пасности от всех.
Помню, как родители меня привезли к ней на лето. Небольшая комнатка,
две кровати, подпол, низкие окна. И большой портрет, на котором неизвестно,
что было нарисовано. Бабушка мне сказала: "Вот если подойдешь к нему и
ласково спросишь конфету, то он тебе ее даст." Я ласково попросил конфету у
портрета, и он мне ее кинул. Потом уже я догадался, что это сама ловко
проделывала бабушка. Но портрет не был столь прост. Когда все улеглись и
захрапели от выпитого самогона и жареной курицы, я подошел к портрету и стал
на него долго смотреть и увидел свой портрет: бесцветные глаза, бледное
лицо, легкие ключицы, черный шарф через шею. Я понял, что если когда-нибудь
вернусь сюда, то через это место и исчезну.
Прасковья умерла в этом же году, избу заколотили и уехали с острова в
город, где через определенное время ушли от меня мать и отец. Я остался один
и еще к тому же сошел с ума. На что я жив, чем я живу, как я живу - никто
ничего об этом не знает. Я метался по странам, по воспоминаниям, по читанным
и нечитанным страницам любимых и нелюбимых книг, я вспоминал все, что грело
мое сознание каким-то успокаивающим теплом. Но жизнь среди людей оказалась
невыносима. И тогда я понял, что я не человек. Я не тот. У меня страшно
болела рука, я натянул перчатку Акима Пиродова, а рука горела и горела и
стала так гореть, что и в самом деле могла жечь и прожигать любую вещь,
любой организм. Как мне вернуться в человеческое состояние? Зачем мне
глубинные походы во Францию, зачем и откуда в моем мозгу взялись Монтобраны,
мессиры, лиловые ноги Николь, официанты-негры с отрубленными языками, откуда
мне привиделась Грета и Германия - это клубок ненормальной жизни?
- Ты не уважаешь принципы? - обратился ко мне Омар Ограмович. - Ты
хочешь, чтоб твою родину уничтожили, ты хочешь жить сыто и красиво, а нам
вести за тебя твое дело. Так получается.
- Не раздражай меня, Омар Ограмович! Прошу тебя!
- Ты щенок, а не Бог. Ты убежал тогда от меня, когда умер твой отец. Я
не смог сделать из тебя обыкновенного галлюцинатора. Ты стал обычным
шизофреником. Я ошибся.
88
Я всегда с собой носил нож. Острый, небольшой, китайский. Лезвие его
выскакивало быстро и со щелчком. Я подошел к Омар Ограмовичу и внимательно
посмотрел ему в глаза. Там была бездна. И она мне показалась очень знакомой.
Я быстро выхватил нож из кармана. Раздался щелчок. И лезвие вошло в глаз
Омар Ограмовича.
Он наклонился от боли. И потерял сознание. Я начал вырезать сначала
раненый глаз, потом живой. Они переливались. То были не глаза: то были
какие-то кристаллические со многими гранями шары, в которых переливался и
солнечный, и лунный, и еще какой-то неведомый свет.
- Что ты сделал?! - закричал очнувшийся Омар Ограмович.
- Молчи, пока не разделал окончательно.
Я приставил склизкие глаза его к своим. То, что я увидел, не
поддавалось передаче обычными словами. Я оказался на том же острове, но он
же был и другой. Стояли высокие белые дома, окруженные фруктовыми деревьями,
пели на ветках райские птицы, бегали свободно животные, ласкаясь и тыкаясь в
ладонь. Небо было светло-голубым, и на нем светило умиротворенно мягкое
солнышко, доброе и ласковое. Я пошел дальше, оставив извивающегося от боли
Омар Ограмовича. Потом решительно вернулся и хотел заколоть его суком. Но
его уже не было, только какая-то черная блестящая падаль уползала в кусты,
зарываясь в землю.
Расправившись с основным своим другом-врагом, который преследовал меня
на протяжении всего моего галлюцинирования, который только и говорил о
светлой, но испохабленной мной самим памяти моих родителей, я через его
глаза смог увидеть ту землю, которой она была по-настоящему. Я шел вперед,
прижимая кровавыми ладонями его глаза к своим глазам, и не мог оторваться от
чудесного мира, мира, который преобразовывался передо мной ежесекундно.
