о ломтиках хлеба?"
-- "Вот именно..."
-- "Последствиями дезинтерии",-- упирая на "и", пророкотал из тарелки
Аполлон Аполлонович,-- "мой друг ты, как кажется, страдаешь и теперь?"
И проглотил ложку супа.
-- "Им-с... ягоды кушать... по сию пору вредно-с", -- раздался из-за
двери голос Семеныча; выглянула его
503
голова: он оттуда подглядывал -- не прислуживал он.
-- "Ягоды, ягоды!" -- пробасил Аполлон Аполлонович и неожиданно всем он
корпусом повернулся к Семенычу: верней к скважине двери.
-- "Ягоды",-- и зажевал он губами.
Тут служивший лакей (не Семеныч) заранее улыбнулся с таким точно видом,
будто он хотел всем поведать:
-- "Будет теперь тут такое!" Барин же вскрикнул.
-- "А что, Семеныч, скажите: арбуз -- ягода?" Анна Петровна одними
глазами повернулась на Коленьку: снисходительно и лукаво затаила улыбку;
перевела глаза на сенатора, так и застывшего по направлению к двери и,
казалось, всецело ушедшего в ожиданье ответа на свой нелепый вопрос; глазами
она говорила:
-- "А он все по-прежнему?"
Николай Аполлонович сконфуженно рукою хватался за ножик, за вилку, пока
и бесстрастно, и четко из двери не вылетел голос, не удивленный вопросом:
-- "Арбуз, ваше высокопревосходительство, не ягода вовсе, а -- овощ".
Аполлон Аполлонович быстро перевернулся всем корпусом, неожиданно
выпалив -- ай, ай, ай! -- свой экспромт:
Верно вы, Семеныч,
Старая ватрушка,--
Рассудили это
Лысою макушкой.
Анна Петровна и Коленька не поднимали глаз из тарелок: словом, было --
как встарь!
...............................................................
Аполлон Аполлонович после сцены в гостиной своим видом показывал им:
все теперь вошло в норму; аппетитно кушал, шутил и внимательно слушал
рассказы о красотах Испании; странное и грустное что-то поднималось у
сердца; точно не было времени; и точно вчера это было (подумалось Коленьке):
он, Николай Аполлонович, пятилетний; внимательно слушает он разговоры матери
с гувернанткой (той, которую Аполлон Аполлонович выгнал); и Анна Петровна --
восклицает восторженно:
-- "Я и Зизи; а за нами опять -- два хвоста; мы -- на выставку; хвосты
за нами, на выставку..."
-- "Нет, какая же наглость!"
504
Коленьке рисуется огромное помещенье, толпа, шелест платьев и прочее
(раз его на выставку взяли): в отдалении же, повисая в пространстве,
огромные, черно-бурые из толпы подплывают хвосты. И -- мальчику страшно:
Николай Аполлонович в детстве не мог понять вовсе, что графиня Зизи называла
хвостами своих светских поклонников.
Но нелепое воспоминание это о висящих в пространстве хвостах вызвало в
нем заглушенное чувство тревоги; надо бы съездить к Лихутиным:
удостовериться, что -- действительно...
Как так -- "действительно?".
В ушах у него раздавалось все тиканье часиков: тики-так, тики-так;
бегала волосинка по кругу; уж конечно не бегала здесь -- в этих блещущих
комнатах (например, где-нибудь под ковром, где любой из них мог ногою
случайно...), а -- в выгребной, черной яме, на поле, в реке: стоит себе
"ти-ки-так"; бегает волосинка по кругу -- до рокового до часа...
Что за вздор!
Все это от ужасной сенаторской шутки, воистину грандиозной... в
безвкусии; от того все пошло: воспоминание о черно-бурых хвостах,
наплывающих из пространства, и -- воспоминанье о бомбе.
-- "Что это, Коленька, ты какой-то рассеянный: и не кушаешь крема?.."
-- "Ах, да-да..."
...............................................................
После обеда похаживал он вдоль этого неосвещенного зала; зал светился
чуть-чуть; и луной, и кружевом фонаря; здесь похаживал он по квадратикам
паркетного пола: Аполлон Аполлонович; с ним -- Николай Аполлонович;
переступали: из тени -- в кружево фонарного света; переступали: из светлого
этого кружева -- в тень. С необычной доверчивой мягкостью, наклонив низко
голову, Аполлон Аполлонович говорил: не то -- сыну, а не то -- сам себе:
-- "Знаете ли -- знаешь ли: трудное положение -- быть государственным
человеком".
Повертывались.
-- "Я им всем говорил: нет, способствовать ввозу американских
сноповязалок,-- не такая пустяшная вещь; в этом больше гуманности, чем в
пространных речах... Государственное право нас учит..."
