Оцените этот текст:




     ---------------------------------------------------------------------
     Станюкович К.М. Собр.соч. в 10 томах. Том 10. - М.: Правда, 1977.
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 7 апреля 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------


                                                   Посвящается М.И.Полованец




     Перед    рождественскими   праздниками   клипер   "Нырок"   стоял    на
неаполитанском рейде.
     Было холодно и неприветно. Хлестал дождь.
     По  временам налетали шквалы,  и  "Нырок" изрядно клевал носом.  Солнце
изредка показывалось, пригревало и снова скрывалось за серыми облаками.
     На клипере только что пообедали,  как в кают-компанию вошел черномазый,
красивый молодой неаполитанец Пепино.
     Вздрагивая от холода в своем довольно легкомысленном пальтишке,  Пепино
стал  просить,  умолять,  наконец требовать,  чтобы  офицеры купили  у  него
превосходные кораллы, камеи, кольца и брошки, которые он показывал, открывая
своей сухой, довольно грязной рукой небольшой ящик, полный соблазнами.
     Никто не покупал.
     Только два мичмана заглянули в ящик.
     Но, вероятно, вспомнив, что в карманах у них ни "чентезима", они нашли,
что кораллы неважные и не настоящие, и даже не спросили о цене.
     Итальянец возмутился.
     - Это не настоящие! - воскликнул он.
     И он клялся, что таких кораллов нет нигде на свете.
     И,  истощив свое красноречие,  он  быстро "отошел" и  уже  добродушно и
быстро затараторил о  том,  что не  купить чего-нибудь для "belle signore"*,
как русские, было просто безумием со стороны офицеров.
     ______________
     * "Прекрасной синьоры" (итал.).

     - Не  то,  -  возбужденно кричал  он,  -  бедные синьоры проплачут свои
глазки на своем дальнем севере оттого, что они так бессовестно забыты своими
друзьями, - подчеркнул он, лукаво и весело подмигивая черным глазом.
     Однако  его   угрозы  не   действовали  даже   на   пожилых  соломенных
мужей-моряков.
     Тогда Пепино,  полный уверенности,  воскликнул,  что русские синьорины,
конечно,  разлюбят офицеров,  если они не привезут какого-нибудь сувенира из
Неаполя.
     Мичмана только расхохотались.
     Зато  старший  офицер  и  старший механик не  смеялись,  но  любопытнее
заглядывали в ящик итальянца и, казалось, при публике не хотели покупать.
     Тогда  итальянец,  видимо потерявший терпение при  виде  такой глупости
русских, бешено крикнул что-то, вероятно, не особенно лестное для моряков и,
негодующий, выбежал из кают-компании на верхнюю палубу соблазнять матросов.




     Матросы добродушно и  ласково потрепывали по спине итальянца,  говорили
ему:  "бон" и больше мимикой,  чем словами,  объясняли, выворачивая карманы,
что денег нет.
     - Аржану-но. Понимаешь, черномазый?
     Пепино  добродушно смеялся,  тоже  ласково трепал  по  спинам матросов,
показал маленькую серебряную монету и старался пояснить, что довольно и этой
монетки,  чтобы  купить  какую  угодно  вещь.  Нечего и  говорить,  что  эти
торопливые  слова  подкреплялись необыкновенно выразительными пантомимами  и
жестикуляцией Пепино.
     Пожилой,  рыжеватый боцман  Антонов  подошел  к  итальянцу и  несколько
застенчиво стал спрашивать цену маленького кольца.
     Пепино  запросил  двадцать  франков,  показав  два  раза  свои  грязные
пятерни.
     В  ответ боцман обругал непечатным словом итальянца и  показал свои два
просмоленных корявых пальца.
     Подвижное лицо итальянца выразило изумление.
     - Только для "russo" продам за десять! - воскликнул итальянец.
     И Пепино решительно сунул кольцо в карман штанов боцмана.
     Взвизгивая,  чуть не умоляя, он частью словами, частью жестами старался
объяснить, что у него дети, и что он еще не обедал.
     - Манжаре,   это  значит  черномазый  насчет  еды!  -  не  без  апломба
проговорил подошедший курчавый, черноволосый фельдшер.
     Кончилось тем, что итальянец отдал кольцо за два франка.
     - Еще итальянцы, а жулики, - проговорил фельдшер.
     - Наших,  что ли, мало! - раздраженно бросил боцман. И строго прибавил:
- Везде,  братец ты мой,  манжарить нужно. Или тебе это невдомек, фершалу? А
еще тоже образованный.
     И,  стараясь скрыть довольную улыбку от покупки, боцман завернул кольцо
в конец шейного платка.
     - Это вы для кого, Арсентий Иванович?
     - Для тебя,  умника,  -  резко оборвал боцман, - тоже тебе, хорьку, все
пронюхать надо, - прибавил боцман.
     - Я  по  своему рассудку сам могу понять,  для кого купили супирчик!  -
конфиденциально произнес  фельдшер и  прищурил свои  плутоватые,  быстрые  и
несколько наглые глаза.
     - Ты зря не виляй хвостом. Так-то лучше, Абрамка; от твоего любопытства
чутье пропадает... Еще помрешь, - усмехнулся боцман.
     - Не бойтесь, Арсентий Иваныч, я знаю, про что знаю. Слава богу, тут-то
у меня есть, - указал фельдшер на свой лоб.
     - И знай, пока морда цела! - вдруг окрысился боцман.
     - То-то  и  видно ваше необразование,  а  туда же супирчики!  -  не без
снисходительного презрения произнес фельдшер и однако благоразумно улизнул.
     - Сволочь! - кинул вслед ему боцман.