Исчезли холода, исчез снег, расцвели пышно зеленые кусты и деревья,
заволновалась вся трепетная хлорофилловая жизнь, и я понял, что человек
никогда и нигде не бывает один, даже если он идет по забытой Богом дороге, и
даже если он сам Бог.
Я снял с левой руки лайковую перчатку и увидел тяжелые розово-багровые
пятна и язвы мокнущей экземы. Никому дела не было до того, что я мучаюсь,
что я испытываю огонь и дергающую страшную боль в руке. Врач, который
однажды бинтовал мою руку, предварительно намазав ее какой-то вонючей
зеленью, плакал. Я запомнил того врача и берегу его в памяти, потому что мы
все из нее выбрасываем - и добрых, и злых, хотя последних реже, они
впиваются в нашу душу и травят ее до конца, эти дохлые животные
человеческого сообщества.
Врач был молодым и слабым. Он вытер слезы, похлопал меня по плечу и
предложил выпить мензурку спирта. Мы сели за столик, покрытый марлей, он
выгнал медсестру из кабинета и сказал мне нежным голосом:
- А ты знаешь, что от таких вещей умирают?
- Нет.
- Нет, но ты представь, что если такое творится снаружи, то что тогда
происходит внутри ?
Что мог я ему ответить. Я выпил мензурку спирта и налил еще ему и себе.
- Тебя как зовут?
- Петя Калибанов.
- Так вот, Петя Калибанов, разве дело в том, что я умру сегодня-завтра,
а ты на несколько десятилетий позже? Разве что-нибудь существенно изменится
на этом острове? Вряд ли. Да нет. Ничего не изменится. И на кладбище ничего
не изменится, только обветшают кресты, да места станет меньше, да могилы
дороже, да вороны будут тяжелее летать, обожравшись человечиной. Я выколол
глаза своему призраку и Учителю, который насиловал меня с малых лет, который
провожал меня по разным временам и эпохам и говорил, что я ничтожество, что
нечего жить ничтожеству в таком мире, а ты посмотри, как этот мир прекрасен!
Я протянул ему склизкие крупные глаза Скалигера. Петя Калибанов с
мерзостным смущением на лице прилепил их к своим глазам и воскликнул: "О! Да
мы с тобой не спирт пьем, а дорогое французское шампанское! И вокруг девицы,
и красивые такие, такие изящные и так одеты, как от Юдашкина и Зайцева
вместе взятых. Вот ребята устроились: всю жизнь за государственный счет
одевают и раздевают самых лучших девушек нашего острова.
- Калибанов, тебя куда повлекло? Ты посмотри шире на вещи!
- Я и так смотрю. Вот мой кошелек. А в нем не тридцать рублей, а три
тысячи долларов. Теперь я смогу поехать в отпуск куда-нибудь на Канарские
острова и прихватить с собой девочку Жужу.
- Кто это такая?
- Да одна несчастная полувенгерочка.
- Расскажи мне о ней.
- Да ничего особенного, - Калибанов положил глаза на стол и обернул их
тряпочкой. - Была у нее мать, спилась, шаталась, потом решила продать
квартиру, да нарвалась на чурок, ну, естественно, ни денег, ни жизни.
- А где же теперь Жужа живет?
- Я взял ее к себе, пока моя мама в больнице лежит. Я ничего не говорю,
но ведь надо как-то помочь.
В дверь кабинета постучали.
- Кто там еще? - добро и расслабленно спросил Калибанов.
- Я думаю - это за мной!
Опираясь на Платона и генерала, стоял обезглазенный Омар Ограмович,
который опять приобрел довольно приличный старческий вид и указывал на меня
скрюченным пальцем, говоря: "Прошу помочь, господа-товарищи, вот что он
вытворил! Вы видите мои глаза в марле на столе. Он мне их садистски вырезал.
Прошу помочь".
Я было рванулся с места. Но крепкие руки отожравшегося и мясистого
Платона взяли меня подмышки и поволокли за собой, как какую-то тряпку. А
Калибанова просто оттолкнули да так, что он, ударившись о дверной косяк,
упал замертво. Что будет делать его Жужа, что будет делать его бедная
больная мама? Что им надо было на острове и зачем они родились, чтобы
Калибанов мог выслушать от меня белиберду и выпить мензурку спирта, да
поплакать над моей гниющей рукой? А что мы все делаем, как не жалеем друг
друга, даже не признаваясь в этом? Идем, смотрим друг на друга и думаем, вот
пройдет несколько лет, и ты, сосед, помрешь, а, может, и я, так что делить,
давай лучше почаще одалживаться друг у друга и забывать долги.
