етьми закрыты дороги, у них нет будущего. Они уехали.
Вот и я тут, хотя многие мои коллеги и начальники недоумевали, когда я
подал заявление в ОВИР: "Чего тебе тут недостает? Ты достиг всего, чего
хотел!" Спасибо, дорогие, и привет вам из гостеприимной Канады! Удивительной
страны, в которой мне не пришлось работать ни одного дня (50 лет я работал в
СССР), но в которой получил и государственную квартиру, и государственное
пособие. Жаловаться по-прежнему не на что, такая, понимаете, это страна...
Мириям СОН (ФРИДМАН)
"ЕВРЕИ ТОЖЕ БЫВАЮТ ХОРОШИЕ ЛЮДИ..."
Я очнулась и закричала:
-- Мама-а! -- Одна в пустынном море. Солнце над самой водой, не то
утро, не то вечер. Слепит желтым огнем... Захлебываюсь. Волны швыряют меня
то вверх, то вниз. Тело от холодной воды сковано. Не сразу сообразила, что
произошло со мной. Волна ударила посильнее, я вдруг поняла, что меня смыло с
палубы. Не поняла, а, скорее, почувствовала: руки зудят под набухшим бинтом.
Соль разъела раны. Где же теплоход "Сибирь", мокрая палуба, на которой я
стояла возле бухты каната?.. Нет и следа теплохода... Поняла: это конец... И
потеряла сознание.
Когда пришла в себя, увидела, что я совершенно голая. Ноги мои где-то
наверху. Голова болтается у ботинок матроса. Из меня вытрясают воду.
"Мамочка!" -- вырвалось у меня. "Очухалась! -- кто-то произнес хриплым
голосом. -- Слава Богу!"
Меня посадили на койку и всунули в рот железную фляжку. Спирт обжег мне
внутренности, и затем всю войну я и запаха его не переносила. Даже когда
замерзала... Затем мои спасатели начали снимать с себя кто что и облачать
меня в сухую одежду.
Оказалось, что я на подводной лодке. Она сопровождала нашу "Сибирь",
ушедшую перед приходом немцев из Таллина... Лодка всплыла, подбирая тех, кто
еще держался на поверхности.
Меня доставили на "Сибирь" 18 августа, лодка, пройдя минные поля,
пришвартовалась в Кронштадте 23-го... Пять дней я лежала в бреду на чьей-то
койке, вспоминая то дом, то чьи-то руки, которые тащили меня в госпиталь.
Нет, я не буду воспроизводить хаос воспоминаний, мелькание лиц, кровавых
бинтов, крики. Расскажу по порядку, как все это видится мне сейчас...
Я выросла на берегу Балтийского моря, в городе Вентспилс, куда родители
перебрались в тяжелые времена кризиса из Риги. В городе жило много немцев.
Это была самая зажиточная часть населения, владевшая небольшими фабриками,
магазинами, домами. Здесь можно было найти работу, и детство мое было
безмятежным. И дети немцев, и мы росли вместе, чаще всего на море, где
плавали наперегонки, прятались от родителей на дальних пляжах. Море
объединяло.
В 1938-39 годах Гитлер призвал всех прибалтийских немцев "вернуться" в
свой фатерлянд. К моему удивлению, немцы сорвались с места, как вспугнутые
птицы. Сразу же. Побросали свои дома, фабрики и лавки и двинулись по зову
фюрера на погибель. Позже, когда я вместе с армией оказалась в Чехословакии,
встречала "своих" немцев на дорогах войны. Бездомные, униженные, они
рассказывали мне, что в Германии для них места не нашлось. Они оставались
фольксдойчами -- немцами 2-го сорта, и их расселили в оккупированной Польше.
среди населения, которое их ненавидело. Они смеялись сквозь слезы: "Уехали
из баттерланд нах фатерланд..." Из страны, где они катались как сыр в масле,
на родину, которая им не доверяла...
До 1932 года училась в немецкой школе, а затем, после
националистических декретов Ульманиса о школе, естественно, оказалась в
еврейской.
Теперь моя молодежная организация называлась "Бейтар", "Трумпельдор".
Нас учили играть в пинг-понг, азбуке Морзе, джиу-джитсу -- на случай, если
на нас кто-либо нападет. Меня даже наградили за успехи в спорте знаком
"Менора", который утонул, по счастью, без меня, когда немцы разбомбили
транспорт "Сибирь", эвакуировавший нас, раненых, из Таллина.
17 июня 1940 года Красная Армия заняла Прибалтику. Детство кончилось. В
городе начались аресты, конфискации имущества. В Сибирь выселяли целыми
семьями, вместе с маленькими детьми. Это казалось необъяснимым: за что всех?
Город был переполнен слухами; логику сталинской администрации постигли
гораздо позже...
Город Вентспилс не знал жилищной тесноты. У нас, людей небогатых, была
квартира из четырех комнат. Две комнаты были признаны "излишком", нам
приказали потесниться, и в квартиру вселились две семьи пограничников.
Образовалась советская "коммуналка", однако с детьми пограничников
пообщаться не удалось: я не знала по-русски ни одного слова...
Война началась для меня несколько необычно. Заведующий рестораном,
живший по соседству, попросил меня быстро прибежать к нему в ресторан, где
мне дали попробовать самые изысканные блюда, которых в жизни не видала. И
анчоусы, и икру. Бог мой, чего только люди не придумают!.. Потом оказалось,
что посетители ресторана, военные, заподозрили, что пища отравлена. И кто-то
из них крикнул: "Пусть твои дети попробуют!" Заведующий и кликнул меня.
