глядов на происходящее. Иными
словами, это взгляд инстанции, заведомо ничему не дающей никаких оценок,
стремящейся лишь только фиксировать события - и только, не умеющей как будто
ни переживать, ни со-переживать (кому бы то ни было). Эта точка зрения
лишена и воли и души, но при этом она очень трезво мыслит, мыслит как-то
совершенно отстраненно, незаинтересованно и деперсонализированно, как бы -
"ни в чью пользу". Вот уж воистину получается, что для нее: "покров земного
чувства снят".
Это просто некий голый интеллект, но, может быть, в то же самое время -
язык нашего бессознательного, по Платонову? Этим нам дается, как будто,
собственно платоновское осмысление фрейдовской Цензуры сознания. Точка
зрения этой инстанции в корне отлична от обычного человеческого зрения.
Платонов будто и добивается, чтобы авторская позиция из текста вообще не
прочитывалась. С помощью такого приема он устраняется и как автор, и
закрывает от нас сознание своих героев неким странным, отрешенным от
действительности - как сплошной пеленой - мифотворческим конструктом. Автор
хочет говорить с нами как бы не от себя лично, а от лица целого класса, ему
будто важны не собственные мнения и интересы, а мнения и интересы целого
слоя мещан - людей, мыкающихся без окончательного пристанища между городом и
деревней, вынужденных всю свою жизнь доживать где-то на опушках или даже на
обочине жизни.
Но при этом оно, авторское слово Платонова, находится как бы в
постоянном челночном движении - от автора к героям и обратно, и даже к
совершенно сторонним, лишь только потенциальным наблюдателям повествования
(тут можно отметить частые вкрапления в платоновский текст искаженных и
преобразованных по-своему цитат из газет, выражений Ленина-Сталина или даже
Маркса-Энгельса - об этом см. статью М. Золотоносова). Такая "авторская"
позиция кажется всегда готовой к расширению и потенциально может включить в
себя любую иную, в том числе даже прямо противоположную, точку зрения.
Симон Сербинов и авторское "я"
Человек во сне, как считается, лишен способности удивиться, посмотреть
на себя со стороны (если он смеется над собой, то, как правило,
просыпается). Во сне он может испытывать только некие примитивные эмоции -
удовольствие или страх. Он только плывет по течению. Обычное наше
"двуполушарное" мышление при этом, грубо говоря, как бы сводится к
однополушарному (или "правополушарному") - потоку бессознательных образов, в
котором можно различить по крайней мере две противоположные струи,
воздействие и соучастие как бы двух мифологий: с одной стороны,
потворствование нашим инстинктам и желаниям, а с другой, - выполнение
предписаний Совести (или высшей воли, Сверх-Я). У Платонова в снах
"Чевенгура" как будто моделируется сознание, сплавленное из этих двух,
антагонистически противоположных, по Фрейду, компонентов. Только роль
главенствующей инстанции отдана при этом бесстрастному фиксатору событий -
Цензору (он-то и есть, скорее всего, евнух души, по Платонову). Это
долженствовало стать, по-видимому, сознанием "человека нового типа", неким
коллективным сознанием. В таком случае, конечно, платоновские произведение
принадлежит жанру фантастики и утопии. Он пытается нарисовать нам, каким
должен быть человек будущего.
У специфической фигуры евнуха души есть в романе сразу несколько как бы
"ослабленных" вариантов, двойников. На эту роль вполне может претендовать,
во-первых, лесничий, или лесной надзиратель, к которому являются Дванов с
Копенкиным и которого они склоняют к необходимости вырубить лес в
подведомственном ему лесничестве - чтобы посеять на этом месте рожь (что
представляется им значительно более выгодным, с точки зрения "пролетариата",
чем длительное выращивание деревьев) и даже оставляют ему, оробевшему перед
таким самоуправством новой власти, ордер на вырубку леса (за изведение
"Биттермановского лесничества" председатель губернского парткома Шумилин
впоследствии будет ругать Дванова). Здесь видна явная аллегория:
головотяпство сознания - это насилие над сферой реальной жизни, той
"передовой теории передового класса", которое в масштабах всей страны
совершается над кажущейся аморфной, хаотичной и противоречивой, но все-таки
гораздо более сложно и, главное, "разумно" устроенной сферой
бессознательного.
Во-вторых, еще один аналог евнуха души - тот пожарный, или дежурный
наблюдатель, которого застигает спящим на крыше и наказывает инспектор
пожарной охраны, во время партсобрания в губернском городе. (Вернее, евнух
души - это то равнодушие, с каким тот взирает на свою как настоящую, так и
будущую жизнь - см. отрывок ниже.)