Меня посадили в клетку, металлическую клетку, помещенную на телеге.
Клетка была из обычной нержавейки, для перевозки тары из-под молочных
продуктов. Что они могли сделать со мной, Богом, я даже не представлял.
Вызвать попа, который бы меня стал приводить в разум, вызвать родителей,
которых они же и отправили на тот свет непомерным трудом и ежедневной
борьбой за жизнь? Нет, лучше бы вызвали первую учительницу по литературе,
которая изредка приходила в школу и вела уроки вместо Омар Ограмовича. Весь
класс, с изнеможением, смотрел на ее иудейскую красоту, на алую полоску губ,
на гордый носик, на тонкую талию, с высокой попкой, безупречно обтянутой
черной юбочкой, а особенно нравилось всем, когда она ходила по классу: мы
только и слышали ее размеренные каблучки, осторожные такие, неспешные.
Однажды она почему-то подошла ко мне, взглянула на руку в перчатке и
погладила по голове. Где вы, Анна Матвеевна Рабер? Вы-то реальное лицо.
Вы-то можете всем сказать, что я был очень талантливым мальчиком, вы любили
меня. И об этом сказали моей тогда еще живой маме. Она приходила проверять,
как я учусь. А вы сказали ей о моем сочинении, а потом, что вы очень меня
любите, и если бы я был хоть немного постарше, вы бы перевелись в другую
школу и забрали меня с собой, потому что Омар Ограмович очень нехороший
человек. Очень.
- Да чем же он плох, милая Анна Матвеевна?
-Он заставляет его быть выше и ниже всех. Вы меня понимаете?
-Пока нет. Наша семья живет в странном мире. Отец не выходит из
больницы -по ночам кричит, он же воевал и на самом страшном участке. А я,
знаете ли, не люблю Юлия. Хотя глупо это. Но он мне, как чужой. Да и рожала
его я очень тяжело. Не то что не люблю, но очень он самостоятельный.
- Ну тогда отдайте мне его. Отдайте.
- Я не имею права, милая.
Я слышал ваш этот разговор. Но я бы не пошел с вами, Анна Матвеевна. Вы
потом все равно уехали с острова, уехали туда, откуда можно смотреть на всех
нас, как на дураков. Пусть я буду таким дураком. Пусть меня другие дураки
везут в железной клетке и придумают какую-нибудь мерзкую казнь. Но они не в
силах изменить что-то. Вы понимаете. Пошел галлюцинаторный процесс. Уже ни у
кого ничего нельзя остановить. Сдвинулось время и потекло. Куда и зачем -
это второй вопрос. Помните Пушкина: "Куда ж нам плыть?". Это - не главное.
Главное - плыть. И все же я не смог окончательно вот так с вами расстаться.
Я выследил, когда вы были одна в учительской и бросился к вам на шею. От вас
пахло французскими духами, тонким запахом иерусалимских камней и орехом. Я
никогда не забуду этот запах женщины, которая свела меня с ума в детстве. Вы
целовали меня, прижимали, тискали, смеялись, и ваши великолепные зубы были
превосходны.
- Уедем, Юлий, уедем, ты здесь погибнешь.
- Я не могу. Я должен пережить смерть родителей, я должен создать рой
фантомов, попытаться из них хотя бы сделать нормальных людей, я не смогу,
потому, что я там буду один. А ты погибнешь в авиакатастрофе. Я даже вижу,
как ты, израненная, будешь лежать на белом снегу, обнажится твоя наполовину
окровавленная нога и белая ягодица и жуткий чукча, испробовав тебя на
живучесть лыжной палкой, расстегнет свой тулуп и изнасилует. Как? Больно?
- Я не могу сдержать слез. Ты видишь все. Но я этого не страшусь. Во
всяком случае до этого момента мы будем вместе. И ты, может быть, сможешь
мне чем-то помочь?
- Я могу тебе сейчас помочь. Какая ты Анна Матвеевна - ведь ты Николь.
- Боже мой! - только и сказала Рабер и тихо отошла в сторону.
- Для меня все кончилось. Моя голова превратилась в сгусток, в котором
происходят разнообразные интересные и пугающие процессы.