Повезло!
Через три дня мне повезло гораздо больше: мы, пять или шесть
девочек-подружек, бегали по городу в слезах. Город эвакуировался. Или
затаился. Родители искали транспорт, куда-то пропали. Ветер кружил бумаги,
где-то стреляли...
Заведующий рестораном, увидев нас, вышел на середину улицы и остановил
машину с моряками. Что-то объяснил им, и нас затащили в кузов. Мы успели
проскочить мост через реку Вента, взорванный через несколько минут, на
дорогу, которая вела к вокзалу. Вокзал обстреливали айзсарги -- латышские
фашисты. Моряки открыли ответный огонь, и мы влетели в товарный поезд,
который тут же тронулся... Поезд по дороге разбомбили, но мы все же добрели
до Риги, где сбившихся в кучу, как овцы, еврейских подростков, человек сорок
-- пятьдесят, приняли добровольцами в Красную Армию.
В моей жизни не раз так было, когда человек незнакомый или почти
незнакомый спасал мне жизнь. Первым был заврестораном, вторым -- неизвестный
мне моряк с парохода "Сибирь". "Сибирь" шел с флагом Красного креста, тысячи
раненых забили его трюмы. Раненые стонали на палубах. Плакали женщины и
дети, занявшие все проходы. Погрузили нас ночью, с тяжелоранеными. Утром в
трюм спустился матрос-санитар, принесший какой-то бачок, растолкал меня. Я
разлепила глаза и снова спать. Он мне что-то говорит, я не понимаю, тогда он
мне, как младенцу: "Ням-ням!" Я пробормотала: "Бай-бай", и снова, казалось
мне, сплю, а не вижу наяву все, что произошло со мной за последние три
недели...
Мы все еще в Риге, где берут в армию всех, кроме меня. А мне комбриг
Головко говорит: "Деточка, когда у нас откроется детский сад, мы тебя
позовем". Но меня все-таки взяли... Отступаем из Риги в Эстонию, где под
городом Виланди ранят мою сестру, с которой мы вместе пришли в армию...
Наконец дали оружие. Отходим, отстреливаясь, оставляя города Пайде,
Раквере... 5 августа пуля достала и меня. Лежала за деревом, сжимая винтовку
изо всех сил... Пули попали в кисти рук, осколок гранаты в голову. Только
сдали меня в Таллине в военно-полевой госпиталь, как немцы подошли к городу.
Стрельба, бомбежки. Началась эвакуация госпиталя. Нас погрузили в автобус,
который айзсарги изрешетили. Двое раненых были убиты. Автобус вырвался из
засады и промчался вихрем в направлении пирса, где стояли два транспорта:
"Сибирь" и "Молотов".
"Молотову" удалось проскочить в Финский залив, а вот "Сибирь" ждала
иная судьба...
Проголодавшись, выбрела на палубу. Ищу, где бы поесть.
Раненые стонут, и спрашивать-то совестно...
Погода была по-летнему теплая, на небе ни облачка. Села на палубе
погреться на солнышке. Отогреюсь, решила, потом найду чего-нибудь
пожевать... Проходил матрос, остановился возле меня и говорит: "Эх,
пацан-пацан, а уже раненый". Я ему ответила, что я не пацан, а девочка. Он
приказал мне никуда не двигаться, ждать тут. Я не совсем поняла, чего он от
меня хочет, но стала ждать. Вижу, бежит и машет спасательными поясами. Один
надел на меня, но я была очень тоненькой, пояс болтался на мне, как на
вешалке. Тогда он снял свой флотский ремень и, накинув его на меня, затянул
на мне спасательный пояс покрепче, сказав: "Теперь ты хоть на воде
удержишься". Почти что в эту минуту раздалась команда: "Воздух! Боевая
тревога!", -- но было поздно. Бомбардировщики шли клиньями, послышался
ужасный нарастающий свист бомб, как будто кожу сдирали. Они накрыли бедный
пароход от кормы до носа. До сих пор перед моими глазами эти картины
катастрофы в открытом море. Раненый, совершенно голый, судорожно цепляется
за накренившийся борт. Шлюпка, висящая над бортом, полная женщин, детей,
раненых. Огонь от зажигательных бомб охватил веревки, на которых она
крепилась, и шлюпка, перевернувшись, полетела вниз под отчаянные крики
погибавших людей. Горели надстройки, стонали и матерились раненые. А
самолеты все еще пикировали на обреченный пароход, обстреливая из пулеметов
тех, кто прыгал за борт...
В Кронштадте меня посадили у входа в госпиталь и стали решать, куда
девать. В палатах мужчины, а про меня подводники доложили, что я "женского
рода". Наконец, определили... в родильный дом госпиталя. Разъеденные морской
водой раны по-прежнему ныли, стонали роженицы, вопили новорожденные. Можно
было сойти с ума от боли и крика.
В довершение всех моих испытаний пришла какая-то комиссия и отдала
приказ: после выздоровления сдать этого ребенка в детский дом. Такого
унижения я не заслуживала. С этого дня мне сразу стало 16, а иногда и 17.
Пятнадцать мне уже не было никогда! И под пыткой не призналась бы...
Дня два я была занята тайным делом: сушила под простыней деньги,
которые оказались со мной. Матросы на подлодке сунули мне их слипшимся
комком, такими, какими нашли в кармашке моих трусов. Я дала деньги
санитарке, и та притащила мне солдатскую одежду. Сапоги принесла морские, до
пупа, и самые большие, 46 -го размера. Думаю, что бравый солдат Швейк
выглядел более воинственно, чем я. В таком виде я шествовала по Кронштадту,
где, естественно, никогда не была. Прежде всего купила себе эскимо.