     В  эту самую минуту мелкими шажками приблизился среднего роста довольно
видный,  полноватый человек,  свежий, румяный, гладко выбритый, с пушистыми,
приподнятыми кверху  усами.  На  толстом мизинце сверкал маленький брильянт.
Это был Петр Иванович Приселков, старший судовой врач на "Нырке".
     - А ты что же, Антонов, не явился ко мне показаться?
     - Запамятовал, вашескобродие.
     - Скажите,  пожалуйста,  отчего же  это ты мог запамятовать,  а  сам же
жаловался. Ступай сейчас в лазарет, осмотрю.
     И они спустились вниз на кубрик, в маленькую каютку, где был лазарет.
     - На  что же  именно ты,  братец,  жалуешься?  -  мягко и  искусственно
ласково спросил Петр Иванович,  слегка вытягивая грудь и  принимая серьезный
вид авгура.
     - Внутре ничего не оказывает, вашескобродие.
     - Да где же "оказывает"?
     - Нигде, вашескобродие. Тоской болен.
     - Тоской? - удивленно спросил доктор, - отчего же ты тоскуешь?
     - Смею доложить, вашескобродие, ото всего.
     - Как от всего? Например? Рассказывай.
     - Самые, можно сказать, нудные мысли лезут в голову, так ее и сверлят.
     - Гм... - глубокомысленно протянул Петр Иванович. - Так сверлят?
     - Точно так, вашескобродие. Ровно бурав в башке.
     - Ты говоришь - бурав? И часто?
     - Чаще по ночам, вашескобродие.
     - Д-а-а. Ложись, я тебя осмотрю.
     Но, прежде чем лечь, боцман возбужденно и быстро стал говорить какую-то
чепуху,  среди которой вырывались и  самые здравые речи.  Подавленный боцман
быстро лег на койку и  несколько испуганно взглянул на доктора возбужденными
глазами.  Казалось,  больной  испугался доктора главным образом оттого,  что
Приселков заговорит боцмана.
     Недаром же  Петра  Ивановича матросы называли "стрекозиным старостой" и
не  без  основания считали,  что  он  "очень о  себе полагает",  так как был
уверен, что он самый башковатый человек на свете.
     - Ну, рассказывай, Антонов.
     - Насчет чего, вашескобродие?
     - И  глупый же ты,  Антонов;  по порядку рассказывай,  где и как у тебя
болит.
     - Я  уже  обсказывал вашему скобродию,  что  форменно ничего не  болит,
только в башке сверлит.
     - Когда же это началась?
     - Еще в Кронштадте; все беспокойная дума донимает.
     - Насчет чего?
     - А насчет всего;  одна тоска, и никуда от нее не уйдешь. Даже перестал
настояще заниматься службой.  И  прежнего форца нет,  и форменно матрозню не
привожу в  чувство,  даже ругаюсь без всякого старания.  А,  кажется,  знают
боцмана: в струнке держал, а теперь - одна скука.
     - Так  ведь это,  Антонов,  хорошо,  что  ты  перестал быть идолом,  по
крайней мере перестал быть грозой.
     - Хорошего-то мало,  вашескобродие,  когда заболел тоской.  Особенно по
ночам тяжело,  и такая-то глупость лезет в голову, что и не обсказать. И все
будто и  перед людьми виноват и других виноватишь.  Будто вовсе люди бросили
без всякого внимания. Обижают своего же брата. Отчего это без обиды никак не
проживешь?
     - Да кто же тебя притесняет? - удивился доктор.
     Боцман чуть было не  сказал:  "Да твоя же глупость",  но вместо этого с
страдальческой улыбкой проронил:
     - Никто, вашескобродие.
     "А то заговоришь", - решительно подумал боцман и прибавил:
     - Так извольте осматривать, вашескобродие.
     - А ты,  братец ты мой,  не учи меня, я и сам знаю, на то я и доктор, а
ты матрос.
     - Слушаю,   вашескобродие,   -   промолвил  боцман,   и  в  его  глазах
промелькнула лукавая усмешка.
     Петр Иванович заметил это и озлился.
     - Ноги подыми.
     И  с  этими словами Петр  Иванович присел на  койку,  выслушал сердце и
грудь, потрогал живот и, поднявшись, сказал:
     - У  тебя все  в  порядке.  Скоро поправишься.  Тебе надо отдохнуть,  и
всякая тоска пройдет.
     - И чудные мысли пройдут, вашескобродие? - возбужденно спросил больной.
     - Разумеется. Главное - будь спокоен и ни о чем не думай.
     - Уж  пропишите лекарство насчет  того,  чтобы  ни  о  чем  не  думать,
вашескобродие.
     - Пропишу.  А  пока я  отправлю тебя на берег,  в Неаполь.  Там тепло и
солнце.  В итальянском госпитале тебе будет хорошо,  покойно; людей, которые
тебя так раздражают на  клипере,  не  будет.  Ты отлежишься там месяца два и
выйдешь таким же отличным, старательным боцманом, как и был.
     - Слушаю,  вашескобродие.  Только не  лучше  ли  будет поправка,  ежели
прикажете меня отправить в Кронштадт; по крайности свои люди присмотрят.
     - Вишь ты какой, больной, а воображаешь, что можешь учить. Говорю, ни о
чем не думай.
     Боцман внезапно раздражился и, видимо сдерживаясь, почти крикнул:
     - И  умные же  вы,  господа,  наскрозь понимаете,  а  вот  был Вячеслав
Оксентич,  наш старший врач,  царство ему небесное,  так он всякого больного
понимал,  а  главная причина -  добер был,  да  и  ума  был большого,  а  не
гордился.
     Петр  Иванович сделал вид,  что  не  слыхал этих слов,  и,  обращаясь к
вошедшему фельдшеру, приказал:
     - Дать ему порошки,  которые прописал, да смотрите, чтобы боцман больше
лежал на койке, и вечером доложите мне.
     С  этими  словами Петр  Иванович пошел к  капитану и  доложил ему,  что
боцман прихворнул и его надо отправить отдохнуть на берег.