- Но как же твой трактат о слове? Ты зачем писал его?
- Я его присвоил от сущности Скалигера. Я вошел в его образ, а он вошел
в мой. Я вызвал его, а он зовет мой обратно. Но обратных путей нет. Россия
никого никогда не отпускает обратно. Россия - это смерть.
А ты все плаваешь в феодосийском море. Кушаешь всякие сладости,
наслаждаешься солнышком, разглядываешь с любопытством, что же скрывается за
плавками молодых мужчин, которые нарочно все чаще и чаще проходят мимо тебя
по горячему песку пляжа. Если бы они знали, что ты любительница маркиза де
Сада, то непременно бы накинулись на тебя скопом и доставили тебе
удовольствие. Но это знаю я, а я далеко, в этой чертовой России, на этом
острове, который сам себе изобрел, как символ, и теперь живу в этом символе,
и боюсь за него, создавая попеременно то отталкивающие, то добрые образы из
сказок своего больного ума.
Посадили в клетку. За что? Отпустите, сволочи! Почему у нас, если
кто-то в форме, за которую я плачу налог, он же меня в клетку и сажает. Что
за порядки? Приказываю отныне всем ходить в цивильном.
- Вы это правильно заметили, - сказал Арон Макарович Куринога.
- Куда ж вы подевались, Арон
- Да мы как-то с Лией Кроковной заплутали в дебрях любви. Вы истинный
писатель, Скалигер! И это я говорю серьезно и глубоко.
- Благодарю.
- Не надо благодарностей. Я теперь понял, куда вы всех нас рожденных
вашим гениальным умом завели. Вы показываете нам Россию? А чего на нее
смотреть? Вы что: Радищев, "Из Петербурга в Москву"? Вы что: " Пострашнее
Пугачева "?
- Не издевайтесь.
- Я просто хочу сказать, что вам пора от всех нас избавляться. Иначе
будет плохо. Вы нас расселите. Вас убьют и некому будет заниматься
ассенизаторством.
- Как же мне избавиться от вас, если я сошел с ума? Даже Платон,
которого я искренне ненавижу, - стал реальней реального. Посмотрите на его
рожу. А то, что они вместе с генералом, который помог Платону, засадили меня
в клетку? Это что? Выдумки?
- Вы забываете, что вы Бог, милый Юлий. Ваша субстанция возвышенна. Что
бы с вами ни случилось здесь, вы прекрасно будете себя чувствовать в другом
месте, вот где - не могу сказать.
- В серафических слоях атмосферы?
- Возможно. Там ваши родители. Вам поможет Петр Калибанов. Он хоть и
молодой врач, но делает сложнейшие операции. Поверьте мне.
- Я вам верю. Я верил и верю во все то, что напечатано. И старался
всегда читать только то, что невозможно понять.
- Вот и следствия. А надо б Антошу Чехонте. Без затей.
Недалеко стояли Лия Кроковна, Аркадий с воблой и монтер Кондер. Я
взглянул на них с сожалением. Они все исписаны мной, все рассказаны до той
поры, за которой начинается анархистская человеческая физиология и которую,
может, и в самом деле стоит продолжить. А не читать Антошу Чехонте, как того
советует сытый и удобный Арон Макарович Куринога.
- А я не согласен, Скалигер, чтобы какая-то падаль, типа генерала,
могла руководить мной! Ты прекрасно знаешь мою подлую и счастливую жизнь:
кого хотел - того имел. А генерала я не хочу. Тем более, что это не генерал
- это Гришка Ручинский, спиздивший шинель у Платона. Так ведь?
Я согласно кивнул головой.
- Эй, Платон, пидорас, как говорил наш незабвенный вождь, твой-то
генерал, было время, у тебя шинель пиздил, а ты его поручения выполняешь!
Платон повел оловянными глазами, с него как будто спала какая-то пелена
и он радостно задумался: "А я-то, черт, все интересуюсь, кого это он мне
напоминает? А это Гришка Ручинский".
Платон поймал Гришку Ручинского и стал сдирать с него генеральские
регалии.
- Что ты делаешь, олух, идиот, а еще Платон?
- Ты меня больше не обманешь, сучье вымя. Тоже мне генерал в чужой
одежде. Твоя власть кончилась. Началась моя.
Кондер подскочил к Платону, пнул его в тяжеленный зад и побежал легко и
непринужденно.