505
Шли обратно по квадратикам паркетного пола; переступали; из тени -- в
лунный блеск косяков.
-- "Все-таки, гуманитарные начала нам нужны; гуманизм -- великое дело,
выстраданное такими умами, как Джордано Бруно 7, как..."
Долго еще здесь бродили они.
Аполлон Аполлонович говорил надтреснутым голосом; сына брал иногда
двумя пальцами за сюртучную пуговицу: прямо к уху тянулся губами.
-- "Они, Коленька, болтуны: гуманность, гуманность!.. В сноповязалках
гуманности больше: сноповязалки нам нужны!.."
Тут свободной рукой охватил он талию сына, увлекая к окну,-- в уголок;
бормотал и качал головой; с ним они не считались, не нужен он:
-- "Знаешь ли -- обошли!"
Николай Аполлонович не посмел себе верить; да, как все случилось
естественно -- без объясненья, без бури, без исповедей: этот шепот в углу,
эта отцовская ласка.
Почему ж эти годы он...-- ?
-- "Так-то, Коленька, мой дружок: будем с тобой откровеннее..."
-- "Что такое? Не слышу..."
Мимо окон пронзительно пролетел сумасшедший свисток пароходика; ярко
пламенный, кормовой фонарик, как-то наискось, уносился в туман; ширились
рубинные кольца. Так с доверчивой мягкостью, наклонив низко голову, Аполлон
Аполлонович говорил: не то -- сыну,-- а не то -- сам себе. Переступали: из
тени -- в кружево фонарного света; переступали: из светлого этого кружева --
в тень.
...............................................................
Аполлон Аполлонович -- маленький, лысый и старый,-- освещаемый
вспышками догорающих угольев, на перламутровом столике стал раскладывать
пасианс; два с половиною года не раскладывал он пасиансов; так Анне Петровне
запечатлелся он в памяти; было же это, тому назад -- два с половиною года:
перед роковым разговором; лысенькая фигурка сидела за этим же столиком и за
этим же пасиансом.
-- "Десятка..."
-- "Нет, голубчик, заложена... А весною -- вот что: не поехать ли нам,
506
Анна Петровна, в Пролетное" (Пролетное было родовым имением Аблеуховых:
Аполлон Аполлонович не был в Пролетном лет двадцать).
Там за льдами, снегами и лесной гребенчатой линией он по глупой
случайности едва не замерз, тому назад -- пятьдесят лет; в этот час своего
одинокого замерзания будто чьи-то холодные пальцы погладили сердце; рука
ледяная манила; позади него -- в неизмеримости убегали века; впереди --
ледяная рука открывала: неизмеримости; неизмеримости полетели навстречу.
Рука ледяная!
И -- вот: она таяла.
Аполлон Аполлонович, освобождаясь от службы, впервые ведь вспомнил:
уездные, сиротливые дали, дымок деревенек; и -- галку; и ему захотелось
увидеть: дымок деревенек; и -- галку.
-- "Что ж, поедем в Пролетное: там так много цветов".
И Анна Петровна, увлекаясь опять, взволнованно говорила о красотах
альгамбрных дворцов 8; но в порыве восторга она позабыла,
признаться, что сбивается с тона, что говорит она вместо я "м ы" и "м ы"; то
есть: "я" с Миндалини (Манталини, -- так кажется).
-- "Мы приехали утром в прелестной колясочке, запряженной ослами; в
упряжке у нас, Колечка, были вот такие вот большие помпоны; и знаете,
Аполлон Аполлонович, мы привыкли..."
Аполлон Аполлонович слушал, перекладывал карты; и -- бросил: пасианса
он не докончил; сгорбился, засутулился в кресле он, освещаемый ярким
пурпуром угольев; несколько раз он хватался за ручку ампирного кресла,
собираясь вскочить; все же вовремя соображал, видно, он, что совершает
бестактность, обрывая словесный этот поток на неоконченной фразе; и опять
падал в кресло; позевывал.
Наконец он плаксиво заметил:
-- "Я, таки: признаться -- устал"...
И пересел из кресла -- в качалку.
...............................................................
Николай Аполлонович вызвался свою мать довезти до гостиницы; выходя из
гостиной, повернулся он на отца; из качалки -- увидел он (так ему
показалось) -- грустный взор, на него устремленный; Аполлон Аполлонович,
сидя в качалке, чуть качалку раскачивал мановением головы и движеньем 507
ноги; это было последним сознательным восприятием; собственно говоря,
более отца он не видел; и в деревне, и на море, и -- на горах, в городах,--
в ослепительных залах значительных европейских музеев -- этот взгляд ему
помнился; и казалося: Аполлон Аполлонович там прощался сознательно --
мановением головы и движеньем ноги: старое это лице, тихие скрипы качалки; и
-- взгляд, взгляд!