И в-третьих, персонаж явно периферийный в романе, однако
присутствующий, тем не менее, сразу в двух платоновских мирах и тем самым
как бы связующий их, так как именно он пересекает их границу, - Симон
Сербинов. Для него приготовлен самый решительный прыжок - из Москвы, с ее
первой, наиболее реальной (и наиболее убогой в плане мысли)
действительностью - в мир грез, сновидения и мечты, в Чевенгур. В
серединной, провинциальной действительности, или в действительности
странствия Сербинов так и не появляется, вернее, его путь по ней нам не
показан - известно только, что в Чевенгур он является в фаэтоне.
Скорее всего, чевенгурский фаэтон Сербинова - прямой наследник
знаменитой брички Чичикова. Чем обусловлено столь замысловатое обозначение
для обычной повозки? Это в полуголодной-то России, то есть в
"коммунистическом" Чевенгуре, где скоро "выше курицы и скота ни у кого не
будет", по выражению одного из крестьян! Чепурный, например, даже в
губернский город на партконференцию едет или на телеге, или прямо на коне. А
вот Прокофий Дванов и Сербинов почему-то передвигаются на фаэтоне. По сути
дела и бричка, и фаэтон это просто конная повозка: фаэтон при этом с
двухместным сидением, повернутым вперед, и открытым верхом, а бричка -
обычно без рессор (впрочем, у Чичикова она именно с рессорами) и верхом,
который может отстегиваться (согласно МАСу). Но в другом значении Фаэтон -
это еще и гипотетическая планета Солнечной системы, вращавшаяся когда-то,
как предполагают, по орбите между Марсом и Юпитером и распавшаяся на рои
астероидов (БЭС). Почти та же судьба, как мы знаем, ожидает экипаж, да и
самого Сербинова после приезда в Чевенгур - ведь всю привезенную
собственность сразу же растаскивают на части голодные и раздетые чевенгурцы.
Кроме того, Фаэтон в греческой мифологии - это сын бога солнца Гелиоса,
который, управляя отцовской колесницей, сместил ее с обычного пути и чуть
было не спустился на ней на землю (что могло погубить огнем всю жизнь на
земле), за что и был поражен своим отцом молнией. Ассоциация с Фаэтоном как
планетой, на мой взгляд, существенна для Платонова при соотнесении фаэтона с
Сербиновым, а аналогия с сыном Гелиоса - при соотнесении фаэтона с
Прокофием, который чуть было не "развратил" Чевенгур тем, что привел за
собой в город женщин - непосредственно вскоре после этого коммуна будет
разгромлена (это уподобляет его еще и герою рассказа Достоевского "Сон
смешного человека"). Но вернемся к фигуре Сербинова.
Он - некий мелкий служащий советского учреждения в Москве. Сербинов
получает задание проинспектировать Чевенгур, так как там, по сводкам из
района, сократились посевные площади (на самом деле, в Чевенгуре, как мы
помним, вообще "не сеют и не жнут", считая коммунизм неким уже начавшимся
апокалиптическим светопреставлением.) С другой стороны, Сербинов -
воплощение почти авторского сознания (именно он наделен грустным,
ироническим умом), и скорее всего, он и стоит за тем самым бездушным евнухом
души, которого то и дело подставляет вместо себя в романе Платонов в
качестве повествователя. Участвовать в общем деле, то есть в чевенгурском
откровенно утопическом проекте воплощения рая на земле, с его половодьем
бессознательного, Сербинов вовсе не намерен - он просто не способен на то,
чтобы мечтать о будущем для кого-то, кроме себя ("Я не участник безумных
обстоятельств," - признается он). Зато Сербинов служит при этом эстафетой от
Сони к Дванову, связывая мир воображения (еще девочки Сони Мандровой из
далекого детства Саши Дванова) с миром самой насущной реальности (теперь
Соня предстает уже как Софья Александровна, работающая в Москве на фабрике).
В самом деле парадоксально, что ближе всего содержание сознания евнуха
души соответствует именно этому, то есть самому "внешнему" и, казалось бы,
самому холодному среди вводимых в повествование героев - ну, а может быть,
кроме того, также самому враждебному для автора: ведь уничтожение
чевенгурской коммуны, скорее всего, происходит именно вследствие написанного
и посланного им "отчета" в губернию, как замечают многие комментаторы. И тем
не менее, как мне кажется, авторский голос наиболее близок к голосу этого
персонажа!
Сторож сознания; маленький зритель; мертвый брат; бодрствующий швейцар
в подъезде, зритель-швейцар, или евнух души человека... Для описания
взаимодействия двух основных сфер сознания, рационального и чувственного в
человеке Платонов вводит этот странный, ни на что известное ранее в
литературе не похожий образ, навеянный, по-видимому, чтением Фрейда с его
научно-метафизическим разложением психики на такие инстанции как Сверх-Я
(оно же Совесть), Оно (Бессознательное) и - Цензуру сознания. Этот евнух
души и похож более всего на фрейдовского Цензора. (Пожалуй, наиболее близким
к этой фигуре в литературе может быть признан герой Франца Кафки с его
отстраненностью сознания от самого себя и постоянными попытками разложения
сознания на части. Но очевидно, что они оба - и Платонов и Кафка -
продолжатели идей того "человека из подполья", которого вывели в литературу
еще Достоевский и Кьеркегор.)