- Зачем ты обижаешь органы? - плаксиво спросил Платон.
- А что у тебя еще можно обидеть? Куда кошку дел, засранец?
Кошка. Кошка. Я вспомнил, когда меня взял Платон, после какого-то
необыкновенного соития с чем-то - напоминавшим по своей сути и внешности
кошку.
Все случилось, как в страшном сне. Да, я был близок с Лизой. А потом
потерял сознание, и меня тут же подобрал Платон. А рядом лежала разодранная
кошка. Они преследуют меня всю жизнь. Я с детства бегал за ними по
лестницам, чердакам, песочницам, и все время они убегали от меня. А когда
заводил домой, то они выпрыгивали из окна и разбивались. Они не хотели жить
со мной. Так, чего не хотели: жить или существовать?
89
Тебе не стыдно плавать в феодосийском море, когда твой поклонник, хотя
и безумный, видит страшные сны, и просыпается, садится за машинку и пытается
передать весь тот ужас, который его заставил кончить легкое пребывание во
сне? А видел я вещь неприятную, будто нахожусь меж трех старух, и старухи
эти обнаженные и охвачены предсмертными судорогами, и ни накрыть я их не
могу, все моментально сгорает, ни помочь ничем. Одна подтянула сизые тонкие
ноги к животу, они у нее пошли пламенем, костлявыми руками раздирает глаза,
которые покрываются, словно пластилином, расплавляющимися веками и кричит:
"Нет, я еще не умираю!". А тебе не стыдно есть сладкие сочные груши, покупая
их по дешевке у носатых симпатичных представителей кавказского племени,
перемигиваться с ними и говорить им невесть что, обманывать, обещать, что
придешь на свидание на гору Суфруджу? Болтушка и раскованная девчонка.
Неужели ты не понимаешь, что твои загорелые ноги в юбчонке, значительно выше
колен, производят на них такое же впечатление, какое, допустим, "Капитал"
произвел на юного Владимира Ульянова. А? Я всегда говорил, что там ходить
надо только в спортивных штанишках. Засранка ты. Уехала. И слова не сказала.
Я, может быть, тоже бы оторвался от всех и катанул вместе с тобой к горам и
морю. Эх! А теперь сизыми серыми утрами, наглотавшись наркотиков, колес, как
их еще называют, я пишу роман, который никак не может кончиться. И не знаю -
почему. В нем нет фабулы? В нем нет героев? В нем нет мыслей? В нем есть
все. В нем нет только, и то пока, конца. Да и не хочется спешить, где еще я
смогу так спокойно, властно и безопасно путешествовать! Что такое Платон,
что такое генерал, что такое Омар Ограмович? Так. Чушь собачья. Хочу - будут
еще ползать по моему произведению, а хочу - нет. Вот тебя захочу и вытяну,
как какой-нибудь старик Хоттабыч, из песка, в мокром купальнике, нет, а еще
лучше из душа, где ты, ничего не подозревая, всегда, уверен, рассматриваешь
свою расщелину и удивляешься: почему же мужики так падки на нее. А я
совершенно равнодушен. Мне не щели твои интересны, мне интересен твой злой
язычок и слишком продолговатый и слишком умный мозг, как у плотоядного
зверя. Готова сожрать, кого угодно, и не подавишься. Ты и мне говорила - мол
не так причесан, денег что ли жалеешь на прическу. Что ж, я пошел и сделал
химию. Ты меня узнала? Нет, сделала вид, что я полудурок. И я их остриг
наголо. Теперь вот хожу во всем черном: шляпа, пальто, брюки, рубашка и
лайковая перчатка. Все, говорю, посвящается тебе, потому что твой любимый
цвет -черный. Мне плевать, с кем ты сейчас вертухаешься в вечерних кустах
Черноморья. Мне главное, чтобы ты думала обо мне.
- О, любимый мой, о, мой сладкий! Как я соскучилась по тебе! Ты такой
дурачок, такой бешеный и ревнивый, что я не могу избавиться от тебя. Ведь
мужики не понимают, что, чем больше даешь чужому, тем больше хочется дать
родному, близкому человеку. Так? Да?
- Это ты откуда голос подала, шлюшка?
- А то ты забыл?
- Постой, постой. Твой душ рядом?
- Ну, конечно.