Мороженое в шоколаде на палочке, такое же, какое было в Вентспилсе. Это меня
несколько ободрило. Облизывая мороженое, я принялась расспрашивать, как мне
пройти к вокзалу, чтобы уехать в Ленинград. Мой русско-латышский язык был
окончательной уликой. "Шпионка!" -- закричала толпа. От разъяренной толпы
меня спас военный патруль. Я ввалилась в комендатуру и упала: мои моряцкие
сапоги не позволяли мне нормально ступать. Комендант поднял меня и спросил
удивленно: "Деточка, ты откуда?" Я объяснила, и комендант вдруг заплакал в
голос. Я никогда не слышала, чтоб мужчины так плакали. Оказалось, "Сибирь"
была его пароходом. Его списали на берег по болезни. Все его друзья погибли.
Комендант распорядился меня накормить и переодеть. Только других сапог не
могли достать, и они сопровождали меня до тех пор, пока не попала в пехоту,
где поменяли на такие же огромные, но, по крайней мере, не до пупа.
Комендант уговаривал меня остаться в Кронштадте, но я была уж так
напугана морем, что и слышать не хотела о "морской карьере". "Никакой воды!"
-- заявила категорически.
Я была уверена, что мои беды кончились, я на земле. Все страшное
позади. Оказалось, это лишь цветочки, а вот ягодки...
1 сентября 1941 года катер доставил нас в Ленинград, над которым
стелился дым. Горели Бадаевские склады; смысла этого несчастья я, конечно,
не понимала. Пожар и пожар... Так как я числилась в дивизии НКВД, то,
согласно бумагам, и должна была явиться в управление НКВД, на улицу Каляева,
19.
Тут мне обрадовались. Из Риги! Немецкий -- почти родной язык! И
направили в 1-ю дивизию НКВД, которая вела жесточайшие оборонительные бои в
районе Невской Дубровки.
Я не знала русского, поэтому не могла быть переводчиком в штабе. Была
маленькой -- посчитали, не гожусь и в санитарки, которой надо таскать на
себе раненых. Так я попала в полковую разведку. Если б знала, что меня ждет!
Воистину, из огня да в полымя.
В разведвзводе кого только не было! Разжалованные офицеры,
солдаты-добровольцы, немцы-перебежчики. Когда фронт стабилизировался, пехота
зарылась в землю, у разведчиков не было ни одной спокойной ночи. То мы
подползали, разрезав колючую проволоку, к немецким окопам и, вызвав порой
шальной огонь, засекали огневые точки противника. То уходили за "языком".
Запомнилось, как на Черной речке заметили женщину, наклонившуюся к воде.
Метнулись было от нее в сторону. Но я обратила внимание на то, что у женщины
короткая мужская стрижка. Шепнула это двум нашим немцам в гитлеровской
форме. Они продвинулись вперед и вскоре принесли на себе немецкого офицера,
судорожно сжимавшего в руке зубную щетку. Это была большая удача, немцев
даже наградили именными часами...
Но самая трудная операция разведки, в которой участвовала, -- захват
штаба, где мы должны были достать шифры.
Наши командиры были, надо сказать, не очень обеспокоены сохранением
секретов. По телефону кричали: "Гроб! Гроб! Я -- могила. Перехожу на прием!"
Или: "Огурцы кончились!", "Семечек не хватает!", хотя немцам давным-давно
было известно, что "огурцы" -- это снаряды, а "семечки" -- патроны.
Немецкий шифр был неизвестен. Мы перехватывали их морзянку или
телефонные разговоры, где варьировались одни и те же имена: "Марта-- Эмма--
Клара". Или "Матильда-- Фриц-- Антон-- Зигфрид-- Карл". Что они означают?
Тогда было убито много ребят, но шифр мы достали. Взорвали штабной сейф и
набили его содержимое в вещевой мешок. Едва унесли ноги. Все, кто уцелел,
пережидали, лежа в сугробах, пока утихнет огонь. И кто-то спросил шепотом:
"Маруська, ты жива?"
Меня берегли, как достопримечательность. Правда, я отдавала разведчикам
свои табак и водку. На что они были мне! Но зато меня заваливали сахаром и,
конечно, всем шоколадом, который только находили в немецких блиндажах. Можно
сказать, что это была "сладкая жизнь".
Приходилось, правда, время от времени бить кулаком по зубам. Принесет
герой шоколад, выпьет трофейного шнапса и тянется целоваться. Не дашь по
зубам -- пропадешь!.. В конце концов разведчики стали оберегать меня от
чужих ухажеров: "Коли никому, так никому"...
Когда в полку появились девчата-добровольцы из Ленинграда, нас каждый
месяц тащили "на выводку", как мы это называли. В медсанбат, проверяли, нет
ли болезней, не забеременел ли кто... После одной такой "выводки" командир
полка спросил меня удивленно: "Маруська, ты для кого бережешься? Все равно
убьют нас и черви сожрут без остатка..." Грубоватый был народ, но добрый. И
справедливый. Такой воинствующей справедливости, как в окопах, я позже не
встречала никогда...
И такого героизма. Героизма до самоотречения.