     - Да чем он болен? - спросил капитан. - Кажется, здоровый человек.
     - У него маленькое переутомление, Александр Александрович, "neurastenia
cerebralis"*.
     ______________
     * "Неврастения мозга" (лат.).

     - Какое еще переутомление у матроса?
     - В  коротких словах это значит,  что нервы,  функционирующие на органы
речи...
     И  Петр Иванович с необыкновенным апломбом стал было продолжать длинную
лекцию, но капитан сказал, что ему нужно сию минуту ехать на берег.
     - Да я все равно нехорошо пойму то,  что вы,  доктор, мне расскажете. А
по-моему,  разнести бы боцмана,  он бы и  поправился,  а то нынче все нервы,
даже и у матросов.
     - Такие  времена,  Александр Александрович.  Наука говорит,  что  таких
людей  нужно лечить.  По  моему мнению,  боцман на  берегу скоро поправится.
Главное -  спокойствие.  Он просится в Кронштадт, но едва ли Италия не будет
для  него  полезнее.  Во  всяком  случае поживет месяц-другой в  госпитале в
Неаполе.
     Капитан  знал,  что  Петр  Иванович был  довольно ограниченный человек,
влюбленный в себя.  И,  что всего ужаснее, считал себя необыкновенно умным и
знающим и нередко раздражал своими словами даже не нервных людей.
     - А не лучше ли отправить его в Кронштадт, доктор?
     - Как угодно, Александр Александрович.
     - Да  я  спрашиваю,  не  как мне угодно,  а  как лучше,  -  раздраженно
воскликнул капитан.
     - Я  уже  доложил вам свое мнение,  кажется.  Как доктор,  занимавшийся
много лет,  знаю,  что лучше и  что хуже.  Вот почему я  и  говорю вам,  что
боцмана надо отправить на берег.
     - Ну что же, отправляйте. Не пропадет ли он там?
     - Я  буду навещать его,  Александр Александрович,  пока мы  будем здесь
стоять,  да и можно будет пускать к нему кого-нибудь из приятелей.  Только у
него их,  кажется,  немного на клипере.  Беспокойный и  не особенно приятный
человек.
     Когда доктор вошел в  кают-компанию и сказал старшему офицеру о болезни
боцмана,   Иван  Иванович,   приземистый  брюнет  лет  сорока  с   сердитым,
некрасивым,   раздраженным  лицом  педанта  старшего  офицера,  по-видимому,
особенно  близко   принявший  к   сердцу   положение  боцмана,   возбужденно
воскликнул:
     - Да за что же вы присудили, доктор?
     - Как присудил?
     - Да  хуже чем к  одиночному заключению.  Разве человека не  понимаете?
Ведь он с  тоски и в самом деле свихнется.  Один,  один,  да еще среди чужих
людей!  И это вы называете спокойствием!  Помилосердствуйте,  доктор!  Пусть
боцман пока останется в лазарете на клипере,  а если не поправится, отправим
его в Кронштадт.
     Доктор слушал старшего офицера с снисходительной усмешкой.
     - Удивительное дело,  ведь я не смею говорить о морском деле,  которого
не  понимаю.  Я  не  говорю ни об астрономии,  ни о  механике,  ни о  теории
ураганов.  А нет человека,  который бы не говорил о медицине, особенно бабы,
не  считал бы  себя вправе критиковать лечение врачей и  не ругал бы их.  Я,
слава богу, учился и много работал, и, кажется, знаю, что делаю.
     И,  словно  бы  желая  еще  больше  сорвать сердце  на  возмущающее его
нахальство публики,  еще  безапелляционнее и  докторальнее произнес то,  что
едва ли бы сказал, не встретивши противоречия со стороны профана.
     - Вы,  Иван Иванович,  думайте с  капитаном как вам угодно,  а я считаю
долгом сказать,  что не отвечаю за выздоровление больного,  если он не будет
немедленно же отправлен на берег.
     - Будто  бы?  -  раздался  с  конца  стола  насмешливый  голос  мичмана
Коврайского.
     - А вы врач, что ли?
     - Считаю себя только не влюбленным в себя авгуром и только мичманом.
     - И надо об этом помнить.
     - И помню.
     - Как  видно,  забываете.  Впрочем,  это общее правило:  каждый безусый
мичман думает, что он все знает. Это - в порядке вещей.
     - Как и в порядке, что жрец считает себя непогрешимым.
     Уже спор готов был разгореться, как старший офицер приказал Коврайскому
немедленно приготовить баркас и отправляться на нем с больным на берег.
     - Да как же,  Иван Иваныч. Доктор, смилуйтесь!.. Тоже у меня был дядя с
переутомлением,  и  тоже его отправляли из  Петербурга для отдыха в  Италию.
Нарвался на  врача,  который был глуп как сапог.  Хорошо,  что дядя пробыл в
Италии только три  месяца.  Там  совсем пропадал без  шельмы-тетеньки и  без
обычной обстановки и догадался удрать.
     Старший офицер беспокойно заерзал плечами.
     - Надо   уметь   исполнять  приказания,   чтобы   заставить  слушаться.
Пожалуйста, отправляйтесь с больным, - строго прибавил Иван Иванович.
     Таким образом,  благодаря самолюбиям доктора и старшего офицера, боцман
через два часа был в неаполитанском госпитале.