ЧАСИКИ
Свою мать Николай Аполлонович проводил до гостиницы; и после -- свернул
он на Мойку; в окнах квартирки был мрак: Лихутиных не было дома; делать
нечего: повернул он домой.
Вот уже проковылял в свою спальню; в совершеннейшей темноте постоял:
тени, тени и тени; кружево фонарного света перерезало потолок; по привычке
зажег он свечу; и снял с себя часики; рассеянно на них посмотрел: три часа.
Все тут сызнова поднялось.
Понял он,-- не осилены его страхи; уверенность, выносившая весь этот
вечер, провалилась куда-то; и все -- стало зыбким; он хотел принять брому;
не было брому; он хотел почитать "Откровение"; не было "Откровения"; в это
время до слуха его долетел отчетливый, беспокоющий звук: тики-так, тики-так
-- раздавалось негромко; неужели -- сардинница?
И мысль эта крепла.
Но его не терзала она, а иное терзало: старое, бред-ное чувство;
позабытое за день; и за ночь возникшее:
-- "Пепп Пеппович... Пепп..."
Это он, разбухая в громаду, из четвертого измерения проницал желтый
дом; и несся по комнатам; прилипал безвидными поверхностями к душе; и душа
становилась поверхностью: да, поверхностью огромного и быстро растущего
пузыря, раздутая в сатурнову орбиту... ай-ай-ай: Николай Аполлонович
отчетливо холодел; в лоб ему веяли ветры; все потом лопалось: становилось
простым.
И -- тикали часики.
Николай Аполлонович протягивался к донимавшему звуку: искал места
звука; поскрипывая сапогами, тихо крался к столу; тиканье становилось
отчетливей; а у стола -- пропадало.
508
-- "Тики-так", -- раздавалось негромко из теневого угла; и крался
обратно: от столика -- в угол; тени, тени и тени; гробовое молчание...
Николай Аполлонович запыхался, метаясь с протянутой свечкой среди
пляски теней; все ловил порхающий звук (так гоняются дети с сачками за
желтеньким мотылечком).
Вот он принял верное направление; странный звук открывался; тиканье
раздавалось отчетливо: миг -- накроет его (на этот раз мотылек не слетит).
Где, где, где?
И когда он стал искать точки распространения звука, то он сразу нашел
эту точку: у себя в животе; в самом деле: огромная тяжесть оттянула желудок.
Николай Аполлонович увидал, что стоит у ночного он столика; а на уровне
живота, на поверхности столика, тикают... им же снятые часики; рассеянно на
них посмотрел: четыре часа.
Он вошел в свои рамки (подпоручик Лихутин проклятую бомбу унес);
пропадало бредное чувство; пропадала и тяжесть в желудке; быстро скидывал
сюртучную пару; с наслаждением отстегнул и крахмалы: воротничочек, сорочку;
стащил он кальсоны: на ноге, где колено, выдавался кровавый подтек; и колено
распухло; уж и ноги ушли в белоснежную простыню, но -- задумался,
склонившись на руку; четко белые выделялись на белом черты иконописного
лика.
И -- свечка потухла.
Часы тикали; совершенная темнота окружила его; в темноте же тиканье
запорхало опять, будто снявшийся с цветка мотылечек: вот -- и здесь; вот --
и там; и -- тикали мысли; в разнообразных местах воспаленного тела -- мысли
билися пульсами: в шее, в горле, в руках, в голове; в солнечном сплетении
даже.
По телу забегали пульсы, нагоняя друг друга.
И отставая от тела, они были вне тела, во все стороны от него образуя
бьющийся и сознательный контур; на пол-аршина; и -- более; тут совершенно
отчетливо понял он, что ведь мыслит не он, то есть: мыслит не мозг, а вне
мозга очерченный, бьющийся этот сознательный контур; в контуре этом все
пульсы, или проекции пульсов, превращались мгновенно в себя измышлявшие
мысли; в глазном яблоке, в свою очередь, происходила бурная жизнь;
обыкновенные точки, видные на свету и
509
проецированные в пространство,-- теперь вспыхнули искрами; выскочили из
орбит в пространство; заплясали вокруг, образуя докучные канители, образуя
роящийся кокон -- из светов: на пол-аршина; и -- более; это -- и было
пульсацией: теперь она вспыхнула.
Это и были рои себя мысливших мыслей.