Под Ленинградом вели бои триста тысяч немецких солдат, тысячи орудий,
танков, самолетов. В июле 1942-го германский штаб перебросил сюда 13 новых
дивизий. Как писал впоследствии генерал Манштейн, они хотели прорвать фронт
южнее Ленинграда, с хода форсировать Неву и окружить город также и со
стороны Ладожского озера. Ничто не помешало бы им выполнить свой план, если
бы не контрнаступление, в которое пошли полуголодные измученные
красноармейцы.
Первый удар нанесла 19 августа наша дивизия. 268-я дивизия полковника
С. Донского. Нам приказали переправиться через реку Тосно, широкую здесь,
как Нева, и занять деревню Ивановскую, которая была ключевым пунктом
немецкой обороны. Это легко сказать -- переправиться! Те, кто не остался в
реке навсегда, захватили противоположный берег и... попали в ловушку. Наш
полк окружили. Дрались штыками, прикладами, кулаками. Когда мы ворвались в
немецкие траншеи и огляделись, оказалось, что... некому драться. Я
похолодела от ужаса. Один из разведчиков предложил сажать мертвых у стенок
траншеи, надеть на них каски, чтобы создать видимость, что у нас много
солдат. Наша хитрость немцев не остановила. Они подползали все ближе,
наконец на бросок гранаты. Кто-то из них крикнул: "Рус, выходи по один!
Плен!" Мы ответили огнем. Это был ад. Не стреляли только мертвые. Я поняла:
это конец... И в это время земля поднялась дыбом. От беглого огня артиллерии
начали взлетать в воздух руки-ноги немецких солдат. Один снаряд разорвался в
нашей траншее, двоих ранило. Остальные, и я в том числе, смогли уйти...
Только позднее узнала о том, что произошло.
Мы были на левом фланге. А на правом, метрах в ста от нас, находился в
подвале кирпичного завода, кроме трех-четырех стрелков,
радист-корректировщик огня Рувим Спринцсон. Кроме того, моя подруга Клариса
Чернявская, санинструктор, затаскивала сюда раненых. Оба они, и Рувим, и
Клариса, были ленинградцами, я их знала давно и делилась сахаром и шоколадом
из фрицевских блиндажей. Далее предоставлю слово документам. Они запечатлели
выступление командира нашего "клюкановского полка" майора Клюканова.
Он рассказал о Спринцсоне осенью 42-го года призывникам Невского района
Ленинграда. Этот вечер транслировался по радио. "Слушал Ленинград, слушала
армия, слушал флот".
"... У микрофона появился курносый скуластый человек в гимнастерке и с
покрасневшими от недосыпания глазами.
-- Я расскажу вам о подвиге радиста сержанта Рувима Спринцсона, --
сказал Александр Клюканов. -- Он не выйдет на эту сцену: его уже нет в
живых. Радист Спринцсон пробрался со своей рацией в развалины кирпичного
завода, чтобы корректировать оттуда огонь нашей артиллерии. Фашисты начали
окружать завод. И тогда на КП поступила радиограмма: "Огонь на меня!".
Возникло предположение, что фашисты схватили Спринцсона и послали эту
радиограмму, чтобы запутать наших артиллеристов. Запросили кирпичный завод:
"Сообщение не поняли, повторите!" И опять пришла радиограмма: "Огонь на
меня!", "Огонь на меня!", "Огонь на меня!" -- кричал Рувим Спринцсон. Тогда
полковая артиллерия обрушила на кирпичный завод шквал огня".
"Невский пятачок" -- так назывался клочок земли, отвоеванной солдатами
и матросами на левом берегу Невы. Мы держались на нем 285 дней и ночей и не
пропустили немцев в Ленинград. Траншейные бои за деревню Ивановскую были
сродни тем боям 1941 года.
Из радиорупоров звучала песня, написанная композитором Натальей Леви.
Там были слова:
...Мы умеем драться, как Клюканов,
Как Спринцсон, умеем мы стоять.
Радист Рувим Спринцсон стал подлинным героем Ленинграда. Его знали все.
Его именем клялись. Это история обороны. Даже после войны я слышала эту
песню: "... Как Спринцсон, умеем мы стоять..."
Ни он, ни Клариса Чернявская, погибшая вместе с ним... не стали Героями
Советского Союза. Я вспоминала об этом не раз, и вот почему...
Когда началась война, один из наших соседей-латышей, напившись пьяным,
кричал на улице: "Пусть только немцы придут, самолично прикончу всех
евреев". Всерьез это восприняла не я, а моя мама, которая умоляла меня не
возвращаться поздно домой. Я же думала об этом с недоумением: сосед не любил
пограничников, которых к нему, как и к нам, подселили, а расправиться обещал
с евреями... Странно!.. Не ведала я, что с этими странностями мне придется
сталкиваться в ситуациях самых неожиданных...
Осенью 1941 года, когда бои поутихли (немцы стали окапываться), меня
вызвали в политотдел дивизии НКВД, вскоре переименованной в 46-ю стрелковую
дивизию. За столом много офицеров, видно, шло какое-то заседание. Едва
вошла, меня спросили:
-- Говорят, что ты латышка. Правда? Так и запишем, лады?
-- Нет, -- сказала я спокойно. -- Я еврейка.
Полковник, сидевший за столом, встал и обратился ко мне:
-- Мария, а не все равно? Считай, Родине нужно, чтоб ты была
латышкой...
Что-то, скорее даже не в его словах, а в его улыбочке, было
оскорбительным.
-- Поздно, -- ответила я с упрямством, порой мне свойственным. -- Моя
мать родила меня еврейкой, и я умру еврейкой...