Что такое безучастный зритель в человеке, поясняется в следующем
отрывке "Чевенгура":
"Но в человеке еще живет маленький зритель - он не участвует ни в
поступках, ни в страдании, - он всегда хладнокровен и одинаков. Его служба -
это видеть и быть свидетелем, но он без права голоса в жизни человека и
неизвестно, зачем он одиноко существует. Этот угол сознания человека день и
ночь освещен, как комната швейцара в большом доме. Круглые сутки сидит этот
бодрствующий швейцар в подъезде человека, знает всех жителей своего дома, но
ни один житель не советуется со швейцаром о своих делах. Жители входят и
выходят, а зритель-швейцар провожает их глазами. От своей бессильной
осведомленности он кажется иногда печальным, но всегда вежлив, уединен и
имеет квартиру в другом доме. В случае пожара швейцар звонит пожарным и
наблюдает снаружи дальнейшие события.
Пока Дванов в беспамятстве ехал и шел, этот зритель в нем все видел,
хотя ни разу не предупредил и не помог. Он жил параллельно Дванову, но
Двановым не был.
Он существовал как бы мертвым братом человека: в нем все человеческое
имелось налицо, но чего-то малого и главного недоставало. Человек никогда не
помнит его, но всегда ему доверяется - так житель, уходя из дома и оставляя
жену, никогда не ревнует к ней швейцара.
Это евнух души человека".
Характерно, что единственный в "Чевенгуре" герой, в котором так же, как
и в Дванове, наблюдается подобное раздвоение - с одной стороны, на живущего
(здесь и сейчас) человека, и с другой стороны, на его мертвого брата (некую
безликую сущность, существующую везде и всегда), - это Симон Сербинов.
Только в последнем преобладает уже отрицательная сторона души, то есть
безжизненное, исключительно умственное, а не живое начало, так что можно
считать его в какой-то степени alter-ego Саши Дванова (неким Иваном, или
даже Смердяковым - при Дмитрии или Алеше Карамазовых).
Мне кажется, вполне осмысленно считать, что в значительных отрывках
текста повествование в романе и ведется от лица этого самого швейцара,
надзирателя, или евнуха души человека (внешне наиболее персонифицированного
через Сербинова), который только лишь строго и беспристрастно фиксирует все
проходящие перед ним (вернее, мимо него) события, но при этом фиксирует их
так, что они как бы выпадают из фокуса нашего, читательского, зрения и почти
перестают быть понятны для тех, кто неспособен к такому "нечеловеческому",
поставленному с ног на голову, освобожденному от каких бы то ни было
страстей и предпочтений, холодному и голому восприятию. Своего высшего
выражения, на мой взгляд, такая отстраненная от кого бы то ни было манера
повествования достигнет у Платонова в "Котловане": там это как бы "голое
сознание", говорящее сразу через Вощева, Прушевского, Чиклина, Сафронова,
Козлова, Пашкина, активиста или прямо - из радиорупора.)
Точки зрения, "наблюдатель" в романе и "вменимость" сна
Итак, Платонов всюду избегает остановившейся, как-то однозначно
фиксированной точки зрения. Его истинный мир - мир сновидчества и
иносказания - лежит лишь где-то на границе сознания и бессознательного.
Чьи-то чужие, часто даже не вполне понятно кому принадлежащие размышления,
описания эмоциональных состояний, намерений и желаний, обрывки каких-то
разговоров, догадок, не проясненных до конца предположений, видений, снов и
даже бреда - наводняют собой текст романа и составляют значительную часть
его повествования.
Но почему рассказ о путешествии героев в Чевенгур следует воспринимать
как сон и - если это действительно сон, то кому же, собственно говоря, он
принадлежит, кому, в конце концов, он снится? Кому вменить этот сон? -
Однозначного ответа на поставленный вопрос сам Платонов не дает. На мой
взгляд, намеренно. В тексте оставлено сразу множество "переходов", по
которым можно было бы перекинуть мостик - из мира яви в мир кажимости. Почти
все заветные платоновские герои в том или ином месте по ходу романа
окунаются (или даже проваливаются) в сон - как сказано у самого Платонова,
они на время "теряют свой ум, чтобы зарастить этим дневную усталость". Таким
образом, вообще говоря, любой персонаж, появляющийся не только в
воображаемой (сновидческой) части романа, но также и в других (хоть в
какой-нибудь из двух других) потенциально может выступать неким связным, то
есть может претендовать на то, что ему-то и принадлежит видения о Чевенгуре
(или чаяния его)! На мой взгляд, есть по крайней мере четыре возможности
приписать основной сон романа тому или иному герою.