Паутинная ткань этих мыслей -- понял он -- мыслит-то вовсе не то, что
хотелось бы мыслить обладателю этой ткани, то есть вовсе не то, что пытался
он мыслить при помощи мозга, и что -- убежало из мозга (правду сказать,--
мозговые извилины только пыжились; мыслей в них не было); мыслили только
пульсы, рассыпаяся бриллиантами -- искорок, звездочек; на золотом этом рое
пробежала какая-то светоножка, отдаваясь в нем утверждением.
-- "А ведь тикает, тикает..."
Пробежала другая...
Мыслилось утверждение того положения, которое мозг его отрицал, с
которым боролся упорно: а сардинница -- здесь, а сардинница -- здесь; по ней
бегает стрелочка; стрелочка бегать устала: добежит до рокового до пункта
(этот пункт уже близок)... Световые, порхавшие пульсы бешено порассыпались
тут, как рассыпаются искры костра, если ты по костру крепко грохнешь
дубиной,-- порассыпались тут: обнажилась под ними какая-то голубая
безвещность, из которой сверкающий центр проколол мгновенно покрытую
испариной голову тут прилегшего человека, иглистыми своими и трепетавшими
светами напоминая гигантского паука, прибежавшего из миров, и -- отражаясь в
мозгу: --
-- и раздадутся непереносные грохоты, которые, может быть, ты не
успеешь услышать, потому что прежде чем ударятся в барабанную перепонку,
будешь ты с разорванной перепонкой (и еще кое с чем) --
-- Голубая безвещность пропала; с ней -- сверкающий центр под
набегающей световой канителью; но безумным движеньем Николай Аполлонович из
постели тут вылетел: пульсами обернулось мгновенно течение не им мыслимых
мыслей; пульсы припали и бились: в виске, горле, шее, руках, а... не вне
этих органов.
510
Он протопал босыми ногами; и попал не туда: не к двери, а -- в угол.
Светало.
Быстро он накинул кальсоны и протопал в темнеющий коридор: почему,
почему? Ах, он просто боялся... Просто его охватило животное чувство за свою
драгоценную жизнь; из коридора же не хотел он вернуться; мужества заглянуть
в свои комнаты -- не имел; сызнова отыскивать бомбу уж не было ни силы, ни
времени; в голове перепуталось все, и не помнил уж точно ни минуты, ни часа
истечения срока: роковым оказаться мог -- каждый миг. Оставалось до белого
дня здесь дрожать в коридоре.
И отойдя в уголок, он уселся на корточках.
Миги же истекали в нем медленно; казались минуты часами; уж и многие
сотни часов протекли; коридор -- просипел; коридор -- просерел: наступал
белый день. Николай Аполлонович все более убеждался во вздорности себя
мысливших мыслей; мысли эти теперь очутились в мозгу; и мозг с ними
справился; а когда он решил, что давно срок истек, версия об уносе
сардинницы подпоручиком как-то сама собой разлилась вкруг него парами
блаженнейших образов, и Николай Аполлонович, сидя на корточках в коридоре,
-- от безопасности ли, от усталости ли -- только, только: вздремнул он.
Он очнулся от скользкого прикосновения ко лбу; и открывши глаза, он
увидел -- слюнявую морду бульдожки: перед ним бульдожка посапывал и
повиливал хвостиком; равнодушно рукою отстранил он бульдожку и хотел было
приняться за старое: продолжать там что-то такое; докрутить какие-то крутни,
чтобы сделать открытие. И -- вдруг понял: почему это он на полу?
Почему это он в коридоре?
В полусне поплелся к себе: подходя к постели своей, еще он докручивал
свои сонные крутни...
-- Грохнуло: понял все.
...............................................................
-- В долгие зимние вечера Николай Аполлонович многократно потом
возвращался к тяжелому грохоту; это был особенный грохот, не сравнимый ни с
чем; оглушительный и -- не трескучий нисколько; оглушительный и -- глухой: с
металлическим, басовым, тяготящим оттенком; и все потом замерло.
...............................................................
511
Скоро послышались голоса, ног босых неровные топоты и тихое подвыванье
бульдожки; телефон затрещал: наконец-то он приоткрыл свою дверь; в грудь ему
рванулась струя холодная ветра; и лимонно-желтые дымы наполнили комнату; в
струе ветра и в дымах совершенно нексати он споткнулся о какой-то расщеп; и
скорее ощутил он, чем понял, что это -- кусок разорванной двери.
Вот и груда холодного кирпича, вот и бегают тени: из дыма; пропаленные
клочья ковров -- как попали они? Вот одна из теней, просунувшись в дымной
завесе, на него грубо гаркнула.
-- "Эй, чего ты тут: в доме видишь несчастие!"
И еще раздавался там голос; и -- слышалось:
"Их бы всех, подлецов!"