Очень им не понравился мой ответ. Меня выпроводили матом, а вышедший
следом начальник политотдела дивизии бросил яростно: "Жиденыш! И на фронте
бывают шальные пули..."
Я ничего не понимала. Вечером меня разыскал политотдельский писарь.
Ленинградский студент, с которым мы как-то перебросились несколькими
словами. Он мне сказал, что я зря упрямилась. Пришло указание представить на
звание Героя Советского Союза одного латыша и одного эстонца. Такая
разнарядка, мол, не все латыши и эстонцы стреляли в русских... "Ты --
разведчица, "языков" приволакивала, в рупор по-немецки кричала, чтоб фрицы
сдавались. Дважды ранена. Подходящий кандидат. А ты, понимаешь..."
-- А на евреев нет разнарядки? -- спросила я запальчиво... -- Когда
будет, зови!
И вот когда узнала, что ни Рувима Спринцсона, вызвавшего огонь на себя,
ни Кларису Чернявскую к званию Героев даже не представили, а звания Героев
получили три русских парня, и среди них сержант, находившийся в наших
траншеях и, по сути, спасенный Рувимом, я впервые задумалась о том, что
"что-то гнило в Датском королевстве...", хотя еще не знала, насколько гнило;
что даже существует указание Москвы по поводу "лиц еврейской
национальности".
Но до солдатских траншей эта "политотдельская вонь" (назовем это так)
еще не доходила. Хотя надо мной подсмеивались, и частенько. Да и как тут
солдату не улыбнуться. Одна девчонка в разведвзводе. Вши заели солдат. Они
стаскивают рубахи, штаны, а каково девчонке? Я должна была искать брошенную
землянку и там, раздевшись догола, пыталась очиститься от гнид. Иногда мне
помогали, кто-нибудь встанет в дверях и говорит: "Не суйся, Маруська там
вшей давит!" Ну, и пошло по окопам: "У разведчиков спектакля, покупай
билеты: Маруська вшей давит!"
А банный день! А сходить по нужде! Как-то уединилась, забралась под
кустик, над бруствером траншеи, немцы то ли не сразу заметили, то ли дали
мне спокойно посидеть, но когда стала натягивать штанишки, просвистело слева
и справа. Я свалилась в траншею, штанишки у пяток. Ох, гоготали в окопах о
том, как Маруськин зад немцев ослепил... Однажды после разведпоиска, когда
мы удрали, едва живы, и разбрелись, я заблудилась в болотистом лесу и...
меня взяли в плен разведчики -- соседи с Волховского фронта. Забили мне в
рот кляп, притащили в свой штаб. Ну, тут уж просто был создан целый
фольклор. Какой-то окопный весельчак даже показывал в лицах, как Маня в плен
попала, но не сдалась...
Поначалу, признаться, меня раздражал этот солдатский гогот, пока не
поняла, что смеются не надо мной, а над своей солдатской судьбой, в крови и
вшах, смеются, чтобы выжить, не сойти с ума. А мне было достаточно, чтобы
после кровавой стычки кто-либо спросил в тревоге: "Манька, ты жива?!"
1 декабря 1941 года мне вручили медаль "За отвагу" (No 24275). Срочно
вызвали из окопов в Смольный, и там награду вручил мне Жданов.
Разведвзвод гулял до следующего задания. Трое суток. Шнапс из немецких
блиндажей даже к губам поднесла, чтоб не обижать ребят. Шоколаду немецкого
навалили гору...
Странно, но дожила до Победы, хотя была ранена и в третий раз, и точно
отдала бы Богу душу, если бы не партизаны, которые выходили меня, затем
вызвали самолет, доставивший меня на Большую землю. О том, что пережила,
можно было бы написать книгу. Но кому нужна еще одна книга об окопной грязи
и окопной верности. Есть Ремарк, есть Казакевич. Достаточно! За взятие
Берлина вручили мне орден Красной Звезды. Я вышла замуж и... снова попала в
армию: понадобились переводчики.
В 1953 году и меня, и моего мужа вышибли из армии без объяснения
причин. Причину, правда, узнала в парткоме, где висела стенгазета на всю
стену, а в ней большая статья обо мне. Она была приклеена на огромный
рисунок: снежная баба с метлой выметает каких-то маленьких человечков и
подпись: "Избавляемся от сорняков..."
Если бы я не понимала причин, по которым меня, в страшные дни процесса
врачей, вышвырнули "из рядов", мне объяснили бы это в очередях, в трамваях,
в частности, тот милиционер, который в магазине схватил меня за шиворот и
выбросил из очереди, в которой я простояла несколько часов, со словами:
"Что, Сара, масла захотела, вон, жидовская морда!..."
Да, такие случаи травмировали, но... почти забывались. Вернее, не
забывались, а отдалялись, теряли остроту, оттесненные новыми заботами. Две
дочки росли. С мужем споры, а потом и разрыв, поймала его на лжи и холуйстве
перед властью. Мало его били...
О прошлом думала редко, разве что в день Победы, надевала свои боевые
награды, ходила-позванивала ими, как свадебный конь. Девочки мои гордились
мной, хотя перед своими мальчиками гордости не выказывали. Наоборот,
иронизировали. Мамахен, говорили, у нас вся в мудалях. Жили дружно.
Через 25 лет после войны, в конце шестидесятых, постучали в мою дверь
какие-то мальчишки с пионерскими галстуками. Оказывается, ленинградские
следопыты. Два года, говорят, вас искали... "Как зачем! Вы -- Мария Фридман,
разведчица с Невского пятачка?.." Героев, значит, ищут.