     Когда боцмана привезли в госпиталь, он как-то страдальчески взглянул на
мичмана и сказал:
     - Спасибо,  ваше  благородие.  Хотят  меня  доконать.  Нечего сказать -
умники!
     А мичман, словно бы виноватый, сказал боцману:
     - Да ведь я, голубчик, не виноват.
     - Никто не виноват,  ваше благородие.  Оказывается, виноватый один я, и
по своей же глупости.
     - По какой глупости?
     - Да тоже полагал,  что есть такие,  как Вячеслав Оксентич,  а  главная
причина -  очень уж полагают о  себе глупые люди;  оттого им и  самый полный
ход. Навестите когда, ваше благородие.
     С этими словами боцман вошел в небольшую, очень чистую комнату.
     Из открытого окна врывались снопы яркого солнца.
     К   больному  подошла  высокая,   белокурая  немка  и  нежным,   слегка
аффектированным голосом проговорила по-французски, указывая на кровать:
     - Вот  ваше  место.  Сейчас  же  ложитесь.  Доктор  сию  минуту  придет
осмотреть вас. Вы здесь скоро поправитесь.
     - Что она лопочет, ваше благородие, эта долговязая?
     - Она успокаивает тебя,  говорит,  что здесь поправишься.  Видишь,  как
здесь чисто.
     - В тюрьме еще чище, ваше благородие.
     Боцман, едва сдерживая себя, проговорил:
     - Я их,  подлецов, больше просить не буду. И без них улепетну... Крышки
не же-ла-ю... - и внезапно заплакал.
     Мичман стал  было успокаивать больного,  но  он  внезапно раздражился и
сказал:
     - Бросьте, ваше благородие, прежде ума припасите.




     Особенно тяжела была для больного ночь.
     Сон  не  приходил,  и  больной  в  полутьме  электричества  возбужденно
оглядывал комнату.
     Из окна доносился гул бушующего моря.
     Боцману казалось,  что он один и никуда отсюда не выйдет, и его забыли,
и в голове его пробегали мысли о прошлой жизни.
     Был  он  матросом форменным,  но  все-таки не  было ему никакой задачи.
Вместо службы была одна тоска.  То  попадался мордобой-капитан,  то  ревизор
неправильно кормил матросов,  то с углем выходили зазорные дела,  то старший
офицер зудил зря.
     Антонов не  раз толковал об  этом на баке и  раза два подавал претензии
адмиралам. За все это боцмана считали беспокойным человеком и наказывали.
     Он понимал, что все-таки держали его боцманом только потому, что он был
усердный и хороший боцман, и придраться к нему было нельзя.
     Особенно тосковал больной в эту ночь по Кронштадту.  Там, - думал он, -
было бы так хорошо ему, уютно в своей комнате, которую нанимал у сестры.
     Там жила и  Степанида Андреевна,  прачка.  Они вместе с сестрой держали
прачечное заведение,  а  боцман помогал им:  разносил белье  по  давальцам и
писал счета.
     И  сестра  и  Степанида вспоминались ему,  как  необыкновенно добрые  и
приветные женщины.  Он, напротив, считал себя грубым и вздорным и вспоминал,
как, возвращаясь нередко не в своем виде, обижал и сестру и Степаниду.
     И больному все эти несправедливости представлялись несравненно сильнее,
и  себя он считал безмерно виноватым.  "Сам же я  и есть скот настоящий",  -
думал он и просил бога, чтобы он избавил его от тоски.
     - Хоть бы доктор дал лекарство от нее!  -  громко говорил он и  в то же
время сознавал, что никакой доктор от тоски его не избавит.




     В маленькой комнатке становилось темней.
     В голове больного точно сидел гвоздь, и он вскрикивал:
     - Уберите меня, уберите!
     Предметы в  комнате представлялись больному какими-то странными,  и  он
испытывал ужас одиночества.
     Казалось ему,  что и  сестра,  и  Степанида,  и закадычный его приятель
Ипатка, старый баковый матрос с "Нырка", позабыли о нем.
     Он забыт всеми, и один, один, постоянно один.
     А давно ли они вместе с этим Ипаткой балакали и по праздникам после чаю
распивали не один полуштоф?
     В  такие  минуты друзья его  казались больному большими обидчиками;  он
раздражался и называл обидчиков свиньями.
     - А еще называли своим добрым приятелем! Кто их тянул за языки?
     Но  проходило  мгновение,  больной  одумывался  и  снова  раздумчиво  и
внимательно вглядывался в полутьму.
     Тоска охватывала его все сильней и сильней.
     "Черти вы и есть",  - уже совершенно здраво подумал боцман, вспоминая и
доктора, и капитана, и многих офицеров, и сестру, и Степаниду.
     - Вот поправлюсь, явлюсь на "Нырок", отслужу на клипере свой срок - и в
отставку.
     И  ему представлялось,  что в отставке,  на берегу,  жизнь будет совсем
другая, чем на судне. И он будет при деле, и люди будут лучше.
     И не надо обижать, а главное - не врать.
     - Небось, сестра всегда оказывала своему брату приверженность. Ты, мол,
один мой верный сродственник... И Степанида называла добрым человеком. А как
этот  самый верный сродственник и  добрый человек -  один  как  перст и  без
всякого призору,  так хоть бы весточку прислали. Форменные бабы и оказались.
Небось, сестра давится деньгами от давальцев.
     А точно гвоздь так и сверлил его голову.
     Наконец больной заснул.  Но  сон  его  был прерывистый и  необыкновенно
чуткий.