90
Алексей Федорович, вы единственный человек, который может утихомирить
дикие страсти острова. Вы тот, кого ждала Россия-остров, вы совершенно
непонятны, вы никем не узнаваемы, вы полностью аполитичны, и вы уже ничего
не хотите. Не так ли, дорогой философ Алексей Федорович? Лосев молчал. Что
ему наши забавы, наши игры! Он по-настоящему велик, хотя я для него Бог.
- Вы, Скалигер, мальчишка! Бессовестник! Вы забрались в такую мозговую
хлябь и теперь просите помощи. Ну, положим, я помогу. А что вы будете делать
с этим пространством, на которое по своей несмышлености набрели и на котором
насажали своих фантомов? Ведь это не шутки. Вам правильно сказал Омар
Ограмович, хоть он теперь и ослеп, что вы найдете здесь свой конец, что вам
надо принимать решение: уходить или не уходить с этого острова?
- А что вы посоветуете?
- Оставьте все Терентию. Он - мужик. Это он создал "Отделение No 6" и
всех туда загоняет, как зверей. И правильно делает. Нельзя, чтобы на таком
пространстве предавались анархизму, галлюцинациям и вечному празднеству
мысли.
Пожалуй, я уйду с острова. Мне не жаль. Он всех моих фантомов
переловит, и вас в том числе, и засунет в клетку, и с Аграфеной будет огурцы
солить и мясо жрать. Не для того я выполз из матери, чтобы свое кровное
отдавать, мы с ним еще встретимся и решим эти вопросы.
- Вы что, не понимаете, что станет с этим пространством? Сейчас - хаос,
но он продуцирован мной, одним, а потом будет знаете что - колья и клетки
Терентия. Едрена вошь, как он выражается. Русский народ нельзя допускать до
власти никогда. Он все перепохабит, все переломает, увлечется идеей и всех
за собой поведет, да так далеко, что обратной дороги не сыщешь. Просто ему
периодически надо рассказывать сказки: о мире, о войне, об экологии, об НЛО,
о мафии... И ему будет очень хорошо. Он будет голодать, страдать, получать
мизерные деньги, но будет горд тем, что живет. Нельзя ущемлять никаких его
интересов, иначе он просто набьет тебе морду и не заметит, как это сделает.
А вы, Лосев, идеалист. Ваши тома мудрости заглатывают сокровенное в
человеческом бытие, но не дают опереточного знания жизни. А тех, кто именно
так понимает жизнь - их 90%. Не надо плевать против ветра. Вы уже видели,
как наши орлы устроили дуэль. То-то.
Алексей Федорович отошел от меня. Сел на пенек. И загорюнился.
- Я, может быть, и не все так реалистично понимаю, но чувствую
надвигающуюся катастрофу. Уничтожится интеллектуальный оазис, я имею в виду
наш остров. В нем, только в нем, скрыты потенции мысли всей планеты.
- А что мне до планеты? Мои галлюцинации водили меня по Франции,
Германии, Австралии и прочим странам. И что там? То же самое барахло. Много
людей топчет свет, Все хотят уюта, богатства, любви, уважения. Но многие из
них не люди, а фантомы, не мои, предыдущих, подобных мне. Они остались без
руководителя. Он бросил их. Так бросил всех Христос. Ему надо было
уничтожить созданные им фантомные образования и остались бы только те, кто
мог бы ответить за его божественные притязания. Он попытался это сделать. Да
что толку. А Россия - вредная страна. Никто ее не любит, никто за нее не
страдает, никто за нее не примет смерти. Вот объяви сейчас всенародно: кто
хочет отдать свою жизнь за Россию, и она будет дальше процветать. Я думаю
найдется один, да и тот с головой набитой горохом.
Лосеву надоело слушать мои измышления, и он заснул на пеньке, подвернув
коленки. Эх, старичок. Прощай, старичок.
Вот так всегда: посочувствуют, нечто почувствуют, а потом - дрых в
летаргический сон, как Гоголь. Поди теперь догадайся, что хотел сказать этот
долгоносик, когда все твердил - "Лестница, лестница". Другой радетель за
Отечество - совсем из дому убег, не говоря уж об остальных. Были два парня,
которые жили весело, играючи, как и следует жить на Руси - это Пушкин да
Лермонтов. А все остальные - статисты. Не люблю Синявского, а, в основном,
прав старик. Все - пустота. И в Пушкине - пустота, и в Лермонтове -пустота,
и в России - пустота.
Затосковал я. Затосковал по своим родителям. По отцу, по матери. То
были, и казалось, как сказала Лиза, рядом, а теперь опять обман. Где же вы?
Видите ли вы меня? Понимаете ли вы, что ваш сын сошел с ума? И говорит
неведомо с кем и неведомо о чем. Дайте хоть знак какой, может, я смогу хоть
немного отвлечься от тяжелых и больных мыслей, которые изъели мой мозг и мою
ладонь. Как больно, когда тебя никто не слышит!
- Не жалуйся, сынок, - ответила мне мама.
- Милая, родная моя! - я кинулся к ней в объятия. И не смог ее обнять.
- Не надо этого делать, ладно.
Я согласно закивал головой.
- Мы смотрим за тобой. Ты носишься по свету с какими-то странными
личностями. И брата убил. А что он сделал тебе? И соседку. И глаза учителю
выколол. И сейчас скрылся от врачей в какую-то глушь. И кошку изнасиловал.
Ты больше не сможешь так долго быть здесь. Ты много натворил
безнравственного, ложного, гадкого. Я понимаю, что это от безумия, которым
ты заразился после нашей смерти. Ты возомнил, не без воздействия своего
трактата о слове и Омара Ограмовича, что ты великий человек. И твой мозг
лишился определенных границ, которые позволяют ему жить в этом мире. Но это
не так. Я не могла забеременеть, и мне он помог, чисто хирургически. Ты от
семени отца.
- А где отец?
- Сейчас он появится. Он зашел в магазин купить тебе что-нибудь поесть.
Ты же не ешь уже более года.
- Я не понял!
- Ты лежишь в палате шестой, где лежат все пациенты, подобные тебе.
- Вы не умерли?
- С чего ты взял? Мы живы и здоровы. Мы работаем. Отец вот продает
газеты по вечерам. И неплохо зарабатывает. А я получаю хорошую пенсию. Нам
хватает, чтобы и жить, и платить за тебя.
- Я что - в клинике?
- Я бы не стала так говорить. Ты на острове. Там, где все такие, как
ты.
- Я прокаженный?..
- Да...
Я разрыдался. Значит, все, что я думал, все, чем жил, о чем размышлял,
по чему тосковал, - это лишь плоды прокаженного сознания.
- А как же Россия?
- С ней все в порядке.
Пришел отец, запыхавшийся, старый, усталый. В руке у него была авоська,
набитая фруктами и из нее торчал батон хлеба с отрубями.
- Ты ведь так любишь, сынок?
- Отец, ты не обманываешь меня, ты жив?
- Мама тебе говорила? Я не знаю, как ответить на этот вопрос.
- Ответь мне, отец! Ответь.
- Сейчас, сейчас, дай передохнуть...
Он сел на стул, предварительно скинув плащ, достал коробок спичек,
сигареты и закурил. Он жалостливо смотрел на меня. И в то же время я помню,
как он тогда еще, когда хоронили, пытался что-то сказать. Такое же выражение
было у него и сейчас.
Я протянул руку в лайковой перчатке к его сигарете. Он помог снять мне
перчатку и я увидел окровавленный, залитый гноем кусок мяса.
- Это все, сынок! Ты меня понимаешь?
Он подошел ко мне, поцеловал. И быстро вылил на меня целую бутылку
бензина. Коробок вспыхнул, как факел. Одеяло, простыня, моя одежда и он
слились в одном неудержимом огне.
- Уходим. Уходим, милый мой, отсюда. Навсегда. От всех.
Охваченные кольцом бушующего пламени, мы блаженствовали. Я чувствовал,
как в нем прыгали Грета, Анела, Лиза, Флора, Ликанац, Куринога и
многие-многие сотворенные мной персонажи больного мозга.
Один Омар Ограмович стоял посреди дымного пространства без глаз и
протягивал слепо руки туда, где должна была, по его мнению, располагаться
прекрасная, но ушедшая страна. А может, остров? Ведь французы были не
дураки, коль писали именно так?
- Мамочка, милая моя, живи и не возвращайся к нам. Мы -безумные.
КОНЕЦ
Литературно-художественное издание
Никонычев Юрий Васильевич
Грезы Скалигера
Роман
тех. редактор А.Латур
компьютерная верстка Ю. Эссен
корректоры Р. Келлер, М. Бовуазен