Отправилась я первый раз после войны в Ленинград, оттуда в город
Кировск (бывшую Невскую Дубровку), в школу, где учились мои следопыты. Когда
пришла, школа выстроилась, горн трубит в мою честь, барабан гремит, затем
все зааплодировали, повели в комнату Боевой Славы, там висит, в самом
центре, мой портрет, какой я была, когда мне было пятнадцать с половиной.
Портрет большущий, словно я кинозвезда или партийный вождь. Всплакнула я,
конечно, ребят вспомнила.
Когда вернулась домой в Ригу, получила письмо от директора школы, в
котором он сообщал, что школу на Невском пятачке назвали моим именем и что
они получили много писем от бывших солдат нашего 952-го "клюкановского"
полка 268-й дивизии. "...Вас вспоминают многие", -- пишет. В конверт вложена
выписка из книги ("Зирокса" в советских школах нет, старательно переписано
детской рукой). Из книги "От Невы до Эльбы", автор командир 268-стрелковой
дивизии генерал Борщев. Приводит Борщев рассказ капитана Арсеньева, вот он:
"...Я вернулся к телефону, доложить обстановку, когда сильная вспышка
ослепила меня. Придя в сознание, увидел, что меня перевязывает Маша Фридман.
Я не слышу... Кроме ранения, я был еще сильно контужен. Маша с двумя бойцами
вынесла меня с поля боя".
Вспомнили добрым словом. Ладно. Спасибо. Дала дочкам прочитать.
Прошло полгода, снова получаю письмо от директора школы: "Мы очень
извиняемся перед вами. Мы не в силах бороться..." Оказывается, ленинградские
власти не разрешили назвать школу моей фамилией. Я лишь усмехнулась
горестно. Впервой, что ли, в морду получать? Они застрелятся, но не позволят
висеть в героическом месте "... имени Маши Фридман". Была бы я латышка,
туда-сюда...
Но добил меня и заставил подать бумаги в ОВИР на выезд совсем другой
случай, тот самый, до слез героический, описанный в книге и газетных
статьях. Вот как было дело. 12 января 1943 года пришел приказ:
Ленинградскому фронту прорвать блокаду города. Била тяжелая артиллерия,
затем устрашающе грохотали "Катюши". А когда пошла с криком "ура!" наша
268-я стрелковая, оказалось, что не все огневые точки немцев подавлены. Со
стороны фронта и 8-й ГЭС забесновались их пулеметы, начали разрываться в
наших боевых порядках мины. Мы бежим цепью, утопая в снегу. Все как в кино.
Только, в отличие от кинокадров, нам надо было взобраться на левый берег
Невы, облитый водой, словно ледяная гора. Горушка крутизной в 12 метров.
Кого ранят-убьют, назад на животе съезжают, словно на салазках. Поставили
дымовую завесу, бросили на гору несколько веревочных лестниц (моряки
придумали). Только тогда вскарабкались. Гранатами выбили немцев из первых
траншей. Добежали, задыхаясь, до рощи Мак, оттуда как пулемет стеганет.
Упали в канаву, и сразу вдруг стало тихо-тихо. И, слышу, в тишине кто-то
стонет. Поползла на голос вдоль канавы, вижу, капитан Арсеньев, который
любил надо мной подтрунивать. Снег рядом в крови, полушубок изорван минными
осколками. Лицо желтоватое, точно покойницкое. Не было бы этого покойницкого
отлива, крикнула бы санитаров. Рано ли, поздно ли -- подберут... А тут такое
дело. И минуты нельзя терять: кровью исходит Арсеньев... Сама поднять не
смогла, здоровый мужик Арсеньев, рослый, крикнула того, кто поближе: "
Помоги!" Поволокли через реку, по льду, который простреливается насквозь. То
тащим, то ложимся пережидаем, слушаем, как пули щелкают, льдышки отбивают.
Как только положим капитана, он тянет слабым голосом: "Маша, не бросай! Я
жить хочу! Жить! Я должен жить! Маша, что ж ты? Маша?!" Ну, нас уговаривать
не надо. Дотащили...
Особо я запомнила этот день вот еще почему. Много парней меня спасало.
Возвращало к жизни. От того латыша из ресторана и матроса с "Сибири" до
партизанского посыльного, который на меня наткнулся под Псковом, когда я уже
была далеко... Нес меня этот посыльный километров пять. Стреляли в нас, а он
не бросил... Капитан Арсеньев был вроде моей человеческой благодарностью.
Всем моим спасителям-мужикам. Вы -- меня, я -- вас. Не в долгу я...
И вот в году 1975-м, как раз тридцатилетие Победы праздновали, получаю
письмо. Пишет мой спасенный в день прорыва блокады капитан Арсеньев
Валентин, ныне генерал-майор. Мол, помнит всю жизнь тот день, когда я его
спасла. И у него мечта повидаться со мной. "И мальчики мои мечтают, --
пишет, -- сыновья".
В тридцатилетие Победы поехала на встречу с ветеранами 268-й дивизии,
из которой в живых осталось 176 человек. Отправились по местам боев,
положили венки на могилы. А затем пошла по ленинградскому адресу, который
мне прислал генерал Арсеньев. Квартира не его, родственников, куда он
специально приехал откуда-то с Севера с женой и двумя сыновьями. Рослые
сыновья, в папашу, смотрят на него с любовью. Обнял он меня, Арсеньев, и
разревелся. Плакал в голос, как маленький ребенок. После первых минут
встречи сели за стол, на котором чего только не было, и спрашивает меня мой
генерал:
"Ну, как поживают твои латыши?"