"Это -- я", -- попытался он.
Его перебили.
"Бомба..."
"Ай!"
"Она самая... разорвалась..."
"?"
"У Аполлона Аполлоновича... в кабинете..."
"?"
"Слава Богу, невредимы и целы..."
Мы напомним читателю: Аполлон Аполлонович рассеянно в кабинетик себе из
комнаты сына занес сардинницу; да и забыл о ней вовсе; разумеется, был он в
неведенье о содержании сардинницы.
Николай Аполлонович подбежал к тому месту, где только что была дверь; и
где двери -- не было: был огромный провал, откуда шел клубами дым; если бы
заглянули на улицу, то увидели бы: собиралась толпа; городовой оттискивал ее
с тротуара; а ротозеи смотрели, закинувши головы, как из черных оконных
провалов да из прорезавшей трещины зловещие желтовато-лимонные клубы
выбивали наружу.
...............................................................
Николай Аполлонович, сам не зная зачем, побежал от провала обратно; и
попал сам не зная куда...--
-- на белоснежной постели (так-таки на постельной подушке!) сидел
Аполлон Аполлонович, поджимая голые ножки к волосатой груди; и был он в
исподней сорочке: охватив руками колени, он безудержно -- не рыдал, а ревел;
512
в общем грохоте его позабыли; не было при нем ни лакея, ни даже...
Семеныча; некому было его успокоить; и вот он, один-одинешенек... до
надсаду, до хрипу...--
-- Николай Аполлонович бросился к этому бессильному тельцу, как
бросается мамка посреди проездной мостовой к трехлетней упавшей каплюшке,
которую ей поручили, которую позабыла она посреди проездной мостовой; но это
бессильное тельце -- каплюшка -- при виде бегущего сына - как подскочит с
подушки и -- как руками замашет: с неописуемым ужасом и с недетскою
резвостью.
И -- ка пустится в бегство из комнаты, проскочив в коридор!
Николай Аполлонович с криком "держите" -- за ней: за этою сумасшедшей
фигуркой (впрочем, кто из них сумасшедший?); оба они понеслись в глубину
коридора мимо дыма и рвани и жестов гремевших персон (что-то такое тушили);
было жутко мелькание этих странно оравших фигурок -- в глубине коридора;
развевалась в беге сорочка; топотали, мелькали их пятки; Николай Аполлонович
пустился вдогонку с прискоком, припадая на правую ногу; за спадающую
кальсонину ухватился рукой; а другой рукой норовил ухватиться за плщущийся
край отцовской сорочки.
Он бежал и кричал:
"Погодите..."
"Куда?"
"Да постойте".
Добежавши до двери, ведущей в ни с чем не сравнимое место, Аполлон
Аполлонович с уму непостижною хитростью уцепился за дверь; и быстрейшим
образом очутился в том месте: улепетнул в это место.
Николай Аполлонович на мгновенье отпрянул от двери; на мгновенье
отчетливо врезались: поворот головы, потный лоб, губы, бачки и глаз,
блистающий, как расплавленный камень; дверь захлопнулась; все пропало:
щелкнула за дверью задвижка; улепетнул в это место.
Николай Аполлонович колотился отчаянно в дверь; и просил -- до надсаду,
до хрипу:
"Отворите..."
"Пустите..."
И --
"Ааа... ааа... ааа..."
Он упал перед дверью.
Руки он уронил на колени; голову бросил в руки; тут лишился чувств;
топотом на него набежали лакеи. Поволокли его в комнату.
Мы ставим здесь точку.
Мы не станем описывать, как тушили пожар, как сенатор в сильнейшем
сердечном припадке объяснялся с полицией: после этого объяснения был
консилиум докторов: доктора нашли у него расширение аорты. И все-таки: в
течение всех забастовочных дней в канцеляриях, кабинетах, министерских
квартирах появлялся он -- изможденный, худой; убедительно погрохатывал его
мощный басок -- в канцеляриях, кабинетах, министерских квартирах -- глухим,
тяготящим оттенком. Скажем только: что-то такое ему доказать удалось.
Арестовали кого-то там; и потом -- отпустили за ненахожденьем улик; в ход
были пущены связи; и дело замяли. Никого не тронули больше. Все те дни его
сын лежал в приступах нервной горячки, не приходя в сознание вовсе; а когда
пришел он в себя, он увидел, что он -- с матерью только; в лакированном доме
более не было никого. Аполлон Аполлонович перебрался в деревню и безвыездно
просидел эту зиму в снегах, взявши отпуск без срока; и из отпуска выйдя в
отставку. Предварительно сыну он приготовил: заграничный паспорт и деньги.