Во-первых, все это могут быть видения Гопнера, удящего рыбу на берегу
реки и погруженного - за этим занятием - в сон. Во-вторых, это может быть
сном Чепурного, также застигнутого спящим, среди бела дня, уже сидящим на
лошади. О содержании сна, который он видит - точно так же, как и о
содержании сна Гопнера, в романе прямо ничего не говорится. Спящего Гопнера,
как мы помним, видит проходящий мимо чевенгурский пешеход Луй, а Чепурного в
соответствующем эпизоде разглядывает подъезжающий к нему на своем
богатырском коне, Пролетарской Силе, Копенкин. Сам Копенкин при этом только
что выехал в степь, заскучав, будучи оставлен Двановым в деревне Черновке,
где он исполняет обязанности председателя сельсовета. Дванов уехал в
губернский город проверить, что же происходит в масштабе страны и какая там
"теперь власть". Копенкин явно тяготится своей мирной должностью и
вынужденным бездействием. Опять-таки непонятно, является ли его выезд в
степь реальным событием, происходящим в действительности провинциальной
(внутри реальности странствия), или же это знаменует собой выход из нее с
переходом в реальность сна?
В-третьих, начинающееся в этом месте сказание о Чевенгуре может быть,
так сказать, еще и встречным сном, именно сном Копенкина! Здесь, в
Чевенгуре, самостоятельные хронотопы странствия, остановленные для них обоих
(то есть для Чепурного с Копенкиным), соприкасаются друг с другом для
перехода в пространство воображаемого, и становятся как бы их общим, единым
пространством, пространством бессознательного по крайней мере для двоих.
Наконец, в-четвертых (что представляется вообще наиболее вероятным),
весь Чевенгур может сниться его главному герою, Александру Дванову. В
последнем случае количество подходящих моментов по ходу действия, когда
Дванов мог бы увидеть сон о Чевенгуре, вообще не поддается подсчету. Явно
выраженных объяснений, вроде: "то-то и то-то приснилось тогда-то тому-то и
тому-то..." - у Платонова, конечно же, нет, но зато возможностей для
привязки хронотопа сна к хронотопу странствия и даже к хронотопу реальной
действительности в романе нарочно несколько, чтобы мы, читатели,
какую-нибудь из них да использовали. Только выбор остается уж слишком
неопределенным. Так много этих возможностей, видимо, для того, чтобы размыть
реальное положение дел, показать зыбкость и несущественность границ между
действительным и воображаемым мирами, ну, а возможно еще и для того, чтобы
просто мистифицировать читателя относительно отнесения того или иного
конкретного эпизода к яви или ко снам.
Впрочем, может быть, вообще правильнее считать весь сон о Чевенгуре
произведением сразу всех платоновских героев, то есть их совместного
подсознания (как предпочел бы считать, наверное, Карл Юнг, автор
соответствующей теории о коллективном бессознательном)? При таком взгляде
Чевенгур должен быть видим сразу всеми ими, но с разных точек зрения: если
каждому в отдельности он предстает в каких-то фрагментах, то в целом все это
безусловно произведение какого-то коллективного разума, или общего
бессознательного.
Вот еще один явный разрыв в повествовании, зияющий прямо посередине
романа, "края" такого разрыва могут быть соотнесены с иными частями и, так
сказать, содержательно быть "замкнуты" на них:
"Чепурный вечером выехал в губернию - на той же лошади, что ездила за
пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором
давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав от околицы, Чепурный услышал звуки
болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину таких
сигналов в степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что
больной человек - это равнодушный контрреволюционер, но этого мало -
следовало решить, куда девать при коммунизме страдальцев. Чепурный было
задумался обо всех болящих при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за
него должен думать весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума,
обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей телеге с легким
чувством своей жизни, немного тоскуя об уснувшем сейчас пролетариате в
Чевенгуре. "Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с воробьями?" - уже
во сне начинал думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы
покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать не только
имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не
только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма.
Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в Чевенгур, а
полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из
густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого
строя, где звезды двигались как товарищи - не слишком далеко, чтобы не
забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять
своей разницы и взаимного напрасного увлечения.
На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг Копенкин, и они
прибыли в Чевенгур рядом на конях. [...]"
То есть вот этот Чепурный, уезжающий куда-то из Чевенгура на телеге (на
партконференцию), с одной стороны, может быть, и едет на то самое
партсобрание, где встретится и познакомится с Гопнером и Сашей Двановым. С
другой стороны, может быть, этот выезд никак не соотносится с названными
эпизодами романа. Во всяком случае, чт и когд он делал на этот раз в городе,
иначе в романе никак не объясняется и весь этот кусок текста как бы повисает
в воздухе.