Я сразу поняла, куда он клонит: родине нужно, чтоб я была латышкой...
И тогда-то я прохвостам не подчинилась, а теперь-то уж, когда
наглоталась дерьма!..
Отвечаю ему с невинной улыбкой: "Почему ты решил, что я латышка?" Он
как-то сразу посерьезнел и, вижу, стал бледнеть.
"Ну, как же, -- говорит, -- во-первых, ты Мария, во-вторых, ты
Фридманс... И вообще ты голубоглазка, светлая, северных кровей..."
"Черта с два, -- отвечаю. -- Я Мириям! Марией да Манькой меня стали
звать в окопах. Мириям -- библейское имя. Фридман в библии не встречается,
но можешь не сомневаться... Тебя вытащила чистокровная еврейка..."
Генерал стал уж не бледным, а зеленым. Видно, невмоготу ему было, что
его спасла чистокровная еврейка; как детям объяснить такое? Рюмка с водкой в
его руке стала трястись. Произнес через силу:
-- Ну, ничего. Евреи тоже бывают хорошие люди...
Я по характеру человек взрывной. Если что, врежу, даже если потом и
пожалею, что врезала... Но этого не пожалела. Ни тогда, ни сейчас. Нет у
меня к нему жалости...
-- Э-эх ты, генерал генералович!.. Я тебя тащила через Неву, где смерть
царила. Жизни для тебя не жалела, зачем?! Чтоб услышать сегодня вопль
раненого антисемита? Если б это произошло сегодня, я б тебя не взваливала на
свои детские плечи, а дала бы тебе пинок в зад, чтоб не отвлекал солдат от
боя своими причитаниями. Нет, Валька, все! Хватит! Скольких ты оскорбил,
вышвырнул с работы? От таких, как ты, и уезжают люди, платят непосильные
деньги, голые уходят... И правильно! От вас надо пешком уходить, и я буду
первая, кто в честь тридцатилетия Победы к чертовой бабушке!.. --
Разрыдалась и выскочила на улицу. До вокзала брела, выла, как по покойнику.
На улице подходили, спрашивали, что случилось.
-- К чертовой бабушке! -- кричала, если останавливали. Вернулась в Ригу
и стала собирать бумажки для ОВИРа. Правда, тут одна история укрепила мое
желание бросить все и уехать, куда глаза глядят. Поступала моя младшая дочка
Лора в университет. Даже бумаг не приняли. "Мы, -- сказали, -- не готовим
кадры для Израиля..." Выпихивали со всех сторон, мерзавцы!
Когда взяли Берлин, помню, немец меня на улице остановил: "Фрейлен, --
говорит, -- вы еврейка?" Я отрезала грубо: "А тебе какое дело?" "Вы меня не
поняли, -- воскликнул, -- и идет за мной. -- У меня жена еврейка. Я ее все
годы прятал в бункере. Ее и троих детей. Хотите убедиться?" Я кивнула: да,
конечно. Пошла за ним, от страха дрожу. Заведет, и чем-либо тяжелым по
голове... А он еще с улицы кричит: "Мина, смотри, кого я привел!.." Вышла
молодая, очень красивая женщина, вся седая... Торжественный обед устроили,
соседей, которые помогли им уцелеть, позвали, бункер показали. Такой бункер
только немец мог построить. С паровым отоплением и душем...
Вспомнила я того немца, и думаю: победили их, а кто фашист, он или
генерал Арсеньев? Нет, надо бежать.
В Бресте из-за меня поезд задержали. Обнаружили полную сумку наград.
Отобрали. По поезду слух пошел: брильянты обнаружили... Вдруг бежит солдат,
ведет к майору-пограничнику. Глядит майор на россыпь медалей и с гневом
говорит: как это я могла, герой войны, заслуженный человек, ехать в
Израиль?!.. Видно, прочитал он дарственную надпись от автора на книжке: "От
Невы до Эльбы": "Герою-разведчику Марии Фридман"... И так далее...
Выдирает он эту страницу с дарственной надписью, мнет в руке, говорит:
такую надпись пропустить не могу. "И оригиналы наградных документов сдайте!"
Я сдала, конечно, тем более, заранее копии подготовила.
Продолжает он про Израиль: мол, как я могла опозорить честь разведчика.
"... В страну, которая с нами воюет!.." Три раза он это повторял. Я не
выдержала: "Израиль с вами не воюет. Это вы с ним воюете. В одни ворота
игра". Он рот раскрыл, а я замолкла. Зачем я буду распинаться, что еду не в
Израиль, а к дочке в Канаду... Ушла в вагон, следом бежит солдат, отдает все
оригиналы наградных документов. Майор, говорит, приказал все вернуть! "А где
страница книги с надписью "герою-разведчику?" -- "Не могу знать!".
Так! Не отдали дарственную надпись. Застыдился служивый. Всю дорогу
думала об этом. Стыдно стало мужику, что уезжают те, кто кровь за Россию
проливал...
Говорят, что в России существует еврейская проблема. Нет еврейской
проблемы! Есть еврейская беда! Существует русская проблема, арсеньевщина.
Если на чем шею сломают, то на ней...
И. ГАСКО
"СЛОВО ПРЕДОСТАВЛЯЕТСЯ АДВОКАТУ..."
В моей львовской квартире прозвенел телефонный звонок. Взял трубку. "С
вами говорит Шевчук!" -- слышу. Голос начальственный. Кто такой Шевчук,
понятия не имею. "Не знаете меня? Я -- начальник треста
"Укрзапликерводка"... Очень хотим с вами встретиться..."
Я занят в большом процессе. Что мне, адвокату, к тому же человеку почти
непьющему, эта "...ликерводка"? Отвечаю сухо, что по пятницам у меня прием в
юридической консультации, могут записаться...
-- Нет! Нет! -- воскликнула "ликерводка" весьма энергично, -- речь идет
об очень важном и тонком вопросе! Не могли бы вы прийти в наше управление?
Здесь, во Львове. У нас есть Львовское отделение... Очень просим!.. Нет, по
телефону не можем. Разговор не телефонный!..
Заинтриговали. Прихожу в их офис. Меня ждут три чем-то взволнованных
человека. Здоровущий, как медведь, мужчина в армейском кителе протягивает
руку. "Таким я вас и представлял", -- говорю Шевчуку и замолкаю на
полуслове. Это Плахов, главный инженер. Шевчук стоит рядом. Молодой, с
ранней сединой. Плечи неширокие, голубоглазый, как девушка. Таким начальника
"Главликерводки" не представлял. А вот третий, фамилию которого забыл, был,
пожалуй, предсказуем. Страшно костляво-худой, как из Освенцима, еврей с
орденскими планками в шесть-семь рядов на кителе. Еврей во Львове почему-то
не торопится следовать примеру снявших свои планки.
-- "Это, увы, предсказуемо", -- сказал я самому себе, приготовившись
слушать.
Лучшим директором в их системе был директор ликеро-водочного комбината
в Шпанове Виктор Степанович Степанов, рассказывал Шевчук.
"Возможно, он лучший не только в нашей системе!" -- Плахов улыбнулся
горестно.
"И вот теперь его арестовали..." -- продолжал Шевчук. Возбуждено дело о
служебных злоупотреблениях, хищениях...
Это было хрущевское время. По всей стране шли громкие процессы "об
экономическом вредительстве", как их теперь называли. Стреляли и
хозяйственников и валютчиков, так что ничего удивительного не было в том,
что такой процесс предстоял и в Ровно. Знаю я и Шпановский завод возле
Ровно. До войны он принадлежал князьям Любомирским, это было их сотым
угодьем. Приобретя его, князь воскликнул: "Теперь сто, ровно!" Так, по
преданию, и назвали город князя Любомирского: Ровно. Места богатые. Леса
неоглядные.
-- Особенность процесса, -- заметил Шевчук вполголоса, -- особенность и
трудность в том, что за обвинением стоит первый секретарь Ровенского обкома
товарищ Чучукало... Засудить нашего лучшего директора хочет он. Лично!
Теперь-то, казалось мне, все ясно. Поэтому им так нужен львовский
адвокат. Из соседней области. Никакой адвокат из Ровенской области против
"своего" секретаря обкома пойти не может. Он тут же полетит из коллегии
защитников. В лучшем случае. А то и дело возбудят... Нужны варяги.
Я был "храбрый заяц". Так меня называла моя жена. Я брался за сложные
дела. Пытался довести их до победного конца, обжалуя несправедливые
приговоры и в Киев, и в Москву. Не боялся "портить отношения" с влиятельными
людьми. Я был храбр вовсе не потому, что был храбрее других адвокатов. Была
этому другая причина, которую осознал в полной мере гораздо позднее.
Я не был до войны советским гражданином. Окончил университет в Варшаве.
Разбойные процессы тридцать седьмого года, заморозившие советскую
адвокатуру на долгие годы, прошли мимо меня. Конечно, я слышал об этих
процессах. Даже читал о них. Но они, фигурально выражаясь, не лежали на моих
плечах. Не давили на меня свинцовой тяжестью, как на моих советских коллег.
Порой я шел по минному полю, не догадываясь, что подо мной минное поле. Я
верил в торжество Закона. По крайней мере, в том объеме, в каком он мог
торжествовать в Польше Пилсудского, где массовых бессудных расправ, подобных
московским, не было. Во всяком случае, не помнил. Думается, во многом я и
обязан этим обстоятельствам своей известностью "храброго адвоката... "
Я согласился познакомиться с новым делом, тем более что оно, на первый
взгляд, вряд ли чем-либо отличалось от громкого процесса "группы Молчанюка",
о котором украинские газеты писали с большими восклицательными знаками, но
без всякого углубления в сущность дела, преступного и, еще в большей
степени, трагического...
Молчанюк был свой, "ридный" украинский парубок, способный, деловой и --
глубоко идейный, как характеризовала его еще школьная характеристика. Он
поступил во Львовский университет и стал секретарем комсомольского комитета
всего университета. Затем работником обкома партии. Затем его назначили
директором Львовской ткацко-трикотажной фабрики.
Станки на фабрике устарели, годились лишь на слом. Пряжи недоставало. А
обком партии требует выполнения плана. Вызвали Молчанюка в облисполком: "Где
план? Кровь из носа, давай план. Не дашь плана -- положишь партбилет. Нас не
интересует, как ты будешь его выполнять! Ты -- хозяйственник
республиканского масштаба. Государственный план -- закон".
Молчанюк вызвал начальников цехов, сказал, чтоб доставали ассигнования
на станки и пряжу где могут и как могут. И началось лихорадочное
"доставание". Начальники ездили в Киев, в Госплан, быстро поняли, что без
взятки ничего не получишь. Часть денег собрали "у своих", фабричных
начальников, часть выписывали как премиальные. Суммы взяток росли. Станки