Аблеухова, Анна Петровна, сопровождала Николеньку. Только летом вернулась
она: Николай Аполлонович не возвращался в Россию до самой кончины родителя.
Конец восьмой главы
514
ЭПИЛОГ
Февральское солнце на склоне 1. Косматые кактусы разбежались
туда и сюда. Скоро, скоро уж из залива к берегу прилетят паруса; летят они:
острокрылатые, закачались; в кактусы ушел куполок.
Николай Аполлонович в голубой гондуре, в ярко-красной арабской чечье
2 застывает на корточках; предлиннейшая кисть упадает с чечьи;
отчетливо вылепляется его силуэт с плоской крыши; под ним -- деревенская
площадь и звуки "там-там"'а 3: ударяются в уши глухим тяготящим
оттенком.
Всюду белые кубы деревенских домишек; погоняет криками ослика
раскричавшийся бербер; куча из веток серебится на ослике; бербер --
оливковый.
Николай Аполлонович не слушает звуков "там-там"'а; и не видит он
бербера; видит то, что стоит перед ним: Аполлон Аполлонович -- лысенький,
маленький, старенький,-- сидя в качалке, качалку качает мановением головы и
движеньем ноги; это движение -- помнится...
Издали розовеет миндаль; тот гребенчатый верх -- ярко лилово-янтарный;
этот верх -- Захуан4, а тот мыс -- карфагенский 5.
Николай Аполлонович у араба снял домик в береговой, подтунисской деревне
6.
...............................................................
Под тяжестью снеговых, сверкающих шапок перегнулись еловые ветки:
косматые и зеленые; впереди деревянное пятиколонное здание; через перила
терассы сугробы перекинулись холмами; на них розовый отблеск от февральской
зари.
Сутуловатая показалась фигурка -- в теплых валенках, варежках, опираясь
на палку; приподнят меховой воротник; меховая шапка надвинута на уши;
пробирается по расчищенной тропке; ее ведут под руки; у ведущей фигуры в
руках теплый плед.
На Аполлоне Аполлоновиче в деревне появились очки; запотевали они на
морозе и не видно было сквозь них ни лесной гребенчатой дали, ни дымка
деревенек, ни -- галки: видны тени и тени; между них -- лунный блеск косяков
да квадратики паркетного пола; Николай
515
Аполлонович -- нежный, внимательный, чуткий,-- наклонив низко голову,
переступает: из тени -- в кружево фонарного света; переступает: из светлого
этого кружева -- в тень.
Вечером старичок у себя за столом посреди круглых рам; а в рамах
портреты: офицера к лосинах, старушки в атласной наколке; офицер в лосинах
-- отец его; старушка в наколке -- покойная матушка, урожденная Сваргина.
Старичок строчит мемуары, чтобы в год его смерти они увидели свет.
Они увидели свет.
Остроумнейшие мемуары: их знает Россия.
...............................................................
Пламень солнца стремителен: багровеет в глазах; отвернешься, и --
бешено ударяет в затылок; и пустыня от этого кажется зеленоватой и
мертвенной; впрочем -- мертвенна жизнь; хорошо здесь навеки остаться -- у
пустынного берега.
В толстом пробковом шлеме с развитою по ветру вуалью Николай
Аполлонович сел на кучу песку; перед ним громадная, трухлявая голова --
вот-вот -- развалится тысячелетним песчаником; -- Николай Аполлонович сидит
перед Сфинксом часами 7.
Николай Аполлонович здесь два года; занимается в Булакском музее
8. "Книгу Мертвых" 9 и записи Манефона 10
толкуют превратно; для пытливого ока здесь широкий простор; Николай
Аполлонович провалился в Египте; ив двадцатом столетии он провидит -- Египет
11, вся культура,-- как эта трухлявая голова: все умерло; ничего
не осталось.
Хорошо, что он занят так: иногда, отрываясь от схем, ему начинает
казаться, что не все еще умерло; есть какие-то звуки; звуки эти грохочут в
Каире: особенный грохот; напоминает он -- этот же звук: оглушительный и --
глухой: с металлическим, басовым, тяготящим оттенком; и Николай Аполлонович
-- тянется к мумиям; к мумиям привел этот "случай". Кант? Кант забыт
12.
Завечерело: и в беззорные сумерки груды Гизеха протянуты безобразно и
грозно ; все расширено в них; и все от них -- ширится; во взвешенной в
воздухе пыли загораются темно-карие светы; и -- душно.
Николай Аполлонович привалился задумчиво к мертвому, пирамидному боку.
...............................................................
516
В кресле, на самом припеке, неподвижно сидел старичок; огромными
васильковыми он глазами все посматривал на старушку; ноги его были закутаны
в плед (отнялись, видно, ноги); на колени ему положили гроздья белой сирени;
старичок все тянулся к старушке, корпусом вылезая из кресла:
-- "Говорите, окончил?.. Может быть, и приедет?"
-- "Да: приводит в порядок бумаги..." Николай Аполлонович наконец
монографию свою довел до конца.
-- "Как она называется?" И -- старичок просиял:
-- "Монография называется... ме-емме... "О письме Дауфсехруты""
14. Аполлон Аполлонович забывал решительно все: забывал названия
обыкновенных предметов; слово ж то -- Дауфсехруты -- твердо помнил он; о
"Дауфсехруты" -- писал Коленька. Голову закинешь наверх, и золото зеленеющих
листьев там: бурно бушует: синева и барашки; по дорожке бегала трясогузочка.
-- "Он, говоришь, в Назарете?" 15
Ну и гуща же колокольчиков! 16 Колокольчики раскрывали
лиловые зевы; прямо так, в колокольчиках, стояло перенесное кресло; и на нем
морщинистый Аполлон Аполлонович с непробритой щетиною, серебрящейся на
щеках,-- под парусиновым зонтиком.
...............................................................
В 1913 году Николай Аполлонович продолжал еще днями расхаживать по
полю, по лугам, по лесам, наблюдая с угрюмою ленью за полевыми работами; он
ходил в картузе; он носил поддевку верблюжьего цвета; поскрипывал сапогами
17; золотая, лопатообразная борода разительно изменяла его; а
шапка волос выделялась отчетливой совершенно серебряной прядью; эта прядь
появилась внезапно; глаза у него разболелись в Египте; синие стал носить он
очки. Голос его погрубел, а лицо покрылось загаром; быстрота движений
пропала; жил одиноко он; никого к себе он не звал; ни у кого не бывал;
видели его в церкви; говорят, что в самое последнее время он читал философа
Сковороду 18.
Родители его умерли.
Конец
ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЕ ПРИНЦИПЫ ИЗДАНИЯ * (* ╘ Издательство "Наука", 1981 (с
сокращениями). )
В настоящем издании воспроизводится текст первой печатной редакции
романа "Петербург", увидевшей свет в трех сборниках издательства
"Сирин"1. (1 "Сирии". Сборник первый.- СПб., 1913.- С.
1-148; "Сирии". Сборник второй.-- СПб., 1913. --С. 1 -- 209; "Сирии".
Сборник третий.-- СПб., 1914, --С. 1--276. В 1916 г. главы романа из
нераспроданных экземпляров сборников были вырезаны, сброшюрованы и выпущены
в продажу в виде отдельного издания романа. Это и было первое отдельное
издание полной редакции "Петербурга".)
Роман печатается по современной орфографии, с соблюдением, однако,
особенностей повествовательной манеры Белого. Особенности эти касаются,
главным образом, синтаксиса Белого; его не с чем сравнить, к нему нельзя
применить никаких правил. Запятые, двоеточия, точки с запятой, тире
расставлены здесь не в соответствии с правилами школьной грамматики, а в
соответствии с тем "скрытым" смыслом, с той "затекстовой" семантикой,
которая так много значит в этом необычном романе. На нее и опирается Белый,
несмотря на то что на первый взгляд употребление им знаков препинания, как и
синтаксис романа в целом, может показаться искусственным и произвольным. Ни
искусственности, ни произвола здесь нет.
Белым создан в "Петербурге" совершенно особый, ни у кого из русских
писателей более не встречающийся стиль романического повествования, в
котором монологическая форма рассказа перекрещивается и переплетается с
полифонизмом изображения внутреннего мира героев и их реального жизне- и
мироощущения. Кроме того, роман написан ритмизованной прозой, размер которой
приближается более всего к анапесту (трехсложный размер с ударением на
последней стопе). Это все надо учитывать, знакомясь с текстом романа. Белый
произвел в "Петербурге" великий эксперимент, который не просто увенчался
успехом, но и повлиял на все последующее развитие прозы. и не только
русской. Пафос здесь сочетается с лирикой и все это вместе создает единое
ритмическое целое романа. Поэтому и исправления опечаток и явных описок,
допущенных Белым, производились в настоящем издании с целью прояснить,
сделать более явной вот эту ритмическую организацию текста, в которой
имеется своя система.
518
Но из-за спешки и тех необычных условий, в которых создавался роман,
система эта выдерживается Белым не в абсолютном виде. И тут приходилось
размышлять буквально над каждой запятой. Сохранить нетронутой манеру
прозаического письма Белого, но при этом максимально учитывать объективные
правила грамматики -- вот главное требование, которое ставил перед собой
текстолог при подготовке романа к изданию.
"Сириновская" редакция -- наиболее полная редакция романа,
осуществленная в том его виде, в каком он был задуман Белым после окончания
"Серебряного голубя", который в свою очередь представлялся ему первой частью
обширной трилогии. "Петербург" должен был стать второй ее частью. Третьей
частью должен был стать роман под заглавием "Невидимый Град". Написана эта
третья часть так и не была; трилогия осталась неосуществленной, после
"Петербурга" творческие планы Белого приобрели иной характер.
В 1922 г., находясь в Берлине, Белый предпринимает переиздание
"Петербурга". Он переиздает в Берлине целый ряд своих произведений, в числе
их находится и этот самый значительный из его романов. Белый сокращает
"Петербург" для переиздания (по его собственному признанию, на одну треть),
избегая каких бы то ни было исправлений и дополнений. В 1922 г. сокращенный
вариант "Петербурга" выходит в свет в Берлине в издательстве "Эпоха". Эта же
редакция была воспроизведена в 1928 г. московским книгоиздательством
"Никитинские субботники". Здесь она подверглась дополнительному сокращению и
незначительной стилистической правке. В 1935 г., уже после смерти Белого,
"Петербург" в редакции "Никитинских субботников" и с вступительной статьей
К. Зелинского был еще раз переиздан в Москве. Эта редакция увидела свет в
1978 и в 1980 гг. (издательство "Художественная литература", Москва); роман
вышел здесь с вступительной статьей А. С. Мясникова, послесловием П. Г.
Антокольского и комментариями Л. К. Долгополова.
Берлинская редакция "Петербурга", как и последующая московская,--
памятник иного исторического времени. Этот новый, сокращенный вариант романа
более связан и со стилем, и с характером творчества Белого 20-х гг., нежели
с его исканиями предреволюционного десятилетия, когда вынашивался замысел
трилогии.
Для настоящего издания текст "Петербурга" сверен с рукописью в той,
однако, мере, в какой это возможно было сделать, учитывая крайне плачевное
состояние самой наборной рукописи. В течение многих лет она храйилась в
собрании Иванова-Разумника в Царском Селе (с 1937 г.-- город Пушкин).
Иванов-Разумник осуществлял связь с Белым от имени издательства "Сирии" (он
входил в состав редакционного совета издательства), и в его руках осталось
большое количество рукописных
519
материалов Белого. Архив Иванова-Разумника катастрофически пострадал в
годы войны. Город Пушкин был оккупирован немцами, архив в течение
длительного времени был без присмотра. Многие вещи бесследно пропали. Хорошо
сохранились лишь те материалы, которые были переданы Ивановым-Разумником еще
до войны В. Д. Бонч-Бруевичу в организованный им Государственный
литературный музей (например, письма Белого к Иванову-Разумнику). Рукопись
"Петербурга" передана не была. В числе других материалов она осталась в
брошенном помещении, подвергаясь всем превратностям погоды и собственной
судьбы. Только после войны вместе с другими уцелевшими материалами архива
Иванова-Разумника она попала в Пушкинский дом, где и хранится поныне (ф. 79,
оп. 3, ед. хр. 24). Она не имеет единой пагинации. Белым нумеровались либо
отдельные главы, либо несколько глав подряд. Общая сумма листов рукописи
"Петербурга", по нашим подсчетам, 657. Из них сохранилось 307
пронумерованных и плюс небольшое количество листов изорванных, от которых
осталось по половине или даже по 1/23 листа. Но и эта сохранившаяся часть
рукописи "Петербурга" прочитана может быть не целиком: многие листы смяты,
изорваны, чернила на некоторых смыты; часть листов изъедена гнилью. На всей
рукописи много грязи. Следствием такого состояния ее явилось то, что
некоторые из вопросов, неизбежно возникающих при подготовке романа к печати,
остаются не разрешенными. О них сказано будет дальше.
Готовя "Петербург" к переизданию, мы столкнулись с целым рядом проблем
текстологического, идейного и художественного характера. Роман был напечатан
небрежно, с большим количеством опечаток и текстологических искажений, а
также с некоторыми изъятиями (часть из них имела цензурный характер). В
письмах Белого к Иванову-Разумнику выражается полная удовлетворенность (и
даже восторг) по поводу того, с какой аккуратностью и с каким уважением к
авторской воле "Петербург" напечатан издательством "Сирии". К высказываниям
подобного рода следует относиться осторожно и не во всем доверять Белому. Он
держал в руках корректуру не всего романа и, надо полагать, не слишком
внимательно знакомился с романом по сборникам, в которых "Петербург" был
напечатан.
Внешне изд