Одна из гипотез о местонахождении Чевенгура
Из-за оставленной Платоновым недоговоренности относительно того, в
каком ранге реальности следует воспринимать главный сон - о Чевенгуре (и
кому этот сон следует "вменить"), можно подозревать, что город Новохоперск
(конечно, не тот реальный город, который существует и поныне в Воронежской
области), а город из действительности романа провинциальной, т.е.
почти-реальной, но уже полуфантастической, мог оказаться тем градом
Чевенгуром - уже в действительности мнимой, - который берут штурмом в финале
романа мифические казаки и кадеты на лошадях.
В рукописях Новохоперск имеет еще одно имя - Урочев. (В нем опять
объединяются два платоновских смысла: с одной стороны, это что-то вроде
урчания ?-<в желудке>, а с другой, урока <преподносимого всему
миру>.) Только как Новохоперск провинциально-реальный он представлен с
другой, прямо противоположной, точки зрения, нежели в пространстве сна о
Чевенгуре (где он и должен был быть, как представляется, Урочевым). Можно
предложить такое уравнение: Новохоперск (реальный) = Урочев (провинциальный)
= Чевенгур (фантастический).
Вообще говоря, "казаками" вполне могли независимо называть друг друга
непримиримые враги - с одной стороны, бойцы регулярной Красной армии, а с
другой, члены самостийной коммуны, обосновавшейся в Чевенгуре. Ведь
последние безвластием и анархическим неприятием какой бы то ни было
эксплуатации (трудится за всех у них одно лишь солнце), безусловно не
устраивали Советскую власть. Не зря Чепурный, вспоминая, что значит слово
"тезис", высказывает Копенкину следующее опасение: "Только знаешь, если мы в
губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас
весь коммунизм ликвидируют." Вот и "ликвидировали", когда обнаружилось, что
не только "пропала половина посевной площади", но вообще в уезде не сеют и
не жнут.
Яблоков заметил, что у гибели Чевенгура имеется своеобразная репетиция.
Это уничтожение (дальними белыми негодяями, или полубелыми, как называет их
Копенкин) ревзаповедника Пашинцева: "Сто человек конницы вышло против одного
человека. Да в резерве три дюйма стояли наготове. И то я сутки не сдавался -
пугал всю армию пустыми бомбами..." Репетиция, на мой взгляд, вполне
убедительная, тем более что именно карательные органы советской власти
Пашинцеву, Копенкину, Дванову метафорически вполне могут казаться "белыми",
"казаками", даже "кадетами". Как мне представляется, у финала есть и еще
одна репетиция - первое (и единственное) появление в романе худых чекистов
во время расстрела буржуев в Чевенгуре и столь же загадочное их исчезновение
сразу же после него. Последнее их появление могло быть связано с ликвидацией
коммуны. Известно, что слово кадет как ругательство в начале 20-х годов
весьма употребительно было в устах анархистов-махновцев, а всех социалистов
сам Нестор Махно просто называл полукадетами. И если Чевенгур есть утопия в
каком-то "положительном" смысле, то скорее всего именно в анархическом (что
проницательно заметили еще Литвин-Молотов с Горьким).
Итак, если сон о Чевенгуре считать принадлежащим главному герою, то
значит, Саша Дванов во сне или в бреду своей болезни просто подставляет -
себя и своих товарищей на место тех казаков, которых первоначально вышиб из
Новохоперска красный командир учитель Нехворайко, что нам известно из
действительности странствия. Мне кажется, недаром в тексте имеется как бы
случайная обмолвка, или перекличка: будучи в Новохоперске, Дванов наблюдает
похороны этого Нехворайко, а при разгроме Чевенгура он же сам из пистолета и
убивает "командира казаков", которые громят созданную там коммуну. То есть
во сне он может как бы задним числом подставлять себя - на место людей,
оказавших сопротивление Красной армии (думавших, что перед ними казаки).
Леонид Коробков, возражая против предположения (высказанного ранее в
печати В. Вериным и В. Суриковым, в 1988) о том, что солдаты присланы из
губернского города после отправленного туда Сербиновым письма с сообщением о
происходящих в уезде странностях, на мой взгляд, не учитывает, что данная
жесткая реакция района могла быть осуществлена совершенно независимо от
намерений самого Сербинова. Вот что пишет комментатор:
"Даже у Сербинова при слове "солдаты" не возникает мысль о
красноармейцах, быть может присланных из губцентра по его письму, он
стреляет в них наравне со всеми."
Это совершенно справедливо, но тут Сербинов просто инстинктивно
пытается защититься от тех, кто хочет его убить. Однако нельзя не учитывать
также и то, что отправляя ранее свое злосчастное письмо, Сербинов пишет так:
"в Чевенгуре нет исполкома, а есть много счастливых, но бесполезных
вещей; посевная площадь едва ли уменьшилась, она, наоборот, приросла за счет
перепланированного, утеснившегося города, но опять-таки об этом некому сесть
и заполнить сведения, потому что среди населения города не найдется ни
одного осмысленного делопроизводителя. Своим выводом Сербинов поместил
соображение, что Чевенгур, вероятно, захвачен неизвестной малой народностью
или прохожими бродягами, которым незнакомо искусство информации (...).
Практическое заключение Сербинов предлагал сделать самому губернскому
центру. # Симон перечитал написанное, получилось умно, двусмысленно,
враждебно и насмешливо над обоими - и над губернией, и над Чевенгуром, - так
всегда писал Сербинов про тех, которых не надеялся приобрести в товарищи."
Вот это - как бы двойное, сербиновское зрение, когда пишущий объединяет
в себе способность, с одной стороны, видеть недостатки объекта описания, а с
другой стороны, фиксировать недостатки самого адресата, кому он
предназначает написанное (заранее не надеясь приобрести его в товарищи, как
это сказано), должно быть, на мой взгляд, для самого Платонова-автора
обязательно дополнено еще и "насмешливостью над самим собой", то есть должно
стать из двойного уже тройным зрением, а именно беспристрастным зрением того
наблюдателя, который не щадит ни объекта, ни себя самого, ни своего адресата
и готов жертвовать даже симпатиями последнего, если тот окажется не готов
воспринять правду.
Итак, Чевенгур вполне мог быть видением больного тифом Дванова,
пролежавшего в течение нескольких месяцев в доме Захара Павловича (последний
изготовил даже гроб для него - как последний подарок от отца сыну). Тогда
Дванов только еще вернулся из Новохоперска, чудом уцелев после крушения
поезда. И как только он поправляется, он снова уезжает, его опять посылают в
странствие, а во время уже этих странствий он будет ранен анархистами. Такое
повторяется в романе вновь и вновь: так что "досмотреть" свой сон о
Чевенгуре у него будет еще много возможностей.
С другой стороны, вполне законно предположить, что Чевенгур (по крайней
мере большая часть повествования о нем, до приезда туда Дванова с Гопнером,
что составляет примерно 2/3 объема книги) вначале представляет собой
самостоятельное видение Копенкина. Мистическое взаимодействие платоновских
миров, реального с воображаемыми, их вхождение во взаимный контакт и
наложение друг на друга оставлено намеренно многозначным. Здесь я и не
согласен с излишне категоричным заключением Евгения Яблокова, что моменты
активизации подсознания героя в романе оговариваются повествователем. В
первый раз наложение и контакт этих миров происходят при встрече Копенкина с
Чепурным, на рассвете. Копенкин выезжает в степь на своем сказочном коне,
Пролетарской Силе. Сначала он просто выходит во двор поглядеть на ночь, но,
услышав сопение своего коня в сарае, почему-то сразу же представляет свою
возлюбленную, Розу Люксембург:
"[он] обратился к ней своим вторым маленьким голосом. [После этого конь
уже сам вырывается из стойла, опрокинув сарай, Копенкин вскакивает на него
и, не седлая,] разбрасывая теплоту своих сил, спеши[т] уйти в открытое
пространство".
Вот здесь-то, можно считать, он и погружается в сон. Восторг, очевидно,
тоже следует отнести к состояниям измененного сознания, достаточно близким
сну. И тут Копенкин видит Чепурного - как одинокого всадника, спящего на
какой-то неправдоподобно коротконогой лошади. Когда он подъезжает ближе к
этой скульптурно-мифологической группе, оказывается, что ноги лошади просто
погрузились (от долгого стояния на одном месте, что ли?) в илистое дно
пруда. (Так, значит, всадник спит с тех самых пор, когда пруд только начал
мелеть? - снова какая-то сновидческая трансформация!) Копенкин будит
Чепурного. Между ними происходит характерный и вполне "платоновский"
разговор (они еще не знакомы друг с другом и Копенкин не знает, что
Чепурный, собственно, к нему и ехал):
" - А ты кто? - с хладнокровным равнодушием спросил Копенкин, давно
привыкший к массам людей.
- Да я отсюда теперь близко живу - чевенгурский японец, член партии.
Заехал сюда к товарищу Копенкину - рысака отобрать, да вот и коня заморил и
сам на ходу заснул.
- Какой ты, черт, член партии! - понял Копенкин. - Тебе чужой рысак
нужен, а не коммунизм.
- Неправда, неправда, товарищ, - обиделся Чепурный. - Разве бы я посмел
рысака вперед коммунизма брать? Коммунизм у нас уже есть, а рысаков в нем
мало.
Копенкин посмотрел на восходящее солнце: такой громадный жаркий шар и
так легко плывет на полдень - значит, вообще все в жизни не так трудно и не
так бедственно.
- Значит, ты уже управился с коммунизмом?
- Ого: скажи пожалуйста! - воскликнул с оскорблением чевенгурец.
- Значит, только шапок да рысаков у вас не хватает, а остальное - в
избытке.
Чепурный не мог скрыть своей яростной любви к Чевенгуру: он снял с себя
шапку и бросил ее в грязь, затем вынул записку Дванова об отдаче рысака и
истребил ее на четыре части.
- Нет, товарищ, Чевенгур не собирает имущества, а уничтожает его. Там
живет общий и отличный человек и, заметь себе, без всякого комода в горнице
- вполне обаятельно друг для друга. А с рысаком - это я так: побывал в
городе и получил в горсовете предрассудок, а на постоялом дворе - чужую
вошь, что же ты тут будешь делать-то: скажи пожалуйста!
- Покажь мне тогда Чевенгур, - сказал Копенкин. - Есть там памятник
товарищу Розе Люксембург? Небось не догадались, холуи?
- Нет, как же, понятно есть: в одном сельском населенном пункте из
самородного камня стоит. Там же и товарищ Либкнехт во весь рост речь говорит
массам... Их-то вне очереди выдумали: если еще кто помрет - тоже не упустим!
- А как ты думаешь, - спросил Копенкин, - был товарищ Либкнехт для
Розы, что мужик для женщины, или мне только так думается?
- Это тебе так только думается, - успокоил Копенкина чевенгурец. - Они
же сознательные люди! Им некогда: когда думают, то не любят. Что это: я, что
ль, или ты - скажи мне пожалуйста!
Копенкину Роза Люксембург стала еще милее, и сердце в нем ударилось
неутомимым влечением к социализму".
Но что же, записка Дванова, которую должен был привезти Чепурный, таким
образом, так и не передана? Значит, Копенкин так и не узнает, что Дванов
советовал ему поехать в Чевенгур, к Чепурному? - Совсем нет, Копенкин туда
все-таки приезжает, но только не опосредованно, согласно предписанию и
записке, а непосредственно, увлеченный рассказом и близостью ему способа
рассуждений, которым пользуется его новый знакомый, Чепурный. Излишне
"умное" общение (через посредство бумаги) для героев Платонова неприемлемо.
(Та же самая судьба, быть уничтоженной, кстати, оказывается и у обратной
записки, посланной от Копенкина к Дванову, которую должен был принести
чевенгурский пешеход Луй. Как мы помним, он просто искурил ее - на цигарки.)
Приехав из губернской столицы и наслушавшись там "бредней" о какой-то новой
экономической политике, Чепурный просто отказывается принимать будничную
(внешнюю) реальность всерьез.
Зато соблазнившись тем, что у собеседника уже построен, якобы, "полный
коммунизм", Копенкин соглашается поехать с ним в Чевенгур. Итак, с того
момента, когда в Чевенгур прибывает Копенкин, мы, скорее всего, находимся
уже внутри пространства сна, видимого им (это мое предположение). Можно
считать, в таком случае, что первая и бльшая часть повествования о Чевенгуре
(до приезда туда Дванова с Гопнером, что составляет 110 страниц текста)
видится Копенкину, и только вторая, меньшая по объему (всего 70 страниц) -
самому Дванову. Во всяком случае, это наиболее реальная возможность вменить
сон конкретно кому-то из героев. Дванов добирается до Чевенгура лишь в
середине повествования, и с этого момента сон, видимо, и переходит в его
руки. Во всяком случае, разгром Чевенгура и уход Дванова к отцу, под воду
озера - совершенно определенно произведение сновидческой фантазии самого
Дванова, или - евнуха его души.
Можно считать и так, что сон Копенкина - просто еще один сон, внутри
сна Дванова. Если Дванов - в своем ненасытимом желании обретения друга -
измышляет Копенкина (заметим: его вообще нет в действительности губернского
города, а появляется он только в странствиях Дванова и в самом Чевенгуре),
то в первой части повествования о Чевенгуре мы "смотрим" как бы сон во сне -
через две пары глаз.
Итак, разрывы повествования в "Чевенгуре" происходят на четырех
ключевых фигурах романа. В этих провалах, пустотах, промежутках, зияниях, на
которых останавливается, застревает или виснет повествование (а вслед за
этим как бы замирает и наше читательское понимание) должны были бы быть
выраженные связи - с ответами на вопрос: чьему сознанию (кого из героев)
принадлежит и подчинена та или иная часть романа? В хронологии событий
оставлены очевидные провалы. Эти провалы, на мой взгляд, заполнены снами,
восстанавливающими действительный порядок происходящего, но заведомо
многозначным образом.
Вообще, мечтание в платоновской метафизике рождается от взаимодействия
и сочувствия людских душ, душ товарищей. То, что выговаривается товарищами,
рождаясь в их одиноких собеседованиях (например, со свой душой, как у
наиболее "солидного" героя из числа прочих, Якова Титыча), или - в
товарищеских утешениях друг друга (как у Копенкина с Чепурным, или у Дванова
с Гопнером или же у Чепурного с кузнецом Сотых, с которым тот ночует,
уединившись на соломе в сарае), - все это и есть лелеемое автором
пространство мечты, или пространство мнимой действительности, пространство
идеального. Его герои находятся в постоянном поиске этого пространства, они
все время его взыскуют. Однако в Чевенгуре, как видит читатель, они не
обретут ничего, кроме разочарования. Еще раз повторю, что смысл утопии и
антиутопии для Платонова совпадают. Лирическое и сатирическое начала слиты
для него нераздельно.
Взаимодействие миров на "пространстве души"
Вот сцена из "начала" "Чевенгура" (это начало в "апокрифической"
редакции, издательства "Советской России"). В нем, собственно, и дается
завязка всего романа. Тут Саша Дванов и Федор Гопнер, выйдя друг за другом с
партсобрания, знакомятся со странным человеком - Чепурным, или, как его
почему-то все называют, Японцем - <то ли за малый рост, то ли за раскосые
глаза, а может быть, просто за то, что он способен видеть там, где зрение
остальных людей бессильно>. Дванов и Гопнер только что покинули заседание
губкома партии, где им пытались разъяснить смысл нэпа. Гопнера почему-то
сразу начинает тошнить. (Таким образом, как будто, смысл всей новой
экономической политики остается слушателям глубоко непонятен или даже
отвратителен?) Одновременно с этим откуда-то с крыши раздается унылая и
бессмысленная песня пожарного - он скучает от безделья на своем дежурстве.
Затем с собрания выходит еще один человек, тоже не дослушавший губернских
ораторов, как Гопнер с Двановым, не высидевший заседания до конца. Это -
разговаривающий сам с собой (сам же себе возражающий) Чепурный. Все это пока
как бы только разрозненные субъективные миры, которые вдруг приходят в чисто
платоновское, непрямое, притчеобразное взаимодействие:
"Вдруг Гопнер позеленел, сжал сухие обросшие губы и встал со стула.
- Мне дурно, Саш! - сказал он Дванову и пошел с рукой у рта.
Дванов вышел за ним. Наружи Гопнер остановился и оперся головой о
холодную кирпичную стену.
- Ты ступай дальше, Саш, - говорил Гопнер, стыдясь чего-то. - Я сейчас
обойдусь.
Дванов стоял. Гопнера вырвало непереваренной черной пищей, но очень
немного.
Гопнер вытер реденькие усы красным платком.
- Сколько лет натощак жил - ничего не было, - смущался Гопнер. - А
сегодня три лепешки подряд съел - и отвык...
Они сели на порог дома. Из зала было распахнуто для воздуха окно, и все
слова слышались оттуда. Лишь ночь ничего не произносила, она бережно несла
свои цветущие звезды над пустыми и темными местами земли. Против горсовета
находилась конюшня пожарной команды, а каланча сгорела два года назад.
Дежурный пожарный ходил теперь по крыше горсовета и наблюдал оттуда город.
Ему там было скучно - он пел песни и громыхал по железу сапогами. Дванов и
Гопнер слышали затем, как пожарный затих - вероятно, речь из зала дошла и до
него.
Секретарь губкома говорил сейчас о том, что на продработу посылались
обреченные товарищи, а наше красное знамя чаще всего шло на обшивку гробов.
Пожарный недослышал и запел свою песню:
Лапти по полю шагали,
Люди их пустыми провожали...
- Чего он там поет, будь он проклят? - сказал Гопнер и прислушался. -
Обо всем поет - лишь бы не думать... Все равно водопровод не работает:
зачем-то пожарные есть!
Пожарный в это время глядел на город, освещенный одними звездами, и
предполагал: что бы было, если б весь город сразу загорелся? Пошла бы потом
голая земля из-под города мужикам на землеустройство, а пожарная команда
превратилась бы в сельскую дружину, а в дружине бы служба спокойней была.
Сзади себя Дванов услышал медленные шаги спускающегося с лестницы
человека. Человек бормотал себе свои мысли, не умея соображать молча. Он не
мог думать втемную - сначала он должен свое умственное волнение переложить в
слово, а уж потом, слыша слово, он мог ясно чувствовать его. Наверно, он и
книжки читал вслух, чтобы загадочные мертвые знаки превращать в звуковые
вещи и от этого их ощущать.
- Скажи пожалуйста! - убедительно говорил себе и сам внимательно слушал
человек. - Без него не знали: торговля, товарообмен да налог! Да оно так и
было: и торговля шла сквозь все отряды, и мужик разверстку сам себе
скащивал, и получался налог! Верно я говорю иль я дурак?..
Человек иногда приостанавливался на ступеньках и делал себе возражения:
- Нет, ты дурак! Неужели ты думаешь, что Ленин глупей тебя: скажи
пожалуйста!
Человек явно мучился. Пожарный на крыше снова запел, не чувствуя, что
под ним происходит.
- Какая-то новая экономическая политика! - тихо удивлялся человек. -
Дали просто улич