     - Братцы, спасите! - раздался из соседней комнаты тихий голос.
     Боцман присел на койке и стал прислушиваться.
     - Братцы, помогите! - громче сказал кто-то.
     В  соседней комнате  раздались мягкие  шаги,  послышался тихий  женский
голос, и крики стихли.
     - Верно, милосердная... только как наш русский понимает ее?
     И боцман, обрадованный, что рядом с ним русский, направился к двери; но
в  эту  минуту вошла белокурая немка и  своим слегка гнусавым,  искусственно
ласковым голосом проговорила, указав на койку:
     - Спите, спите, вам лучше будет.
     Но  голос  сестры,   вместо  того,  чтобы  успокоить  больного,  только
раздражил его.
     И он насмешливо промолвил довольно громко:
     - Чего ты зудишь, белобрысая? Лучше помалкивай. Дрыхни сама.
     Сестра Анна еще настойчивее повторила:
     - Dormez, dormez!*
     ______________
     * Спать, спать! (франц.)

     - Форменная ты дура и есть. Дрыхни сама.
     Немка погладила боцмана по голове.
     Он резко отдернул голову и сказал:
     - Проваливай, проваливай. Я и без тебя дорми; только бы бог дал сна.
     Сестра стала успокаивать по-французски боцмана.
     Но он сердито махнул рукой и отвернулся от нее.
     - Братцы, голубчики! - снова послышался голос из соседней комнаты.
     И сестра исчезла.
     "Тоже поправку выдумали;  доктора законопатили.  Надо проведать соседа.
Верно,  утром пустят, а не пустят, я без спроса пойду. По крайности будем не
одни здесь русские".
     Наступила тишина. Сосед смолк.
     Скоро заснул и боцман, но ненадолго.
     Пришла немка и,  увидавши,  что он лежит в платье,  разбудила боцмана и
показала ему, что надо раздеться и лечь.
     - Опять зазудила. Тоже вроде нашего доктора.
     Однако боцман,  приученный долгой флотской службой к дисциплине, тотчас
же разделся и лег в постель.
     Сестра затушила электричество, и в комнате воцарилась темнота.
     А боцман чувствовал себя еще беспомощнее, и ему казалось, что теперь он
окончательно всеми забыт.
     Сон не приходил.  И в голове боцмана пробегали мысли о том,  как хорошо
быть в Кронштадте и побалакать с умной Степанидой насчет того, как правильно
жить на свете и почему в мире так много зла.
     Из окна сильнее доносился гул моря.
     - Небось, в море погода. Видно, "зарифимшись" "Нырок".
     И прежний лихой боцман представлял себе,  что,  верно, на "Нырке" взяты
рифы, и он дует под тремя рифами, и подвахтенные уже спят в койках.
     И  боцман,   уже  во  сне,   рассыпал  артистическую  ругань,   вызывая
подвахтенных наверх брать четвертый риф.
     На другое утро, когда слабый свет проник в комнату, боцман проснулся и,
увидав себя в непривычной обстановке, сообразил, где он, и воскликнул:
     - Крышка!
     "Сегодня же надо утекать отсюда",  -  подумал он и,  открыв окно, жадно
вдыхал свежий, острый воздух раннего утра.
     Солнце  только что  поднялось из-за  Везувия,  и  верхушки гор  были  в
золотистой дымке.
     Напротив слегка вырисовывался в  тумане остров Капри.  Раздавался тихий
перезвон в церквах.
     В госпитале было еще тихо.
     - Ишь ведь, дьяволы, дрыхнут. Поди, не скоро дадут горяченького.
     И боцман,  словно зверь в клетке,  шагал по комнате взад и вперед,  и в
голове его пробегали мысли о  том,  как он  уйдет из  госпиталя и  явится на
"Нырок".
     Там  же,  может  быть,  он  узнает от  ребят насчет того,  как  живут в
Кронштадте сестра его  Иренья и  Степанида,  как  справляются они без него с
бельем.
     "Не вышла ли Степанида замуж?"  -  подумал боцман,  и жгучее озлобление
почему-то охватило его.
     - Бестолково бабье ведомство...  Обязательно перепутают.  Еще Степанида
побашковатее, а сестра - вовсе дура. Воображает, что умна, все сама может. А
главная причина -  очень льстится на мужчинов,  -  с раздражением проговорил
боцман.
     - Это ты про что, земляк?
     С  этими словами к  нему вошел пожилой,  чернявый,  коротко остриженный
русский матрос.
     - Ты с какого судна?
     - Боцман с "Нырка". А ты?
     - Рулевой с конверта "Грозящий".
     - Как тебя звать?
     - Иван Поярков.
     - Садись, - сказал боцман.
     И земляки пожали друг другу руки.
     - Ты чем же болен? - спросил боцман.
     Лицо матроса было худое и землистое. Все черты были заострены.
     В глазах горел лихорадочный блеск. Голос его был глухой.
     - Грудью.  Знобит все.  Да здесь в тепле полегчает. Дохтур обещает, что
выправит, - уверенно и радостно проговорил матрос.
     - Конечно,  выправишься. Я служил на конверте с одним фор-марсовым; так
он  тоже был  болен грудью и  страсть как поправился,  когда конверт вошел в
теплые места. Теперь словно бык.
     Матрос жадно слушал боцмана и видимо обрадовался.
     - А как тебя звать?
     - Арсентий-Иванычем зовут ребята.
     - А ты по какой причине в госпитале?
     - Зря.  По чужой глупости.  Ничего не болит,  только тоска, а меня сюда
законопатили.  Скорей бы поправка мне вышла в  Кронштадте,  а  вот дохтур не
пущает.
     И  боцман,  обрадованный,  что может поговорить с  земляком,  да  еще с
матросом,  как с ним "довольно глупо" поступили,  и при этом дал не особенно
лестные характеристики о докторе, капитане и многих офицерах.
     - А у вас на конверте как?
     Матрос сказал,  что пожаловаться на  начальство грешно.  Капитан добер.
Вовсе не  наказывает линьками.  И  старший офицер не очень допекает,  только
любит чистить по морде. Да только рука у него нетяжелая, и бьет без пылу.
     - А  как же он смеет,  ежели такого положения нет?  И  сами вы дураки и
есть, - вдруг прибавил боцман.
     Матрос удивленно взглянул на боцмана.
     - Нешто и ты, Арсентий Иваныч, не учишь нашего брата?
     - То-то я и был мордобоем; да, спасибо, нашелся человек. И ведь поди, с
виду совсем плюгавый был, - шканечный, а вовсе осрамил, как из-за меня попал
в лазарет.  Совсем не мог вынести бою.  А он же меня и спас, когда я упал за
борт. Этим самым меня он и оконфузил.
     - Ишь ты! - промолвил, вздохнув, матрос.
     Земляки долго разговаривали.
     Рулевой  часто  задыхался  и,   полный  надежды,  рассказывал,  как  он
поправится и  вернется в  Кронштадт.  Там  его  ждет  супруга.  Еще  недавно
прислала весточку.  Ждет не дождется.  Без тебя,  мол,  болезного,  места не
найтить.
     - Можешь ли,  Арсентий Иваныч, понять, какая у меня молодчага матроска?
Не  то что какие облыжные:  на словах одно,  а  чуть ушел из Кронштадта -  и
сейчас,  шельма,  льстится на  другого.  А  моя,  братец  ты  мой,  форменно
приверженная.
     И лицо матроса дышало восторженностью,  и в глазах его стояли умиленные
слезы.
     А боцман слушал, и почему-то этот восторженный матрос возбуждал в нем и
обиду и зависть.
     "Сердцем  добер,  так  и  верит  другому  сердцу.  Брешет,  верно,  его
матроска", - подумал боцман.
     Но  ему  не  хотелось нарушить веры матроса,  и  он,  не  решаясь перед
серьезно  больным  высказать свои  взгляды  на  силу  бабьей  привязанности,
осторожно спросил:
     - Небось, зовет тебя в Кронштадт?
     - Звала,  даже очень звала.  Приезжай,  мол, я за тобой как нянька буду
смотреть.  Да  потом спохватилась.  Тебе,  мол,  тепло нужно.  Вот  если  бы
перевестись  в  черноморский  флот,   так  она  бы  обязательно  приехала  в
Севастополь.
     "Ладно, приедет к тебе", - подумал боцман и спросил:
     - Насчет этого отписывал ей?
     - Отписывал.
     - Что же она? - возбужденно и жадно спросил боцман.
     - Рада,  очень рада,  да  сомневается,  как бы  уж вышел перевод.  Ну и
опасается бросить Кронштадт. А ведь она там торговкой на рынке.
     В эту минуту боцман вспомнил, что и его звали в Кронштадт, и точно так,
как и Пояркову, советовали скоро не возвращаться.
     "Брешет",  -  озлобленно подумал  боцман  и  с  особенным участием стал
подбадривать рулевого. Он говорил, что больной скоро пойдет на поправку, его
переведут в Севастополь, и жена тотчас же приедет к нему.
     - Всего ведь восемь рублей переехать. Небось, найдет.
     Больной  любовно  смотрел  на  боцмана  и  предложил ему,  коли  нужно,
написать весточку в Кронштадт.
     - Некому, - резко ответил боцман.
     - Разве, Арсентий Иваныч, ты одинокий?
     - Одинокий.
     - Трудно,  должно быть,  одинокому,  Арсентий Иваныч.  То-то  ты  и  не
подаешь претензии на доктора. А то должны отправить. Нынче ведь права.
     - Там видно будет. И давно ты женатый?
     - Шесть лет, Арсентий Иваныч.
     - Давно.   По  нынешним  временам  и  вовсе  много.   А  ты  ишь  какой
благополучный.
     И в голосе боцмана звучала завистливая нотка.
     - Пофартило, Арсентий Иваныч. Да и чего, ежели по правде говорить, меня
обманывать?  Не привержена,  так прямо и скажи.  Больно,  да зато сразу.  По
крайней мере совесть есть.
     - Тут, братец ты мой, совесть совестью, а есть и другая загвоздка. Есть
и такая баба, которая по совести виляет хвостом, и привержена, мол, а затем:
простите, мол, ошиблась, очень, мол, душе больно. И духу в ей не хватит, что
так,  мол, и так - кум есть. А понять не может, как обидно, что она заметает
хвосты.  Да еще и тебя обвиноватит;  ты,  мол,  зря обнадежен, не понимаешь,
мол, какая я распронесчастная баба. И взаправду беда ей.




     Прошло три дня.
     Боцману стало лучше.  По ночам он тосковал по-прежнему, но галлюцинаций
не  было.  Доктор "Нырка" раз посетил боцмана и  сказал ему,  что он  глядит
совсем молодцом. Скоро будет здоров вполне.
     "Так и ври, зуда. От себя не убежишь".
     И, обратившись к доктору, сказал:
     - Дозвольте явиться на "Нырок".
     - Как,  что,  почему?  -  засуетился доктор. - Ведь я тебе говорил, что
здесь лучше. Разве здесь нехорошо?
     - Дозвольте явиться на  "Нырок",  -  снова и  уже настойчиво проговорил
боцман.
     - Нельзя, хуже будет.
     - Дозвольте, вашескобродие.
     - Никак не могу.
     - Я тоже,  вашескобродие,  не могу. По моему малому рассудку без вашего
дозволения уйду. Явлюсь к старшему офицеру и отлепортую.
     Доктор внимательно взглянул в  глаза боцмана,  и,  казалось,  в  глазах
больного не было ничего такого, что могло бы грозить больному еще сильнейшим
расстройством нервов. И доктор наконец сказал:
     - Ну и черт с тобой.  Но помни,  если кому-нибудь сдерзничаешь,  с тебя
строго взыщут. Это - не берег.
     - Очень хорошо понимаю, вашескобродие.
     - И в Кронштадт тебя не отправят. Буду лечить тебя на клипере.


     Часа через два за больным приехал мичман Коврайский.
     Боцман обрадовался.
     А Коврайский тоже радостно сказал:
     - А  я,  Антонов,  уже  говорил  и  старшему офицеру и  капитану насчет
отправки тебя в Кронштадт. "Грозящий" уходит через два дня в Россию.
     Но,  к  удивлению мичмана,  боцман не  только не  обрадовался,  но стал
угрюмее и мрачнее.
     - Много  вам  благодарен,  ваше  благородие,  но  только,  может,  я  в
Кронштадт и не желаю.
     - Не желаешь? - изумился мичман, уже кое-что прослышавший от фельдшера,
почему именно так тянет боцмана в Кронштадт. - Да ведь ты просился?
     - А теперь не желаю, ваше благородие.
     - Ну,  как знаешь.  Только смотри,  голубчик, не надрывайся на клипере;
все-таки отдохни, в лазарете отлежись.
     - Нет уж,  ваше благородие, лучше при деле буду, а то доктор заговорит,
ваше благородие.
     - Ну,  как знаешь, а если хочешь, тебя флагманский доктор посмотрит. На
днях адмирал будет в Неаполе.
     - Что  смотреть,  никакой доктор  не  поможет от  тоски,  -  проговорил
боцман,  и голос его звучал такой тоской, что мичман не смел больше ни о чем
его расспрашивать.




     Матросы боцмана встретили приветливо.
     Старший офицер приказал ему  все-таки отдохнуть и  лечь в  лазарет.  Но
боцман решительно просил править свою должность.
     - А то, вашескобродие, без дела опять заболеешь.
     - А что, доктор позволил?
     - Никак нет, вашескобродие, обсказал: ложись в лазарет.
     - Так как же я отменю распоряжение доктора?
     - Дозвольте, вашескобродие.
     - Ну,  подожди.  Я  прежде переговорю с  доктором,  а в госпитале тебе,
конечно, было скверно.
     - Еще бы, вашескобродие.
     - Я постараюсь отправить тебя на родину.
     - Нет, вашескобродие. Пока что до отправки останусь.
     - Не тянет?
     - Везде одна тоска, вашескобродие.
     Старший офицер участливо взглянул на боцмана и спросил:
     - Ты ведь, кажется, не женат?
     - Точно так, вашескобродие.
     - Оно и лучше, братец ты мой.
     И как-то грустно прибавил:
     - Тоже не всегда и женатому хорошо.
     - Точно так,  вашескобродие.  Видел в  Кронштадте,  как  живут семейные
люди.  Одна пакость.  Обманывают друг друга в самом лучшем виде.  По-собачьи
живут.
     - А ты думаешь, почему?
     - Облыжности много,  вашескобродие. Больше по своей мужчинской подлости
и почитают бабу. Оттого между ими ничего кроме этой самой подлости и нет.
     И  боцман,  словно бы  решая  какой-то  занимающий его  больной вопрос,
спросил:
     - Осмелюсь спросить, вашескобродие, верно, у господ семейные люди живут
не по-собачьи?
     - Ишь ты какой любопытный. А ты как думаешь?
     - Полагаю, что всякие и между господ, вашескобродие.
     - Правильно.  Часто люди зря женятся...  -  задумчиво промолвил старший
офицер, семейная жизнь которого была далеко не из сладких.
     - И  нет друг о  друге настоящего понятия.  А главное -  ни за что друг
друга обижают!.. Так дозвольте не идти в лазарет?
     - Ну ладно.  Знаешь,  что я тебе скажу,  Антонов,  лучше и ты не сделай
глупости, - полушутя, полусерьезно сказал старший офицер.
     - Какой, вашескобродие?
     - Не женись. Очень уж у тебя обидчивый и подозрительный характер.
     Боцман вспыхнул.
     - Какая дура польстится на старого человека, вашескобродие?
     - Зато старые сами льстятся.
     - Дураки и есть,  вашескобродие.  Зато их и обчекрыживают. И поделом, а
главная причина - понимай, кто ты такой есть, и ушей не развешивай.
     Старший офицер,  который сам  очень развешивал уши,  когда его молодая,
пригожая жена,  провожая в дальнее плавание, особенно горячо уверяла в своей
любви и  вскоре по  уходе мужа написала ему  письмо,  в  котором в  довольно
туманных выражениях намекала, что она, к сожалению, не так сильно любит его,
и  уверяла  в  своей  безграничной  дружбе,  -  старший  офицер,  словно  бы
понимавший, что и боцман находится в том же положении, как и он, проговорил,
напуская на себя решительный вид:
     - Вот  и  молодчага,  так с  бабами и  надо действовать.  Если она тебя
"обчекрыжила", ты и наплюй.
     "Ты-то плюнул... Вовсе вроде как бы подвахтенный у своей женки; она ему
пишет-пишет,  а он верит и ей отписывает письма;  из каждого порта депешу да
депешу,  и  супруга депешу,  и  оба не по-настоящему.  И отчего это люди так
врут?"  -  подумал боцман и  доложил старшему офицеру,  принимая официальный
вид:
     - Прикажете, вашескобродие, ванты тянуть? Дали ослабку.
     - Да уж ты пока оставь, я прикажу Иванову. Ну, ступай; чуть станет тебе
хуже, скажи мне.
     - Есть, вашескобродие.
     И боцман вышел из каюты старшего офицера.
     А Иван Иванович присел у письменного стола, любовно взглянул на большую
фотографию,  висевшую над  койкой,  потом  прочитал несколько писем  жены  и
произнес:
     - Вот почему теперь о  дружбе.  Верно,  новое увлечение.  В  этом вся и
разгадка.
     И Иван Иванович задумался.




     Должно  быть,  боцман  сильно  понадеялся на  свои  силы,  распоряжаясь
работами,  потому что к вечеру почувствовал себя усталым,  и главное - в уме
его мысли как будто путались и зрение мутилось.
     Приехавший с  адмиралом флагманский врач вместе с  Приселковым осмотрел
боцмана.
     К вечеру к боцману зашел старший офицер и сказал:
     - Ну, братец ты мой, они решили, что тебе на клипере оставаться нельзя.
Лучше тебе снова на берег, в госпиталь.
     Боцман  опешил.  Несколько секунд  он  молчал  и  только  подозрительно
пристально смотрел на старшего офицера.
     И, внезапно охваченный бешенством, он, стараясь сдержаться, воскликнул:
     - Это по каким же правам,  вашескобродие? Бабьи штуки, что ли? Так я на
это не согласен,  вашескобродие!  Вы с ими заодно?  Думаете, я - нижний чин,
так можете тиранствовать человека.  Я права найду! - и почти бешено крикнул:
- Вон!
     И прибавил непечатное слово.
     На кубрике и на палубе ахнули.
     В ту же минуту сверху прибежал унтер-офицер и сказал старшему офицеру:
     - Адмирал требует.
     А на мостике низенький, худощавый и строгий адмирал раздраженно и резко
говорил капитану:
     - Это у  вас что за  безобразие?  Вот до чего распущена команда!  Такая
неслыханная дерзость.  Немедленно его в  карцер и отдать под суд.  Вы на что
тут старший офицер? - крикнул адмирал подошедшему Ивану Ивановичу.
     - Он  -  сумасшедший,  ваше превосходительство,  -  почтительно ответил
старший офицер.
     И  в  ту же минуту вспомнил письмо жены и  подумал,  что он сам,  как и
боцман, может сойти с ума.
     - Пусть доктора осмотрят. Если он сумасшедший, то почему вы его держали
на клипере? - обратился адмирал к подошедшему доктору.
     - Он - не сумасшедший.
     - Так, значит, бунт?
     Старший офицер взглянул на доктора, и презрение стояло в глазах моряка.
"Ученая скотина", - подумал он и доложил адмиралу:
     - Разрешите,  ваше  превосходительство,  до  нового осмотра докторов не
садить боцмана в  карцер.  Я  его хорошо знаю.  Он не позволил бы себе такой
выходки, если бы был здоров.
     - Это  черт  знает  что  такое!  На  военном судне -  и  такое вопиющее
нарушение дисциплины.
     И, после секунды раздумья, адмирал прибавил:
     - Конечно,  я был бы очень рад,  если бы вы, доктор, ошиблись, и боцман
оказался бы сумасшедшим.  Пусть его сейчас осмотрят.  -  И  с  этими словами
адмирал спустился.
     - Ведь иначе бедняге пришлось бы подвергнуться жестокому наказанию.  По
закону - смертная казнь, - проговорил капитан.
     Мичман  Коврайский  восторженно  взглянул  на   уходящего  адмирала  и,
взволнованный, умоляюще прошептал доктору:
     - Что вы хотите делать? Ведь адмирал вам подсказывает: найдите больного
сумасшедшим.
     - Это уж не мое дело. Я высказал мое мнение, как велит мне наука.
     - А  совести у вас нет?  -  чуть слышно,  возбужденно прибавил мичман и
бросился к старшему офицеру.
     - Иван Иванович, спасите человека.
     Старший офицер ласково взглянул на мичмана и строго сказал ему:
     - Скажите боцману,  что  его  сейчас осмотрят.  -  И  тихо прибавил:  -
Успокойте беднягу, он ведь к вам, кажется, расположен.




     Через  час  в  лазарете  собрался  консилиум.  При  освидетельствовании
боцмана были адмирал, капитан, старший офицер и мичман Коврайский.
     На  все  вопросы флагманского врача  о  здоровье боцмана,  тот  отвечал
вполне здраво, только несколько возбужденно.
     - Я  уже  докладывал вам,  Александр Александрович,  -  не  без апломба
проговорил Приселков, обращаясь к капитану.
     Все молчали.
     Только адмирал недовольно пожал плечами и сказал:
     - Во всяком случае пока не сажайте его в карцер.
     И, обратившись к флагманскому доктору, по-французски сказал:
     - По-моему, он сумасшедший.
     - И я так думаю, ваше превосходительство, - поспешил поддакнуть старший
флагманский врач.




     В  тот же  день боцмана допрашивала следственная комиссия.  Большинство
членов   ее   признало,   что   преступление  было   совершено  в   припадке
умопомешательства.
     - Вы  видите,   милый  мичман,   спасли  человека,  -  сказал  потом  в
кают-компании старший офицер.
     - Спасли ли только? Ведь от тоски он все-таки не избавится.
     - Да и в Кронштадте ему не радостная жизнь.  Бедняга! - угрюмо прибавил
старший офицер.






     Впервые - в газете "Русские ведомости", 1903, ЭЭ 63, 67.

                                                                    П.Еремин

Last-modified: Tue, 15 Apr 2003 06:37:59 GMT
Оцените этот текст: