Иван Шмелев. Человек из ресторана
Ольге Шмелевой
Человек мирный и выдержанный при моем темпераменте -- тридцать восемь
лет, можно так сказать, в соку кипел,-- но после таких слов прямо как ожгло
меня. С глазу на глаз я бы и пропустил от такого человека... Захотел от
собаки кулебяки! А тут при Колюшке -- и такие слова!..
-- Не имеете права елозить по чужой квартире! Я вам доверял и комнату
не запирал, а вы с посторонними лицами шарите!.. Привыкли в ресторанах по
карманам гулять, так думаете, допущу в отношении моего очага!..
И пошел... И даже не пьяный. Чисто золото у него там... А это он мстил
нам, что с квартиры его просили, чтобы комнату очистил. Натерпелись от него
всего. В участке писарем служил, но очень гордый и подозрительный. И я его
честью просил, что нам невозможно в одной квартире при таком гордом
характере и постоянно нетрезвом виде, и вывесил к воротам записку. Так ему
досадно стало, что я комнату его показал,-- и накинулся.
"За человека не считаете" и то и се!.. А мы, напротив, с ним всегда
очень осторожно и даже стереглись, потому что Колюшка предупреждал, что он
может быть очень зловредный при своей службе. А у меня с Колюшкой тогда
часто разговор был про мое занятие. Как он вырос и стал образованный, очень
было не по нем, что я при ресторане. Вот Кривой-то, жилец-то наш,-- фамилия
ему Ежов, а это мы его промежду собой звали,-- и ударил в этот пункт. По
карманам гуляю! Чуть не зашиб я его за это слово, но он очень хитрый и
моментально заперся на ключ. Потом записку написал и переслал мне через
Лушу, мою супругу. Что от огорчения это он и неустройства, и предлагал
набавить за комнату полтинник. Плюнул я на эти пустые слова, когда он и
раньше-то по полтинникам платил. Только бы очистил квартиру, потому прямо
даже страшный пo своим поступкам... И на глаза-то всегда боялся показаться
-- все мимо шмыгнуть норовил. Но с Колюшкой был у меня очень горячий
разговор. Я даже тогда пощечину ему дал за одно слово... И часто он потом
мне все замечания делал:
-- Видите, папаша... Всякий негодяй может ткнуть пальцем!..
А я смолчу и думаю себе: молод еще и не понимает всей глубины жизни, а
вот как пооботрется да приглядится к людям -- другое заговорит.
А все-таки обидно было от родного сына подобное слушать, очень обидно!
Ну лакей, официант... Что ж из того, что по назначению судьбы я лакеи! И
потом, я вовсе не какой-нибудь, а из первоклассного ресторана, где всегда
самая отборная и высшая публика. К нам мелкоту какую даже и не допускают, и
на низ, швейцарам, строгий наказ дан, а все больше люди обстоятельные бывают
-- генералы, и капиталисты, и самые образованные люди, профессора там и
вообще, коммерсанты и аристократы... Самая тонкая и высокая публика. При
таком сорте гостей нужна очень искусственная служба, и надо тоже знать, как
держать себя в порядке, чтобы не было какого неудовольствия. К нам принимают
тоже не с ветру, а все равно как сквозь огонь пропускают, как вес равно в
какой университет. Чтобы и фигурой соответствовал, и лицо было чистое и без
знаков, и взгляд строгий и солидный. У нас не прими-подай, а со смыслом. И
стоять надо тоже с пониманием и глядеть так. как бы и нет тебя вовсе, а ты
все должен уследить и быть начеку. Так это даже и не лакей, а как все равно
метрдотель из второклассного ресторана.
-- Ты,-- говорит.-- исполняешь бесполезное и низкое ремесло! Кланяешься
всякому прохвосту и хаму... Пятки им лижешь за полтинники!
А?! Упрекал меня за полтинники! А ведь он и вырос-то на эти полтинники,
которые я получал за все -- и за поклоны, и за услужение разным господам, и
пьяным, и благородным, и за разное! И брюки на нем шились на эти полтинники,
и курточки, и книги куплены, которые он учил, и сапоги, и все! Вот что
значит, что он ничего-то не знал из жизни! Посмотрел бы он, как кланяются и
лижут пятки, и даже не за полтинник, а из высших соображений! Я-то всего
повидал.
Когда раз в круглой гостиной был сервирован торжественный обед по
случаю прибытия господина министра. и я с прочими номерами был приставлен к
комплекту, сам собственными глазами видел, как один важный господин, с
орденами по всей груди, со всею скоростью юркнули головой под стол и подняли
носовой платок, который господин министр изволили уронить. Скорей моего
поднял и даже под столом отстранил мою руку. Это даже и не их дело -- по
полу елозить за платками... Поглядел бы вот тогда Колюшка, а то -- лакей!
Я-то, натурально, выполняю свое дело, и если подаю спичку, так подаю по
уставу службы, а не сверх комплекта...
Я как начал свою специальность, с мальчишек еще, так при ней и остался,
а не как другие даже очень замечательные господа. Сегодня, поглядишь, он
орлом смотрит, во главе стола сидит, шлосганисберг или там шампанское тянет
и палец мизинец с перстнем выставил и им знаки подает на разговор и в
бокальчик гукает, что не разберешь; а другой раз усмотришь его в такой
компании, что и голосок-то у него сладкий и тонкий, и сидит-то он с краешку,
и голову держит, как цапля, настороже, и всей-то фигурой играет по одному
направлению. Видали...
И обличьем я не хуже других. Даже у меня сходство с адвокатом
Глотановым, Антон Степанычем,-- наши все смеялись. Оба мы во фраках, только,
конечно, у них фрак сшит поровней и матерьялец получше. Ну, живот у них,
правда, значительней и пущена толщенная золотая цепь. А тоже лысинка, и
вообще в масть. Только вот бакенбарды у меня, а у них без пробрития. А если
их пробрить да нацепить на бортик номер, очень бы хорошо сошли заместо меня.
И у меня бумажник, но только разница больше внутренняя. У них бумажник,
конечно, вздут, и выглядывают пачечки разных колеров, и лежат вексельки, а у
меня бумажник сплющен и никаких колеров не имеется, а заместо вексельков вот
уже три недели лежат две визитные карточки: судебного кандидата Перекрылова
на двенадцать рублей, по случаю забытых дома денег, и господина Зацепского,
театрального певца, с коронкой, на девять рублей по тому же поводу. Вот уже
они три недели не являются и думают не платить, но это -- подожди, мадам!
Таких господ и у нас немало, и если бы платить за всех забывающих, так не
хватило бы даже государственного банка, я так полагаю. Есть которые без
средств, а любят пустить пыль в глаза и пыжатся на перворазрядный ресторан,
особенно когда с особами из высшего полета. Очень лестно подняться по нашим
коврам и ужинать в белых залах с зеркалами, особливо при требовательности
избалованных особ женского пола... Ну, и не рассчитают паров. И нехорошо
даже смотреть, как конфузятся и просматривают в волнении счет и как бы для
проверки вызывают в коридор. Даже с дрожью в голосе. Потому стыдно им перед
особами. Ну, на страх и риск и принимаешь карточки. И выгодно бывает, когда
в благодарность прибавят рублика два. Это ни для кого не вредно, а даже
полезно и помогает обороту жизни. И тут ничего такого нет. Сам даже Антон
Степаныч, когда завтракают с деловыми людьми, очень хорошо говорят про
оборот капитала, и у них теперь два дома на хорошем месте, и недавно их
поздравляли еще с третьим, по случаю торгов. А потом, с ними ведут дружбу
Василь Василич Кашеротов, "первой помощи человек", как у нас про них
говорят. У них всегда при себе пустые вексельки, чтобы молодым людям из
хорошего семейства дать в момент и получить пользу. А совсем на моих глазах
в люди вышли и в знакомстве с такими лицами, что... Даже состоят как бы в
попечителях при женском монастыре и любитель, особливо обожают послушниц --
и достигают, по своему влиянию и жертвам. Даже по случаю такой их
специальности насчет вексельков будто некоторые очень шикарные дамы из
семейств бывают с ними в знакомстве. Да-а!.. Что значат деньги! А сами из
себя сморщены, и изо рта у них слышно на довольно большое расстояние, ввиду
гниения зубов. Конечно, жизнь меня тронула, и я несколько облез, но не
жигуляст, и в лице представительность, и даже баки в нарушение порядка. У
нас ресторан на французский манер, и потому все номера бритые, но когда
директор Штросс, нашего ресторана, изволили меня усмотреть, как я служил
им,-- у них лошади отменные на бегах и две любовницы,-- то потребовали
метрдотеля и наказали:
-- Оставить с баками.
Игнатий Елисеич живот спрятал из почтения и изогнулся:
-- Слушаюсь. Некоторые одобряют, чтобы представительность...
-- Вот. Пусть для примера остается. Так специально для меня и
распорядились. А Игнатий Елисеич даже строго-настрого наказал:
-- И отнюдь не смей сбрить! Это тебе прямо счастье. Ну, счастье!
Конечно, виду больше и стесняются полтинник дать, но мешает при нашем деле.
Вообще вид у меня очень приличный и даже дипломатический -- так,
бывало, в шутку выражал Кирилл Саверьяныч. Кирилл Саверьяныч!.. Ах, каким я
его признавал и как он совсем испрокудился в моих глазах! Какой это был
человек!.. Ежели бы не простое происхождение, так при его бы уме и хорошей
протекции быть бы ему в государственных делах. Ну и натворил бы он там
всего! А у него и теперь парикмахерское заведение, и торгует духами. Очень
умственный человек и писал даже про жизнь в тетрадь. Много он утешал меня в
скорбях жизни и спорил с Колюшкой всякими умными словами и доказывал суть.
-- Ты, Яков Софроныч, облегчаешь принятие пищи, а я привожу в порядок
физиономии, и это не мы выдумали, а пошло от жизни...
Золотой был человек! И вот когда во всем параде стоишь против
зеркальных стен, то прямо нельзя поверить, что это я самый и что меня,
случалось, иногда в нетрезвом виде ругнут в отдельном кабинете, а раз... А
ведь я все-таки человек не последний, не какой-нибудь бездомовный, а имею
местоположение и добываю не гроши какие-нибудь, а когда семьдесят, а то и
восемьдесят рублей, и понимаю тонкость приличия и обращение даже с высшими
лицами. И потом, у меня сын был в реальном училище, и дочь моя, Наташа,
получила курс образования в гимназии... И вот при всем таком обиходе иной
раз самые благородные господа, которые уж должны понимать... Такие тонкие по
обращению и поступкам и говорят на разных языках!.. Так деликатно кушают и
осторожно обращаются даже с косточкой, и когда стул уронят, и тогда
извиняются, а вот иногда...
И вот такой-то вежливый господин в мундире, и на груди круглый знак,
сидевши рядом с дамой в большущей шляпе с перьями,--и даму-то я знал, из
какого она происхождения,-- когда я краем рыбьего блюда задел, по тесноте их
друг к дружке, за край пера, обозвал меня болваном. Я, конечно, сказал --
виноват-с, потому -- что же я могу сказать? Но было очень обидно. Конечно, я
получил на чай целковый, но не в извинение это, а для фону, чтобы пыль
пустить и благородство свое перед барыней показать, а не в возмещение.
Конечно, Кирилл Саверьяныч, по шустроте и оборотливости ума своего, обратил
все это в недоумение, которое постигает и самых прославленных людей, и
всетаки это нехорошо. Он даже говорил про книгу, в которой один ученый
написал, что всякий труд честен и благороден и словами человека замарать
нельзя, но я-то это и без книги знаю, и все-таки это нехорошо. Хорошо
говорить, как не испытано на собственной персоне. Ему хорошо, как у него
заведение, и если его кто болваном обзовет, он сейчас к мировому. А ты
завтра же полетишь за скандал и уже не попадешь в первоклассный ресторан,
потому сейчас по всем ресторанам зазвонят. А ученый может все писать в своей
книге, потому его никто болваном не обзовет. Побывал бы этот ученый в нашей
шкуре, когда всякий за свой, а то и за чужой целковый барина над тобой
корчит, так другое бы сказал. По книгам-то все гладко, а вот как Агафья
Марковна порасскажет про инженера, так и выходит на поверку... Ужинали у нас
ученые-то эти. Одного лысенького поздравляли за книгу, а посуды наколотили
на десять целковых. А не понимают того, с кого за стекло вычитает метрдотель
по распоряжению администрации. Нельзя публику беспокоить такими пустяками, а
то могут обидеться! Они, по раздражению руки, в горячем разговоре бокальчик
о бокальчик кокнут, а у тебя из кармана целковый выхватили. Это ни под какую
науку не подведешь.
Поглядишь, как Антон Степаныч деликатесы разные выбирает и высшей
маркой запивает, так вот и думается -- за какой такой подвиг ему все сие
ниспослано -- и дома, и капиталы, и все? И нельзя понять. И потом, его даже
приятели прямо жуликом называют. Чистая правда. Как был ежегодный обед
правления господ фабрикантов, у которых Антон Степаныч дела ведет по судам и
со всеми судится, то были все капиталисты, и даже всесветный миллионер
Гущин. И за веселым обедом -- сам слышал -- этот самый господин Гущин
хлопнет
Антон Степаныча по ляжке и вытянет:
-- Да уж и жу-у-лик ты, золотая голова!
И все очень смеялись, и Антон Степаныч подмигивал и хвастал, что не на
их лбу гвозди гнуть. А как прибыли потом француженки на десерт, так одна
попробовала тоже господину Гущину потрафить и тоже Антон
жуликом, а у ней все выходило --зу-у-лик,-- так погоди! Очень из себя
господин Глотанов вышли и в нетрезвом виде, конечно, крикнули:
-- Всякая... такая... тоже!.. Очень резкое слово произнесли и
употребили жест. И такой вышел скандал, что только при уважительном
отношении к нашему ресторану осталось без последствий. А у девицы все платье
зернистой икрой забрызгали... Целый жбан перекувырнули! Всего бывало.
Смотришь на все это, смотришь... А-а... Несчастные творения бога и
творца! Сколько перевидал я их! А ведь чистые и невинные были, и вот
соблазнены и отданы на уличное терзание. И никакого внимания... Придешь,
бывало, домой, помолишься богу и ляжешь... А за стенкой Наташа. Тихо так
дышит... И раздумаешься... Что ожидает ее в жизни? Ей не останется от нас
купонов и разных билетов, выигрышных и других, и домов многоэтажных, как
получили в наследство барышни Пупаевы, в доме коих я тогда квартировал.
Поживали мы тихо и незаметно, и потом вдруг пошло и пошло... Таким
ужасным ходом пошло, как завертелось... Как раз было воскресенье, сходил я к
ранней обедне, хотя Колюшка и смеялся над всяким религиозным знамением
усердия моего, и пил чай не спеша, по случаю того, что сегодня ресторан
отпираем в двенадцать часов дня. И были пироги у нас с капустой, и сидел
парикмахер и друг мой, Кирилл Саверьяныч, который был в очень веселом
расположении: очень отчетливо прочитал Апостола за литургией. И потому
говорил про природу жизни и про политику. Он только по праздникам и говорил,
потому что, как верно он объяснял, будни предназначены для неусыпного труда,
а праздники -- для полезных разговоров. И когда заговорил про религию и веру
в вышнего творца, я, по своему необразованию, как повернул потом Кирилл
Саверьяныч, возроптал на ученых людей, что они по своему уму уж слишком
полагаются на науку и мозг, а бога не желают признавать. И сказал это от
горечи души, потому что Колюшка никогда не сходит в церковь. И сказал, что
очень горько давать образование детям, потому что можно их совсем загубить.
Тогда мой Колюшка сказал:
-- Вы, папаша, ничего не понимаете по науке и находитесь в
заблуждении.-- И даже перестал есть пирог.-- Вы,-- говорит,-- ни науки не
знаете, ни даже воры и религии!..
Я не знаю веры и религии! Ну, и хотел я его вразумить насчет его слов.
И говорю:
-- Не имеешь права отцу так! Ты врешь! Я, конечно, твоих наук не проник
и географии там не учился, но я тебя на ноги ставлю и хочу тебе участь
предоставить благородных людей, чтобы ты был не хуже других, а не в холуи
тебя, как ты про меня выражаешь...-- Так его и передернуло! -- А если бы я
религии не признавал, я бы давно отчаялся в жизни и покончил бы, может быть,
даже самоубийством! И вот учишься ты, а нет в тебе настоящего
благородства... И горько мне, горько...
И Кирилл Саверьяныч даже в согласии опустил голову к столу, а Колюшка
мне напротив:
-- Оставьте ваши рацеи! Если бы,-- говорит,-- вам все открыть, так вы
бы поняли, что такое благородство. А ваши моления богу не нужны, если только
он есть!
Ведь это что такое! Я ему про веру и религию, а он свое... Клял я себя,
зачем по ученой части его пустил. Охапками книги таскал и по ночам сидел,
сколько керосину одного извел. И еще Васиков этот ходил к нему из управления
дороги, чахоточный... И злой стал, прямо как чумный, и исхудал...
Я на него пальцем погрозил за его слово о творце, и Кирилл Саверьяныч
так это на пего посмотрел,-- очень он мог так, и рот, бывало, скосит,-- а
тот как вскочит! И стал всех... и даже... известных лиц ругать и называть
всякими словами, так что было страшно, и Кирилл Саверьяныч пришел в
беспокойство и все покашливал и поглядывал в окно.
-- Напрасно старались! -- прямо кричит.-- Знаю, какого вам благородства
нужно! Тут вот чтобы!..-- в пиджак себя тыкать стал.-- Так я буду лучше
камни по улицам гранить, чем доставлю вам такое удовольствие! Прямо как
сумасшедший. А? Зачем я-то старался? Зачем просил господина директора
училища, чтобы от платы освободили? И только потому, что они у нас в
ресторане бывали и я им угождал и повара Лексей Фомича просил отменно
озаботиться, они, в снисхождение моим услугам, сделали льготу. И три раза
прошения подавал с изложением нужды, и счета... сколько раз укорачивал,--
можно это при сношении с марочником на кухне,-- и внимания добился. И за все
это такие слова!
Но тут уж сам Кирилл Саверьяныч стал ему объяснять:
-- Вы,-- говорит,-- еще очень молодой юноша и с порывом и еще но
проникли всей глубины наук. Науки постепенно придвигают человека к
настоящему благородству и дают вечный ключ от счастья! -- Прямо замечательно
говорил! -- Вера же и религия мягчит дух. И вот,-- говорит,-- смотрите, что
будет с науками. Я,-- говорит,-- сейчас, конечно, парикмахер, и если бы не
научное совершенство в машинах, то должен бы ножницами наголо стричь десять
минут при искусстве, как я очень хороший мастер. А вот как изобрели машинку,
то могу в одну минуту. Так и все. И придет такое время, когда ученые
изобретут такие машины, что все будут они делать. И уж теперь многое
добывают из воздуха машинами, и даже сахар. И вот когда все это будет, тогда
все будут отдыхать и познавать природу. И вот почему надо изучать науки, что
и делают люди благородные и образованные, а нам пока всем терпеть и верить в
промысел божий. Этого вы не забывайте! Я вполне одобрил эти мудрые слова, но
Колюшка не унялся и прямо закидал Кирилла Саверьяныча своими словами:
-- Не хочу вашей чепухи! А-а... По-вашему, пусть лошадка дохнет, пока
травка вырастет? Вам хорошо, как вы духами торгуете да разным господам морды
бреете не своими трудами! Красите да лак наводите, плеши им прикрываете,
чтобы были в освеженном виде!..
Кирилл Саверьяныч осерчал, как очень самолюбивый, и даже поперхнулся.
-- Евангелие,-- говорит,-- сперва разучите, тогда я с вами буду
толковать! Я философию прошел! Вы сперва с мое прочтите, тогда... Я вашего
учителя научу, а не то что...
И пальцем себя в грудь. Ну, и мой-то ему тоже ни-ни... Тот пять -- он
ему двадцать пять! Тоже много прочитал.
-- А-а... Вы на Евангелие повернули! Так я вам его к носу преподнесу!
Веру-то вашу на все пункты разложу и в нос суну! Цифрами вам ваши машины
представлю, лохмотьями улицы запружу! Такого вам Евангелия нужно?! Вы,--
говорит,-- на нем теперь бухгалтерию заносите за бритье и стрижку!..
И прямо как бешеная собака. Очень он у меня горячий и чувствительный.
Ну, и здесь тоже бог не обидел. Бегает по комнате, пальцами тычет, кулаком
грозит и пошел про жизнь говорить, и про политику, и про все. И фамилии у
него так и прыгают. И славных и препрославных людей поминает... и печатает.
И про историю... Откуда что берется. Очень много читал книг. И вот как надо,
и так вот, и эдак, и вот в чем благородство жизни!
Кирилл Саверьяныч совсем ослаб и только рот кривил. Но это он так
только, для вида ослаб, а сам приготовлял речь. И начал так вежливо и даже
рукой так:
-- Это с вашей стороны один пустой разговор и изворот. Это все насилие
и в жизни не бывает. Подумайте только хорошенько, и вам будет все явственно.
Я очень хорошо знаю политику и думаю, что...
А Колюшка как стукнет кулаком по столу -- посуда запрыгала. Он широкий
у меня и крепкий, но очень горяч.
-- Ну, это предоставьте нам, думать-то, а вы морды брейте!
Очень дерзко сказал. А Кирилл Саверьяныч опять тихо и внятно:
-- Погодите посуду бить. Вы еще не выпили, а крякаете. И потом, кто это
вы-то? Вы-то,-- говорит,-- вот кончите ученье, будете инженером, мостики
будете строить да дорожки проводить... Как к вам денежки-то поплывут, у вас
на ручках-то и перчаточки, и тут туго, и здесь, и там кой-где лежит и
прикладывается. И домики, и мадамы декольте... С нами тогда, которые морды
бреют-с, и разговаривать не пожелаете... Нет, вы погодите-с, рта-то мне нс
зажимайте-с! Это потом вы зажмете-с, когда я вас брить буду... И книжечки
будете читать, и слова разные хорошие -- девать некуда! А ручками-то
перчаточными койкого и к ногтю, и за горлышко... Уж всего повидали-с --
девать некуда! А то правда! Правда-то, она... у Петра и Павла!
Прямо завесил все и насмарку. Необыкновенный был ум! Колюшка только
сощурился и в сторону так:
-- Вам это по опыту знать! А позвольте спросить, сколько вы с ваших
мастеров выколачиваете?
И только Кирилл Саверьяныч рот раскрыл, вдруг Луша вбегает и руками так
вот машет, а на лице страх. Да на Колюшку:
-- Матери-то хоть пожалей! Погубишь ты нас! Кривойто ведь все слышал!..
Ах ты, господи! О нем-то мы и забыли, которого гнать-то все собирались.
Очень по всем поступкам неясный был человек. Раньше будто в резиновом
магазине служил, и жена его с околоточным убежала. Снял у нас комнатку с
окном на помойку и каждый вечер пьяный приходил и шумел с собой. Сейчас
гитару со стены и вальс "Невозвратное время" до трех ночи. Никому спать не
давал, а если замечание -- сейчас скандалить:
-- Еще узнаете, что я из себя представляю! Думаете, писарь полицейский?
Не той марки! У меня свои полномочия!
Прямо запугал нас. И такая храбрость в словах, что удивительно.
Время-то какое было! А то бросит гитару и притихнет. Луша в щелку видала.
Станет середь комнатки и волосы ершит и все осматривается. И клопов свечкой
под обоями палил, того и гляди -- пожар наделает. Навязался, как лихорадка.
Так вот этот самый Кривой -- у него левый глаз был сощурен --
появляется вдруг позади Луши в новом/пиджаке, лицо ехидное, и пальцем в нас
тычет с дрожью. И по глазу видно, что готов.
-- Вот когда я вас устерег! Чи-то-ссс?! Вы меня за сыщика признавали,
ну так номером ошиблись! Я вам поставлю на вид политический разговор!
Чи-то-ссс!.. Знаю, что вовсе дурашливый человек, да еще на взводе, молчу.
Колюшка отворотился -- не любил он его, а Кирилл Саверьяныч сейчас
успокаивать:
-- Это спор по науке, а не насчет чего... И не желаете ли стаканчик
чайку...
Вообще тонко это повел дело.
-- И мы,-- говорит,-- сами патриоты, а не насчет чего... И вы,
пожалуйста, не подумайте. У меня даже парикмахерское заведение...
А Кривой совсем сощурился и даже боком встал.
-- Оставьте ваши комплименты! Я и без очков вижу отношение! Произвел
впечатление?! Чи-то-ссс? Я, может, и загублю вас всех, и мне вас очень даже
жалко, по моему образованному чувству, но раз мною пренебрегли и гоните с
квартиры, как последнюю сволочь, не могу я допустить! И ежели ты холуй,--
это мне-то он,-- так я ни у кого... Очень нехорошо сказал. Как его Колюшка
царапнет стаканом -- и залил всю фантазию и пиджачок. Вскочили все. Кирилл
Саверьяныч Колюшку за руки схватил, я Кривому дорогу загородил к двери,
чтобы еще на улице скандала не устроил, Луша чуть не на коленки, умоляет
снизойти к семейному положению, и Наташа тут еще, а Кривой выпучил глаза, да
так и сверлит и пальцем в пиджак тычет. Такой содом подняли... А тут еще
другой наш жилец заявился, музыкантом ходил по свадьбам и на большой трубе
играл, Черепахин по фамилии, Поликарп Сидорыч, сложения физического... И
сейчас к Наташке:
-- Не обидел вас? Пожалуйста, отойдите от неприятного разговора...
И сейчас на Кривого:
-- Я вам голову оторву, если что! Насекомая проклятая! Сукин вы сын
после этого! При барышне оскорбляете!.. И его-то я молю, чтобы не
распространял скандала, но он очень горячий и к нам расположен. Так и
норовит в морду зацепить.
-- Пустите, я его сейчас отлакирую! Я ему во втором глазе затмение
устрою! Сибирньга кот!..
А Кривой шебуршит, как вихрь, и нуль внимания. И Кирилл Саверьяныч его
просил:
-- Вы молодого человека хотите погубить, это недобросовестно! Это даже
с вашей стороны зловредно! Дело о машинах шло и сути жизни, а вы вывернули
на политическую подкладку...
А тот себя в грудь пальцем и опять:
-- Я знаю, какая тут подкладка! Он мне новый пиджак изгадил! Я не
какой-нибудь обормот!.. У меня интеллигентные замашки!
-- Это мы сделаем-с...-- Кирилл Саверьяныч-то.-- Отдадим в заведение и
все выведем. У меня и брат двоюродный у Букермана служит...
-- Дело,-- кричит,-- не в пиджаке! Вы на пиджак не сводите! Тут материя
не та! У меня кровь благородного происхождения, и ничто не может меня
удовлетворить! Я, может, еще подумаю, но пусть сейчас же извинения просит!..
Я, конечно, чтобы не раздувать, Колюшке шепотом:
-- Извинись... Ну, стоит со всяким...
-- И пиджак мне чтобы беспременно новый! А Колюшка как вскинется на
меня:
-- Чтобы я у такого паразита!..
-- А-а... Я паразит? Ну, так я вам пок-кажу!.. Сейчас в карман -- раз,
и вынимает бумажку. Так нас всех и посадил.
-- А это чи-то-ссс?! Паразит? Сами желали-с, так раскусите циркуляр! До
свидания.
И пошел. Кирилл Саверьяныч за ним пустился, а я говорю Колюшке:
-- Что ты делаешь со мной? Я кровью тебя вскормилвоспитал, от платы
тебя освободили по моему усердному служению... А?! И ты так! Что теперь
будет-то?
-- Напрасно,-- говорит,-- себя беспокоили и всякому каналье служили! Не
шпана за меня платила, которая сама сорвать норовит... А Кривой, пожалуй, и
не виноват... Где падаль, там и черви.
-- Какие черви?
-- Такие, зеленые...-- И смеется даже!..
-- Да ты что это? -- говорю ему строго,-- Что ты из себя воображаешь?
-- Ничего. Давайте чайку попьем, а то вам скоро в ваш ресторан...
-- Ну, ты мне зубы не заговаривай,-- говорю.-- Ты у меня смотри!
-- Чудак вы! Чего расстроились? Я вас хотел от оскорбления защитить\
-- Хорошо,-- говорю,-- защитил! Теперь он к мировому за пиджак подаст,
в полицию донесет, какие ты речи говорил... Сам видишь, какой каверзник! Он
теперь тебе а в училище может повредить...
А тут Кирилл Саверьяныч бледный прибежал, руками машет, галстук на себе
вертит в расстройстве чувств.
-- Ушел ведь! Должно быть, в участок! И меня теперь с вами запутают...
Меня все знают, что я мирный, а теперь из-за мальчишки и меня! Ты помни,--
говорит.-- Я про машины говорил, и про науку, и насчет веры в бога и
терпения... Теперь время сурьезное, а мне и без политики тошно... Дело
падает...
Схватил шапку и бежать. И пирога не доел. Что делать! Хотел за ним,
совета попросить, смотрю -- а уж без двадцати двенадцать: в ресторан надо. А
день праздничный, бойкий, и надо начеку быть.
Иду и думаю: и что только теперь будет! Что только будет теперь!
ill И как раз в тот день чудасия у нас в ресторане вышла. Игнатий
Елисеич новое распоряжение объявил:
-- С завтрашнего дня чтобы всем номерам подковаться для тишины!
Шибко у нас смеялись, а мне не до смеху. Слушаешь, что по карточке
заказывают и объясняют, как каплунчики ришелье деландес подать, а в голове
стоит и стоит, как с Кривым дело обернется. А тут еще господин Филинов,
директор из банка,-- у них очень большой живот, и будто в них глист в сто
аршин живет, в животе,-- который у нас по всей карте прошел на пробах, очень
знаток насчет еды, подняли крышечку со сковородки -- и никогда не велят
поднимать, а сами всегда и даже с дрожью в руке -- и обиделись. Сами при
пятнадцатом номере заказывали, чтобы им шафруа из дичи с трюфелями, а
отправили назад.
-- Я,-- говорят,-- и не думал заказывать. Это я еще вчера пробовал, а
заказал я...-- заглянул в карту и ткнул в стерлядки в рейнском вине.-- Я
стерлядки заказал! Пожалуйте! А я так явственно помнил, что шафруа, да еще
пальцем постучали, чтобы французский трюфель был. И метрдотель записал на
меня ордер на кухню. Хоть сам ешь! Да на кой они мне черт и шафруа-то! В
голове-то у меня -- во-от!
И что такое с Колюшкой сталось, откуда у него такие слова? Рос он, рос,
и не видал я его совсем. Да когда и видеть-то! На службу уходишь рано,
минуту какую и видишьто, как он уроки читает, а придешь ночью в четвертом
часу -- спит. Так и не видал я его совсем, а уж он большой. И не вспомнишь
теперь, какой же он был, когда маленький... Точно у чужих рос. И не
приласкал я его как следует. Времени не было поласкать-то.
И вот не по нем была моя должность. А я так располагал, что выйдет он в
инженеры, тогда и службу побоку, посуду завести и отпускать напрокат для
вечеров, балов и похорон. И домик купить где потише, кур развести для
удовольствия... Очень я люблю хозяйство! И Луше-то очень хотелось... И сам
ведь я понимаю, какая наша должность и что ты есть. Даже и не глядят на
лицо, а в промежуток стола и ног. У нас даже специалист один был,
коннозаводчик, так на спор шел, что одним пальцем может заказать самое
полное на ужин при нашем понимании. Без слова чтобы... И как что не так --
без вознаграждения. Отсюда-то вот и резиновые подкладки на каблуки. Игнатий
Елисеич так и объяснил:
-- Был директор в Париже, и там у всех гарсонов, и никакого стуку. Это
для гостей особенно приятно и музыке не мешает.
А потом заметил у меня пятно на фраке и строго приказал вывести или
новый бок вставить. А это мне гость один объясняли, как им штекс
по-английски сготовить, и ложечкой по невниманию ткнули. Гости обижаться
могут!
Чего ж тут обижаться! Что у меня пятно на фраке при моем постоянном
кипении? А что такое пятно? Вон у маклера Лисичкина и на брюках, и на
манишке... А у господина Кашеротова, если вглядеться, так везде, и даже
тут... Обижаются... А я не обижаюсь, что мне господин Эйлер, податной
инспектор, сигаркой брюку прожгли? А образованный человек -- и учитель
гимназии, и даже в газетах пишут -- господин... такая тяжелая фамилия... так
налимонился ввиду полученных отличий, что все вокруг в кабинете в пиру с
товарищами задрызгали, и когда я их под ручки в ватер выводил, то потеряли
из рукавного манжета ломтик осетрины провансаль, и как начали в коридоре
лисиц драть, так мне всю манишку, склонивши голову ко мне на грудь, всю
манишку и жилет винной и другой жидкостью из своего желудка окатили.
Противно смотреть на такое необразование! А как Татьянин день... уж тут-то
пятен, пятен всяких и по всем местам... Нравственные пятна! Нравственные, а
не матерьяльные, как Колюшка говорил! Пятна высшего значения! Значит, где же
правда? И, значит, нет ее в обиходе? К этому я ужасно в последнее время
склоняюсб.
" И почему Колюшка так все знал, будто сам служил в ресторане? Кто же
это все узнает и объясняет даже юношам? Я таких людей не знаю. Все вообще на
это без внимания у нас. Но кто-нибудь уж есть, есть. Если бы повстречать
такого справедливого человека и поговорить! Утешение большое... Знаю я про
одного человека, очень резко пишет в книгах и по справедливости. И ума
всеогромного, и взгляд строгий на портрете. Это граф Толстой! И имя ему Лев!
Имя-то какое -- Лев! Дай бог ему здоровья. Он, конечно, у нас не бывает и не
знает, что я его сочинения прочитал, какие мог по тесноте времени и Колюшка
предлагал. Очень замечательные сочинения! Вот если бы он зашел к нам да сам
посмотрел! И я бы ему многое рассказал и обратил внимание. Ведь у нас не
трактир, а для образованных людей... А если с умом вникнуть, так у нас вся
жизнь проходит в глазах, жизнь очень разнообразная. Иной раз со всеми
потрохами развертывается человек, и видно, что у него там за потроха, под
крахмальными сорочками... Сколько людей всяких проходит, которые, можно
сказать, должны учить и направлять нас, дураков... И какой пример!
И вот тогда, в то самое воскресенье, на моих глазах такое дело
происходило. И кто ж это? Очень образованный человек и кончил курс наук в
училище, в котором учат практической жизни, и потому называется оно --
практическая академия. Значит, все на практике. Всю жизнь должна показывать
на практике. И ведь сын благородных родителей и по званию коммерции
советник, Иван Николаевич Карасев. Неужели же ему в практической академии не
внушили, как надо снисходить к бедному человеку, добывающему себе пропитание
при помощи музыкальных способностей и музыки!..
Чего-чего только не повидал я за свою службу при ресторанах, даже
нехорошо говорить! Но все это я ставлю не так ужасно, как насмеяние над
душой, которая есть зеркало существа.
Этот господин Карасев бывают у нас часто, и за их богатство им у нас
всякое внимание оказывается, даже до чрезвычайности. Сам директор Штросс
иногда сидят с ними и рекомендуют собственноручно кушанья и напитки, и
готовит порции сам главный кулинар, господин Фердинанд, француз из высшего
парижского ресторана, при вознаграждении в восемь тысяч; он и по винам у нас
дегустатор, и может узнать вино даже скрозь стекло. И берет даже с поваров
за места! Очень жадный. А Игнатий Елисеич с Карасева глаз не спускает и меня
к ним за мою службу и понимание приставляет служить, а сам у меня
выхватывает блюда и преподносит с особым тоном и склонив голову, потому что
прошел высшую школу ресторанов.
Приезжают господин Карасев в роскошном автомобиле с музыкой, и еще
издали слышно, как шофер играет на аппарате в упреждение публики и экипажей.
И тогда дают знать Штроссу, а метрдотель выбегает для встречи на вторую
площадку.
Пожалуй, они самый богатый из всех гостей, потому что папаша их
скончался и отказал десять миллионов и много фабрик и имений. Такое
состояние, что нельзя прожить никакими средствами, потому что каждую минуту
у них, Игнатий Елисеич высчитал, капитал прибывает на пять рублей. А если
они у нас три часа посидят, вот и тысяча! Прямо необыкновенно. А одеваются
каждый раз по последней моде. У них часы в бриллиантах и выигрывают бой,
ценою будто в десять тысяч, от французского императора из-за границы куплены
на торгах. А на мизинце бриллиант с орех, и булавка в галстухе с таким
сиянием, что даже освещает лицо голубым светом. Из себя они красивы,
черноусенькие, но рост небольшой, хоть и на каблуках. И потом, голова очень
велика. Но только они всегда какието скучные, и лицо рыхлое и томительное
ввиду такой жизни. И, как слышно, они еще в училище были больны такой
болезнью, и оттого такая печальная тоска в лице. К нам они ездили из-за
дамского оркестра, замечательного на всю Россию, под управлением господина
Капулади из Вены.
Наш оркестр очень известный, потому что это не простой оркестр, а по
особой программе. Играет в нем только женский персонал особенного подбора.
Только скромные и деликатные и образованные барышни, даже многие окончили
музыкальную консерваторию, и все очень красивы и строги поведением, так что,
можно сказать, ничего не позволят допустить и гордо себя держат. Конечно,
есть, что некоторые из них состоят за свою красоту и музыкальные способности
на содержании у разных богатых фабрикантов и даже графов, но вышли из
состава. Вообще барышни строгие, и это-то и привлекает взгляд. Тут-то и
бьются некоторые -- одолеть. Они это играют спокойно, а на них смотрят и
желают одолеть. И вот поступила к нам в оркестр прямо красавица, тооненькая
и легкая, как девочка. С лица бледная и брюнетка. И руки у ней, даже
удивительно,-- как у дити. Смотреть со 5*
стороны одно удовольствие. И, должно быть, нерусская: фамилия у ней была
Гуттелет. А глаза необыкновенно большие и так печально смотрят.
Я-то уж много повидал женщин и девиц в разных ресторанах: и артисток, и
балетных, и певиц, и вообще законных жен, и из высшего сословия, и с
деликатными манерами, содержанок, и иностранных, и такой высшей марки, как
Кавальери, признанная по всему свету, и ее портрет даже у нас в золотой
гостиной висит -- от художника из Парижа, семь тысяч заплачено. Когда она
раз была у нас и ужинала в золотом салоне с высокими лицами, я ей
прислуживал в лучшем комплекте и видел совсем рядом... Так вот она, а так
я... Но только, скажу, она на меня особого внимания не произвела. Конечно, у
ней тут все тонко и необыкновенно, но все-таки видно, что не без подмазки, и
в глаза пущена жидкость для блеска глаз, я это знаю... но барышня Гуттелет
выше ее будет по облику. У Кавальери тоже глаза выдающие, но только в них
подозрительность и расчет, а у той такие глаза, что даже лицо освещается.
Как звезды. И как она к нам поступила -- неизвестно. Только у нас смеялись,
что за ней каждый раз мамаша-старушка приходила, чтобы ночью домой
проводить.
И вот этот Иван Николаевич Карасев каждый вечер стали к нам наезжать и
столик себе облюбовали с краю оркестра, а раньше все если не в кабинете, то
против главных зеркал садились. Приедут к часу открытия музыки и сидят до
окончания всех номеров. И смотрят в одно направление. Мне-то все наглядно,
куда они устремляются, потому что мы очень хорошо знаем взгляды разбирать и
следить даже за бровью. Особенно при таком госте... И глазом поведут с
расчетом, и часы вынут, чтобы бриллиантовый луч пустить прямо в глаз. Но
ничего не получается. Водит смычком, ручку вывертывает, а глаза кверху
обращены, на электрическую люстру, в игру хрусталей. Ну, прямо --
небожительница и никакого внимания на господина Карасева не обращает. А тот
не может этого допустить, потягивает шлосганисберг пятьдесят шесть с
половиной -- семьдесят пять рублей бутылочка! -- и вздыхает от чувства, а
ничего из этого не выходит. И вот сидели они тогда, и при них для
развлечения директор Штросс, а я в сторонке начеку стою. Вот Карасев и
говорит:
-- Не понимаю! -- резко так.-- И в Париже и в Лондоне. И я удивлен,
что...
Очень резко. А как гость горячо заговорил, тут только смотри. Даже наш
Штросс задвигался, а он очень спокойный и тяжелый, а тут беспокойство в нем
и сигару положил. Подбородок у него такой мясистый, а заиграл. Притронулся к
руке господина Карасева, а голос у него жирный и скрипучий, так что все
слышно.
-- Глубокоуважаемый... У нас не было еще... но как угодно... для
музыки...
И сигару засосал. А Карасев так ему горячо:
-- Вот! Это у меня правило, и я желаю оценить... И я всегда...
А Штросс не отступается от своего.
-- У вас,-- говорит,-- тонкий вкус, но я не ручаюсь... И что-то
шепотом. Уж и хитрый, хоть и неповоротливый по толщине. Сказывали, будто он
уж заговаривал с барышней в коридоре, но она очень равнодушно обошлась. А
Карасев плечами пожали и меня пальцем. Вынимает карточку и дает мне:
-- Сейчас же к Дюферлю, чтоб букет из белых роз и в середку черную
гвоздику! И чтобы Любочка собрала! Она мой вкус знает. Живей!
Вижу, какое дело начинается. А-а, плевать. Покатил я за букетом, а в
мыслях у меня, сколько он мне за хлопоты отвалит. Вот и дело с Кривым
уладим, дам ему трешник за пиджак... А как вспомнил про его слова -- хоть
домой беги. Вот что внутри у меня делается.
Подкатил к магазину, а там уж запираются. Но как показал карточку --
отменили. Хозяин, немец, так и затормошился. Руки потирает, спешит, барышень
встормошил...
-- Сейчас, сейчас... Где нож? Проволочки скорей!.. Мальчишку пихнул,
схватил кривой ножик и прямо в кусты.
Сказал я ему, что барышне Любочке приказали делать, а он и не вылезает.
Тогда я уж громче. Выскочил он из цветов, вынул из жилетки полтинник и сует:
-- Скажите, что она... Ее сейчас нет, но скажите, что она... Я по их
сделаю, уж я знаю... Для молодой девицы букет или как?
И барышням по-французски сказал, а те смеются. Сказал я -- для кого.
-- А-а... в ресторане? Хорошо. И вдруг красную розу -- чик!
-- Из белых наказали,-- говорю.-- И гвоздику черную в середку.
-- Да уж знаю! -- И опять с барышнями по-своему, а те улыбаются.--
Будет с гвоздикой.
И посвистывает. Роскошный букет нарезали, на проволочки навертели,
распушили, а красную-то растрепали на лепестки и внутри пересыпали. И вышел
белый. А черная гвоздика, как глаз, из середки глядит. Лентами с серебром
перехватил -- и в бант. Потом поднес лампочку на шнурке к стеклянному шкафу
и кричит:
-- Наденька, выберите на вкус... Нюточка!.. Стали они спорить. Одна
трубку с серебряной змейкой указывает, а другая не желает.
-- Им,-- говорит,-- Фрина лучше... Я его знаю вкус. А немец и
разговаривать не стал.
-- Змею -- это артистке, а тут Фрина лучше, раз в ресторане...
И вытащил из шкафчика. Почему Фрина -- неизвестно, а просто женская
фигурка вершков восьми, руки за голову, и все так, без прикрытия. Букет ей в
руки, за голову, закрепил во вставочку, и вышло удобно в руках держать за
ножки. Потом на ленты духами спрыснул и в станок, в картон поместил.
-- Осторожней, пожалуйста... И скажите, что Любочка. Не помните...
Сам даже дверь отворил. Только я наверх внес, сейчас Игнатий Елисеич
подлетел, букет вытянул и на руку от себя отставил. И языком щелкнул, как
фигурку увидал.
-- Вот так штучка! -- И пальцем пощекотал. Очень все удивлялись и
посмеялись. Потом через всю белую залу для обращения внимания понес. Встал
перед Иваном Николаевичем, а букет на отлете держит. Очень красиво вышло. А
тот ему:
-- Дайте на стол! -- даже строго сказал и платочком обтерся.
Очень им букет понравился, и директор хвалил. А тот все:
-- Вот мой вкус! Очень великолепно?
-- Очень,-- говорит,-- хорошо, но она как взглянет... Она от нас в
театр все собирается...
-- Пустяки...-- И пальцами пощелкали. А тут пришел офицер и занял
соседний столик, саблей загремел. Оркестр играет номер, а барышни уж
заметили, конечно, букет и поглядывают. Не случалось этого у нас раньше. Ну,
в кабинетах бывали подношения разным, а теперь прямо как на театре. А
Капулади и не глядит. Водит палочкой, как со сна. Конечно, ему бы поскорей
программу выполнить и фундамент заложить. А барышня Гуттелет такая бледная и
усталая смычочком водит, как во сне. А офицер вытащил из-за борта стеклышко,
встряхнул и вставил в глаз. Отвалился на стуле и на оркестр устремил в
пункт, где она в черном платье с кружевами и голыми руками сидела.
Уж видно, на что смотрит. Вот, думаю, и еще любитель. Много их у нас.
Почти все любители. А он вдруг меня стеклышком:
-- Вот что... гм... Вижу, будто ему не по себе, что я им в глаза
смотрю, а сам о них думаю. Точно мы друг друга насквозь видим.
-- Это,-- говорит,-- давно этот оркестр играет? -- И глаза отвел.
А я уж понимаю^ что не это ему знать надо. Я их всех хорошо знаю,-- все
больше обходом начинают.
-- Так точно,-- говорю.-- Третий год... Как не знает... И раньше бывал
у нас. Знает, отлично знает.
-- А-а-а...-- А потом вдруг и перевел: -- Кто эта, справа там от
середки, худенькая, черненькая:?
Вот ты теперь, думаю, верно спросил.
-- Нам неизвестно... Недавно поступили.
А тут оркестр зачастил -- к концу, значит. Карасев и дал знать
метрдотелю:
-- Подайте мамзель Гуттелет! Игнатий Елисеич поднял букет кверху и
опять его на руку отставил и так держит, что отовсюду стало видать, и
дожидается. И все стали смотреть, а директор поднялись и вышли. А барышни
так спешат, так спешат, понимают, что сейчас необыкновенное подношение
будет, и, конечно, интересуются, так что Капулади палочкой постучал и реже
повел. А та-то, как опустила глаза от люстры, посмотрела на букет и как бы
не в себе стала. Только Капулади все равно. Водит и водит палочкой, как
спит. Потом сделал вот так, точно разорвал слева направо, и кончилось.
Сейчас метрдотель перегнулся, даже у него фалды разъехались и хлястик
показался от брюк,-- очень пузастый он,-- и букет через подставки подает
двумя руками. Очень торжественно вышло и обратило большое внимание. А
барышня даже откинулась на стуле и опустила руки. И Игнатию Елисеичу
пришлось попотеть. Все протягивал букет в очень трудном положении, как из-за
стульев что вытаскивал, и стал у него затылок вроде свеклы. И даже боком
изогнулся, чтобы барышню от публики не заслонить. Потом его Иван Николаевич
распушил. А как он протягивал, сам-то Иван Николаевич тоже напряглись в
направлении букета и лафитничек держат у губ, будто пьют за здоровье. А у
метрдотеля голос густой, и на всю залу отдалось:
-- Вам-с... букет вам-с от Ивана Николаевича Карасева!..
Но только это сразу кончилось. Капулади увидал, как та удивлена, сам
взял букет и поставил на пол у нотной подставки. Потом сразу палочкой
постучал, и вальс заиграли. А господин Карасев приказали мне директора
пригласить. Конечно, стало очень понятно, для чего букет. И все принялись
барышню рассматривать. А меня даже один гость знакомый, старичок,
пивоваренный заводчик, господин Арников, очень отважный насчет подобных
делов, подозвали и задали вопрос:
-- Это Карасевская, что ли, новенькая, хе-хе?.. Ничего товарец...
Вот. Как знак какой поставлен. Это и я пойму. Артисткам там -- другое
дело, а тут ее и не слыхать в музыке. Это уж обозначение, что, мол, желаю
тебя домогаться и хочу одолеть!
Так явственно помню я все, потому что этот самый Карасев и потом меня
очень беспокоили, а у меня дома такое тревожное положение началось. С
Кривого-то и началось... И много хлопот мне в тот вечер выдалось по
устройству замечательного пира, а на душе -- как кошки... Посмотришь на окна
и думаешь: а что-то дома? Ноет и ноет сердце. И все кругом -- как какая
насмешка. И огни горят, и музыка, и блеск... А посмотришь в окно --
темно-темно там и холодно. Рукой подать, за переулком, дом барышень
Пупаевых, а на заднем дворе, во флигельке,-- вонючий флигелек и старый,--
Луша халаты шьет на машинке для больницы... И думается: а что завтра-то?
А господин Карасев с директором свое:
-- Она, конечно, слышала обо мне? Я ей могу место устроить в хорошем
театре... И у меня такая мысль пришла, чтобы нам троим поужинать...
А Штросс ему наперекор, хоть и вежливо:
-- У нас от них подписка отбирается... и у нас аристократический тон и
семейный... Вы уж простите, глубокоуважаемый...
А господин Карасев, конечно, привыкли видеть полное удовлетворение
своих надобностей и настойчиво им:
-- Я не по-ни-маю... я не с какой стороны... а из музыки...
И директор им объясняет:
-- Будьте спокойны, я поста-ра-юсь, но... А офицер вдруг поднялся и --
к Капулади. Как раз играть кончили. Поздоровался за руку и в ноты пальцем
что-то... И барышням поклонился и про ноты. В руки взял и головой так, как
удивлен. Капулади прояснел, стал улыбаться, и усы у него поднялись, а
барышни головки вытянули и слушают,
как офицер про ноты им. Пальцем тычет
плечами пожимает. Пожимал-пожимал, на подставку облокотился и
саблей-то букет и зацепи! И упала Фрина набок. Но сейчас поднял и к
барышне Гуттелет с извинении все оглядывается, куда поставить. И спрашивает
V она вся пунцовая стала и головкой кивнула. Он мне > час пальцем:
-- Унесите. Мамзель просит убрать! Куда убрать? Я было замялся, а он
мне строго так:
-- Несите! Что вы стоите? Мамзель просит убрать! А тут метрдотель
налетел и срыву мне:
-- В уборную снести! И понес я букет мимо господина Карасева. Прихожу,
а офицер с барышнями про игру разговаривает, и лицо такое умное.
-- Я,-- говорит,-- сам умею... Могу слышать каждую ноту... Это даже
удивительно, как... Дамская игра,-- говорит,-- много лучше...
А с Капулади по-французски. А тот, как кот, жмурится и головой качает:
-- Та-та... снаток... приятно шюство... та-та... Еще буду играть.
Проснулся совсем, палочку взял и очень тонкую музыку начал.
А господина Карасева взяло, вот он и говорит Штроссу:
-- Это кто такой, лисья физиономия?
-- А это князь Шуханский, гусар...
-- А-а... прогорелый!..-- И перстнями заиграл. А потом так радостно:
-- У меня план пришел!.. Всему оркестру ужин?.. Ну, это-то возможно или
как?.. Я член из консерватории... Вы скажите...
А Штросс уж не мог тут ничего и говорит:
-- Конечно, они всегда получают у нас ужин... Ежели согласятся...
-- От вас зависит!.. Вашу руку!.. А я-то стою позади и вижу аккурат его
затылок. Он у них очень широкий, и на косой пробор, и выглажен. Стою и
думаю... А-ах, сколько же вас, таких прохвостов, развелось! Учили вас наукам
разным, а простой науке не выучили, как об людях понимать... Отцы деньги
наколачивали, щи да кашу лопали, с людей драли, а вы на такое употребление.
И все ниспровержено! Смотрю ему в затылок и вижу настоящую ему цену!
Потом директор Штросс потолковали с Капулади и барышнями и говорит:
-- Ничего не имеют против, а напротив...
-- Вот видите, какой у меня всегда хороший план! Теперь, прошу вас,
обдумаем, чтобы все было как следует и чтобы очень искусственно и сервировка
тонкая... А тот ему, уж в хорошем настроении:
-- Я бы предложил в гранатовом салоне. Ваша мысль очень хорошая...
И пошли на совет... Еще бы не хорошая! На сорок персон ужин со всеми
приложениями!
Ну, и вышло так, что, я полагаю, долго в конторе счет выписывали и
баланц выводили. Велели такого вина пять бутылок, которое у нас очень редко
и прямо в натуральном виде подают, в корзине, и бутылки как бы плесенью
тронуты. Несут на серебряном блюде двое номеров и осторожно, потому что одна
такая бутылка стоит больше ста рублей и очень старинного происхождения. А
такое у нас есть, и куплено, сказывали, у одного поляка, у которого погреба
остались от дедов невыпитыми и который пролетел в трубу. Более ста лет вину!
И крепкое и душистое до чрезвычайности.
Сто двадцать пять рублей бутылка! За такие деньги я два месяца мог бы
просуществовать с семейством! Духов два флакона дорогих, по семи рублей,
сожгли на жаровенке для хорошего воздуха. Атмосфера тонкая, даже голова
слабнет и ко сну клонит. Чеканное серебро вытащили из почетного шкафа, и
хрусталь необыкновенный, и сербский фарфор. Одни тарелочки для десерта по
двенадцати рублей! Из атласных ящиков вынимали, что бывает не часто. Вот
какой ужин для оркестра! Это надо видеть! И такой стол вышел -- так это
ослепление. Даже когда Кавальери была -- не было!
Зернистая икра стояла в пяти серебряных ведеркахвазонах по четыре
фунта. Мозгов горячих из костей для тартинок -- самое нежное блюдо для дам!
У нас одна такая тартинка рубль шесть гривен! Французский белянжевин --
груша по пять целковых штучка... Такое море всего, такие деликатесы в
обстановке! И потом, был секрет: в каждом куверте по записке от господина
Карасева лежало на магазин Филе -- получить конфект по коробке.
Отыграл оркестр до положенного часу, убрали барышни свои скрипочки и
собрались. А уж господин Карасев так это у закусочного стола хлопочут, как
хозяин, и комплименты говорят:
-- Мне очень приятно, и я очень расположен... Пожалуйте начерно, чем
бог послал...
Все так стеснительно, а Штросс как корабль плавает с сигарой и очень
милостиво так себя держит, с барышнями шутят. И вдруг господин Карасев
пальцами так по воздуху и головой по сторонам:
-- Кажется, еще не все в сборе... А Капулади уж большую рюмку водки
осадил и икрой закусывает с крокеточкой, полон рот набил и жует, выпуча
глаза.
-- А-а-а... Мамзель Гуттелет нэт... голёва у ней... и мамаша
прикодиль...
-- А-а-а... Пожалуйста... кушайте... Только и сказал господин Карасев.
И так стало тихо, и барышни так это переглянулись. И такая у него физиономия
стала... И смех и грех! Сервировали ужин! А Капулади чокается и вкладывает.
И Штросс чокается, и господин Карасев тоже... чокается и благодарит. И лицо
у них... физиономия-то у них, то есть... необыкновенная! А там-то, в
конторе-то... счетик-то... баланц-то уж нанизывает Агафон Митрич, нанизывает
безо всякого снисхождения. Да с примастью, да по тарифу-то, самому
уважаемому тарифу... Да за хрусталь, да за сервизы, да за духи, да за...
Вышел я в коридор, смотрю -- офицер-то и идут.
-- Что это, свадьба здесь? -- спрашивает про пир-то в гранатовом
салоне.
-- Никак нет,-- говорю.-- Это господин Карасев всю музыку, весь
оркестр, ужином потчуют.
Сморщил лоб и пошел. И хотел я ему сказать, какой у них приятный ужин
получился, но, конечно, это неудобно. Наше дело ответить, когда спрашивают.
А очень была охота сказать. IV
Пришел я из ресторана в четвертом часу. Луша дверь отперла. Всегда
отпирала она мне, сон перебивала. И вот спрашиваю ее про Кривого.
Оказывается, не приходил. И гадала она на него весь вечер, и все фальшивые
хлопоты и пиковки. Пустое, конечно, занятие, но иногда выходит очень верно.
И все казенный дом выходил -- значит, как бы в участке заварил кляузу.
Фальшивые-то хлопоты...
-- Чует,-- говорит,-- мое сердце... Вон у Гайкина-то сына заарестовали.
Уж не он ли это?.. Еще Гайкин-то тебя все про Кривого пытал, будто он у него
денег просил на резиновую торговлю...
И растревожила она меня этими словами так, что не могу уснуть. А это
верно, у Гайкина, лавочника, сына действительно заарестовали. Совершили
обыск и нашли книги недозволенные. А он был студент, и мой Колюшка у него
раньше книгами пользовался, но потом я сам забрал две книги и самому Гайкину
отнес. А Кривой всегда у них в лавке пребывал, будто за папиросами, и все
приставал к старику резиновый магазин в компании открыть. Так это мне вдруг
-- а ведь Кривой это! Утром сам проговорился спьяну... А про сыщиков я знал,
что они рассеяны везде, но только их трудно усмотреть. А Кирилл Саверьяныч
даже одобрял для порядка и тишины. Но я-то знаю, что они могут быть очень
вредны. Агафья Марковна, сваха, рассказывала, потому что сватала одного
сыщика, и он ей открыл, как они избавляют от разорения. И когда меня
обокрали и унесли часы, сыщик все разыскал, и я дал ему за хлопоты красную,
но если насчет людей, то может быть очень вреден. Сказал я Луше, что нет ли
у Колюшки каких книг, но она меня успокоила. Пытала она Колюшку весь вечер,
и он ей побожился, что ничего нет.
-- Он,-- говорит,-- охапку какую-то снес вечером к Васикову... И скажи
ты, -- говорит,-- этому Васикову, чтоб он к нам лучше не ходил. Он все
Колюшку сбивает... Так мы и решили. И я даже хотел просить Кирилла
Саверьяныча, чтоб он принес ему хороших книг, настоящих. Про историю у него
были, от которых он умный стал. И вдруг звонок ударил.
Соскочил я босой, отпер. Оказывается, Кривой, и в очень растерзанном
виде. Нового пиджака на нем уж нет, а какая-то кофта, и лицо прямо
убийственное. Так это у меня сперва поднялось против него, не хотел
допускать. Но не могу слова найти, как ему сказать, а дорогу ему загородил.
И он молчит. А потом вдруг тихо так и твердо:
-- Вот и я! Ну, что же? Могу я войти в свою квартиру? Гордо так, а
голос не свой. Однако не входит, а как бы и просится. И хоть и в кофте, но
все равно как во фраке, и по тону слышно, что может затеять скандал. И
боится как будто. Дрожание у него в голосе. Ну, думаю, завтра я тебя, друга
милого, обязательно выставлю, только ночь переночуешь. И говорю ему строго,
что спать пора и зачем так оглушительно звониться. А он вдруг как проскочит
у меня под рукой и говорит:
-- Чи-то-сс? -- прямо к лицу и винным перегаром. II как шипенье голос у
него стал.-- Звонки для звона существуют! Заведите английские замки!
И скрылся в свою комнату. Плюнул я на эти дерзкие слова. А Луша мне
покою не дает:
-- Болит у меня сердце... Поговори ты с ним подоброму. Он спьяну-то
тебе скажет, жаловался он на нас или нет. А то я ни за что не усну...
Томление во мне... Но я терпеть не могу пьяных и сказал, что не пойду на
скандал. И уж стал я засыпать, Луша меня в бок:
-- Послушай-ка, Яков Софроныч... Что это он там... урчит что-то... Даже
за душу берет, а ты как бесчувственный. Выпроводи ты его, что ли...
Стали мы слушать. Поглядел я в переборку, где обои треснули,-- свету
нет, но слышно, как у него постель скрипит и какие-то неприятные звуки. Так
и рыкает. За сердце взяло, как неприятно. Как из нутра у него выскакивает.
Постучал я -- без последствий. А Луша требует: угомони да угомони.
-- Может, он при расстройстве что скажет... Поди! Зажег я свечку и
прошел к нему. Вижу -- лежит Кривой на кровати одемшись, ткнулся головой в
си-тцевую подушку и рыкает.
-- Прохор Андрияныч...-- спрашиваю.-- Что это у вас за комедия опять?
Мы тоже спать хотим... Так непозволительно себя ведете и еще по ночам спать
не даете... Вывернул он голову и одним глазом на меня уставился, как не
понимает. А лицо у него в слезах и страшный взгляд.
-- Ничего, ничего... У меня тут...-- И показал на грудь. Первый раз
услыхал я настоящий его голос. И очень жалко посмотрел, будто его гнать
хотят. Знал я, что у него жена с околоточным сбежала и сынок у него на пятом
году помер. Это он Черепахину открыл. И сказал я ему тогда по душам:
-- Вы лучше объяснитесь начистоту. За пиджак я вам заплачу хоть три
рубля... Зла мы вам не хотели, а вы на нас так ополчились... Будете вы нам
зло делать, вы скажите? Вы сами объявили, что сообщите, и перевернули наш
семейный разговор... и мы вас опасались, это правда... Скажите все, и мы
разойдемся по-мирному... Что же делать, раз ваша такая специальность... Но
не губите людей!
А он привстал и головой так:
-- Так, так... Вы очень добрый человек... Продолжайте...
-- Вы,-- говорю,-- не думайте, что мы бесчувственные какие... Только
скажите от сердца и не доводите до неприятности... А вот даже как: я вам
даже пирожка принесу закусить, чтобы вы не думали...
Сказал, чтобы его в чувство ввести и открыть его планы!. А он подался
ко мне, уставил глаз и шипит:
-- Чи-то-сс? Пир-рожка-а? Это вы что же, на смех? На тебе пирожка! Ты
вот, сукин сын, такой мерзавец, Кривой... Вы меня все Кривым!.. а мы тебе
пирожка?.. А? Вам за пирожок надо покою ночного? Купить меня пирожком? А
утром вы мне пирожка предложили? Вы два пирога пекли и не предложили!..
Из-за вас меня Гайкин из лавки попросил!.. Я вам прощаю!
И так рукой торжественно, и сел на кровать. Слышу вдруг -- топ-топ.
Колюшка из-за двери голову выставил и меня за плечо:
-- Что это вы его, с квартиры гоните?
-- Ничего я не гоню! -- говорю.-- А вот опять... не в себе...
А тот действительно голову в руки и трясется. Смотрю, Колюшка сморщился
и подходит к Кривому, и голос у него дрожит:
-- Оставьте, пожалуйста... Что за пустяки и как вам не стыдно!..
Тогда Кривой поднялся, запахнул свою кофту и так трагически:
-- Можете гнать! Меня сегодня из участка выгнали, теперь вы!.. Конец!
-- Как,-- говорю,-- выгнали? за что? Ничего не пойму. А он срыву так:
-- Гоните в шею! Сейчас прямо на улицу, в темноту! Вы только погоните
-- и я в момент! Не беспокойтесь... И не вовсе пьян, а так странно. Схватил
подушку, гитару со стены сорвал, под кровать полез, шарит там, юлит,
подштанники вытащил и в простынку увязывает, книжку из-под матраса трепаную
достал, графа МонтеКриста. И увязал в узелок.
-- Думаете, места не найду? Я и без места могу... Все равно...
Шебаршит и шарит вокруг себя. Опять из узла все выкидывать стал.
-- Можете себе присвоить! Не надо мне ничего... За квартиру получите из
имения... Я рассчитываюсь... До свиданья!
Пошел было, но я его за руку -- стой!
-- С ума,-- говорю,-- не сходите и скандалу не делайте... Куда вы
пойдете, раз ночь на дворе?..
Посмотрел он на окно и назад повернул, на кровать сел. Тощий он был и
взъерошенный, и глаза какие-то такие. Видать было, что положение его очень
отчаянное, а только храбрится в нетрезвом виде. Знал я, что у Луши он
тридцать копеек занимал и вечером обещал принести и не принес. Очень упрямый
и сам стирал свои рваные подштанники в комнатке, чтобы люди не видали. И
насилу признался, что в участке служит, а все хвастал, что приказчиком в
резиновом магазине. А это он раньше в резиновом-то был, а потом, после
расстройства, запил и в писаря пошел.
И спать-то мне хочется, а он сидит и томит. Вот я и говорю:
-- Не принимайте к сердцу... Прогнали -- другое место найдете... Мало
ли местов!..
А он мне гордо так:
-- Во-первых, меня не прогоняли! Я сам приставу в морду плюнул! У меня
тетка в имении, у ней сто тысяч в банке!.. Чи-то-ссс?! Извините-с... Я не
какой-нибудь обормот!
-- Ну и хорошо, и не напускайте на себя...
-- Ну, это не ваше дело! Выговоры мне! А может, я наврал? Чи-то-ссс?! И
не знаете, гнать меня или нет. Вот молодой человек мне пиджак изгадил, а я,
может, все его пиджаки и брюки уничтожил одним почерком пера?! Чито-ссс?!
Вижу, что спятил -- и ломается. А Колюшка стоит бледный, и губы у него
трясутся.
-- Ничего-с... я шучу -- и все наврал. Никогда я сыщиком не был! Не был
я сы-щи-ком! Чи-то-ссс? Запомните это! Хорошенько запомните!! А-а...
стереглись! Гайкину напели! Он бы мне дело в компании открыл -- шинами
торговать... Лезет человек в мурью, а вы его так вот, так... кулаком в
морду?! Нате вот, плюньте мне в морду, нате!.. Молодой человек! Плюньте!..
Вы про политику можете говорить... понимаете все... плюньте!.. Вашего
парикмахера склизкого позовите... плю-уй-те!..
Реветь начал и все тянет: у-у-у... Колюшка его трясти стал за плечо.
-- Что вы говорите? Неправда!.. Мы не такие!.. А тут Луша из-за двери
выглядывает. Увидел он ее и поднялся.
-- А вы, Лукерья Семеновна, не тревожьтесь... Я вам тридцать копеек
завтра... вот с гитары... я еще не все пропил... успокойтесь...
И вдруг Черепахин и входит в одном белье.
-- Простите за костюм... Да ты угомонишься? Как вошь в пироге! Наталью
Яковлевну и всех будишь! Черт ты после этого!
Но я его остановил и говорю, что человек до умопомешательства дошел. А
он очень горячий и всегда за нас.
-- Знаю, какое у него помешательство! Ему бы теперь ассаже на
двугривенный! Так ты прямо скажи, и так дам, а то важничаешь...
А Кривой посмотрел так укоризненно и загорелся:
-- Все супротив меня! Ну, так знайте! Я всем присчитал: и приставу,
подлецу, и дорогой супруге, и всем!.. И всем вам язык покажу! Будьте
покойны! Итоги подведены. Простите меня, молодой человек! А тридцать копеек
и за квартиру за двенадцать дней получите... Вот с гитары...
И подает Луше гитару. А она замахала руками и не берет.
-- Я предложил... как знаете... Ну-с, прощайте, до радостного утра!
Сделал шаг вперед и стал руку протягивать, а сам глазом нас сверлит. А
Черепахин ему:
-- Пошел ты! Ломается, как обезьяна... Это в тебе даже и не искренне, а
так, одна трагедия глупая...
-- Ну, как угодно... Как угодно...
И вдруг свечу у меня и потушил.
-- Занавес,-- говорит,-- опущен!
Такой странный оказался человек. Напустил-напустил на себя... Легли мы,
а на душе муть.
Слышу, чиркнул спичкой за переборкой. Пригляделся я глазом в щель --
Кривой лампочку на стенке зажег. Потом стал узелок свой вытряхивать и все
головой качает. Потом поднялся, послушал и гитару на стенку повесил, а
подштанники и графа Монте-Криста под кровать сунул. Остановился середь
комнаты и осматривается. На углы посмотрел, на иконку в уголочке. Глаза
ладонями закрыл и затряс головой. Потом за волосы себя дергать стал, да
накрепко. Потом подошел к оконцу на помойку и смотрит. Прижался носом к
стеклу и смотрит. И в тишине слышно, как над головой, где у нас машинист с
железной дороги жил, граммофон камаринского играет. А там именины были. А
Кривой все в окно глядит, в темень... Так я и заснул.
А наутро, только на службу идти, уж Колюшка в училище ушел,--
неприятность. Управляющий домов барышень Пупаевых, Емельян Иваныч Ландышев.
Так и так, с первого числа надбавка вам в пять рублей!
-- Почему такой, надбавка? Прошлый год набавляли...
-- По плану. Обязательно ведено... Я ни при чем, с меня спрашивают. У
барышень расходы большие, и им не хватает. Даже обижаются на меня...
-- Это ваш произвол,-- говорю.-- Я знаю очень хорошо барышень, они
образованные и стараются для попечительства. У них вывеска даже...
А он мне и говорит:
-- Это ничего не составляет, а каждый хочет себе пользы. Сами они не
доходят, а с меня спрашивают... Хотите -- платите, не хотите -- как
хотите...
Вот как! Как заколдованный круг. И накалили же меня этими прибавками и
надбавками! Да-а... Я это теперь очень хорошо понимаю. Сами не доходят...
Музыкальные вечера у них и ужины... И в попечительствах пекутся... барышни
Пупаевы, дай им бог здоровья... Они все науки проходили в пансионах и за
границу ездят, и им, конечно, не хватает. И сами лотереи устраивают и
салфеточки вышивают... И как же им можно проникать в дела, когда это даже и
не барышнины дела! Нежны они очень и тонки, и им, конечно, не хватает... Эх,
не то говорил ты, Кирилл Саверьяныч, не то! От этого оборот! Оборот
капиталов! Что тебе за прически и локоны по сто рублей с головы платят? Так
и мне двугривенные платят эти барышни Пупаевы и другие... Ну, так и я им
платил рублями, и они принимали, потому что это их не касается! Знаю я,
какой это оборот! на собственной шкуре знаю я всех этих барышень Пупаевых и
других, дай им бог здоровья! Да они и без здоровья здоровы, потому что поют
и играют...
А квартир нет. Много домов настроено, а жить негде, потому что все
хотят иметь доходы по плану. И так меня это расстроило...
v Постучался я к Кривому, чтобы поговорить как следует в трезвом
состоянии, но он спал и дверь запер на крючок, И Луша-то сказала, пусть
проспится после куража, а то злой будет. И стали мы рассуждать -- гнать его
или оставить. Что с него возьмешь, как он без места! И тетка-то его с ветру.
И раньше, бывало, все про тетку, а потом отрекался. Такой гордый человек! И
так все обернул ночью, что словно мы его обидели. А это в нем происхождение
такое капризное. Хвастал, что у него мать из дворянской крови и содержанкой
жила у губернатора и, может, он даже сын губернатора, а не золотарика.
Черепахину все изливал: "Мне бы надо по малой мере чиновником быть и
начальствовать, а я до такой ступени опустился. Но только я письмо в газеты
накатаю и отца своего, подлеца, так изображу, что его с места прогонят, или
пусть мне тыщу рублей пришлет,-- велосипедными шинами торговать буду!" Такие
вокруг себя сети распространил, думает -- и не узнают, а просто стыдно ему
было при его положении. Вот и врал.
Пришел я в ресторан, а в официантской наши очень горячо рассуждают. А
это Икоркин. Маленький такой и черненький, как блоха, но очень цепкий и
может говорить. И Икоркиным-то его прозвали па смех -- очень любил, как
поступил, икорку с ложечек и тарелок слизывать. Оказывается, общество
устраивается для всех официантов, для поддержки. Вот Икоркин и требовал,
чтобы записывались, по полтиннику в рассрочку. Но только нас метрдотель
разогнал и оштрафовал Икоркина на рубль за грубость. Потом мне:
-- Бери букет, который барышня забыла, вези на квартиру! Карасев
записку прислал, велел.
Поставили в картонку, пошел я по адресу. И не спросил, нужен ли какой
ответ, дорогой уж вспомнил. Пришел, на третий этаж поднялся. Старая барыня
отперла. Что такое? Букет барышне от господина Карасева из ресторана.
Плечами пожала и зовет:
-- Аля, что такое? Букет тебе!.. Вышла та, тоненькая такая, в фартучке,
прямо как девочка. Вырвала у барыни картонку, и ушли они. Слышу, разговор у
них горячий по-французски. И та кричит и другая... А я жду, будет ли ответ
какой. А ко мне девочка вышла черненькая и мальчишка. Стоят и смотрят.
Мальчик еще спросил меня, кто я такой, а потом и говорит:
-- Там наша Аля работает, где обедают... А девочка мне куклу принесла
показать, такая занятная. И вдруг барышня выбегла ко мне и так гордо:
-- Можете идти, не будет ответа!..
Так гордо, что я и не думал от нее. И лицо такое злое сделала.
Мальчишку дернула за руку, так и отскочил, и за мной дверью -- хлоп! Как
вылетел я все равно! Плюнул даже. Провались они все, а я еще ее пожалел. И
день этот выдался очень горячий, потому что в золотом салоне свадебный ужин
на двести персон -- сын губернатора женился на дочери фабриканта Барыгина,
по двадцать рублей с персоны без вина! А в угловой гостиной юбилей делали
директору гимназии. И метрдотель в наказание, что букет я от офицера принял,
отрядил меня к юбилею. А юбилей -- что! Чиновники!.. Только разговоpы, и еще
рассматривают -- двугривенный или пятиалтынный...
Начались завтраки. И уморил тут меня пакетчик! Вот поди ты, что значит
капитал! Прямо даже непонятно. Мальчишкой служил у пакетчика, а теперь в
такой моде, что удивление. Домов наставил прямо на страх всем. И ничего не
боится. Ставит и ставит по семь да по восемь этажей. Так его господин
Глотанов и называет -- Домострой! А настоящая его фамилия -- Семин, Михаила
Лукич! Выстроит этажей в семь на сто квартир и сейчас заложит по знакомству
с хорошей пользой. Потом опять выстроит и опять заложит. Таким манером домов
шесть воздвиг. И совсем необразованный, а вострый. И насмешил же он меня!
По случаю какого торжества -- неизвестно, а привез с собою в ресторан
супругу. И в первый раз привез, а сам года три ездит. Как вошла да увидала
все наше великолепие, даже испугалась. Сидит в огромной шляпе, выпучив
глаза, как ворона. А я им служил и слышу, она говорит:
-- Чтой-то как мне не ндравится на людях есть... Чисто в театре...
А он ей резко:
-- Дура! Сиди важней... Тут только капиталисты, а не шваль...
Она ежится, а он ей:
-- Сиди важней! Дура!
А она свое:
-- Ни в жисть больше не поеду! Все смотрят... А он ее -- дурой! Умора!
-- А мне так,-- говорит,-- наплевать на всех, что смотрят!
Даже не так сказал, а по-уличному.
-- На всех,-- говорит,-- мне... Я привык к свету... Нехорошо сказал.
Я-то, я-то понимаю даже их необразование. И манит меня:
-- Человек! Дай мне чего полегше...-- Прищурился на нее и говорит: --
Дай мне... соль!
А она так глаза выпучила -- не понимает, конечно. А он-то и доволен,
что дуру нашел. А сам недавно за артишоки бранился.
-- Я,-- говорит,-- думал, что мясо на французский манер, а ты мне
какую-то репу рогатую подаешь! Бона! И как принес я им камбалу, он и говорит
супруге:
-- Вот тебе соль, ешь -- не бойся... Это рыба, в море на сто верст в
глубине живет!
Умора, ей-богу. И сам-то не ест и никогда в компании не ел, а тут для
удивления заказал. А она шевельнула вилкой и говорит:
-- Чтой-то как она и на рыбу не похожа... А не вредная?
Да как распробовала, в пару-то, аромат от нее, и назад:
-- Да она тухлая совсем... Михаила Лукич! Не понимает, что такой от нее
запах постоянный. Тухлая! Уж и смеялся он, вот как покатывался!
-- Эту рыбу-то только француженки употребляют... ду-ура!..
А она чуть не плачет, красная, как свекла, стала и в прыщах.
-- Мне бы,-- говорит,-- лучше белуги бы... А он-то ей:
-- Не страми ты меня перед лакеями, ешь! Тут за порцию три с
полтиной!..
И ни малейшего стыда! А она ест и давится. И случилось нехорошо -- в
салфетку даже. А он ей угрожает:
-- Дура! Никогда больше не возьму. Необразованная!.. Сейчас подозвал
меня и так важно:
-- Дай ей... ар-ти-шоков! Вот! Это уж на смех. Потому где ей с
артишоками управиться? Вот какие люди. А сам-то, сам! Как-то привез в
кабинет девочку лет пятнадцати, так... портнишечку, и напоил. Самому лет
пятьдесят, а она девчоночка совсем. И ту-то, ту-то тоже кормил
по-необыкновенному, потешался. Устриц давал, лангустов, миног... Нарочно с
метрдотелем совещался, как бы почудней. Портнишечку!..
Все своими глазами видел и сам служил. И как иной раз мерзит и мерзит.
И образованные тоже... И никто не скажет... И ничего! Хамы, хамы и холуи!
Вот кто холуи и хамы! Не туда пальцами тычут!.. Грубо и неделикатно в нашей
среде, но из нас не отважутся на такие поступки... И пьянство, и жен бьют --
верно, но чтобы доходить до поступков, как доходят, чтобы догола раздевать
да на четвереньках по коврам чтобы прыгали -- это у нас не встречается. Для
этого особую фантазию надо. Теперь меня не обманешь, хоть ты там что хочешь
говори всякими словами, чего я очень хорошо послушал в разных собраниях,
которые у нас собирались и рассуждали про разное... Банкеты были
необыкновенные, со слезой говорили, а все пустое... Уж если здесь нет
настоящего проникновения, так на момент только все и испаряется, как после
куража. Вон теперь полнм-полны рестораны, и опять бойкая жизнь, опять все
идет как раньше... Эх, Колюшка! Твоя правда! Теперь и сам вижу, что такое
благородство жизни... И где она, правда? Один незнакомый старик растрогал
меня и вложил в меня сияние правды... который торговал теплым товаром... А
эти... кушают, и пьют, и разговаривают под музыку... Других не видал.
И смеялась девчоночка-то, портнишечка-то, смеялась... как коньяком ее
повеселили... И потом, потом туда... У нас такой проход есть... плюшем
закрытый проход... Чистый, ковровый и неслышный проход есть. И потом в этот
проход прошли...
В номера проход этот ведет, в особые секретные номера с разрешения
начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят этим
проходом, образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с
того, и с этого хода. На свиданье... И был там у нас -- и сейчас есть --
Карп, аховый насчет делов этих. Как порасскажет, что за этими проходами
творится! Жены из благородных семейств являются под секретом для подработки
средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И
альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и
капитальным. Там стены плюшем обиты, и мягко вокруг, и ковры... и голос
пропадает в тишине, как под землей. И уж с другого конца выходят гости с
портфелями, и лица сурьезные, как по делам... А девицы и дамы чрез другие
проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно!
Теперь ничему не верю, хоть ты мне в лепешку расшибись в приятном разговоре.
Тысячи в год проживают, всё прошли, все опробовали -- и еще говорят, что за
правду могут стоять! Один пустой разговор. И вот проходы... И сам Карп чуть
однажды не полетел, а очень испробованный и крепкий человек. Криком одна
кричала и билась, так постучал он в дверь. И такой вышел скандал за
беспокойство, что чуть было наш ресторан со всеми проходами не полетел!
И вот как подавал я им артишоки, замутило-замутило меня, дрожание такое
в груди. Неприятность, конечно, дома, а еще у меня сердце нехорошее, жмется
и бьется: капли ландышевые пью. И так мне подкатило, хоть тут в зале ложись,
терпения нет. Пакетчик меня пальцем манит, а я идти не могу. И вдруг товарищ
подходит и говорит:
-- Скорей, жена тебя спрашивает что-то... Перемогся я, подошел к столу.
-- Нарзану мне дай, а ей солянки... Побежал я в официантскую, а Луша
сидит в платочке, бле-едная...
-- Скорей, скорей! Кривой повесился!.. Околоточный послал...
Не понял я сперва, только испугался. А она чуть не плачет:
-- Скорей, скорей! Полна квартира народу... никого нет...
Стал одеваться, пальто никак не вздену. А та-то мне:
-- Скорей, скорей... запутает он нас... околоточный сказал...
Прибежал я на квартиру. Народ со двора в окна лезет, а в квартире
полиция. Вошел в его комнатку, а уж он на полу лежит, как был, в рваной
кофте... На ремешке он задавился от брюк. На спине лежит, руки так свело и в
кулаки, как грозится. А на лицо как взглянул... страшныйстрашный. Языком
дразнится. Один глаз сощурен, а другой выперло, смотрит. Еще ночью так все
рожи корчил. Околоточный наш, Александр Иваныч, у окошечка сидит, курит, в
руке записку держит, и строгий. И околоточный-то знакомый: ему по дешевке
вино иной раз доставлял, после балов которое... Нам метрдотель с уступкой
продавал.
-- Ждать тебя мне тут? Что это у вас тут за безобразие?! И пальцем в
Кривого, и морщится. Точно я сам его удавил.
-- Что знаешь, какие причины? Нет ли чаю стакана... И всегда
обходительный был, а тут даже про чай строго. А я совсем расстроился, ничего
не понимаю.
-- Неприятность тебе будет...-- И запиской по ладошке хлопнул.-- Сын
где? Его я должен спросить... Чернил! Сейчас ему чернил и чаю подали,
ждем...
-- Прикройте его чем... Связался с дрянью, вот и... Голову закройте!
Даже и его взяло. А Черепахин тут как тут.
-- Почему вы так выражаете про мертвое тело? Занесите в протокол!
-- А ты,-- говорит,-- кто такой? Вон отсюда! Тут допрос. Кто он такой?
А тот очень горячий и сейчас зуб за зуб:
-- Почему мне "ты" говорите? Я совместный квартирант и хочу показание
дать о причинах. Я все знаю. И начал так развязно, смешком:
-- Вот как было. Утречком так, часов в десять, конечно, выхожу я из
ватерклозета, смотрю...
Но околоточный ему сейчас:
-- Вон! Сам вызову! Очистить комнату!
Всю публику выгнал из квартиры. Остались дворник да пачпортист наш, а
Черепахину арестом пригрозил за противодействие. Насилу я его увел.
-- Ну-с, теперь по пунктам... И читает записку, что вот с квартиры его
гнали...
-- Так. Вы гнали его, значит, с квартиры... Гнал? Объяснил все и про
ночь рассказал. Записал -- и дальше:
-- Это не важно, а вот... Вслух прочитал все письмо. Оказывается, он на
всех доносы написал и про нас и теперь боится суда. И очень обижен на всю
жизнь. И про стакан помянул, и про разговоры. Прочитал околоточный и
сморщился.
-- Вот какая канитель! Должен дознание вести, тут про политику... Какие
слова твой сын про политику говорил? Лучше чистосердечно... все равно
записка в производство пойдет... Вот какая канитель!..
Отрекся я, и Луша тоже, а Черепахин из-за двери кричит:
-- Знаю, меня извольте допросить! Так я даже удивился на него. Так был
расположен -- и вдруг. А околоточный обрадовался.
-- Позвать его! Что про политику? Твое показание по пункту!
А тот, вижу, хитрое лицо сделал и начал:
-- Не твое, а ваше! Про политику -- нуль, а вот как было: утречком,
конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю...
Прямо на смех. Уж потом сам мне говорил: чтобы обозлить. Сейчас его
околоточный выгнал и пригрозил. А я на Кирилла Саверьяныча сослался:
уважаемый человек и знакомый околоточному. Сейчас за ним погнали:
неподалечку, через улицу жил.
Пришел очень сильно испуганный, с околоточным за руку и по отчеству и
очень умно стал объяснять:
-- Разве вы меня не знаете? Разве,-- говорит,-- я могу в моем
присутствии позволить насчет чего?.. Я привержен к администрации, и мне даже
обидно с вашей стороны такое недоразумение...
А околоточный в записку:
-- Что же делать, раз я по обязанности долга... Я очень хорошо знаю...
А Кирилл Саверьяныч посмотрел на Кривого и говорит:
-- Даже после смерти напакостил! И все из пиджака! А околоточный сейчас
в протокол:
-- Из какого пиджака? Объяснитесь. Кирилл Саверьяныч бородку оттянул и
сделал лицо очень умное и даже как обиделся.
-- А вот как. Сидели мы за пирогом и рассуждали... про жизнь. И Кривой
слушал у двери. И тогда молодой человек, их сын -- ученик реального училища,
стал укорять его, вот этого самого Кривого, зачем он так исполняет свои
обязанности, то есть пьянствует, и сказал, что это так не годится... и
вообще... нельзя так в политике жизни... Вот она и есть политика... политика
жизни... обиход... Так сказать, если выразить по-ученому...
-- Верно! -- подтвердил и околоточный.-- Это понятно.
-- Вот. Необразованный человек не поймет, конечно, а образованный...
это понятно... И я ему, этому самому Кривому, стал объяснять даже из
Евангелия... насчет властей и про жизнь... А он вдруг обозвал всех нас
холуями...-- это вы обязательно запишите! -- и тогда молодой человек, а их
сын, действительно бросил на пол стакан в его направлении и попал в пиджак и
забрызгал... Вот он обиделся и сказал, что донесет на всех, и побежал в
участок. Это сущая правда.
Так складно у него вышло. Ну, конечно, что тому, раз он мертвый? А то
бы канитель. Время очень строгое было. И околоточный подтвердил:
-- Был он там, верно, и наскандалил. Мы его совсем прогнали. Но это не
относится...
И зачеркал в протокол. А Кирилл Саверьяныч в окошечко смотрит. И вдруг
с чего-то обиделся и опять:
-- Не понимаю, при чем тут я... От работы отрывают... А околоточный
ему:
-- Нам пуще эти канители надоели, но закон такой.-- И мне запрос: --
Какой донос он на вашего сына послал и куда? Тут в записке есть...
И показал перышком на Кривого.
-- Да какой же донос, раз он пьяный был! -- говорю.
-- Мало ли что! Пьяные-то и проговариваются. О чем донос?
Да что я, святой дух, что ли? Такой придира! А тут Колюшка и входит из
училища. Как узнал все, так и окаменел.
А околоточный сейчас его на допрос:
-- Объясните показание! Вот что он в письме пишет... Прочитал ему.
Колюшка смотрит на него и как ничего не понимает.
-- Ну-с,-- говорит.-- Какой донос он послал и куда? А Колюшка стоит
помертвелый и шепотом так:
-- Мы его, мы... Господи! И за голову схватился. А околоточный -- чирк
в протокол.
-- Что это значит? -- спрашивает.-- Тут у вас путаница... Как же это
вы? Что -- вы?..
Кирилл Саверьяныч тут осерчал.
-- Что же, вы подозреваете, что они его удавили? Он нравственно
думает... от обиды... Он же сам в письме пишет!.. Может быть, и меня вы в
чем подозреваете?
-- Не подозреваю вас,-- говорит,-- а все-таки странно. Как же это вы...
Вы скажите чистосердечно... А мой-то взглянул на Кривого, сморщился и убежал
из комнаты. А околоточный мне строго:
-- Вернуть его! Я именем... требую. Позвать! Побежал я за Колюшкой. А
он уткнулся головой в окно, так в шинели и стоит. Обернулся да как зыкнет:
-- Уйдите! Не могу я, не могу!
Я его и так и сяк -- нет!
-- Вот,-- говорит,-- что мы сделали! И это я, я... Прихожу в комнату к
ним, а околоточный что-то оправляется и шепотком с Кириллом Саверьянычем. И
лицо у него ничего, не строгое. А Кирилл Саверьяныч сделал такую злую
физиономию и вдруг на меня:
-- Не понимаю вашего сына! -- На "вы" стал.-- И Александр Иваныч
удивляется... Как он у вас неразвит и глуп!
А околоточный ничего.
-- Он, должно быть, протокола испугался... Ну, какнибудь покончим...--
Дал подписать и щелкнул портфель.-- Доносы меня беспокоят... Хотя вы не
беспокойтесь, потому что я так и записал, что нашел труп с явными признаками
удавления... самоубийства. Мм-да-а... А Кирилл Саверьяныч меня ногой. А
околоточный в окно смотрит и думает.
-- Ну-с, мы его сейчас заберем... Погода-то какая! Опять грязь...
А Кирилл Саверьяныч опять меня ногой. Велел околоточный брать Кривого и
в карету помощи. Понесли его и гитару забрали и что было, какое имущество.
Ну, конечно, я проводил околоточного в сени и попросил, чтобы вообще... не
было какой канители... И он любезно мне:
-- Ничего, теперь, кажется, все ясно... Кляузник такой был... Отлично
его знаю.
Вернулся я в квартиру, а Кирилл Саверьяныч как накинется на меня:
-- Вот как вы цените отношение! И меня запутали! Я из-за вас теперь в
протокол попал? Запутали вы меня! Из-за всякого мальчишки... Он у вас на
язык невоздержан, а я тут по чужому делу! У меня и так расходов много...
Нет, мне надо быть подальше... Я теперь вижу... как к людям снисходить...
А тут Колюшка и влетел:
-- Пожалуйста! Можете уходить... Вон!
-- Как "вон"! Ты... смеешь? Он при тебе смеет? меня? Это он мне-то!
Щенок! дрянь эдакая, шваль, молокосос! Тебя еще пороть надо, мерзавца
безмозглого! Я тебе еще покажу, какие ты слова говорил!
Я совсем растерялся, а Колюшка одно и одно:
-- Вон! Вон! Папаша в вас не нуждается, в вашем снисхождении!
А у того глаза заюлили, не знает, что сказать. Даже позеленел.
-- Твое,-- говорит,-- мерзавец, счастье, что свидетелей нет, а по
закону я отца не могу притянуть! И я сам, сам ухожу... сам! Ноги моей не
будет! -- Потом скосил на меня глаза и кипит: -- Только у таких и могут быть
такие... хулиганы!
Ни за что обидел и ушел. Чуть было мой его не растерзал. Схватился, но
я его за руку удержал. Потом ушел к Наташе в комнату и затворился. Вот как
обернулось! Такая неприятность, и даже Кирилл Саверьяныч, которого я уважал,
оказался таким занозливым. А тут еще донос какой-то Кривой послал...
Пошел я к Луше -- на постель прилегла от сердца,-- она мне:
-- Мочи моей нету... засудят Колюшку... Вот какой негодяй оказался...
Что он про него написал? Возьмут его, как Гайкина сына...
Дал ей капель и пошел к Колюшке. Дергаю дверь -- не отпирает. С крючка
сорвал. Сидит над столом и голову на руки положил.
-- Чего ты бесишься? -- говорю.-- И человека вооружил... Ведь он со
злобы на тебя донести может, про твои слова! Донос на тебя есть уж... Ведь к
нам полиция может каждую минуту... Может, у тебя какие книги есть от
Гайкина...
А он на меня, вместо того чтобы успокоить:
-- Вы-то хороши! Он при вас на мертвого врал, а вы... Мамаша мне
сказала... И оставьте меня в покое! И по виску себя кулаком.
-- Неужели это из-за меня он? Господи! Папаша! Даже мне обидно стало,
по правде сказать. Посторонние интересы, что Кривой повесился, он к сердцу
принимает, а что нам будет -- без внимания. И говорю ему:
-- Чужой тебе приболел, а мы для тебя что? плюнуть да растереть. Вот ты
как! Я же о тебе забочусь... Ответь ты мне, есть у тебя какие книги?
А он мне:
-- Уйдите вы прочь! -- Кулак сжал и в подушку ткнулся.
-- Да пощади ты,-- говорю,-- хоть отца! Я из себя для вас жилы тяну,
свету не видал... Что ты геройствуешь-то? Ведь из тебя оттябель выйдет! --
стал ему рацеи читать.-- Какой из тебя полезный член выйдет? Скандал за
скандалом... в квартире человек удавился, нам неприятность... С человеком
меня поссорил! А он сколько раз меня поддержал... Протекцию тебе оказал, как
в училище поступать... через знакомство с учителем...
А он ногой -- раз! -- о кровать.
-- Так ты так! -- говорю.-- Ну, теперь я все вижу! Это твой Васиков
долгоногий тебя с пути сбил! Как стал к тебе ходить с книжками, так ты как
другой стал... Ну, так чтоб духу его у меня в квартире не было! Ответишь ты
мне? -- кричу.-- Всех выгоню! И Пахомова не пущу! Его, подлеца, выгнали за
грубиянство, а он к тебе ужинать ходит? Ты его, дармоеда, кормишь!
Пронял его. Встал он, посмотрел так на меня и головой качает. Потом я
уж понял, что не надо бы так. Бедный парнишка был Пахомов этот и больной.
Прачка его мать была, а его выгнали из училища за плохое поведение... Так он
до места к Колюшке ходил, очень бедный... Вот Колюшка мне и говорит:
-- И вам не стыдно? -- Правду, конечно, он сказал.-- Не стыдно вам?!
Куска пожалели! Не ждал я от вас этого. Сами рассказывали, как нужду
терпели, корочки от каши после рабочих в реке размачивали... Будьте покойны,
не придет... Но только знайте... я и сам освобожу от расходов... Может быть,
и для меня жалко?
И заплакал. Смотрю, стоит у стола, скатерть теребит. И курточка на нем
вздрагивает, заплаточка на локте... и поясок перекосился. Вот как сейчас его
вижу. И штаны выше щиколоток поднялись, голенища видны. И так мне его вдруг
жалко стало. Такое расстройство, а тут еще сами друг другу обиду делаем.
-- Да,-- говорит,-- вы там, в вашем ресторане, с господами
очерствели...
Потом вдруг и вынимает из пазухи конверт.
-- Вот вам от директора письмо.
Так все во мне и оборвалось.
-- Какое письмо? зачем?
-- Прочитайте...-- И отвернулся. Никогда никаких писем раньше не было,
а тут вдруг... Отпечатал я письмо, руки у меня -- вот что... дрожат, смотрю
-- бумага с номером, и написано на машинке, что приглашает меня на
завтрашний день к двенадцати часам сам директор... Для разговора о сыне
Николае Скороходове. Спросил я его, о чем говорить приглашают, а он только
плечами пожал.
-- Может быть,-- говорит,-- из-за Мартышки... учитель у нас есть... У
меня с ним столкновение вышло...
-- Какое столкновение? Что такое?
-- Он меня негодяем при всем классе обозвал... Я отговаривал на войну
деньги собирать, а он высказал, что только негодяи могут не сочувствовать...
А сам сына по знакомству от мобилизации освободил. Ну, я и сказал ему -- это
как называется? А он из класса ушел. Должно быть, за этим и вызывают...
-- И ты,-- говорю,-- так сказал? Колюшка! Что ж ты наделал?!
-- Да, сказал. Я ничего не боюсь, пусть хоть" и выгонят... Думаете, что
очень мне их диплом нужен? И так его достану.
-- Как так? Значит,-- говорю,-- все мои труды и заботы на ветер?
-- Нет. Я вам очень благодарен. Я теперь по крайней мере все понимаю.
Они требуют, чтобы я извинение попросил у Мартышки, но я у него просить не
стану! Поглядел я на образ и сказал в горе:
-- Вот тебе Казанская Божия Матерь... при ней говорю, как мне тяжело!
Колюшка,-- говорю,-- попроси извинения!...
-- Нет, не могу. Может быть, меня и не выгонят еще... Только полгода
всего и учиться-то осталось... И оставим, пожалуйста, этот разговор... Все
обойдется... Так это все скрутилось сразу. А тут еще Наташка из гимназии
пришла и чуть не плачет:
-- Мне замечание начальница сделала... чуть не оборванкой назвала... Не
пойду я в гимназию! Новое платье мне нужно, у меня все заштопано, и швы
побелели... И все на высоких каблуках, а у меня стоптано все... Шварк книги
под кровать -- и реветь от злости. Каторга окаянная! Как сказал я ей про
Кривого, так и села. И такое томление тогда на меня напало, хоть сам в петлю
полезай... Вот какая полоса нашла.
Плюнул я на всех и пошел в ресторан. Хоть на людях забыться! А какое
там забыться! Хуже, хуже это чужое веселье раздражает...
VI Прямо как несчастье какое наслал на нас Кривой. И такое меня зло
разобрало: зачем я их по ученой части пустил? Год от году Колюшка занозистей
становился, и Наташка с него перенимала. Рядиться стала, локоны начала
взбивать, с гимназистами на каток бегать стала, в картинную галерею... И
все-то не по ней, и все претензии: и квартира у нас плохая, и людей
настоящих не бывает, и подруг ей совестнo в гости позвать. Требовать стала,
чтобы Луша обязательно в шляпке ходила. поправлять в разговоре стала даже:
"До сих пор, говорит, "куфня" говорите и "ндравится"... Учительница какая
нашлась, а сама себе дыр не зачинит. Совестно приглашать!
-- Чего тебе, глупая,-- спрашиваю,-- совестно, а? Вот тебе комната, и
приглашай... Я тебе запрещаю?
-- Вы ничего не понимаете! Какая у нас обстановка? Диван драный да
половики со шваброй?
Пожалуйте! Это дрянь-то! Семнадцать лет всего -- и разговаривать! А я
знал, знал, чего ей совестно! Материто она все высказала. Что я служу в
ресторане! Наврала подругам, что я в фирме служу. В фирме! Дура-то! Боялась,
что подруги узнают. А у них там больше дочери купцов, вот ей и совестно. И
ведь наврала, в бумаге наврала! Велели им на листках написать про домашних,
кто чем занимается, а она и написала про фирму. Стыдно, что отец официант в
ресторане! Вот какое зрение у них! Швыряй отец деньгами, да с любовницами,
да по проходам,-- им не будет стыдно! Что же, это ее в училище так обучили?
И насмотрелся я на это опровержение! Сколько раз, бывало, начнет какой
что-нибудь такое высказывать супруге или там которая с ним из барынь, вроде
замечания... Да вот как-то доктор Самогрузов и скажи супруге:
-- Чешешься ты, как кухарка... волосы у тебя в разные стороны...
Так она вся в жар:
-- Как тебе не стыдно при лакеях мне!..
Стыдно при лакеях! А не стыдно и похуже чего, и не только при лакеях, а
прямо на всеобщем виде? Не стыдно, что ногами трутся, как кобели? Ей-богу!
Как в компании парочками рассядутся, чтобы вперемежку, для интереса в
разговоре, так после ликеров-то, под столом-то... ногами-то... Из рюмочек
тянут, а глаза запускают с вывертом. Знаю я им цену настоящую, знаю-с, как
они там ни разговаривай по-французски и о разных предметах. Одна так-то все
про то, как в подвалах обитают, и жалилась, что надо прекратить, а сама-то
рябчика-то в белом вине так и лущит, так это ножичком-то по рябчику, как на
скрипочке играет. Соловьями поют в теплом месте и перед зеркалами, и очень
им обидно, что подвалы там и всякие заразы... Уж лучше бы ругались. По
крайности сразу видать, что ты из себя представляешь. А нет... знают тоже,
как подать, чтобы с пылью.
А то вот как голод был... Мы, конечно, всегда сыты при нашем деле, а
вот как приехал к поваренку отец и начал он на кухне плакаться, как тут у
вас всего очень много, а у них там хлеб из осиновой коры пекут, так у нас
разговор пошел, и Икоркин всех донял. Так сказал, даже Игнатий Елисеич
хвалил:
-- Тебе бы,-- говорит,-- Икоркин, попом быть! По копейке с номера стали
отчислять в день, рубль двадцать копеек.
И Икоркин каждый месяц отправлял в комитет заказным и нам квитанцию
представлял.
-- Смотрите, послал, а не себе в карман, как другие делают.
И в газетах было. Ну, и в залах у нас кружки стояли и тоже сборы
делались. Поужинают в компании, к ликерам приступят, господи благослови, вот
один какой и начнет соболезновать: вот мы, дескать, тут прохлаждаемся и все,
а там дети с голоду помирают. И сейчас какой-нибудь барыньке шляпу в ручку,
и она начинает:
-- Жертвуйте, господа! Иван Петрович, Петр Иваныч! Ну, от своей
бедности! Ну-у же...
И ей это большое удовольствие, и кривляется, и так, и тянет, и
глазами... Ну, и соберут рублей десять, а по счету ресторану рублей сто
уплатят.
А то артистка одна к нам со своей компанией ездила, так та себя на
распродажу пускала. И очень много смеху у них бывало. Ручку голую поцеловать
до локотка -- три рубля, к плечу там -- пять, а к шейке -- красненькая... И
так всю исцелуют, что... Один красное пятно ей насосал, штраф наложили по
суду сообща. И вышел раз скандал. Сидел с ними в кабинете один, очень
мрачный из себя, фабрика у него была канительная, Иван Иваныч Густов, вот
который застрелился от скуки жизни. Так он так-то вот встал и говорит:
-- Дам вам на голодающих вот это! -- и вытащил бумажник.-- Тут у меня
десять тысяч, сейчас из банка взял. Я вам расценок устрою всем. Всем вам в
хари плюну -- и на голодающих?!
Матушки, что вышло! И бумажником об стол хватил. Ему тут двое карточки
суют, с артисткой обморок, на диван ее потащили, с кулаками лезут, а он их
отстранил одним взмахом', положил бумажник в карман, да и говорит:
-- Плевка жалко!
И пошел. А потом в газетах было, что десять тысяч на голодающих от
неизвестного посетителя ресторана нашего. Вот это я понимаю!
И вот пошел я в ресторан, а сердце совсем расстроилось, и никак в себя
прийти не могу. А при нашем деле верткость нужна и тревоги чтобы -- ни-ни.
Потому как тревога -- так все равно как из кармана. А нельзя не идти -- две
экстренности: свадьба и юбилей. И с маху, не успел и за дело взяться как
следует, а тут три дюжины тарелок в угловую гостиную понес, да замлело
что-то во мне-и врастяжку. По десять целковых дюжина! Второй раз только за
всю службу. Первый раз хрусталю наколотил на двадцать четыре целковых,
баккара, посклизнулся на апельсинную корочку и сварил. Да вот в этот раз.
Сейчас метрдотель. Сварил? Сварил. Заплотишь. У нас это просто -- из залога
берут. И так мне после этого сделалось, что лег бы куда, забился бы куда в
дырку, чтобы не видно было, лежал бы и плакал. Обида одолела. А тут
туда-сюда, счета, марки из отделения в отделение сортируешь, то по буфету,
то по кухне, то по сервировке, то в счете не так что-то... Все помни, что
кто заказал. Первое наше дело -- ноги и память. Весь как на струне. А как
что неладно вышло, так весь день и пойдет одоление.
Закончились обеды, сервировали в угловой, и уж съезд. Пошли и пошли. А
народ все капризный и раздражительный, учителя эти. Редко у нас бывают,
та-ак, раз в год по обещанию, зато уж тут с напряжением: дескать, мы тоже
все понимаем. Приступили к закуске, то-се... И пошли гонять. Распорядитель
юбилея у них был -- метрдотеля за пояс заткнет, и голос зычный. Того нет,
другого нет, метрдотеля сюда, да почему икры только в трех вазах, да почему
больше форшмаки да тефтели, да рыбного чтобы больше, да балыка, да лососины,
да омаров... Знают, что в цене! Это по шесть-то рублей с персоны, конечно,
без вина! Думал, что ему еще глазков маринованных поднесут за шесть-то
рублей!
Совсем я закружился.' И вот как рок какой! Ну, точно вот нарочно! Несу
пирожки, смотрю -- он! Его превосходительство, Колюшкин директор. И такой на
меня страх напал, что чуть блюдо не выскочило. В глаза ему попасть боюсь. И
как нарочно -- куда ни станешь, отовсюду его видать. Такой он широкий,
выпуклый, как ящик какой. Взглянешь -- и он точно глядит. И вот будто у него
что против меня в мыслях есть.
И как стал пирожками с икрой обносить, чуть блюдо держу. И как
приказали им на тарелочку положить, я им волованчиков огратен, и
крокеточков, и зернистой икры вдоволь наложил -- они очень эту закуску
обожали -- и стал опять следить за ними. И когда они последнюю крокеточку в
рот сунули, подняли голову и на меня уставились очень ласково. Очень я
испугался. Вот, думаю, сейчас спросит. А они пожевали-пожевали, проглотили и
пальцем мне. Вмиг предстал и жду. А они так ласково посмотрели мне в лоб и
говорят:
-- Дай-ка мне еще икорки... и вот этих еще... Я им еще крокеточков и
икры, как на порцию.
Но только они меня как бы и не признали. Очень возможно, что и забыли,
потому что я года три тому, как к ним в последний раз являлся и прошение о
плате подавал. Так весь вечер их вид для меня как казнь была. И как начали
рыбу подавать, потребовали, чтобы я им мозельвейну дал.
А праздновали не то чтобы юбилей, а награждение. Директора гимназии,
старичка, повысили в попечители. Вот все и собрались на обед, чтобы
праздновать. И сейчас после рыбы речи наступили. А как речи, тут уж движение
прекращается. Стой и слушай. И очень хорошо говорили, что надо растить
поколение для пользы народа и чтобы больше свету. И тосты говорили, и пили
за все. И решили телеграмму послать. Это у нас всегда. Поговорят-поговорят
-- и сейчас кому-нибудь телеграмму.
А у меня так сердце и мозжит, и так захолодает, что сколько раз выбегал
я на кухню. Выбежишь в сени, снежку приложишь под манишку к сердцу -- и
отпустит. А небо все-то звездами усеяно... И так там хорошо, и далеко, и
тихо, а у нас -- ад. А тут, на кухне, скандал еще. Повар Семен опять
бунтовать пришел. Его за пьянство прогнали, так он на моих глазах с ножом
кинулся на старшого и рассек ему котлетным ножом руку, и сам зарезаться
хотел... Пришел опять наверх, а тут огни и блеск и оркестр играет... Даже
удивительно, как в волшебном царстве. Стали с юбилея расходиться, и не мог я
томления одолеть, как стал директор Колюшкин собираться. Стал у двери и жду.
И решение во мне такое, чтобы, как пройдет мимо, напомнить им про себя и про
Колюшку попросить. Идет он к двери, ласково так посмотрел на меня и говорит:
-- Человек, там я на окошке грушу оставил и еще что-то...
Побежал я к окну -- приметил уж я, что они там грушу положили и
мандаринов,-- прибавил еще пару слив белых и поднес. Он их сейчас в задний
карман мундира запихнул и дал мне полтинник. А я и говорю ему вослед:
-- Ваше превосходительство... дозвольте попросить... А он обернулся и
так сердито:
-- Я вам, кажется, дал?! 6 И. С. Шмелев, т. 1 161
И пошел. А тут меня распорядитель кликнули. Он, значит, думал, что я
еще на чай захотел... не понял... Убраться бы и идти домой, ноги не ходят, и
состояние такое ужасное, а разве с юбилея-то их скоро прогонишь? Заплатили
денежки, так надо их оправдать. Вина допивали под руководством ихнего
распорядителя. И загонял он меня с бутылками! Все бутылки по счету проверил,
высчитал на бумажке, что осталось, и распорядился по-хозяйски. Очень насчет
этого дела оказался способный человек, хоть и учитель.
-- Початые,-- говорит,-- мы жертвуем для прислуги, за эти вот со счета
долой, пусть ресторан примет, а вот этот пяточек,-- хорошие отобрал! -- ты в
кулечек упакуй и завтра в свободную минуту вот по карточке снесешь на
квартиру.
Порылся в кошельке и тридцать копеек дал. И допивали они початое очень
долго, но только был уже свободный разговор, и очень горячо рассуждали про
этого, которого поздравляли. И разобрали его по всем статьям и начистоту.
Под конец у нас всегда так, начистоту... И так много было работы в ту ночь,
часа два в порядок приводили угловую гостиную. Очень все задрызгали и
окурков натыкали по всем местам, даже в портьеры. Так что Игнатий Елисеич
нам выговор задал, что не смотрели. Поди-ка поговори! И какие жадные! Так
это прямо удивительно. Все, что рассчитал метрдотель с распорядителем ихним,
все как есть очистили. И ведь не то чтобы съесть, айв карман. Конечно, по
части фруктов. И каждый так улыбнется и скажет:
-- Ребятам, что ли, взять... на память... И уж как один сделал, так и
пошли -- на память. И у одного даже мундир просочился -- на грушу сел.
Конечно, надо же свои шесть целковых отъесть. И ведь тоже знают -- как и
что. Закуску обработали умеючи. Икры там, омаров и балыка -- и звания не
осталось. Вмиг сервировали. И разговаривают, а уж руку натрафят без промаха.
И у нас, конечно, тоже свой план. Закуску подставлять с переменами, чтобы
сперва погорячей чего и потяжелей, а уж там на прикрас пустить из легкого.
Так они тоже это очень хорошо понимают... Сосисички на сковородках,
тефтельки там и форшмаки не осадили сгоряча... Пять раз лососины прирезали и
балыка. И, конечно, ресторан наш немного заработал. А к концу еще
неприятность. Прислали горничную с квартиры от одного, что на юбилее был.
Барин портсигар серебряный оставили на столике. Искать -- нет. Всех номеров
опросили -- никто не видал. А у нас бывает, что и бумажники оставляют, и мы
их в контору сдаем. А такую-то дрянь, ему и цена-то пятнадцать целковых! --
кто позарится. Так и не нашли. Может быть, и из гостей кто по забывчивости в
карман сунул на манер чужих спичек. На этот счет у нас бывало. Одна барыня
подняла так-то вот брошку в зале, повертела, поглядела так по сторонам и...
в платочек. И я это видел. И она это видела, и вся как маков цвет, а не
отдала. А как я скажу метрдотелю? И барыня-то незнакомая... Может, и ее это
брошка. А утром к нам от фабриканта присылают -- не у вас ли брошку жена
потеряла в пятьсот рублей? Вот и портсигар... Но только нам репутация дороже
денег. VII
Сказался я метрдотелю, что завтра приду к двум часам. Пришел домой в
четыре, а у нас еще свет. А это все мои в одну комнатку сбились и спят при
огне. Страшно им, что Кривой повесился. Наташка на диванчике прикорнула.
Колюшка так на столе голову положил. Как сиротинки какие. Только Луша не
ложилась, потому что жутко ей в спаленку нашу идти -- рядом с той комнатой,
где Кривой обитал.
Поднял Колюшка голову и смотрит тяжело так. И сразу похудел, одни
глаза.
-- Чего ж ты не ложишься? -- спрашиваю. Молчит. А Луша мне:
-- Измаял он меня. Хоть ты-то его успокой. Все твердит -- из-за нас да
из-за нас... И так-то тот все мерещится, а он еще тут... Спасибо еще
Черепахин Наташку все развлекал, конфеты ей принес с бала...
Посмотрел я -- дверь в комнатку Кривого закрыта и даже стул приставлен.
Так вот и мерещится, как он там лежит на полу и кулаками грозится. Стал я
Колюшку успокаивать. Рассказал, что директора видел и он очень веселый был и
ласковый, а он мне вдруг сердито так:
-- Будете завтра говорить с ним, так держите себя как следует... А то
привыкли кланяться!..
Очень он меня этими словами уколол.
-- А вот ты,-- говорю,-- привык с отцом зуб за зуб! Ты вот, может,
последнего человека жалеешь, какого-то Кривого, который нам напакостил через
свою гордость... Он,-- говорю,-- и удавился-то нарочно у нас, а ты своему
отцу в глаза тычешь!
б*
А он мне с такой укоризной и даже головой стал качать:
-- А вы еще про религию говорите! Религиозный человек!..
Тогда я в расстройстве был и так, конечно, про Кривого сгоряча сказал,
а он меня не мог извинить.
-- А ты,-- говорю,-- после этого скот, а не сын! Дармоед ты!.. Вот что!
Он повернулся и пошел в коридорчик, где спал. А мне бы хоть бить кого,
хоть убежать бы... Рванул я Наташку с дивана, обругал... А она со сна
смотрит -- ничего не понимает. Пошел, водки выпил прямо из графина. Залить
бы все... Я очень много тогда перестрадал и потом. Ах, как я болел Колюшкой!
И не приласкал я его за всю жизнь, а обижал часто... Друг дружку обижали...
Характер-то у него во-от... каменный...
Легли мы с Лушей спать, и она стала приставать, чтобы переехать с
квартиры. Не останусь и не останусь здесь ни за что! Во всех углах, говорит,
куда ни пойдешь, все представляется, как дразнится. И мне-то -- вот стоит в
дверях и смотрит, как той ночью... А у нас очень крысы полы грызли тогда,--
ну прямо как царапается кто под полом. Лежим и думаем, и сон не берет. А
Луша и говорит:
-- Поликарп-то Сидорыч как странно стал себя вести... Сегодня весь
день, как ты ушел, по комнате кружился и себя за голову щупал. А пришел с
бала и Наташке колечко поднес... Говорит, на улице нашел. И совсем
новенькое, с красным камушком. Просил принять по случаю семейного несчастья.
Ничего это, что она взяла? Рублей пять стоит...
-- Что ж тут такого? -- говорю.-- Он к нам очень расположен...
-- Да. Если, говорит, откажетесь принять, я все равно в помойку брошу.
У меня, говорит, никаких сродственников нет, а вам удовольствие... Положил
ей на руку, а сам в комнату скрылся...
А это он из расположения. Очень он любил сестру свою, Катеньку. Она в
портнихах жила и померла от несчастной любви, выпила нашатырного спирта.
Рассказывал мне. С молодым человеком жила, а тот женился... Черепахин-то
того на улице поймал и кулаком убил до смерти, но суд его оправдал, и
присудили только к церковному покаянию. Очень это сильно на него
подействовало, и он к нам так и прицепился, что нет у него никого на свете.
И зашибал он часто, как тоска нападала. А как выпьет, так все грозился
подвиг какой ни на есть совершить, чтобы себя ознаменовать. И очень его
специальность мучила, насчет трубы. Только и разговору: связала и связала
меня труба на всю жизнь. И Наташка-то его все дразнила:
-- Что это вы, Черепахин, такой большой,-- а он очень высокий и
могущественный,-- и такими пустяками занимаетесь, в трубу играете?.. Если бы
вы на рояли могли играть, а это даже и не музыка!..
А он весь покраснеет и руки начнет потирать.
-- Все равно, и это как музыка, только, конечно, не для женского уха...
А если бы у меня были деньги, я бы на рояли стал... У меня очень пальцы
способны для рояли... И как растопырит, такой смех -- как вилы. А та его на
трубе заставляет играть, а он стесняется.
-- Ну, тогда я от вас конфет не возьму и разговаривать с вами не буду.
И начнет он марш трубить, а она рада и покатывается. Такая насмешница.
А он для нее был как ягненок, очень хорошего характера для нее-то.
Стала она как-то смеяться, что такая у него фамилия -- от черепахи, так
он совсем расстроился и дня два из комнаты не показывался. А потом вдруг
заявился и говорит:
-- Вы, Наталья Яковлевна, про фамилию мою сказали... Не хотел я
говорить, а теперь должен сказать. Она такая необыкновенная, потому что я от
разбойников произошел...
Очень нас насмешил. Чудак был!..
-- Не от черепахи я, а от разбойников. Мой дедушка был в шайке и
кистенем бил со страшной силой, и как ударит но голове, так череп -- ах! Вот
его и прозвали. И это в суде записано, и можете даже справиться во
Владимирской губернии... И песня даже есть про моего деда, и помер он на
каторге... И сам я тоже очень страшной силы человек и могу пять пудов одной
рукой вытянуть!..
Схватил при нас железную кочергу и петлей свернул, как бечевку. А как
Луша забранилась на него, он опять напрямь вытянул.
-- И если вас, Наталья Яковлевна, кто посмеет обидеть, вы мне только
прикажите... Я с тем человеком поступлю как с кочергой!..
Лежим мы с Лушей и раздумываем, и слышу я, как в коридорчике словно как
чвокает что. Луша мне и говорит:
-- Никак Колюшка?.. Что такое с ним творится... А я ей ни-ни, что к
директору завтра потребован, чтобы пуще не расстраивать прежде времени.
Вышел я в коридорчик и слушаю: очень тяжело вздыхает. Чиркнул спичкой,
а он как вскочит...
-- Ай! Испугали вы меня!.. Я ему и стал говорить от сердца:
-- Зачем ты и себя и нас мучаешь? Колюшка, милый ты наш сын... голубчик
ты мой! Вот ты плачешь... А он с гордостью мне:
-- Ничего я не плачу! Представляется вам... А тут спичка и погасла.
Подошел я к нему и сел рядышком. Обнял его в темноте, и так мне его
жалко стало... Худой он был -- ребра слышны, хоть и жилистый и широкий по
кости.
И он ко мне притискался. Молча так посидели. Поласкал я его тут молча,
по щеке потрепал. Так меня тогда взяло за сердце.
Только раз один за всю жизнь так его приласкал. И стал я ему на ухо
говорить, чтобы Луша не услыхала:
-- Попроси завтра прощения у учителя!.. Ну мало ли и мне обид делали?
Люди мы маленькие, с нами все могут сделать, а мы что... А ты бери пример с
Исуса Христа...
-- Не могу, папочка... не могу!.. Через слезы сказал. И никогда так
раньше меня не называл -- папочка. И как-то даже совестно мне сделалось и
хорошо, очень нежно сказал.
-- Я не человек буду после... я не могу!.. Так меня унижали, так
мучили... Вы не знаете ничего. Таких, как я, кухаркиными детьми зовут. Нет,
нет! Не стану!.. Вскочил и меня за руки схватил.
-- Знайте, что я на гадости не пойду... Я ваш сын, и я рад... Может, я
совсем другой был бы... Папочка, вы ложитесь... вы устали... Ах, папочка!..
Так мне тяжело, так тяжело...
За плечи меня схватил, сам дрожит... И тогда я перекрестил его в
темноте.
-- Попроси прощения... Мать убьешь, Колюша... У ней сердце больное...
-- Не мучайте... не могу!.. А Луша из комнаты звать стала:
-- Что такое? Что вы шепчетесь? Да поди ты, Яков Софроныч... жуть...
Так и расстались. И не лег я спать. Такое нашло на меня, что я долго
молился в ту ночь, все молитвы перечел, какие знал. И за Колюшку, и за
упокой души Кривого. А с Лушей припадок случился от удушья, кричала все,
чтобы фортки открыть... Всю ночь фортки от ветру бились, точно кто в окошки
стучал.
Vlll Так я помню этот день явственно. Разбудила меня Луша:
-- Зима на дворе... Смотри, какой снег валит... Светло так стало в
квартире, а за окнами стена белая, сыплет густо-нагусто. Стал я в сюртук
облекаться, а Луша и спрашивает -- зачем. Сказал, что по делу ресторана в
одно место.
А сюртук очень ко мне идет, и стал я очень представительный. Пошел. По
дороге в часовню Спасителя зашел, свечку поставил. Прихожу в училище.
Швейцар при училище был очень из себя солидный, с медальями, и орденами, и
нашивками, и такой взгляд привычный, но встретил очень услужливо. Потому у
меня фигура складная и, потом, шуба хорошая, с воротником под бобра, как
барин я солидный. Как обо мне доложить, спросил. Сказал я, что вот по
письму. Тогда он карточку визитную попросил, а у меня нет, и подал мне
бумажку -- написать, кто и по какому случаю. Понес наверх, а меня в боковую
комнату проводил.
Как на суд я пришел. И к людям я привык, но в таких местах робею. А тут
хуже суда, все от них зависит, и нельзя никуда жаловаться. Барыня там еще
сидела в шляпе, очень хорошо одета, в черном платье со шлейфом. Присел я с
краю, очень в ногах слабость почувствовал, в коленках. Всегда так у меня в
коленках дрожание бывает, когда тревожно: служба нам на ноги первое дело
влияет. И строго там у них все. Шкапы огромные, а за стеклами разные фигуры
из алебастра, горки, и звезды, и головы. А на шкапах чучела птиц и банки. И
портреты на стопах в рамах, и часы огромные, до полу, в шкапу. Так маятник
-- чи-чи. Тихо так, а он -- чи-чи. А у меня сердце разыгралось. И барыня не
в себе. Встала, к окошку подошла, пальцами похрустела и вздохнула. И вдруг
мне говорит:
-- Как долго... Видите, хочу вас спросить... Я своего мальчика перевожу
из гимназии в третий класс... Как вы думаете, могут без экзамена принять?..
У него всё награды...
А тут я, по привычке, привстал и говорю -- не могу знать. Она так
оглянула и ни слова. Да, ей вот тревога, могут ли без экзамена принять, а у
меня... А тут швейцар обе половинки настежь, и входит сам директор, его
превосходительство. И совсем другой, чем в ресторане. В мундире, голову в
плечи и вверх, и взгляд суровый. Пальцем приказал швейцару двери закрыть. И
сперва к барыне. Поговорил ничего, ласково, и отпустил. Потом ко мне. Както
сбычился и с ходу руку сует. А я запнулся тут -- у меня шапка в руке была...
Я ему поклонился, а он так взглянул мне в лицо, и так как-то вышло неудобно.
Руку-то я его не успел взять, а уж он свою убрал за спину и смотрит мне в
лоб.
-- Что вам угодно? -- важно так спросил и опять мне на лоб посмотрел.
Подал я ему письмо и сказал насчет сына... Тогда он так пальцем сделал
и скоро так:
-- Д-да! -- как вспомнил.-- Д-да! Скороходов?.. Понял я, по глазам его
понял, что он меня теперь признал. Сморщился он как-то неприятно, пальцами
зашевелил и как из себя стал выкидывать на воздух:
-- Да, да, да... Мы не знаем... Положительно не знаем, что с ним
делать! Положительно невозможен! Я не могу понять! Положительно не могу!
К шкапу стал говорить, а рукой все по воздуху сечет и голосом все выше
и выше. А у меня в ногах дрожанье началось и в сапогах как песок насыпан. И
внутри все захолодало. А он все кричит:
-- Это недопустимо! У нас училище, а не что!.. Вы своего сына знаете?
-- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он всегда уроки
учит...
А он и сказать не дал:
-- Не про уроки я говорю! Он разнузданный! Он дерзость сказал!
-- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он не в себе был... У
нас расстройство вышло... семейное дело...
Хотел объяснить им про Кривого, но он и слова не допустил.
-- Это не касается!.. Он дерзость сказал учителю!
-- По глупости, ваше превосходительство... Я,-- говорю,-- его строго
накажу. Дозвольте мне объяснить... Но он так разошелся, так закипел, что
никакого внимания.
-- Дайте сказать! -- кричит.-- И это не все! Тут гадости!..
И вынимает из кармана два письма.
-- Вы знаете... это кто писал мне... донос? Кто это? что это?
И в руки сует. Так мне сразу Кривой и метнулся в голову.
-- Что это? Вы об этом знали? Что это, я вас спрашиваю?
Верчу я письма и совсем растерялся. Вижу -- такой крючковатый почерк, с
хвостиками, как раз Кривого писание. Так и мне записку писал про извинение,
крючками и усиками.
-- Это,-- говорю,-- у нас жилец жил, писарь участковый... Он на нас со
злобы... Дозвольте сказать... А он и слушать ничего не хочет, осерчал
совсем.
-- Прошу меня избавить!.. Примите меры!.. Я бы,-- говорит,-- дал знать
в полицию, но не хочу марать училище...
И так горячился, так горячился.
-- К нам,-- говорит,-- посторонние с улицы лезут и дрязги несут...
Очень много в короткое время насказал и про свои заботы. И пальцем все,
пальцем, как не в себе. Разгасился весь, дергается... Я слово, он десять...
Сказать-то не дозволяет.
-- Ваше превосходительство,-- говорю, вижу, что он устал от
разговора.-- Он заботливый и всегда уроки учит и уважает всех... А вот у
нас, извините сказать, Кривой, жилец был, который вчера удавился, так он это
со зла написал...
А он уж отдохнул и слушать не хочет. И опять стал рукой трясти.
-- Довольно, довольно! Не желаю слушать дрязги! Это не касается... Я
вам прямо говорю! Если ваш сын в классе не попросит прощения у учителя, мы
его уволим из училища!..
-- Ваше превосходительство! Помилуйте! Он все сделает и прощения
попросит у всех учителей... Я ему прикажу и устыжу при всех... Я,--
говорю,-- целый день при деле и даже часть ночи, в ресторане, а он без моего
глазу рос... А он мне так на это спокойно:
-- Должны соблюдать правила!.. Для нас все одинаковы, кто угодно. У нас
и сын нашего швейцара учится, и мы рады... Но мы никому не дозволим
непокорства, хоть бы и сыну самого министра!..
И опять стал нотацию читать, и что не хочет никого губить, а не может
дозволить заразу, потому что у них пятьсот человек. И я стал просить
потребовать сюда Колюшку, чтобы ему прочитать при них наставление. Он сейчас
пуговку нажал и приказал:
-- Позвать Скороходова из седьмого класса! И давай по комнате ходить,
как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я
притих и стою. А часы только -- чи-чи... Только бы скорей кончилось все...
Потом отдышался и опять:
-- Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и
следить!.. С батюшкой спорит на уроках... А в церковь он ходит?
И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду.
-- Как же,-- говорю,-- ваше превосходительство! Каждый праздник, я
слежу.
Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо
стало. Только все -- чи-чи... А тут как раз и входит мой.
Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты,
даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал
куртку оправить и стать как следует.
Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так
жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся.
Директор ему и говорит:
-- Вот, и отец на вас жалуется!..-- А я, правду сказать, не
жаловался.-- Расстраиваете родителей... Он тоже удивляется вашему
поведению... Стойте прямо, когда с вами говорят!..
Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома,
когда выговор ему задашь. То есть ни-чего не боится.
-- Какое же мое поведение особенное? -- даже дерзко так спросил.-- Меня
назвали...
А тот ему моментально:
-- Молчать! -- как крикнет.
Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал.
-- Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю! А Колюшка опять:
-- Меня раньше оскорбили... А тот ему слова не дает сказать:
-- Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я
говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и...--
Учителя он назвал, забыл я фамилию.-- И вы попросите прощение за глупую
дерзость.
Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял.
-- Нет,-- говорит,-- я не могу просить прощения... Он меня оскорбил
первый... Это несправедливо... Так меня в жар бросило. А директор так к нему
и подскочил.
-- Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что
училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!..
А тот дернулся и бац:
-- Почему же за счастье? -- И так насмешливо поглядел, как на меня.
А у директора даже голос сорвался, как он крикнул:
-- Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!..
Мальчишка, грубиян!..
Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет
начисто:
-- И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар! Ну, тогда директор
прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко
со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство -- и так говорить!
И директор велел ему идти вон:
-- Вон уйдите! Я вас из училища выгоню!.. А тот даже взвизгнул:
-- Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду! И ушел. Я к
директору, а он и на меня руками. Весь красный, воротник руками теребит,
задыхается. А я стал просить:
-- Ваше превосходительство... помилуйте... У нас расстройство... не в
себе он, мучается...
А он совсем ослаб и уже тихо:
-- Нет, нет... Берите его... мы его вон... исключим... Вон, вон! Не
могу... Никаких прощений... Довольно!.. И ушел. Я за ним, а он дверью
хлопнул. И остался я один...
Попрекал меня Колюшка, будто я чуть не на колени становился, но это
неправда... Не становился я на колени, нет, неправда... Я их просил, очень
просил вникнуть, а они так вот рукой сделали и вышли. И никого не было, как
я просил вникнуть. А на колени я не становился... Я тогда как бы соображение
потерял... Да... Так вот шкапы стояли, а так вот они, и я к ним
приблизился... и стал очень просить... Я, может быть, даже руку к ним
протянул, это верно, но чтобы на колени... нет, этого не было, не было...
Они вышли очень поспешно, а меня шатнуло, и я локтем раздавил стекло в
шкапу...
И вдруг передо мной встал какой-то высокий в мундире с пуговицами,
перышко в зубах держал... Глаза такие злобные, и так гордо сказал:
-- По поручению директора объявляю, что Скороходов Николай будет
исключен.
Повернулся на каблуках и пошел с перышком. А тут мне швейцар и
показывает на шкап:
-- Уж вы заплатите, а то с нас взыщут... И заплатил я ему за стекло
полтинник. Он мне шубу подал и пожалел даже. Спросил меня:
-- У вас сынка исключают? У нас очень строго. А вы идите по карточке
этой,-- и карточку мне в руку сунул,-- у них такое же училище, и они у нас
раньше учились... Могу рекомендовать... У них двести рублей только... А
может, и скинут, если попросить...
А как вышел я, ничего не видя, во дворе слышу:
-- Папаша! погодите!
А это Колюшка с бокового хода, с книжками. Бежит, пальто на ходу
надевает, и книжки у него рассыпались прямо в снег. Помог я ему собрать, а
он гребет их со снегом, мнет, листки выпали, остались так.
-- Не надо теперь... не надо... Но я подобрал их и сунул ему в карман.
И снег шел, такой снег... Пошли двором... Смотрю я на Колюшку, что он так
тихо идет. А он назад кинулся, где книжки рассыпал... Стал искать опять,
ничего не нашел... Опять пошли к воротам. И уж не смотрю на него, а стараюсь
по тропке идти, кругом снегу намело.
-- Ну, что же... все равно... Говорит, а сам нос чешет.
-- Ничего... я сразу сдам... все равно... И замолчал. И я ничего не мог
сказать: слова не было такого. Иду, он рядом. Дошли до ворот. Тут он
оглянулся, посмотрел на училище... и так горлом сделал: гу... И лицо у него
было... Щурился он, чтобы не заплакать... И снег нам в лицо прямо был,
густой снег. И так глухо сказал:
-- Несправедливо меня... они...
Выкрикнул. И заплакал, махнул рукой.
-- Все равно... ничего...
Дошли до угла, а я все не могу говорить. И повернул я в переулок, чтобы
в ресторан идти. Не мог я домой идти. Там Луша...
-- Папаша, вы куда? Насилу я выговорил:
-- Куда?.. в ресторан пойду... И разошлись. Одумался я, пришло мне в
голову тут, что ему обязательно домой надо. И обернулся я, чтобы наказать
ему, чтобы домой он шел, а его уж не видно. Такой снег валил, такой снег...
свету не видать...
IX вот какое мне испытание выпало! А за что? Что я, не исполнял своей
службы и обязанностей? Разговорился я как-то с Иван Афанасьичем -- старичок
у нас на дворе жил, учитель из уездного училища, в отставке от службы. Так
он и про себя рассказывал мне очень много горького. И вот скажу, как ни
тяжело мне было, а легче как-то стало на сердце: другим еще тяжелей бывает!
У него сын как вышел в люди и поступил булгахтером на фабрику на две тысячи,
так его загнал прямо в щель. Так и сказал:
-- Вы, папаша, живете на моем иждивении, потому что ваша пенсия только
на квартиру хватает...
И всю пенсию его стал забирать за стол и квартиру отдавал ему носить свои
старые брюки. А поместил его в коридоре на сундуке. А как старичок пожелал
уехать в комнатку ко мне и жить на свой страх на пенсию, не допустил.
-- А-а... Вы хотите меня страмить! Чтобы в меня пальцами тыкали! Я
теперь на виду у правления и прибавки просил просил ввиду вашего содержания,
так вы мне нарочно, чтобы повредить в глазах!..
Так и не дозволил. И на табак давал только тридцать копеек в месяц и велел в
кухне курить, где самовары наставляют. Табак очень зловонный... Вот! Так
мое-то горе с полгоря! А тот-то всю жизнь на сына положил, за булгахтерию
сто рублей истратил и за место заплатил, чтобы приняли.
И путал я на службе в тот день! Антон Степанычу Глотанову за обедом
служил очень плохо, даже совестно. Блюда перепутал, со второго начал. А он и
говорит:
-- Клюнул, что ли?
Я им даже, помню, и не ответил ничего, и они на меня так внимательно
поглядели. Стою неподалечку в простенке, смотрю в окно, как снег валит, а в
глазах все комната та со шкапами... Антон Степаныч ножичком постучали:
-- Нарзану я просил! А у меня в глазах жгет. Принес я им
нераспечатанную бутылку. И так мне стало стыдно, что не мог сдержаться...
Смахнул салфеткой глаза и откупорил им.
-- Что это, брат, с тобой сегодня? -- спросили. Но я счел неприличным
сказать им про себя. Извинился за небрежение и объяснил, что заторопился.
Нельзя же сказать, что нездоровится, потому что у нас на этот счет очень
строго. Нездорового человека нельзя допускать к гостям служить, и было не
раз подтверждено администрацией нашего ресторана. Могут брезговать господа.
А про сына говорить... И выплакал-таки я лишний полтинник. Всегда они мне
полтинник оставляли, а тут положили рубль.
Пришел из ресторана. Луша плачет. И понял я, что ей все известно. Глаза
опухли. Про Колюшку спросил. Оказывается, весь вечер все письмо писал и
потом уходил со двора, а теперь спать лег. А Луша пристала и пристала ко
мне:
-- Иди к директору, проси еще... Куда его теперь? В конторщики на
дорогу?
Сказал, что схожу, попытаюсь. И легли спать. А как вспомнил про письмо
да опять про Кривого, как он ночью один с собой распорядился, страх на меня
напал. А Колюшка если... Кто его знает! И не ел он сегодня ничего. Какое
письмо? Не могу улежать. Слышу, в коридорчике кашлянул. И пошел я к нему
послушать. А мне от лампадки из нашей комнатки видно было, как он лежит
лицом в подушку. Как был, так и лежит, и даже сапог не скинул. Подошел я к
нему и позвал:
-- Коля! Ты не спишь?
-- Не сплю...
-- Что же ты не спишь?
-- Не хочу...
-- Коля! Ты спи, голубчик... Не надо расстраиваться... Бог милостив.
Молчит.
-- Коля,-- говорю.-- У меня сердце за тебя болит... Ты бы разделся...
-- Нет, все равно... И вздохнул тяжело. Тут я сел к нему, стал его по
спине гладить и уговаривать:
-- Ничего. Я все силы употреблю, чтобы тебя приняли... Хочешь, к
генералу одному пойду, у него влияние большое, и он к нам ездит... Ему
только слово сказать... Он для меня снизойдет...
А он как вскочит!
-- Смеетесь, что ли, надо мной? -- Задрожал весь.-- Да я лучше...
-- Что? Что ты лучше? -- спрашиваю его.
-- Ничего... А экзамен я сдам и без них. Вы думаете, я не понимаю? Я
все понимаю!.. Мне, может, больней вас... И задрожал у него голос.
-- Вы,-- говорит,-- всё радости ждали от меня, а я вам вот что...
И так стал рыдать, так рыдать... И Луша прибежала, и Наташка
проснулась... А он в голос, в голос... Встал, на нас смотрит, трясется,
точно его кто бьет. И челюсти у него так стучат, так стучат...
-- Простите меня... Измучил я вас, измучил. Я все сделаю, работать
буду...
Потом оправился и сказал, что спать будет, чтобы успокоились. А как те
ушли, и говорит мне:
-- Слушайте. Вы ничего не повернете. Я им письмо послал и все сказал...
-- Кому письмо послал?
-- Им, директору и всем учителям... Все сказал.
-- Что ж ты теперь наделал? -- спрашиваю.
-- Все им сказал. Думаете, я еще ребенок? И ваше положение знаю... А вы
мое-то знаете? Хоть словом сказал я вам про свою тоску? Не хотел вас
расстраивать... Схватил меня за руку, стиснул.
-- Нет, нет. Ничего не говорите... Выслушайте, что я вам скажу... Мне
некому и сказать-то... Папаша, милый!..
-- Ну, хорошо,-- говорю.-- Успокой ты меня... Извинись...
А тут и вспомнил, что письмо-то он послал им.
-- В чем? Что меня все годы мучили? Не знаете вы их! И стал
рассказывать про свое. Как относились к нему и как надзирателишка его поедом
ел и издевался. И так мне стало за него обидно!
-- Меня,-- говорит,-- еще с первого класса всё так отличали, и еще
некоторых. И все тот носатый. Он все чистеньких любил, а я без воротничков
ходил... Оборвышем называл. Он,-- говорит,-- подлец, даже мою фамилию
коверкал нарочно... Скомороховым звал!.. Чтобы смеялись.
И что же оказывается! С пятого класса насчет таких делов просвещал,
чтобы туда... И адреса давал. А про Колюшку распространил, что он таким
пороком занимается... А?! Ему товарищи сказали. И мой Колюшка пристыдил его
при всех за ложь. Ведь это что же!
-- Он,-- говорит,-- меня вшивым раньше называл, на гимнастике на палке
кружиться приказывал, а у меня голова не выносит. До ненависти меня довел! А
сегодня, как я выбежал из приемной, он стоял за дверями и подслушивал. И
спросил меня, гадина: "Как дела, господин Скоморохов?" Ну, и обозвал я его
подлецом в глаза...
Что ж я мог ему сказать! А потом и спрашивает:
-- Мне директор про какие-то письма говорил... Какие письма, вы не
знаете?
А я про них совсем позабыл, про письма-то Кривого. Достал я из сюртука,
зажег лампочку, и стали мы их читать. И что же оказывается? Так он там всего
наплел, что и не поверишь. В одном написал, что Колюшка ругает начальство
так-то и так-то и говорит про политику, а в другом написал, что все наврал в
письме, а начальство всё прохвосты и он донесет на всех про взятки. Прямо он
уж тогда был не в себе...
Досидели мы так в душевном разговоре до пятого часу, и вдруг заявляется
с балу Черепахин. И очень сильно заряжен.
-- По какому поводу бдите? Опять, что ли, кто повесился?
И хоть выпивши он был, но я ему все рассказал, что так и так. А он
вдруг на трубе хотел туш. Насилу я его упросил. Разошелся вовсю. Очень
хорохорился, врал, как капельмейстеру при публике в ухо плюнул. А голос у
него зычный, и разбудил он Наташку. Она из комнаты на него закапризничала. А
он сейчас тише воды ниже травы и меня вызвал к себе в комнату. И говорит:
-- Желаю знать ваше направление... Хотя мною и гнушаются, но я
как-никак себя ознаменую впоследствии, будьте покойны... Это уж я себе
назначил. А вот что скажите... Если секретно от родителей, за барышней
ухаживать можно? Только одно слово?
-- Да почему вы так спрашиваете? -- говорю.
-- Нет, вы скажите, допустимо? Я для одного приятеля...
Сказал ему, что это, конечно, неудобно.
-- Верно! И очень даже,-- говорит,-- опасно в отношении судьбы...
Теперь очень много хлюстов... А если офицер, как вы полагаете? Я их знаю,
потому что сам из солдат. Можно?
Ну, я сказал, что нехорошо. А он мне на это:
-- Как я верно понимаю!.. И стал просить, что если с квартиры
переберемся, чтобы ему комнатку уделить... А с квартиры мы с Лушей порешили
съехать. Такая несчастная квартира попалась.
И переехали мы из дома барышень Пупаевых. А квартиры все очень дороги,
и потому сняли квартиру в расчете сдачи комнат, как это теперь заведено и
очень облегчает расходы. Наш буфетчик вот снял квартиру за сорок рублей, а
сам за комнаты сорок пять рублей выгоняет. Ну, и мы, слава богу, устроились
ничего.
Одну комнату взял за себя Черепахин и пустил к себе жильца,
знакомого,-- на скрипке играть ходит в кинематограф. И еще комнату сдали
молодой чете,-- Васиков через Колюшку рекомендовал,-- молодой человек и его
сожительница. Хоть и не в законном браке, но нам какое дело? Плати деньги и
чтобы тихо было. И опять Колюшке спать в проходе пришлось. Наташке надо
комнатушку -- девица на возрасте, и, конечно, ей надо аккуратно себя
держать. Вот ей мы отгородили ширмочкой уголок в столовой. И стала наша
квартира как ковчег Завета: куда ни войдешь -- всё постели.
И я совсем успокоился, потому что Колюшка стал очень сильно учиться к
экзамену. И Васиков, с железной дорогито, тоже ходил к нему по вечерам
заниматься сообща. И пошла наша жизнь тихо-мирно.
И одного только мне не хватало: рассорился с нами Кирилл Саверьяныч.
Хоть он и вострый был на язык и очень гордый, но утешитель был при
разговоре. И так мне стало скучно. И задумал я его опять приблизить к себе.
Потолковал с Колюшкой, чтобы он ему хоть извинительное письмо написал, авось
он отойдет. А Колюшка уперся -- нет и нет. Хитрый он! Да ведь хоть какое
развлечение, а у меня ни души знакомых. И в гости не к кому сходить.
Свои-то, официанты, надоели и в ресторане. А Ивану Афанасьичу до нас далеко
стало, учителю-то, и прихварывать он стал.
Тогда я сам в праздник до ресторана пошел к Кириллу Саверьянычу.
У него заведение было на углу, у Вознесения, очень шикарное, с
зеркальными окнами, и на большой вывеске под бархат золотыми буквами
явственно было по-французски: "Кауфер 1 Кириль"! Это так для образованной
публики. а он. конечно, по фамилии шюсто Лайчиков. И вот вхожу я в магазин,
а он сам работает во всем белом и бреет господина. Увидал меня и так
вежливо, но с тоном в голосе показал мне рукой на стул:
-- Будьте добры... Точно я бриться к нему пришел. Подлетел тут молодец
ко мне с простынкой, но я его отстранил. А Кирилл Саверьяныч и не глядит на
меня. Бреет и покрикивает:
-- Мальчик... щипцы!..
Наконец, вижу, освободился -- и так равнодушно:
-- Чем могу служить?
Вижу, что тон задать хочет, а глазами пытает. Тогда я стал ему по
сердцу говорить, что вот у меня потеря такого человека, которого я уважал до
глубины души, и что мне очень горько... И сказал ему, что такое несчастье
нас постигло. Колюшку выгнали, и он тоже извиняется. Это чтобы его
растрогать и расположить. Тогда Кирилл Саверьяныч вынул гребешок и стал
хохолок причесывать, а сам как бы раздумывает.
И сказал уже совсем мягким тоном:
-- Видите, как сама судьба все направляет! Причина к причине идет. Хотя
мне очень прискорбно.
И все гребешком расчесывает хохолок.
-- Очень, очень грустно по человечеству... Но помните правило жизни!
Обруч гнуть надо, распаривши... все это самое... Значит, надо
приспособиться, а он у вас думает сразу... И вот -- финал!
Очень посочувствовал мне, а потом и говорит:
-- Я размыслил и нахожу, все это самое... что было недоразумение на
словах. Извиняю его, потому что он и так пострадал. Пожалуйте кушать чай...
И отвели мы душу в разумной беседе о жизни, и я был им так обласкан и
утешен, что как посветлело мне все. И обещал опять по-старому заходить и
успокоить Колюшку. И даже приказал меня постричь и пробрить, хотя я сам
производил эту операцию, и даже велел освежить лицо одеколоном.
И так все шло по-обыкновенному. Жильцы люди попались аккуратные,
платили исправно, хоть и совсем бедные были. И с Колюшкой у них дружба
началась. Луша сказывала, как дома они, так все вечера у них в комнате
торчал. И все мне стала петь:
Парикмахер (искаж. фр. coiffeur).
-- Ox, боюсь я, влюбится он еще в жиличку... Такая она шустрая да
вольная... И свободным браком живет...
Очень стала беспокоиться. И на Наташку стала жаловаться. Как вечер --
шмыг на каток. А долго ли- до греха? Девочка она у нас красивая, и даже
очень хороша собой,-- и одна по улицам бегать стала. Сказал я ей, а она мне:
-- Не ваше дело! Я не маленькая и не желаю в четырех стенах сидеть... У
нас все катаются...
И оказывается, стали ее гимназисты и даже студенты домой провожать, и
она с ними у ворот простаивала и хохотала. Луша их раз шуганула, из лавочки
шла, так та ей такой скандал устроила!..
-- Вы что же, хотите, чтобы я сбежала от вас? Я общества желаю!.. Вы
необразованные и не понимаете приличий...
А тут я прихворнул что-то, с неделю провалялся. Жар открылся и
головокружение. И так меня болезнь напугала! Ну, как помру? И дети на ноги
не поставлены, и Луша-то без средств... Хоть бы домик был, все бы ничего, а
то никакой собственности... В богадельню ей идти придется, да и то если
протекция. А на детей какая надежда!
И решил я тогда на постели, в жару, если поправлюсь, копить и копить. А
было у меня на книжке шестьсот с чемто рублей. Если бы еще тысячи полторы,
можно бы у заставы где домик с переводом долга купить. И порешил я тогда во
всем себя сократить и каждый день откладывать хоть по рублю и завести
секретную книжку, чтобы и Луша не знала. Убавился, мол, доход -- вот и все.
А то она Наташке то на ленты, то на каток -- много расходов. И курить решил
бросить, только какие папиросы на столах забывают... И потом сразу и обрадую
через годок.
А Луша все пристает:
-- Домик обязательно надо... И сны я стала видеть... все черные собаки
мохнатые снятся... Это всегда к собственному дому...
И как поправился я, пошел к Кириллу Саверьянычу посоветоваться. Тот
сразу одобрил и посоветовал:
-- Это можно ускорить. У меня есть знакомый нотариус... он берет деньги
по мелочам и людям в нужный момент под вторые закладные отдает из двенадцати
процентов, а сам по восьми платит... Только четыре процента себе за хлопоты
оставляет...
И знакомый оказался -- Стренин, Василь Семеныч. Всегда с Глотановым,
Антон Степанычем, у нас завтракают, очень богатый человек. Но только он
меньше тысячи не принимал.
-- Вот и прикапливай! -- посоветовал мне Кирилл Саверьяныч и стал опять
по дружбе "ты" говорить.-- Очень хорошо, что такое желание у тебя. Для
пользы отечества всякий должен иметь свое обзаведение, и потому начальство
завело кассы... И я даже своим мастерам карточки для марок роздал из касс, а
они, дураки, разве что понимают! Завелся пятак -- и уж грызется в кармане...
А вот за границей почему порядок и покой? Потому что там даже в училищах
приказывают копить. Да! И там у всякого почти рабочего свой собственный
дом!..
И такие его разговоры так меня укрепили, что окончательно я порешил
копить и копить. И когда пошел в ресторан, зашел в часовню и просил
отслужить молебен во исполнение задуманного дела. Ах, как я себе в уме
представлял обзаведение домиком! И садик бы развел, березок бы насажал, и
душистого горошку, и подсолнухов... И были у меня хорошие куры на примете,
лангожаны, замечательные куры у нашего повара одного... Да ведь за
тридцать-то девять лет кипения мог бы себе хоть такое удовольствие
доставить... Чайку-то в своем садике со своей ягодой напиться... Да-а...
Попил я чайку... попил...
XI А время было самое горячее для ресторанов, после Рождества. Работа и
работа. Такие бывают месяцы в нашем деле, что за полгода могут прокормить.
Сезон удовольствий и бойкой жизни. Возвращаются из-за границы, из теплого
климата, и опять обращаются к жизни напоказ. И потом, господа из собственных
имений... По случаю как продадут хлеб и другое, и также управляющие богачей.
Очень любят глотнуть воздуха столицы. А потом коннозаводчики на бега, а этот
народ горячий для ресторанов и любят рисковать очень на широкую ногу. Такое
кипение жизни идет -- оборот капиталов!.. А потом из Сибири подвалят, народ
особенный, сибирский... В один день год норовит втиснуть, да чтобы со
свистом. А это купечество и доверенные приезжают модные и другие товары,
закупать на летний сезон.
Вот такой сорт публики для нас очень полезный. Копейке в зубы не
засматривают... Ну, и измотают, конечно, так, что по ногам-то ровно цепами
молотили. Наутро едва подымешься.
Таких-то дней не только мы ждем. Метрдотель-то еще больше нашего
ждет... А ведь это штука не малая. Вот метрдотель... Ведь вот кто хорошо не
знает -- не может понять даже, что такое метрдотель!.. А это уж как кому
какое счастье. Это не просто человек, а, можно сказать, выше ученого должен
быть и уметь разбирать всех людей. Настоящий, породный, так сказать,
метрдотель -- это как оракул какой! Верно скажу. Чутьем брать должен. Другой
скорей, может быть, в начальники пройдет, и в судьи, и даже, может быть, в
губернаторы, а метрдотель выше его должен быть по голове. Взять официанта,
нашего брата... Хороший лакей -- редкость, и большой труд надо положить,
чтобы из обыкновенного человека лакея сделать по всем статьям, потому что
обыкновенный человек по природе своей приспособлен для натурального дела и
имеет свой обыкновенный вид, как всякий обыкновенный человек. А лакей -- он
весь в услугу должен обратиться, и так, что в нем уж ничего сверх этого на
виду не остается. Уж потом, на воздухе, он может быть как обыкновенно, а в
залах действуй, как все равно на театре. Особенно в ресторане, который
славен. Ну, прямо как на театре, когда представляют царя или короля или там
разбойника. А метрдотель... это уж высший номер наш, как королек или там
князек из стерлядки, значит, белая стерлядка, редкость. Он должен проникнуть
в гостя и посетителя и наскрозь его знать. Так знать его по ходу, чтобы не
дать ошибки. И потом, ответственность! Как тоже к гостю подойти и с какой
стороны за него взяться, в самую точку попасть! И чтобы достоинство было и
движения... Это любят. Такие движения, чтобы как дипломат какой. И потом,
чтобы был весь во всей фигуре. Маленький метрдотель даже и не может быть.
Тогда он должен в ширину брать... И тощих тоже нельзя, потому на взгляд не
выходит. И такой должен быть, чтобы от обыкновенного официанта отличался. По
зале пройдет, так что как бы и гость, но так, чтобы и с гостем не
перепутали...
Может выйти неприятность, да и бывали. Раз вот так-то с артисткой вышла
история. У нас на парадных обедах дамам букеты цветов подают, так вот одна
артистка шла в зал, а у двери наш метрдотель Игнатий Елисеич букет подал с
таким движением и такой взгляд сделал, что она ему головой так кивнула и
такую улыбку приятную сделала. Подумала, что это ей любитель. И потом, как
узнала все, ее кавалеры выговор сделали метрдотелю, зачем так подал. Это уж
перестарался.
Очень трудное дело при тонкости публики. У ней все на расчете: и не
глядит, а все примечает и чует. Надо такую линию вести и изображать, чтобы и
солидность, и юркость чтобы светила. Чтобы просвечивало!
А капитал у него, может, побольше кого другого. Хороший метрдотель
только времени выжидает, и как свой курс прошел и капитал уловил, выходит
обязательно в рестораторы... И на чай ему нельзя принять просто, а надо
по-благородному. Ему на чай идет как за труд мозга и с куша, и больше по
кабинетам, и за руководительство пира.
А это очень трудно. Надо очень тонко понимать, как и что предложить,
чтобы фантазия была! Только немногие знатоки могут сами выбирать обед или
ужин деликатес. Да вот, и просто, а... Придет какой и важно так -- карту! И
начнет носом в нее и даже совсем беспомощно, и никогда сразу и по вкусу не
выберет. И выберет, так общеизвестное. Знают там провансаль, антрекот,
омлет, тефтели там, беф англез... А как попал на трехэтажное, ну и сел. Что
там означает в натуре и какой вкус? Гранит виктория паризьен де ля рень? Что
такое? Для него это, может, пирожное какое, а тут самая сытость для третьего
блюда!.. Или взять тимбаль андалуз корокет? Ну что? Он прямо беспомощен и,
чтобы не сконфузиться, не закажет, а если заказал, тоже осрамился. Потому
что это даже и не блюдо, а пирожки...
Мы, конечно, прейскурант должны знать наизусть, как "Отче наш", и все
трудные имена кушаньев, ну, иной раз и посоветуешь осторожно. Но могут и
обижаться. Один вот так заказывал-заказывал мне при барынях закуску, рыбку и
жареное, а потом и говорит важно так: "А потом еще для четвертого --
тюрьбо". Ему название понравилось. Я и скажи, что рыбка это будет, потому
вижу, не понимают они... А он на меня как зыкнет: "Знаю, знаю!" Однако
отменили потом.
Вот тут-то метрдотель и нужен. Он так может изобразить и направить, что
вместо красной на четвертной взведет, да еще красненькой-то и накроет, если
гость стойкий. А вот для тех, которые из Сибири, метрдотель прямо необходим.
Уж такого-то он, как дите, должен взять в свою заботу и спеленать. Тут его
фантазия как раз. Такие блюда может изобразить -- не поверишь. Ну, и мазь
тут уж обязательно бывает. С примастью, так сказать...
Опять товарец... Известное дело, что такое "товарец"... И вот тут опять
метрдотель. Спрашивают в кабинетах" и наше дело доложить, а они уж знают,
метрдотель-то... Конечно, и из них не всякий за это дело берется, но наш
Игнатий Елисеич на этот счет большой специалист. И я получал от барышень
этих и птичек на чай, но, как перед совестью скажу, никогда самостоятельно
не рекомендовал гостям и не подставлял в нужный момент. Очень это нехорошо,
я понимаю, и потом, у меня самого дочь росла... Батюшке на духу говорил, и
он сказал, что такие деньги, если нельзя отказаться, лучше подавать на
церковь.
И вот как укрепился я на мысли, что надо скорей накопить для домика,
как раз тут и подошла полоса. Остановились у нас из Красноярска два купца в
гостинице при ресторане и стали прохлаждаться. И мне от них было очень
полезно -- по душам я им пришелся ввиду баков.
-- У нас,-- говорят,-- такой же вот польцимейстер, Аксен Симоныч,
вылитый ты!
И с первого же разу меня Аксен Симонычем стали звать. Придут обедать и
сейчас -- Аксен Симоныч! И платили очень хорошо, по целковому с прибора.
И вот раз как-то ужин велели сервировать в отдельном кабинете. И с ними
еще здешний был доверенный по модному делу. Всё с ним возились, кто кого
обставит. Народ зубастый: для удовольствия ему не жалко тыщу-другую
протранжирить, а на дело он от своего процента не уклонится, хоть ты ему что
угодно. И пришли в достаточные градусы, все с водки, да на коньяк, да опять
на водку. И закусили хорошо, но им это пустяк, потому что могут три раза
обедать. И как пришли в хорошее состояние духа, сейчас меня:
-- А как бы нам, Аксен Симоныч, зефиров... французской марки!..
Я и не понял. Зефиров! Зефиром у нас называется вроде пирожного -- буше
там и вообще воздушное. Но как доверенный-то сказал, что живого салатцу, да
как языком пощелкали, я, конечно, понял. И доверенный-то знаток, прямо
приказал:
-- Позови метрдотеля, у него справку возьмем!.. И это он верно, потому
что у Игнатия Елисеича нашего даже запись телефонов есть и вообще как
справочная контора. Барышни сами просят, и даже он от них пользуется в
разных отношениях. Но ведь и ресторану не убыток. И даже не только телефоны
мог указать, а для уважаемых людей мог целый кинематограф карточек
предложить в пакетике, как образцы. Сами барышни давали, это уж я знаю. У
него в письменном столе хранился этот пакетик.
Попросил я к ним Игнатия Елисеича, и он им этот пакетик доставил. А
сам, конечно, ушел, чтобы достоинство соблюсти. И началась обычная
история... Начали они тут ревизию производить. А доверенный тоже знаток
оказался, здешний, и не впервой ему это, так очень старался для них, чтобы
расположить в свою пользу. Как все равно вина выбирал и к градусам
прикидывал.
-- А ну-ка, какие у вас тут примечательные есть, ну-ка?
Очень старался говорить, который постарше. У него отвислая губа,
красная и мокрая, даже рукой ее подбирал. И в глазах у них туманность и в
голосе запал. А доверенный-то объясняет:
-- Эту вот я знаю... ничего... А эта с жилкой... А эта полукровка...
Ах, шельма какая, Нюшка...
А старший крякает и пенсне надел, по карточке щелкает пальцем.
-- А, че-орт... тощая какая! Девочка совсем... а, чеорт!..
Как камни ворочают, с одышкой.
-- А у этой фигура... И с истерикой даже... Такой знаток оказался
доверенный, даже нельзя было поверить. Очень про дело хорошо говорил и тут
специалист.
А я стою, смотрю на них от портьеры и думаю: "Ведь это что! Колюшка-то
этого не видал..." А у него даже остервенение против этого. И вот ему тогда
лет девятнадцать было, а он ни-ни! Это я знал, и Луша знала по некоторым
приметам, а так я не мог с ним про это обсуждать -- стыдно было.
И вот весело они так выбирали. Эту, а потом откажется и скажет: вот эту
лучше. Увидали, что я у портьеры стою, и говорит старший:
-- Не засти! Пошел!.. Вскорости потребовали метрдотеля и, конечно,
заказали.
И как прибыли спустя время три по заказу, то коридором были проведены в
кабинет. А прибыли, как всегда в таких случаях полагается, самые опытные, и
началась мазь.
Выбор выбором, а метрдотель-то тоже очень хорошо понимает, которая
занята, а которая свободна. Заказывать удеин. А уж тут блюда самые
рискованные. Конечно, сутьто в вине, но и блюда тоже... Такие блюда можно
сотворить, что и в картах не сыщешь. Вот тут-то и мазь!.. И по произвольному
тарифу. А что они могут понимать, которые из Сибири? Им покрепче да
позабористей, да чтобы кошельку не в обиду. А обида у них часто наоборот.
Скажи ты ему -- крем де ля рень... Он за сладкое считает, а тут суп. И
ему даже приятно. А порция-то в дватри целковых! Или риссоли... А, говорит,
соленый рис! Да не угодно ли пирожков, а не рису! Для некоторых даже
развлечение. А из них, этих самых зефиров, есть такие, которые наш
прейскурант вот как знают, и потом, у них тонкая фантазия. И они знают, что
надо, чтобы о них метрдотель помнил. И должна она как следует повести гостя,
а особенно такого сорта. Есть из них очень падкие, гости-то. У него ноги,
как у петуха, извините за слово, сводит и в губах судорога, а она с
прохладной истомой:
-- Ах, как страшно есть хочу!.. Ужасно! И есть-то она не хочет, а
говорит так свирепо, чтобы раздразнить. И сейчас карту. И того-то не могу, и
это противно, и так, и эдак, и ручку отставит, и шеей так, и глазами
обожгет. И давай, и давай -- то того, то того... Эта ведь не такая, как в
маленьких ресторанах. Там и сорт иной, помельче. Там просьбой и глазками, и
там она есть понастоящему хочет, как человек. Там она, может, день не ела.
Там она выпрашивает с осторожностью: можно ли мне котлетку съесть или
ветчинки... А тут она прямо командует. Дайте острые тефтельки по-кайеннски!
Вот за остротуто и навар. Так их порция -- полтора, а за остроту-то примасть
-- три с полтиной! Да гранит виктория по-парижски! А по-парижски-то, может,
и сам главный повар не знает как. Переложил лист салату на другое место, вот
тебе и по-парижски! Бывало.
Мы-то уж понимаем, какая тут демонстрация идет. И вот еще такие господа
очень любят приводить барышень к градусу, и ресторану, конечно, выгодно,
чтобы вина выходило в норму. Так для этого подставляются чашки
полоскательные хорошего фасону, конечно, для отлива, будто для
прополаскиванья рта. И они умеют вовремя найти какую соринку или уронить в
бокал крошку какую, и сейчас вон. Или опрокидывают по нечаянности. Уж как
следует стараются.
И вот приехали три женщины, очень выразительные. Ну, и как всегда.
Сперва более-менее короткий разговор и примериванье, а потом все живей, и
так далее. На разжиг пошло ходом. С вывертами и тому подобное. И уж как
стали до десерту доходить, то пошло как следует, беззастенчивое приближение.
Каждый по своему вкусу себе распределил. Один, который постарше и губу рукой
подбирал, облюбовал совсем легенькую, и лет восемнадцать ей, и она через
плечо, закинув голову в пышной прическе, бокал к нему свой тянет и через лоб
смотрит, а он ей шейку щекочет, козу делает... И вообще у всех что-нибудь,
как игра. И вот мне тогда случай подошел, как бы полное исполнение желаний.
Покружились они так на словах, разожглись, насмотрелись на кофточки и
шейки,-- одна извинилась и корсет свой стала перед зеркалом чуть ослаблять и
чулок сквозной поддернула,-- и пыхтенье стало усиливаться у всех, как на
трудной работе, и приказали автомобиль вызвать, за город, значит, катнуть
для продолжения. И потом один, помоложе, стал фокусы показывать. Что-то под
столом руками делал, вытаскивал что-то из сюртука и потом стал свою штучку
за ушками щекотать и по волосам гладить. И как ни погладит -- пять рублей
золотой и вытянет из шевелюры. И ей за горлышко опустит. И другим это очень
понравилось, и стали просить. Он и им тоже напускал за шейку. И так они тут
стали ежиться от щекотки и делать разные движения всем телом и такой пошел
азарт с пыхтеньем, что все распалились до неузнаваемости. И потом стали
трясти барышень, и у них разные монеты из-под платья стали выскакивать -- и
рубли, и двугривенные, и золотые даже, и началась ловля монет. А это все для
фокуса. Вот фокусник-то вдруг и говорит:
-- А где же десятирублевый? И стал прикидывать, куда он мог задеваться.
И тогда стали играть в сыск-обыск.
-- А не застрял ли за корсетиком? Дозвольте ревизию сделать? позволите?
-- Пожалуйста, только не щекотайте... И все пошли в сыск-обыск. И мне
из-за двери все слышно и видно в щель. Такой смех!.. И взвизги пошли.
-- А не попал ли в чулочек? С вашего позволения... Или сюда?..
-- Ах, нет, нет...
-- Нет, уж вы покажите... за спинку не закатился ли?..
И разные подробные замечания насчет туалетов. Да что говорить, не то
еще бывало. А старики так хуже молодых. Нарочно себя распаляют.
Наконец уехали на автомобиле дальше. И вот как стал я прибирать
кабинет, то нашел пару пятирублевых и три полтинника, в углы откатились.
Держу их на ладони и думаю -- положить в карман? Ведь как сор они для
гостей, суют их без толку... И положил их я в карман. Одиннадцать с
полтиной!..
Стал прибирать, а в голове разные мысли все про находку. Вот это им,
тем, за обыск уплатили, а я их вот взял... Стал по всему кабинету елозить,
под кушеткой пересмотрел, под коврами... Еще сорок копеек нашел. Подхожу к
столу, смотрю... И даже во мне дрожь. Смотрит из-под стола бумажка...
Беловатая и кружок черный, краешком. И сразу постиг -- не простая это
бумажка. А тут еще номер пришел помогать в уборке, а во мне трясение...
Увидит. Говорю ему: неси подносы с посудой. Понес он, а я нагнулся и
подхватил. И на ощупь узнал, что не одна бумажка. Развернул к сторонке --
пять сотельных, в четвертушку сложены. Выронил гость, значит, как под столом
деньги вынимал для фокусов. Так во мне все и заходило... Руки-ноги дрожат, в
глазах черные кружочки... Вот как господь послал. Все думал, как бы скопить,
а тут сразу -- на! Смял их, завернул брюку и в сапог поглубже... Хожу 'как
угорелый. И потерять боюсь. Побежал в ватер, переложил из сапога в карман,
потом вспомнил, что фрак оставляю в официантской, как бы не забыть, засунул
под мышку на голое тело, и оттуда вынул, спрятать не знаю как, чтобы не
потерять.
Крутился я с ними -- страсть... И боязно, что схватятся, и жалко. А
может, они их там потеряли где! За мной ни разу никогда не замечено, а им
что! Они, может, в один час больше простреляют... И без бумажника нашел. Вот
Лушато все собак мохнатых видела! К деньгам и видела, черные кружочки-то!
Так у меня в голове-то как дым. Полбутылки шампанского мы выпили с номером,
который со мной убирал. И шампанское-то никогда не любил...
Они, значит, в первом часу укатили, а я все минуты считаю. Два пробило,
кончено. Не хватились. Давно бы пора схватиться... Пьяные теперь совсем.
Метрдотель меня зацепил:
-- Чего у тебя брюка заворочена? По зале бегаешь...
Испугался я даже. И как убрались -- домой. Так побежал, побежал... Это
мне сам господь, думаю. И уж стал
подходить к дому, и вдруг как искра в глазах. Вижу вот Колюшку... И как
нарочно что повернуло в мозгах и вылезло, как мы с Кривым поругались, что он
пьяный кричал,-- что знаю, мол, вас, интендантов-официантов, как по чужим
карманам гуляете,-- он после того скандалу не в себе был. Ходил-ходил так
все, щелкал-щелкал пальцами да вдруг подходит и говорит:
-- Может, я и не имею права просить отчета, а меня смущает мысль...
-- Какая такая мысль? -- спрашиваю.
-- А вот. Вы нас кормите-питаете... а правда, что Кривой кричал?
Ну, я ему и ответил. Я тогда сгоряча пощечину ему закатил. Вот тебе --
питаете! Вот тебе! И потом такое со мной вышло, что от сердца всю ночь
страдал, а Колюшка ничего, даже потом смеялся и у меня на постели сидел.
-- Я,-- говорит,-- вас очень хорошо знаю... Простите... Ну, мы тогда с
матерью порадовались за такое его чувство, потому он у нас очень прямодушный
вышел, даже до злости.
И вот перед нашими воротами совсем встал он мне перед глазами, как
тогда смотрел на меня. И остановился я у фонаря. Не знаю, как быть. И слышу,
как они у меня в боковом кармане хрустят, проклятые. Значит, краденые деньги
в дом тащу... кормить-питать. Никогда я ничего подобного раньше, и Колюшку
по щеке отлупил. Не могу идти на квартиру. Страшно себя стало. Да что же
это? Значит, всю жизнь насмарку? А она-то, моя жизнь-то каторжная, одна у
меня была, без соринки была... Одно мое, эта жизнь без соринки. Всем могу
плюнуть, кто скажет, не только сыну! Сам господь, думаю, теперь на меня
смотрит... И ждет он, как я распоряжусь... Может, нарочно и послал бумажки,
чтобы знать, как распоряжусь...
Стою у фонаря. Извозчик-старичок едет и спит, а мороз здоровый. Еще
окликнул я его, чтобы не замерз, а он как вскинется да как ударит от меня...
Такой меня страх охватил. И пустился я назад, бегом.
И в глазах у меня жгет, чувствую я, что очень хорошее дело делаю. И еще
себя хвалю: так, так. Вот господь послал, а я не хочу, не хочу. Вот... И
никому не скажу, что сделал. А сам про себя думаю, мне теперь господь за это
причтет, причтет. И бегу и думаю, как правильно поступаю. Кто так поступит?
Все норовят, как бы заграбастать, а я вот посвоему! И боком думаю, с другой
стороны, будто слева у меня в голове: дурак ты, дурак, они все равно их
пропьют или в корсеты упихают. А я, с другой стороны, будто справа у меня,
думаю: будет мне возмездие и причтется...
Может, и причлось... Так полагаю, по одному признаку,-- причлось. В
городе незнакомом старичок один на морозе теплым товаром торговал...
Причлось, может быть... Может, и за это...
Прибегаю к ресторану -- темным-темно, огни потушены. В гостиницу нашу,
где купцы остановились. Коридорный Степан спрашивает:
-- Что тебя прохватило? Еще не приезжали... Зачем понадобились?
-- Деньги оставили под столом...
-- А-а... Получить захотел? Много ли?
Народ у нас очень любопытный.
-- Пять сотен!
-- Да ну?! Пя-ать сотен!.. В бумажнике?
-- Голые... Хотел в контору сдать, а уж закрылась...
-- Гм...-- говорит.-- Надо бы в контору... Только пятьсот?
Будто я больше нашел! Стал ждать. Вот часу в шестом приезжают. Старика
под руки волокут, и он весь растерзан, крахмальная сорочка сбоку вылезла,
галстух мотается, и часы из кармашка выскочили и по коленкам бьют. А волокли
его фокусник тот, тоже в надлежащем виде, но на ногах стоек, и швейцар снизу
в спину поддерживал, как на себе нес. А тот мычит все -- кра-кра... а
докончить не может. И потом нехорошими словами...
-- Не хххо.--.чу!.. Кра!.. И губа у него совсем вывернулась, как
красный лоскуток в бороде. Уперся на последней ступеньке ногами, назад на
швейцара откинулся и того шубой накрыл. И тут с ним нехорошо сделалось,
лисиц стал, конечно, драть, на ковры... А не сдается, все кракает. Ножкой
топочет, прямо на шубу, на угол попадает. И коридорный тут помог. Подхватили
все его за шубу и понесли в номер.
Доложил коридорный про меня фокуснику, и позвали меня в номер. Старик в
шубе на кресле сидит, с себя обирает и на ковер сплевывает, а по воздуху
пальцами все, как щупает, и опять кракает, а фокусник окно раскрыл, обе
рамы, и из графина, запрокинув голову, воду дует и рыкает в графин. Увидал
меня.
-- Тебе еще чего, рыло?
И выложил тут я одиннадцать девять гривен, которые подобрал, заодно уж
и пачку.
-- Вот,-- говорю,-- сударь: после вас по уголкам подобрал...
Он на меня уставился, лоб потер, на деньги посмотрел и полез в карман.
Сперва в потайной, в брюках сзади. Вытащил сверточек в газете, пошевелил и
на стол бросил. И много там было разных. Потом полез в боковые, в
жилеточные, в разные и давай выворачивать все, а сам ворчит и черта
поминает. И тут у него и гладенькие, и скомканные, и в полоску, и
трубочками, и звонкие. Со стола падают, мелочь рассыпал, из кошелька стал
вытряхивать. Считалсчитал. Потом уставился на лампу.
-- Все равно,-- говорит,-- давай!.. Ничего больше? Сказал, что все вот.
Вытянул он тут пятишницу из кучки и дал.
-- Ты... человек... из парка? -- спросил. Сказал откуда. Посмотрел он
на меня сонно, так вот обе руки поднял и замахал.
-- Ступай, все равно... Кланяйся Краське... Очень был сильно вьшимши,
хоть и на ногах. Спросил меня Степан,-- у двери он стоял и слушал,-- много
ли дал. Узнал, да и говорит:
-- Охота была носить... Он и не помнит-то ничего... И как пришел я
домой, Луша в тревоге. Что да что? Сказал ей, что с гостями задержался.
-- А у нас-то,-- говорит,-- до четырех гости у жильцов были, и Колюшка
жиличку прогуливать ходил, угорела она... Только как бы чего не вышло...
-- Чего это такое -- не вышло?..
-- Да больно за ней ухаживает и дипломат подает... В щелку к ним,--
говорит,-- смотрела, а он так с нее глаз и не сводит. А жилец-то не замечает
ничего, как слепой... А она такая вольная, как говорит с ним, прямо его
Николаем зовет... Хоть бы ты,-- говорит,-- как-нибудь Колюшке замечание
сделал...
И я-то, надо правду сказать, замечал это и беспокоился. Другое бы что
надо замечать...
XII Прикопилось у меня на книжке к февралю рублей восемьдесят, потому
что очень хорошо шли чаевые. В жизни очень бойко стало. У нас, по случаю
войны, бывало много офицерства, и вообще по случаю большого наплыва денег на
казенные надобности очень широко повели жизнь господа, которые близки к
казенным надобностям. Совсем неизвестные люди объявились и стали себя
показывать. И потом пошла страшная игра в клубах, круговорот денег, а это
для нашего дела очень полезно: выиграет и для удовольствия покушать придет
под оркестр, и проиграет -- может прийти для отвлечения от тоски.
И потом у нас новые празднества в ресторанах пошли, чего раньше не
было: пошли банкеты. Это такие парадные ужины, и пошел новый сорт гостей,
которые очень замечательно могли говорить про все. Сердце радовалось, как
резко говорили.
Что хорошего увидишь в ресторане, а вот и у нас, оказывается, не клином
сошлось. Очень заботились и даже горячились. И вот как много оказалось людей
за народ и даже со средствами! Ах, как говорили! Обносишь их блюдами и
слушаешь. А как к шампанскому дело, очень сердечно отзывались. И все-то
знают, как надо и что, потому что очень образованные. И сколько раз посылали
телеграммы... Очень хороший был нам доход и для ресторанов. Служишь, рыбку
там подаешь, а сердце радуется, потому что как бы для всех старались.
И не осталось, без последствий, потому что у нас Икоркин совсем
разошелся. "Мы, говорит, гостям должны смотреть в глаза, как собаки, и ждать
подаяния, а это надо уничтожить. Чаевых не брать, а пусть платят со счета в
кассу. И чтобы был день для отдыха и семьи и лучше обходились". Вот
шпикулентная голова! "Теперь, говорит, погоди! Не за ту тянешь, оборвешь!" И
тогда многие в общество приписались. Ах, какой верный человек оказался,
настоящий товарищ и друг! Потому что сам все испытал и понимал все.
-- Чего,-- говорит,-- смотреть и ждать от ветру! Мы сами должны! Кому
до нас дело?
Очень верно и резко говорил. А если, говорит, сидеть, только и будешь
что по шеям получать.
А тут и затосковал Черепахин. Опасался, что заберут его в мобилизацию,
как он был солдат. Часто, бывало, говаривал:
-- Очень мне грустно вас покидать и помирать вдали, в пустыне... Хоть
бы чем мне проявиться, а то так все околачиваюсь с проклятой трубой.
И вот, в феврале так, и говорит мне с тревогой:
-- Выйдемте на чистый воздух...
Удивился я этому очень, и потом, он в последнее время стал какой-то
непонятный и капризный. Вышли на улицу, как раз в воскресенье было, вот он и
говорит:
-- Не подумайте, что я для себя, а только может быть беда!..
И захрустел пальцами. Какая беда?
-- А вот какая. Я в праздник на катке играю, и очень больно видеть. С
Натальей Яковлевной офицер один все гуляет под ручку и коньки ей крепит...
Так он меня поразил.
-- Это разве хорошо? Они неопытные, а он так с ней обходится, что все
заметно...
И вспомнил я тут, как он мне раньше допрос делал.
-- И во тьме ее сопровождает...
И начал говорить, что скандал из-за Наташки на катке был у офицера со
студентом, который с ней раньше катался. И вдруг вынул газету и показал:
-- Прочтите, если вру. Тогда я из оркестра убежал, чтобы Наталью
Яковлевну домой увести, а то бы и она в протокол попала.
Прочел газету -- верно, сказано про скандал из-за барышни.
Сейчас на квартиру -- и матери открыл. И пошло тут. Та на Наташку со
всякими словами, очень она раздражительная была. А та хоть бы что!
Перекинула косу, заплетает и так дерзко смотрит.
-- Это,-- говорит,-- вам кто же?.. Черепаха сообщила? -- так
насмешливо.-- Ну и каталась! Что же тут особенного?! Это подругин брат, и
подруга с нами каталась...
И так просто объяснила.
-- Можете проверить!.. Только грязные людишки могут так клеветать!
А Черепахин все слышал. Вышел из комнаты и на меня с укором посмотрел.
И прямо к Наташе:
-- Наталья Яковлевна, зачем? Я хотел вас защитить от неприятности...
Очень испугался за вас...
И даже губы у него запрыгали. И ушел в комнатку. И Наташке стало
совестно. Пошла она к нему и постучала.
-- Поликарп Сидорыч, отворите! не сержусь я!.. Что за глупости!..
Но он не отворил ей дверь. И Луша даже ее пристыдила:
-- У, дура, а еще образованная! За что человека-то обидела?
И не придали мы значения этому случаю. И вдруг все в жизни моей и
перевернулось. Началась мука и скорбь.
Был день воскресный, и такой ясный, солнечный, веселый день. Еще я
газету купил и стал смотреть про биржу. Оказалось, сразу я разбогател на
шестьдесят рублей за день. А это так вышло.
Кирилл Саверьяныч очень посочувствовал желанию моему насчет домика и
отыскал для меня средство.
-- Самый хороший путь -- бумаг купить на бирже... Если при счастье,
можно капиталами ворочать... И стал объяснять, но я ничего не понял.
И заворожил он меня разговором.
-- Только надо через Чемоданова. Он хоть овсом торгует, но очень знает,
до тонкости...
Тот нам и посоветовал.
-- Теперь,-- говорит,-- по случаю войны заводу тыщу пушек заказали, мне
один верный человек шепнул. Спешите, пока публика в неизвестности насчет
пушек. Сливочкито и слизнуть...
Кирилл Саверьяныч так значительно сказал:
-- Представляется случай!..
Дня четыре я крепился, а бумаги-то на шесть рублей вверх. Злость взяла,
словно у меня из кармана вынули. Взял я деньги с книжки и пошел к утешителю
моему. А тот уж купил для себя и сотню нажил. Согласился за мой счет поехать
в контору. Поехали.
Помещение замечательное, все медь красная и дуб мореный. Потолки
стеклянные, и даже хоры, как в церкви, на столбах. И такой щелк на счетах, и
все очень чисто одеты, в модных воротничках, молодые люди и очень
деликатные. И когда мы сидели, прошел в мягких сапожках один кургузенький и
строгий, мягко так, как кот крадется, и вдруг к нам:
-- Делают вам? -- и строго из-под пенсне посмотрел на прилавок, где уж
один нам, на косой пробор франтик, на бумажке высчитывал.
Очень заботливо обошелся. А мимо нас то и дело молодые люди с ворохами
выигрышных и других билетов. Звонки звонят, кассиры так пачки в резинках и
пошвыривают -- необыкновенно. И барыни разодетые всё деньги меняют и
получают. Старичков под руки водят за деньгами слуги и охраняют. Такая
вежливость...
Дали мне бумажку, взыскали семьсот тридцать рублей, а бумаг записали на
меня на две тысячи. Ничего я не понял, но Кирилл Саверьяныч сказал, что так
все обставлено по правилам, что нельзя бояться.
-- Тут даже образованные не все понимают, а можно только на практике. У
них головы-то какие! Со щучки одни щечки кушают!.. Политика финансов! и всем
выгодно. Оборот капиталов!.. У нас недавно началось, а за границей все
извозчики занимаются, потому там и богатство...
И за неделю я нажил сорок пять рублей, а как посмотрел в газету в
воскресенье, сразу за один день на шестьдесят рублей обогатился.
И в таком веселом расположении был я в то воскресенье, что прямо всех
хотелось обласкать и сказать хорошее слово. И пироги удались на славу. И
только сели мы за пирог и я рюмочку водки праздничную выпил, как раз и
входит в квартиру с морозу наш новый жилец. XIII
Очень был здоровый мороз в тот день, а он заявился в одном пальтишке. И
подумалось мне... Вот мы сыты, слава богу, и в тепле, а жилец этот с
барышней совсем бедные люди. И по виду очень симпатичные были. Ему-то лет
двадцать пять было, худощавый, черноватый, сурьезный по взгляду, а
барышня-то совсем молоденькая, лет восемнадцати, беленькая. В одной
комнатке, а по разным паспортам жили. Их, конечно, дело. Он книги продавал
от магазинов, образцы разносил, а она на курсах училась. И имущества у них
всего было ящик с книжками да подушки с одеялами. Так что мы им поставили
диванчик и кровать. И Колюшка с ними очень быстро обзнакомился через
Васикова своего.
Тихие были жильцы. Он-то часто в разъездах бывал с книжками, а барышня
с утра уходила и до ночи. И так с ними Колюшка за четыре месяца сдружился,
особенно с жиличкой, что Луша стала опасаться за его поведение. Долго ли до
греха! Она очень свободная и красивая, и мойто недурен, а жилец в отлучках,
тут-то и бывает. И даже Николаем его стала звать, и Луша раз слышала, как та
с ним чуть не на "ты" стала. А то заберет его и уйдет до трех ночи. А жилец
как слепой. Мало того! Раз отпустил ее с ним дня на два куда-то -- проводить
к тетке, в другой город.
Намекнул я насчет всего этого Колюшке, а он хоть бы слово.
-- Перед богом,-- говорю,-- ответишь, людей можешь расстроить...
Никаких разговоров, и даже улыбается. А Луша так из себя и выходит:
-- Прелюбодеяние у них может быть... Да еще на моей квартире! Чуть что
-- выгоню!..
Но только та очень умела к себе расположить и ласковая была со всеми
страшно. И к Луше так и ластилась:
-- Милая вы моя старушка-хлопотушка! У меня мама такая же...
И давай ее целовать. А Луша и растает. То, бывало, на нее зуб точит за
Колюшку, а то Наташку ею корить начнет:
-- Вот ты какая дылда бесчувственная к матери, а вот жиличка-то лучше
тебя меня уважает, хоть и образованная...
Зато от жильца мы слова не слыхали: сумрачный и дикий, и как дома, все
по комнатке из угла в угол ходит.
Так вот, пришел он с морозу, и видно, что продрог. Смотрю я, как пирог
так душисто дымится, и повернулось у меня на сердце. Вот, думаю, живут люди,
обедают не каждый день, хотя и очень образованные, и пирожка-то у них
никогда не бывает. И сказал я Луше:
-- Вот что. Позовем жильцов, пусть пирожка поедят... Им в охотку.
И она одобрила:
-- Ну что ж... Все-таки они образованные люди и всегда аккуратно
платят...
Пошел я к ним и пригласил. А Колюшка, конечно, уж у них: как квартиру
снял. И очень он, видно, удивился, но потом и сам стал просить. Жилец-то
постеснялся было, смотрит на свою, а та, Раиса-то Сергевна, меня за обе руки
взяла и так ласково:
-- Оченно вами благодарны, и мы вас так любим. Ваш Николай нам так
много про вас хорошего насказал...
И так мне их тут жалко стало. Как сиротинки сидят в комнатке одной. И
так все прилично, и книжечки, и портретики по стенке, где барышня спала. И
картинка Божией Матери, как она над младенцем плачет. И стали кушать пирог,
но больше молча, только барышня еще имела со мной разговор про посторонние
предметы. И за Колюшкой я таки хорошо заприметил, что все на нее
посматривал, и чашку ей подаст, и все... А тот, жилец-то, все стеснялся. И
одежа на нем потерта была сильно, а тут все-таки Наташка... Но ели с
аппетитом. Только раз и сказал жилец:
-- Прекрасный пирог. У мамаши я такие пироги ел... И Раиса Сергевна
даже вздохнула и сказала, что очень любила лепешки на сметане. А Луша им еще
по куску. Очень ей пришло, что похвалили.
И Черепахин был приглашен, но только все конфузился женского пола.
Нескладный он был, лапы красные и в глазах спирт, потому что он стал очень
сильно зашибать по случаю тревоги. И тут всё рюмку за рюмкой. И такая в нем
смелость дерзкая объявилась, а может, и с конфузу, но только даже
приглашения не дожидался, а сам все наливал. Луша мне все мигала, но я же не
мог его остановить. Ну, он духу и набирался. А Наташка его все на смех. Вот,
дескать, у нас Черепахин может кочерги гнуть, и от разбойников произошел, и
другое там. А тот хлоп и хлоп. Даже все удивлялись, что так много пьет и без
закуски. И как нахлопался, вдруг и говорит жильцу:
-- Скажите, господин, от чего в человеке бывает смертельная тоска?
Очень удивил разговором. А Наташка как прыснет! Луша ей пальцем
пригрозила, а жилец только пожал плечами и улыбнулся. "Очень трудно,
говорит, отвечать ".
-- А скажите,-- говорит,-- вот что. Человек должен стремиться или на
все без внимания? И как может быть жизнь на земле, если человек не должен
стремиться? Должны быть планы, верно?
Такой непонятный разговор повел, что нельзя понять. И жилец что-то стал
объяснять, но он опять свое:
-- Ежели человек какой скучает в пустом занятии, как ему надо
стремиться? Если всё насмешки и пустое занятие? Ответьте, как образованные
люди знают...
И стал лоб растирать, потому что у него в глазах как кровь и, должно
быть, кружилась голова. А тут, как по телефону, и заявляется к пирогу Кирилл
Саверьяныч. Так и рассыпался перед жильцами:
-- Очень приятно с образованными людьми и все это самое...
И пошел говорить и себя показывать, потому что очень много знал из
книг. И про законы, и про жизнь, и про машинное производство. И стал укорять
про непорядки высших лиц и ругать всех за бунты. А жилец хоть бы слово. И
Колюшка ни гугу. А тот так соловьем и заливается. И так ему пришло по вкусу,
что против него никто не может, что даже налил себе рюмку и стал просить
жильца выпить и очень удивился, что тот не пьет.
-- Очень,-- говорит,-- трогательно видеть такое образование и мудрость.
Когда наука дойдет до пределов, все изменится. А то у нас очень много
непонимающих людей...
А жилец улыбнулся и сказал:
-- Все идет своим порядком.
-- Очень верно изволили сказать.-- Такой вежливый стал в разговоре.-- И
позвольте спросить, вы не на государственной службе изволите состоять?
А тут вдруг Черепахин и вышел из молчаливого состояния. Расправил плечи
и как в воздух:
-- Не за ту тянешь, оборвешь! Очень всех развеселил, а Кирилл
Саверьяныч на себя не оборотил и' очень хитро намекнул:
-- А вы не тяните и не оборвете... все это самое...-- и по рюмочке
позвенел пальцем.
Но тут жильцы поднялись, и Колюшка с ними, и ушли в комнату. А Кирилл
Саверьяныч и говорит:
-- Очень вы должны быть рады, что такой у вас жилец. Он очень
образованный и может хорошо повлиять. И я замечаю влияние, но...-- и тут мне
на ухо: -- вы посматривайте!..
-- А что?
-- Насчет барышни... Я кое-что замечаю... Даже... у них близкие
взгляды...
Сказал я, что и меня беспокоит.
-- Так он вам и экзамена не сдаст. Увидите! Теперь такое время, что
даже могут жить втроем. Это как у французов, я это хорошо понимаю. Мне один
француз из винного магазина, которого я брею, все подробно объяснил, как У
них происходит, очень свободно... От этого-то и безнравственность и смуты...
И может совсем прекратиться население, как во Франции... Это нужно понимать!
А тут вдруг телеграмму! Так мы все перепугались. А это жильцу. Жилец
мигом собрался и ушел с книгами. А тут вскорости и Колюшка с жиличкой пошли.
Смотрим в окно, как они пошли, а Кирилл Саверьяныч мне:
-- И вдруг тут будет роман! Не сдаст он тогда экзамена, помяните мое
слово!.. Лучше скорей примите меры.
Потолковали мы с ним про жизнь, и Черепахин тут сидел, дремал. И удивил
тут меня Кирилл Саверьяныч.
-- А придется, должно, дело прикрыть...-- И стал сурьезный.
-- А что такое, почему?
-- Невозможно! Мастеришки скоро по миру пустят. Какой теперь народ-то
стал -- зуб за зуб! У него штаны одни да фальшивая цепочка без часов
болтается, а за горло хватает! Чтоб по восьми часов работать и прибавку! а?
Наскандалили, два убора спалили и ушли гулять... И вот в праздник заведение
запер...
А тут Черепахин голову поднял и бац:
-- А вы машинами!
-- Чего-с?
-- Ничего-с. Заведите такие машины, как рассказывали, и не тревожьте
людей. Или чтобы вам городовых прислали стричь и брить...
А Кирилл Саверьяныч потряс пальцем в его направлении и говорит:
-- Вот оно, необразование-то наше!
-- Ваш карман,-- говорит,-- очень образованный. Но Кирилл Саверьяныч не
обратил внимания и стал говорить рассказ про желудок и члены, которые
отказались работать на него, и тогда наступила гибель всех.
-- Все,-- говорит,-- производства прекратятся, тогда что будет?
А Черепахин ему:
-- Головомойка!..-- И кулаком по столу.
А тот ему наотрез:
-- Я не могу с необразованным человеком рассуждать. В вас, во-первых,
спирт, а во-вторых -- необразование. Тут надо в суть смотреть, а это не в
трубу дуть! И вдруг, смотрю в окно,-- подъезжает извозчик и на нем Колюшка.
Что такое? Входит и говорит, что книги надо отправить, потому что жильцы
квартиру покидают, едут в Воронеж. У барышни дядя помирает, и они сейчас
прямо на вокзал, чтобы не опоздать, а он за багажом приехал. Весь их скарб
забрал и умчал. Еще Луша сказала:
-- Не с места ли его прогнали... В лице даже переменился...
Что же делать!.. Велел я Наташе записку про комнату писать на ворота.
Написала она записку, живо это оделась, перед зеркалом повертелась и шмыг.
Куда? В картинную галерею.
А уж мне пора в ресторан -- и так запоздал. Вышли мы вместе с Кириллом
Саверьянычем и только повернули за угол, он мне и показывает пальцем:
-- Глядите-ка, а ведь это ваша Наташа там... Пригляделся я и вижу -- в
конце переулка идет моя девчонка под ручку с офицером. Так меня и ударило.
Она, она... у ней беленькая эта самая буа 1 из зайца. Я за ней. А они на
извозчика сели и поехали. Добежал до угла, спрашиваю -- мальчишка стоял --
куда рядили?
-- В театры... А в какой -- неизвестно. Кирилл Саверьяныч стал меня
успокаивать:
-- Это вы так не оставляйте, тут может очень сурьезно быть...
Побежал на квартиру, сказал Луше, а та -- ах-ах... А Кирилл Саверьяныч
еще накаливает:
-- Это вы ее распустили... У меня тоже Варвара в голову забрала -- хочу
и хочу на курсы, так я ей показал курсы!.. И теперь очень хорошо за
бухгалтером живет...
А Луша бить себя в грудь.
-- Все-то ей косы оборву!..-- И на меня: -- Ты все, ты! Ты при них про
пакости ваши ресторанные рассказываешь...
А кто ей ленточки да юбочки покупал да кружева разные? А утешитель-то
мой на ухо строчит:
-- Опасно, ежели с офицером... У них особые правила для брака.
И Черепахин еще тут ко мне, чуть не плачет:
-- Я вам говорил!.. Берегите!..
А Кирилл Саверьяныч так даже с торжеством:
-- А может, они и не в театр? Вон в газетах было, как в номерах за
шанпанским отравились после всего... Драма может быть...
Вот тогда мне в первый раз ударило в голову, так все и зазвенело и
завертелось... Скоро отошло. А Луша уж шубу надела, куда-то бежать с
Черепахиным, отыскивать. Но тут Кирилл Саверьяныч рассудил:
-- Все равно, если худое что, уж невозможно остановить. Положитесь на
волю творца. А если они в театр, так он должен ее довезти до места, откуда
принял. Это всегда по-вежливому делается. Вот и надо их сторожить и указать
на неприличие...
меховой женский шарф (искаж. фр. boa). Так и решили. И Черепахин
вызвался сторожить. И все мы к трем часам вышли и ходили по окружности,
измерзли. И к четырем Поликарп Сидорыч усмотрел с конца переулка и рукой
махнул мне. Вижу, слезли они с извозчика и офицер ей руку жмет, а она так и
жеманничает и с жоржеткой играет перед его носом. Я сейчас выступил и
говорю:
-- Это что такое? Так и села.
-- До свиданья...-- говорит. И пошла. А тот на меня так строго:
-- Позвольте!..
-- Нечего,-- говорю,-- позволять, а вам стыдно! Порядочные люди с
родителями знакомятся, если что, а не из-за угла! И прошу вас оставить мою
дочь в покое! Повернулся и пошел, а он за мной. Смотрю, и Черепахин тут,
поблизости, у фонаря сторожит. А офицер в волнении мне сзади:
-- Виноват, позвольте... Я требую объяснения... Вы должны...
Я ноль внимания, иду к квартире. Тогда он настойчиво уж:
-- Позвольте... моя честь!.. Я должен объясниться! И публика стала
останавливаться, а он мне уж тихо, но с дрожью:
-- Я требую на пару слов! Я не могу на улице... Или я вас ударю!..
Обернулся я тут к нему и говорю:
-- Вы что же, скандалу хотите? Вы еще так поступаете и мне еще
грозите?! Ну, ударьте! Ну?
А кровь во мне так вот и бьет. Только бы он меня ударил! Я еще никого
не бивал, но, думаю, мог бы при своей комплекции это дело сделать не хуже
другого. А Черепахин совсем близко и руки в карман засунул, трепещет.
-- Прошу двух слов, наконец! Вот на бульвар... А мы уж и квартиру
прошли, и как раз тут бульвар. Сели.
-- Говорите, а потом я вам скажу! -- говорю ему.
-- Вот что... Вы ошиблись... Это ваша дочь?
-- Дочь, и я не позволю безобразия допускать! Вы не имеете права...
А он мне:
-- Виноват... вы всё узнаете... Я познакомился на катке, и мы
познакомились... Говорю, как офицер... тут ничего позорного для вашей дочери
нет... Я хотел с домом познакомиться...
-- Вы, позвольте узнать,-- спрашиваю,-- подругин брат? Тут он и
завертелся:
-- Да... то есть нет... Но я хотел с вами познакомиться, только не было
случая...
Так я тут осерчал! А Черепахин наискосок присел, меня охраняет. И
говорю:
-- У вас случая не было? Так вы,-- говорю,-- меня можете каждый день в
ресторане видеть, где я таким вот, как вы, господам кушанья подаю. Не рука
вам будет-с знакомиться!..
А он так издалека на меня посмотрел и поднялся.
-- А-а... Вот как...
-- Да,-- говорю,-- вот так! А если вы еще раз посмеете к ней подойтить,
у нас с вами другой разговор будет! А он мне гордо так, с высоты:
-- Не забывайте, с кем говорите! Я вас в участок могу отправить!
Желаете? Пойдемте,-- говорю.
А он мне вдруг:
-- Нахал!..-- И пошел большими шагами, а я ему вослед:
-- Так помните, господин! Но он как не слыхал. А меня Черепахин за
руку, как клещами.
-- Хотите, я сейчас с ним скандал? Я ему покажу!.. Не допустил я его. А
как пришел на квартиру -- содом, чистый содом! Луша стоит с иконой и кричит
не в себе:
-- Перед Казанской клянись! Клянись, стерва ты эдакая! Клянись, что не
путалась ты, поганка, шлюха!
А та вся встрепанная, плачет, и крестится, и дрожит. И покатилась в
истерике.
-- Замучили меня, истерзали! А кто ее терзал? Ей же все готовое, все...
А мать опять к ней:
-- Клянись своей смертью, клянись! Ногами тебя затопчу! Славили чтобы
нас за тебя? Кому ты нужна трепаная?
Но тогда я это безобразие устранил. Лушу в комнату запер и Наташке все
объяснил. Утихла она и ко мне на шею кинулась.
-- Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит:
-- Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя
закую!..
А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
-- Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается...
Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в
комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил.
И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,--
что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
-- Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
-- Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем
не приезжали...
XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки
забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел,
и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого
расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было,
всполошила меня Луша:
-- Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я -- полна квартира дыма,
лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
-- Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в
печку сгреб, а трубу забыл открыть.
И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в
темноте, схватил пальто и -- марш. Что такое? Не пойму ничего, как
представление какое весь день. А Луша мне все свое:
-- Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась,
а для отводу с квартиры перебралась...
Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
-- Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад?
Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и
отказался., И такая меня тоска забрала, согнал я всех своих и Наташку из
темноты вытащил.
-- Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие' по норам сидите?
Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставил, а то уныние.
Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли
провел -- нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про
жиличку:
-- Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и
ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать
ложиться, подходит и говорит:
-- Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество
возил.
-- Почему такое -- не говорить?
-- А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет
распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще
лучше ничего не говорите.
-- Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
-- Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что
ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный
и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
-- Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,--
оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и
ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
-- И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и
набраться духу...
-- Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно...
Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя
направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью
налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
-- Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в
водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его
порошок -- фук! И говорю:
-- Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас
удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
-- Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит:
-- Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя
закую!..
А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
-- Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается...
Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в
комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил.
И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,--
что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
-- Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
-- Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем
не приезжали...
XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки
забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел,
и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого
расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было,
всполошила меня Луша:
-- Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я -- полна квартира дыма,
лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
-- Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в
печку сгреб, а трубу забыл открыть.
И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в
темноте, схватил пальто и- марш. Что такое? Не пойму ничего, как
представление какое весь день. А Луша мне все свое:
-- Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась,
а для отводу с квартиры перебралась...
Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
-- Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад?
Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и
отказался. И такая меня тоска забрала, согнал всех своих и Наташку из
темноты вытащил..
-- Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие по норам сидите?
Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставилл, а то уныние.
Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли
провел -- нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про
жиличку:
-- Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и
ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать
ложиться, подходит говорит:
-- Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество
возил.
-- Почему такое -- не говорить?
-- А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет
распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще
лучше ничего не говорите.
-- Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
-- Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что
ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный
и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
-- Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,--
оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и
ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
-- И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и
набраться духу...
-- Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно...
Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя
направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью
налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
-- Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в
водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его
порошок -- фук! И говорю:
-- Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас
удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
И принялся он плакать.
-- Все,-- говорит,-- пропало теперь, Яков Софроныч... Что вы со мной
сделали!
-- Да с чего вы, с чего? -- спрашиваю.-- Еще молодой человек,
сильный...
А он взял себя за голову и качается...
-- Нет душе моей покою, и опротивела мне жизнь... Хоть бы убить кого!
Хоть бы раздробить мне что! Схватил трубу свою, но я вырвал.
-- Не скандальте, прошу вас! -- говорю.-- Наталья Яковлевна спит...
Хоть этим его унять. Притих.
-- Да,-- говорит,-- Наталья Яковлевна... Яков Софроныч! -- И так с
чувством произнес и в грудь себя кулаком.-- Очень во мне сил много, а нет
мне ходу никакого... Сдохнуть бы...
-- Жизнь,-- говорю,-- от господа нам дана, и надо ее прожить...
-- Наплевать мне на жизнь! Что я от нее видел? Был я на хрустальном
заводе... Папаша мой всю грудь себе отдул на бутылках, матери не знал...
Катюшка... от жизни отравилась... А меня на музыку... Сволочь, сукин сын!
Зачем он меня на музыку распустил? Подлец!
Стал я его успокаивать. Ничего не действует.
-- Грамоте не выучили, а у меня в башке каша... Я, может, знаменитым
человеком стал бы, очень во мне сил много!.. А меня вот на это дерьмо
пустили.-- Это он про трубу-то.-- Хозяин,-- выругался он очень неприлично,--
сирот мальчишек согнал. Я, говорит, им всем кусок хлеба дам и учрежду
оркестр духовой... За каждую ноту драли! В Питер возил нас, генералам
хвастал... Вот, говорит, что я из дураков сделал... Все с куском хлеба... А?
Идите и играйте на воздухе и помните заботы!.. А! Старый черт! А у самого
сто двадцать миллионов!.. Дедки моего нет... Застегали на каторге... Он им
головы рвал напрочь... *
Зубами заскрипел и глаза вытаращил. Стал я его уговаривать -- ничего.
-- А теперь... в мобилизацию... защищать отечество... Какое отечество?
-- И опять в трубу ногой...
И потом все на голову жаловался. Простился я с ним и богом его
постращал, чтобы и не думал. И пошел спать... И вот тут началось все...
XV Надо полагать, что третий час шел... Звонок. Луша меня разбудила.
-- Звонок к нам, Яков Софроныч... И сам я услыхал: резко так. А у нас
простой колокольчик был -- дребезжалка. Что такое? Подбежал, в чем был, к
двери. И Колюшка вскочил, брюки натягивает. И Черепахин выбежал, бубнит:
-- За мной... на мобилизацию...
-- Кто такой? -- спрашиваю.
-- Отпирайте! Телеграмма! -- так решительно. Открыл, а там целая толпа.
Полиция... Вошли, и враз с черного ходу стук, и один из них сам кинулся
открывать. И оттуда вошли. Один чиновник с кокардой, пристав наш еще,
околоточный, и еще двое в пальто, и еще дворники.
-- Вы хозяин? -- чиновник меня спросил. Сказал я, а у меня зубы --
ту-ту-ту. И ничего сообразить не могу. Стали у дверей, пристав у стола
уселся, лампу приказали засветить.
-- Я должен произвести у вас обыск... Где ваши жильцы? -- Это все тот,
который был в кокарде, а пристав только у стола сидел и пальцами барабанил.
-- Жильцы,-- говорю,-- уехали сегодня...
-- Как так уехали? куда? -- И на пристава посмотрел. А пристав ему:
-- Удивительно... А уж другие по квартире рассыпались, и Луша, слышу,
кричит:
-- Уйдите, безобразники! У меня дочь раздета...
-- Потрудитесь одеться... Где комната жильцова? А тут Черепахин увидал,
что не за ним, стоит с папиросой и цепляется, чтобы себя показать:
-- Ночная тревога, а неприятеля нет! А главный ему:
-- Ты что за человек? Кто это такой? -- мне-то. А Черепахин гордо так:
-- Обнаковенный жилец, на двух ногах!
-- Обыскать его!
Сейчас его -- царап! Шарить по карманам. Шустро так, как облизали! Нет
ничего. А тот на смех:
-- В кальсонах не обозрели! там у меня пара блох беспачпортных!..
Режет им и меня подбодрил. Я и говорю главному:
-- Вы, ваше благородие, напрасно так... У меня ничего такого и в мыслях
нет...
А уж там жильцовскую комнату глядят; в отдушники, в печку. Пепел
разворотили. "Жгли!" -- говорят. И я им сказал, что сам весь хлам после
жильцов сжег, как всегда. И тут пристав им сказал в защиту мою:
-- Я его знаю хорошо... Спокойный обыватель, в ресторане лакей...
А тут Колюшку на допрос: с жильцами знаком? что знает? куда уехали? А
во всех комнатах шорох идет такой... Луша с ними зуб за зуб -- даже я
удивился. И Наташка, слышу, визжит:
-- Ах, не трогайте меня! Колюшка шмыг к ней, и главный побежал. А
Наташка стоит в ночной кофточке, руками прикрывается, и в одном башмаке.
Постелька ее раскрыта, и тюфяк заворочен. И Черепахин тут:
-- Не имеете права! Это безобразие!.. И Колюшка и Луша крик подняли. И
я сказал:
-- Тут девица, и так нельзя поступать... А главный мне свое:
-- Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем.
И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходит, да то да се...
И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и
вывалили. Смотрели-смотрели и цоп -- письмо. Почитал и мне:
-- Это что значит? Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у
нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он
письма,-- разберем "Про вашего Кривого. Альбом был у Луши с карточками.
Смотреть. Кто такой? А этот? Потом насторожился на одного и вдруг уж к
Колюшке:
-- А это кто такой? А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и
уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит.
-- Это мы разберем... И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь
метрдотель в "Хуторке" и семейный человек. Даже удивительно, зачем они
понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так
возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке.
А верхушку рукой прикрыл:
-- А это не вы писали? Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит:
-- Что-то не помню... Как будто моя рука... И читает ему главный:
-- "...перешлю готовое..." Это что "готовое"?
-- А-а... Это образцы изданий картинной галереи... Я,-- говорит,-- для
жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в города
ездил.
А тот так усмехнулся и говорит:
-- Я вас арестую.
-- Как угодно,-- говорит. Тут уж я вступился:
-- За что же вы его? Это ваш произвол! И Луша на него:
-- Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей, у губернатора
служит, двоюродный брат... А тог сейчас:
-- Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора?
А та врет и врет.
-- Не хочу объяснять! -- и все.
Тогда он ей свое:
-- Ну, так я вас арестую для объяснения... Так она и села. И тут я
вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у
губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает.
-- Не запугивайте мать! -- кричит. Тот ему пригрозил. Черепахин тоже
про произвол -- отстранили.
Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие... Сундуки осмотреть!
И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, приданое
какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей
очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели
Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав -- он благородно себя
держал, сидел у столика и пальцами барабанил -- успокоил ее:
-- Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь...
А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю,
кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал:
-- Вы все объясните, и мы вас не задержим.
-- Нечего,-- говорит,-- мне объяснять, потому что я ничего не знаю.
Берите.
А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его
захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж
оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И
повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили и
повели. Посажались на извозчиков... И крикнул я ему тогда:
-- Колюшка, прощай! Не слыхал он. Повезли... Побежал я, упал на углу,
поскользнулся. Ночь. И ни души, одни фонари. Стал я так на уголку, а мне
дворник сказал:
-- Ступай, ступай... Замерзнешь... И не помню, как я в квартиру влез.
Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша
примачивает. И калит всех на все корки. ,,
-- А-а!..-- кричит.-- Сами кобели, да еще собак завели!
Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он
слабенький был и сильно кашлял.
-- Исус Христос тоже в темнице сидел...
А Черепахин все геройствовал:
-- Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил!
И потом, когда уж мы всё в сундуки запихнули и маломальски в порядок
привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все
плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела
на нас, на наше житье беспомощное...
Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы... Потом-то я все
узнал. А тогда я все проклял, все, и доброе отношение к людям. А что люди?
Скольким я послужил, и как послужил! А кто мне послужил? Много я их видел, и
много прошло их мимо меня через рестораны... И без последствий. И всюду без
всяких последствий для меня. От господ я ничего хорошего не видал. У них,
конечно, свои дела, но хоть бы ласковое слово когда... И сколько было
страхов и горя... Слез сколько было пролито по уголкам, как у нас с Лушей...
И изо дня в день у нас в ресторане и светло, и тепло было, и всегда
неизменно оркестр румынский играл, и господа кушали под музыку и были
веселые и довольные... И я служил в тоске и под музыку. До меня ли им, что у
меня на сердце и внутри? Ибо все было у них и не о чем им было печалиться.
Потому что такое устройство жизни...
XVI Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое
внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и
понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми
имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в
священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы
иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди,
которых не видно вокруг и которые проникают всё... Через собственную скорбь
познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет
у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже... Господь все видит и
всему положит суд свой.
Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в
уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом
побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это
к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и
он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень
уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого
внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться.
И повидал же я за это время! И почему такой народ пошел жестокий? И в
участке был, и в отделениях разных был... И никто ничего не знает. Взяли, и
никто не знает! И в тюрьме тоже -- не знаем, получите уведомление. К
батюшке, отцу духовному, ходил, а он покачал головой и говорит -- зачем так
воспитали? Как воспитали? Его училище воспитало, и не воспитало, а выгнало!
А у меня-то разве он плохое что видел? И разве он был такой уж плохой?..
Дней пять не был в ресторане, так я расстроился. Являюсь -- почему
пропадал? Не стал я рассказывать, потому что было мне стыдно. Заболел -- и
все. И тогда Икоркин меня предупредил еще:
-- Имейте,-- говорит,-- в виду, что у нас в уставе пункт есть для
болезни. Могут выдавать из сбережений, но только у нашего общества сейчас
пока капиталов нет... Так мне было тяжело, а он с таким вниманием ко мне,
что я все ему объяснил для облегчения. А он вдруг и говорит:
-- Вы должны гордиться! Что вы?! И руку мне пожал, очень чувствительный
человек. Чем же мне гордиться?
А он и показал пальцем на зал.
-- Вон они сидят, провизию истребляют... Они нам с вами помогут чем? Я
теперь все очень хорошо понимаю, что нужно. И вы не беспокойтесь. Я даже
очень за вас рад!..
Такой горячий человек. И как начнет в тон говорить, всем на "вы". А
раньше, бывало, даже ругался со мной изза столиков.
-- А не похлопотать ли мне,-- спрашиваю,-- у Штросса? Очень у него
большое знакомство...
-- У сволочи-то этой! Он в наше общество втереться хотел, но у нас его
очень хорошо знают. И потом вот что я вам скажу... Никому не говорите! У нас
циркуляр есть... Вас уволить могут из ресторана. '
-- Это за что же?
-- А неблагонадежный вы...
-- Да какой же я неблагонадежный?
-- А они будут рассуждать? У вас сына забрали -- значит, и того... За
лиц боятся...
И подмигнул.
-- Мы кушанье-то подаем!..
А через неделю так вызвали меня в отделение. Так я обрадовался. Но
только мне опять ничего не сказали, а стали расспрашивать про жильцов. А что
я знал? И угрожали даже, что вышлют из города, но я ничего не мог объяснить.
И вот когда я совсем пришел в отчаяние и уже не мог аккуратно исполнять
свое дело в ресторане, вызывают вдруг меня на кухню. А ко мне
мальчишка-рассыльный подходит и спрашивает: ,,
-- Вы будете Скороходов, который в ресторане лакей?
Отдал мне записку и ушел. А это от Колюшки. Как у" он переслал мне --
не знаю. И так нацарапано, что насилу разобрал. Написал, чтобы я не
беспокоился и что скоро должны выпустить, потому что нет против ничего, и
чтобы мамашу и Наташечку поцеловал. Только и всего, но это меня возрадовало.
И потом никаких известий. И к Кириллу Саверьянычу я ходил, но тут меня
постигло отношение самое неправильное. Вместо утешения я от него получил
упрек и ропот.
-- Я,-- говорит,-- все предвидел, так по-моему и вышло! Вышло по-моему!
Даже пальцем себя в грудь ткнул и очень торжествовал, что по его вышло.
-- Мне даже странно,-- говорит,-- что вы ко мне с таким делом
приходите. Какой я вам могу совет подать? Я человек торговый, коммерческий и
не могу в такие дела мешаться... Этого я от вас не ожидал!
И в таких мытарствах прожил я с месяц. И раз утречком, когда я вышел из
ворот и пошел в ресторан, нагнал меня незнакомый человек.
-- Зайдемте скорей в пивную! -- говорит.-- Я вам могу помочь...
Тревожно так, как боится.
-- Скорей, скорей, а то меня могут увидеть... И побежал вперед, а рукой
сзади как манит... Очень прилично одет, и вежливый тон. Как толкнуло меня за
ним! Завернул он за уголок и показал мне на пивную. Вошел я и спросил пару
пива, но он наотрез:
-- Я вас сам угощу...-- говорит.-- Вашего Николая я знаю по партии, и я
сам пострадал. И мне поручили вам помочь...
А сам так резко смотрит, как спрашивает глазами.
-- Я,-- говорит,-- должен скрываться от властей, но должен вам помочь.
Только мне нужно прибежище и пачпорт. Дайте мне вид на жительство, если у
вас есть какой...
Но я сказал -- откуда у меня пачпорт, когда у каждого человека только
один пачпорт, а без пачпорта я его не могу держать в квартире.
-- Тогда,-- говорит,-- скажите, куда жилец, Сергей Михайлыч, уехал, а
то я их из виду потерял, сидевши в тюрьме... Тогда мы уж выпутаем вашего
Николая... И тут я ему ничего не мог сказать. И он стал тогда жаловаться на
свою горькую жизнь. И я ему сказал про свое горе, что вот Николай экзамен
должен сдавать, а теперь ни за что сидит из-за жильцов.
-- Да,-- говорит,-- я и сам из-за товарищей погиб... Пригорюнился он
тут, а потом и говорит с печалью:
-- Значит, других средств нет...-- И схватил меня за руку.-- Вот что...
Идемте сейчас в отделение и объявимся... Единственный путь... Черт с ними!
Не могу я больше терпеть! Скажем все, что знаем, и разъясним... И нам будет
прощение... Я места себе не найду!.. И тогда вашего сына освободят и мне
пачпорт выдадут... А то мне одному страшно идти... И так я хорошо раньше
жил!.. И ваш сын может иметь такую судьбу ужасную, как я... Идемте!.. И
тогда я сказал ему, что все уж на допросе рассказал, что знал, и вот не
освобождают.
-- Ну, значит, плохо дело... Значит, ничем я не могу вам помочь.
И ушел. И даже за пиво не заплатил. И так-то у меня внутри все
оборвали, а после этого разговора стало совсем темно. А в заключение всего
постиг меня удар с деньгами. Не до них было все это время, и вдруг получаю
заказное письмо из той конторы. Требуют с меня полтораста рублей добавки.
Что тут делать? К Кириллу Саверьянычу... А он меня дураком назвал.
-- Вольно тебе было,-- говорит,-- дожидаться вешнего снегу! Я свои три
недели как продал и двести рублей нажил.
-- Да что же вы мне,-- говорю,-- не сказали?
-- А как я мог пойти, если за твоей квартирой теперь наблюдение? Я себя
не могу ронять.
Тогда я сказал ему с горечью, что так может поступать только
необразованный и бесчувственный человек. Ему стало неприятно, и он
посоветовал мне скорей идти и продать, чтобы не погибнуть. И я тогда же
продал свои бумаги и понес убытку сто восемьдесят рублей.
Вот тебе и домик мой... Какой там домик!.. XVII
Прошло так месяца два, и Пасха как прошла -- не заметили. Наташа мне и
заявляет:
-- Экзамен сдам и поступлю в магазин в кассирши. У подруги дядя там
управляющий, у Бут и Брота, и мне обещал...
Что же, думаю, это очень хорошо. А ведь теперь и мужчины-то
образованные даже в кондукторах на трамвае за тридцать рублей служат. А ей
место на сорок рублей выходило. Будет билетики выдавать. Училась -- вот и
награда. И все-таки лучше, чем на телефон идти. А теперь даже для телефона
нужен диплом. Очень тесно стало.
-- И вас освобожу,-- говорит,-- от забот, буду платить вам пятнадцать
рублей за стол и квартиру, и сама вздохну...
А Луша тут ей и скажи:
-- Значит, нам в благодарность... Пятнадцать рублей мы только и
стоим...
А она так ей дерзко:
-- Что же, нищей мне ходить? Я теперь одеваться должна, все покупать на
себя... Теперь самое главное, чтобы хорошо одеваться...
Такая стала свободная.
-- Надоело мне оборванкой ходить! Мне тоже жить хочется... Теперь все
так смотрят... Из-за вас я должна себя стеснять?
И ни одной-то книжки не прочла, а все ленточки да хихи да ха-ха...
-- Пока молода-то я, и пожить... И все-то перед зеркалом вертелась и
про свою красоту. Хорошенькая я и хорошенькая... Все ей так говорили, ну и
набили в голову.
И с матерью у ней был очень горячий разговор, даже сцепились они. И
Наташка-то даже на матери кофту разорвала со злости, что та ее уродом
назвала. Ну, я тогда ей и показал: запела она Лазаря. Так я ее оттрепал за
косу, прости меня господи, так оттрепал в расстройстве... Так с матерью
обращаться, да еще образованная!.. А она такая упрямая, шельма, еще
угрожать:
-- Я и уйти могу от вас! Стану на ноги и по-своему буду жить!..
Это уж ее в гимназии испортили... Там у них больше дочери купцов
учились,-- в такую гимназию ее теткапортниха определила по знакомству,-- вот
она и взяла с них пример. Вот и наряды-то... Тем-то пустяк -- швырнуть на
тряпки сто -- двести рублей, ну и эта за ними свой грош врастяжку, чтобы
хуже не быть.
А соблазну-то сколько! Какие магазины пошли с выставками! Как в
свободный денек пойдешь если с Наташкой, у каждого стекла останавливается и
зубками стучит. Ах, то-то хорошо, ах, это великолепно!.. Ах, какая прелесть!
И как ошалелая, ничего не соображает. И дур этих стадо целое у стекол торчит
и завиствуют. Характерато нет мимо пройтить... А сколько через этот блеск
всего бывает! Это надо принять в расчет. И сколько совращено на скользкий
путь! Знаю я очень хорошо.
И, с одной стороны, мне было очень приятно, что Наташе место выходило,
но и задумался я. На этом деле очень надо много характеру, потому что для
барышни очень много зависимости. И так публика поставила, чтобы все было
чисто и приятно для глаз. И магазины на это очень внимание обращают для
привлечения покупателей. Вот по" чему и женский персонал имеет ход, особенно
красивые и молоденькие. Есть такие магазины, где прямо шик требуется. Все
чтобы под один гарнир. И убранство и служащие. Обстановка очень в цене.
Уродливую какую барышню и не возьмут. Уж ей надо себя особенно украшать и
прикрашиваться, чтобы могла соответствовать для магазина. Ну и бывает их
положение очень нелегкое. У кума моего племянница поступила в магазин шляп,
а хозяин стал добиваться любви и внимания. Да... А как она стала упираться,
призвал в кабинет, как бы для разговору о товаре, и говорит:
-- Или покоритесь на мою к вам любовь, или же я вас завтра прогоню...
И силой целоваться полез. А она в обморок -- и теперь в сумасшедшем
доме.
А отчего? От раздражения. Наряды эти и прически с локонами заставляют
привлекать к себе, и если хорошенькая какая, то в нарядах она такое
раздражение может сделать, что и порядочного человека повергнет на
преступление, и даже силой можно, что и бывало при невоздержанности и слабом
отношении к этому вопросу. И теперь очень много развелось женского персоналу
на службе, и зависимость их коммерческая от мужчин. И зачем мужчинам
вступать в законный брак, когда у него в распоряжении масса девиц?.. А долго
ли сбиться и погибнуть? Сегодня один управляющий и старший приказчик, а
завтра какой покупатель приглядел и стал внимание показывать, а потом еще и
еще... И вот сваха Агафья Марковна верно говорит, что брак теперь за
редкость, а больше по-граждански поступают.
И я очень тревожился за Наташу, но что поделаешь, раз так необходимо по
устройству жизни.
А после Пасхи вышло мне разрешение повидаться с Колюшкой. Через
решетку, как с каторжником, разговаривали при людях. Но он ничего, все
бодрился. А как стал с нами к концу свидания прощаться, ничего не сказал, а
только поглядел со слезами.
Простились мы. Насилу Лушу увел. Стали у ворот, ручейки текли, снег
сходил. Стояли так и не уходили. А Луша так тихо плакала. И стал я ее
утешать:
-- Слезами не поможешь, бог так, значит... А ты одно утешение имей, что
он у нас не каторжник какой, а политический!
А тогда я уж все знал до тонкости от господина Кузнецова, который писал
в газетах про пожары и кражи. Мы ему комнату после жильцов сдали, и он был
очень образованный, 1но только очень деньги растягивал и водил к себе
разных, что было неудобно ввиду Наташи.
А в конце апреля отправили Колюшку на житье в дальнюю губернию, даже не
дозволили на квартиру зайти проститься. А потом я пошел к прокурору
справиться.
-- Ни в чем не замечен,-- говорит,-- а это по особому правилу за
неспокойствие в мыслях.
В мыслях! Да мало ли что у меня в мыслях! Да за мои мысли меня бы,
может, уж в каторжные работы давно угнали!..
Кончились экзамены у Наташи, и вдруг она нам и объявляет:
-- Поступаю к Бут и Броту в кассирши на сорок рублей.
Удивился даже я. Другие -- месяцы ищут, а тут раз -- и готово.
-- А счастливая я такая! Мне и учителя всегда услуживали. Я только
слово заикнулась подругину дяде, который там заведующий, он и устроил.
Пошел я справиться, и оказалось верно. Заведующий такой бойкий, франт
такой, голубенький платочек в кармашке. И очень вежливый.
-- Нам,-- говорит,-- очень приятно, и нам нужны образованные... Они не
просчитают... Вы,-- говорит,-- тоже, кажется, по коммерческой части?
Сказал ему, что машинками занимаюсь. Выговор задал Наташке, зачем опять
наврала. А она еще с претензией:
-- Что выдумали! Чтобы мне везде в нос совали!.. И такая стала
самостоятельная, так матерью и вертит. Канителились они тут дня три с
платьем.
И вот прихожу ночью из ресторана. Луша мне вдруг палку подает, а на
палке мои буквы из серебра.
-- Вот,-- говорит,-- смотри, как она для себя все!.. Она добрая.
Очень хорошая палка.
-- Пять рублей заплатила через магазин с уступкой. Это она с первого
жалованья -- вперед взяла. А мне шляпку в пять рублей...
И при мне стала примерять. Очень меня тронуло это. То зуб за зуб, а то
вот... от своего труда.
Прошел я к ней в комнатку за ширмочки -- спит. Розовенькая такая, губки
открыты, и улыбается. Поцеловал ее, и проснулась.
-- Спасибо,-- говорю,-- Ташечка, за подарок... Так она улыбнулась,
взяла меня рукой за шею и поцеловала. И потом вытащила из-под подушки грушу
хорошую, мари-луиз, и мне.
Такое счастье я испытал, а Луша стоит и ворчит:
-- Транжирка какая... Не умеет деньги беречь... И стала Наташа
аккуратно на службу ходить.
XVIII Месяца три прошло, уж к сентябрю подвигалось. То каждую неделю от
Колюшки письма получали, а тут -- нет и нет. И вдруг опять к нам на квартиру
поход. Ничего не сказали, письма прочли -- у Луши в рабочей корзиночке
хранились,-- забрали и ушли. Потом уж пристав мне сказал, что Колюшка с
поселения отлучился.
Так это нас растревожило.
-- Что ж,-- говорю Луше,-- плакать? Слезами не поможешь...
Но ведь мать, и притом женщина! А господин Кузнецов мне сказал:
-- Ваш сын скоро получит известность!.. Пошел наутро в ресторан, а мне
и говорят:
-- В газетах про тебя пропечатали, что твой сын убег, и про обыск.
И показывают. Так я и ахнул. А там все! И мое имяотчество, и фамилия, и
в каком я ресторане -- все. А это наш жилец Кузнецов прописал.
И вдруг мне Игнатий Елисеич и объявляет:
-- Штросс распорядился тебя уволить. Ступай в контору. Я тебя не могу к
делу допустить.
Сперва и не понял я.
-- Как так уволить? за что про что?
-- За что, за что? приказал, и больше ничего. Так руки у меня и
опустились. Я к Штроссу в кабинет. Допустил. Сидит в кресле и кофе ложечкой
мешает.
-- Да,--говорит,--что делать! Нельзя тебе больше: у нас служить.
А на лицо мне смотрит.
-- Мы подвержены... Уж раньше требование было, а я тебя держал, а
теперь все известно, и про наш ресторан... Ничего не могу.
-- Густав Карлыч,-- говорю,-- за что же? Я двадцать третий год верой и
правдой... интерес ваш соблюдал...
Поплакал я даже в кабинете. А он встал и заходил:
-- Я ничего не могу! И хороший ты слуга, а не могу. Вот что могу --
сделаю...
Взял со стола трубку телефонную -- с конторой -- и приказал:
-- Выдать Скороходову в пособие семьдесят пять рублей и залог!
Взяло меня за сердце, и я им тут сказал:
-- Вот как за мою службу! Я все у вас между столов оставил, за каждую
стекляшку заплатил... Обижайте!.. Он бумагами зашумел и так и покраснел.
-- Не мы, не мы!.. Мы тобой довольны, а у нас правиДа, у них правила...
У них на все правила. И на все услуги. Деньги, вот какие у них правила. И в
проходы можно, на это препятствий нет. Пылинку на столах, соринку с пола
следят со всей строгостью. За пятна на фраке замечание и за нечистые
салфетки... Все это очень необходимо. А вот за двадцать два года...
Посмотрел я на них, как они в кресле сидели, как налитой, и в бумагах
по столу искали, и хотел я им от души все сказать. Так вот... хотел им
сказать с глазу на глаз... Да в глотке застряло. Так все у них удобно, и
ковры и сухарики...
-- Только, конечно,-- говорю,-- все помирать будем!..
-- Ну, довольно, довольно!.. Сказал, ничего не могу!..
И замешал ложечкой. Пришел в официантскую. Посочувствовали, конечно,
администрацию поругали. Ругай, пожалуй... Икоркин очень жалел и руку жал.
Сказал, что в обществе заявит. Очень горячился. Говорю метрдотелю:
-- Вот, Игнатий Елисеич, за хорошую службу мне награда...
А он мне тоже руку пожал и говорит:
-- Жаль, ты очень знающий по делу. Я вот сад на лето сниму и тебя
возьму для ресторана старшим. Наведайся к весне...
Вошел я в наш белый зал. Много я тут сил оставил на паркетах, а жалко
стало... Двадцать два года! Должен же был знать, что не в этих покоях
помирать буду. И людей совестно... Словно как жулика какого, выгнали, а
сколько я здесь всего переделал и скольких ублаготворил! Следов не осталось
от такой службы -- в воздух и в ноги она уходит...
Получил залог и награду и как вышел в боковой ход и пошел мимо
подъезда, из автомобиля господин Карасев выходит, и швейцар ихнюю
содержанку, любовницу ихнюю, высаживает, которая на скрипочке играла у нас в
оркестре. Добыл-таки он ее от нас и определил в театр и потом оставил при
себе. И такая она стала замечательная, и в таких стала нарядах ходить... Как
укор мне какой был этим!
А я-то ее пожалел тогда... И так она замотала господина Карасева своими
манерами, что совсем в руки забрала. Да, эта в обиду себя не дала, хоть и
вся-то в пять фунтов, что очень обожают некоторые. Махонькая и тонкая, как
белка, а вот, поди ты, какое счастье взяла!..
Не пошел я домой тогда. Как Луше-то скажу? А она совсем расхворалась, и
припадки сердца стали с ней делаться. И пошел я бродить без направления.
В пивной посидел, на мосту постоял. Стою и смотрю на воду, как течет и
течет... Все за делом, бегут, едут, в магазинах стоят, а я без определенного
занятия... Куда пойти? Думал было к Кириллу Саверьянычу пойти, да как
вспомнил, как он глазом подмигивает да рот кривит,-- не пошел... И вышел я
на улицу -- сами ноги привели... А это где мы раньше квартировали, у
барышень Пупаевых. Прошел мимо ворот. Вывесочка про попечительство у
барышень, автомобиль ихний у крыльца, и шофер знакомый папироску курит.
Поздоровались, а мне стыдно: как написано на мне, что устранили меня от
дела.
Окликнула меня тут женщина, над нами жили, жена машиниста с железной
дороги. Стала про Лушу спрашивать, не к нам ли, навестить... Чай пить стала
приглашать, а я вижу, что она ко мне как будто приглядывается, почему я не в
ресторане. И я сказал ей, что свободный мой день и хочу вот проведать Ивана
Афанасьича. Про учителя вспомнил. Оказывается, совсем плох. Хоть душевного
человека навестить...
Прошел к нему в квартиру, а он в кухне, за ширмочкой. Отделили ему
уголок.
Сын-то его был на службе, а супруга высунулась в бумажных завитушках и
говорит сердито:
-- Какие уж тут ему гости! Пройдите... Очень меня сконфузила. Прошел к
нему и не разделся. За ширмочкой на диванчике он лежал, дремал, голова
газетой укрыта. И воздух у него был очень тяжелый. Кухарка его окликнула.
-- Всю кухню завонял,-- говорит.-- Гниет у него снутри, и на дню
сколько раз рвет как сажей...
Узнал он меня и заплакал. Подняться хотел и за живот схватился. Очень
бедственное положение. Присел к нему на табуретку.
-- Вот... очень страдаю... Завтра в больницу, в раковую клинику...
Пригляделся я к нему, а по нем эти... насекомые ползают.
-- Вот,-- говорит,-- как живу... В бане четыре месяца не был, не
свезут. В номера мне надо, а дорого им... Закрыл глаза и затрясся.
-- Вот, Яков Софроныч... закон божий... Может, чаю выкушаете?
А кухарка выставила голову и шепчет:
-- Каторжники проклятущие... И мне-то жалованье за три месяца не дают,
все в банку носят... сволочи!.. А он мне:
-- Насилу умолил в клинику меня... Там меня в ванну посадят... Вот,
Яков Софроныч... закон божий... И я рассказал ему тут про свое горе. А он и
говорит"
-- Счастливый вы человек! За сына вы страдаете, а я так от сына... И
внучку не пускают ко мне... от заразы... И как вышел я от него на чистый
воздух, совсем оправился. Вот еще в каком несчастном положении бывают, а
я-то еще -- слава богу...
XIX Всего было. С Лушей опять припадок сердца случился, все фортки
пооткрывали. И очень жилец Кузнецов извинялся.
-- Не думал я,-- говорит.-- Я хотел про вашего сына хорошее написать.
И так ему стало стыдно, что на другой же день от нас перебрался. Точно
как нарочно его к нам принесло, чтобы навредить.
И вдруг дня через три заявился ко мне Икоркин. Никакой особой и
дружбы-то у меня с ним не было, а он является и говорит:
-- Наше общество пока без денег, а мы постановили поддерживать вас
месяц по копейке с номера. Вот пожалуйте три рубля...
И руку за борт, как у нас господа на юбилеях. Сказа? я ему, что не в
таком еще положении и дочь помогает, но он настоял.
-- Не обижайтесь принять от товарищей. Только позвольте мне расписку в
получении оной суммы... Чай пить даже не остался. Вот! Вот какое
проникновение!
А вечером мне Черепахин вдруг:
-- Вот вам пять адресов кондитеров, у них я на балах играю, вас с
удовольствием старшим будут брать. Я о вас говорил.
Поблагодарил я его за уважение и сказал, что такое знакомство у меня
есть, и решил пока в розницу себя отдавать, на случай.
И перешел я на другое занятие, приходящим официантом.
Конечно, не так это почетно, но жить можно. И я приступил, ударяя себя
по самолюбию. А эта работа много ниже: и тяжело, и зависимости больше.
Сегодня у одного кондитера, завтра у другого, и ночная работа опять --
раньше как в седьмом часу не уберешься. А ответственность! На балах всякого
народу бывает. Мельхиор крадут, а про серебро и говорить нечего. Опять
строгость нужна с подручными, а к этому я не приучен. И потом,
приноровляться надо и знать, около кого надо пошуметь, чтобы видно было
уважение. Как, примерно, середь бала обношение пирожками с икрой, чтобы
сперва родителям жениха и кто больше влияния для свадьбы имеет. Тут-то и
шуметь, около них. Это все очень любят, без всякого различия. Тутто и
сорвешься, и на неприятность.
Раз вот так старушка в уголку сидела, а я ее проглядел -- так себе
старушка, без особого вида, и я мимо ее барыне толстой поднес пирожки. Так
меня старушка за фалду и дернула! И вся-то с косточку... А такой шум
устроила при всех гостях!..
-- Я приданое за внучкой даю, а меня на задний план! Внушите хвостатым
дуракам вашим!
А потом, и вообще... В ресторанах не заметно в отношении женского полу,
а на свадебных балах, особенно у торгового сословия, вопрос этот обстоит
очень неблагополучно. Очень лихие молодые люди из этого сословия и любят
сорвать плод под шумок с легкомысленных девиц, которые приходят в
раздражение танцами под музыку и секретным употреблением из буфета.
Снюхиваются с невероятной быстротой! А наичаще молодые женщины, которым
очень трудно это при семейной обстановке, и ищут удобного случая. Вот тут
только следи, чтобы не было неприятности. Подойдет какой степенный и говорит
прямо:
-- Понаблюдай, чтобы та вон, в желтом платье... и тот вон, с хохлом...
Последи...
Понятно, чего последи. А то франт какой краснорожий в высоком хомуте
мигает и требует:
-- Где у вас тут, чтобы люди не ходили? -- и целковый сует.
И скандалы часто из-за провизии. Очень тревожная служба. Приехали
повеселиться и покушать, а ты, как окаянный какой, мучаешься под музыку.
Разглядеть если хорошенько, так все мы облезлые и с болезнями ног и груди. А
мне сразу перелом: из теплых и светлых зал с зеркалами -- в недра сквозного
ветра и прочих неудобств... И вся-то жизнь моя -- как услужение на чужих
пирах... И вся-то жизнь -- как один ресторан. Словно пируют кругом изо дня в
день, а ты мотаешься с блюдами и подносами и смотришь за поглощением
напитков и еды. И всю-то жизнь в ушах польки и вальсы, и звон стекла и
посуды, и стук ножичков. И пальцы, которыми подзывают... А ведь хочется
вздохнуть свободно и чтоб душа развернулась, и глотнуть воздуху хочется во
всю ширь, потому что в груди першит и в носу от чада и гари и закусочных и
винных запахов... Очень неприятно.
Месяца два подвизался я так, в розницу, и тоска нас ела за Колюшку:
пропал и пропал. И к гадалкам Луша ходила. "Будут,-- говорит,-- перемены к
лучшему".
А тут еще Наташа нас удручать стала. Придет из магазина истомленная и
сидит. Первое время еще в театр ходила, прыгала, а тут уткнется в уголок и
молчит... Стала Луша говорить, замуж бы ее как... А за кого теперь замуж,
когда жизнь переходит на холостую ногу! У меня и знакомства -- что официанты
да повара, а она их терпеть не могла. Один-единственный без нашей
специальности -- Кирилл Саверьяныч, но он совсем меня покинул. Встретился я
с ним на улице, а он от меня на другую сторону.
Пробовал я Наташу пытать, и у ней один ответ:
-- Что вы всё выдумываете! Скучно мне, и я пять рублей просчитала...
Всегда такая легкомысленная была, что ей пять рублей! И решил я сходить
в магазин, спросить, как она служит.
Пришел, подняли меня на машине, вошел как покупатель и разглядел ее.
Сидит моя Наташечка в клетке и печаткой отщелкивает. А тот, заведующий,
перепархивает и наблюдает, такое его занятие -- порхать для наблюдения. Там
карандашиком отчеркнет, там выговор задаст, по-немецки с барынями рассыпает.
Подошел к нему, чтобы Наташа не видала, и спрашиваю, ну как, привыкает ли к
должности. Так мелочью и рассыпал:
-- Даже очень! И просчетов никогда, я вполне доволен.
И так стеклышком и мотает на шнурке и с носочков на каблучки
перекачивается.
-- Замечательно... удивительно трудолюбива... в полном смысле...
И от него так -- помадой. Утешил меня. И Наташе я на глаза не
показался, чтобы еще не обиделась. Значит, наврала про пять рублей. Конечно,
думаю, просто ей скучно стало, и такие притом лета, а она очень из себя
солидная...
Пошел домой и уж стал к своему переулку подходить, слышу вдруг сбоку:
-- Папаша!.. Оглянулся -- он! Колюшка! Глазам не верю и перепугался, а
он от меня в переулок и рукой махнул. Так во мне забилось, забилось все, ног
не слышу. Исхудал он сильно и в легком пальте, а уж морозы начались.
Пришли мы в портерную, прошли в заднюю комнату. Пошел молодец за пивом,
а Колюшка обхватил меня, опомниться не дал, и опять сел. Глядим друг на
друга и смеемся.
-- Вот и я! -- говорит.-- Не ждали? У квартиры меня караулил, а зайти
опасался. Такое положение его. И очень стал беспокойный и тревожный.
Спрашивать его стал обо всем, как жил,-- ничего не объяснил.
-- Что обо мне говорить... О себе лучше скажите. А обо мне-то что
говорить? Сказал про все, что вот устранили меня и теперь по балам хожу.
Сморщился и губы стал кусать.
-- Да,-- говорит,-- плохо... Грустный такой стал. Про мать и про Наташу
спросил. И сказал я ему с чувством:
-- Коля! Милый ты мой сын! Вернись ты к нам, пожалей себя! Явись к
начальству. Ведь за тобой нет ничего -- может, и простят тебя...
Даже рассердился. Нечего об этом говорить, оставьте и оставьте!
-- На кого ты,-- говорю,-- похож стал! Ведь прямо волчью жизнь ведешь!
И при нас пет никого, Наташа замуж выйдет, старость идет...
А он только:
-- Оставьте... Тяжело мне слушать.
И морщины у него даже стали на лбу и на лице. Слез не могу удержать, и
он расстроился, стаканчиком постукивает.
-- Ничего, ничего... Очень рад, что вас повидал. Может, скоро и опять
вместе будем, другое пойдет... По матери он сильно соскучился, по разговору
видно было.
Спрашивать стал, где он пристал,-- но сказал. На два дня только,
проездом остановился. Даже обидно стало, что и от меня-то скрывает. И так во
мне горечь закипела, и сказал я ему:
-- Жильцы эти проклятые тебя совратили! Не будь их, с нами бы ты был и
экзамен сдал... А теперь мать убита прямо...
-- Оставьте! Не знаете вы людей!..
-- Отлично,-- говорю,-- знаю! Всегда так: взманят неопытного, а сами...
А он и сказать не дал.
-- Ну, так я вам скажу! Сергей Михайлыча и нет теперь даже!..
И так па меня выразительно посмотрел. А мне от этого еще больней
сделал. Жуть прямо. И опять я его стал просить отойти от них. И потом мне
вдруг одна мысль пришла. Спросил я его про сожительницу того, про жиличку. И
в глаза ему посмотрел. Ничего. Очень спокойно сказал, что та вовсе и не
сожительница была, а сестра. Так я ничего и не понял.
Потом вырвал он листок из книжки, закрылся рукой и стал писать.
-- Вот, мамаше отдайте... Скажите, от кого-нибудь получили... Скажите,
что на заводе где-нибудь живу... на Урале...
Очень тяжело было. И мой он, и как бы и не мой. А вижу, что и ему
нелегко. Взял меня за руку, посмотрел мне в глаза...
-- Какой,-- говорит,-- вы худой стали, папа... И заморгал.
Вышли мы из пивной, и уж темно было на улице.
-- Ну, мне сюда...-- говорит.-- Простимся. Обнялись мы у заборчика в
темноте, и я его наскоро перекрестил, как бывало. Поцеловались.
-- Что же, не увидимся больше?
-- Ничего, увидимся...
Только и сказал. И разошлись. Посмотрел я, как он в темноте скрылся.
Пошел я домой. На колокольне ко всенощной благовестили. И зашел я в
церковь, чтоб облегчить душу, камень скинуть...
И не получил облегчения. XX
А в последнее время у меня предчувствие было: вот чтото должно и должно
случиться...
Отдал я записку Луше, сказал, что через ресторан получил. Поверила. И
так он ей ласково написал, что она вся как засветилась. Румяная стала, на
месте не могла усидеть. И вдруг с ней нехорошо сделалось. Платье на груди
стала рвать. Воздуху мало стало. Привели ее в себя, ничего. Плакать начала.
Сидит тихая, а слезы так и бегут, бегут...
А ночью с ней опять припадок. Поднялась на постели, а потом набок,
набок...
Позвали доктора, а уж она померла. Паралич сердца. Похоронили... Я
тогда совсем голову потерял... Так Колюшка с матерью и не простился...
Да. А тут вдруг с Наташей стало твориться. Уж похоронили, а она не
хочет и не хочет идти на службу. Ходит и ходит, как тень, по квартире,
пальцами похрустывает. Поставит коленку на стул и глядит в окно. И Черепахин
все ее успокаивал и то воды подаст, то капель накапает. Со мной стал очень
раздражительный, даже кричать стал на меня, а ей только одно:
-- Наталья Яковлевна, успокойтесь... Наталья Яковлевна, не
беспокойтесь... Примите капель от волнения... А она так и рвет:
-- Оставьте меня, оставьте!.. А то забьется в угол и на мандолине
звенит. Мать не остыла, а она музыку. До того довела -- выхватил музыку да
об пол. А в душе у меня -- вот! Бьется и бьется... И от Бут и Брота два раза
присылали записку, чтобы приходила на службу. А она прочитает и разорвет. Уж
как я ее успокаивал, допытывался, что такое с ней, один ответ:
-- Надоело мне все, надоело!..
Тогда я решил пойти к Кириллу Саверьянычу и просить, чтобы он повлиял,
потому что у него дар слова. Но тут меня постиг последний удар.
Пришел я совсем не вовремя. Стою перед его магазином -- и глазам не
верю. Все зеркальные стекла вдребезги, восковые фигурки сбиты -- как пожар
был. Вошел к нему в магазин, а он там в шубе ходит без шапки и собирает
прически и пузырьки.
-- Что такое случилось? -- спрашиваю. А он в растерянности мне пальцем
мотает.
-- Вот... вся высшая парфюмерия и образцы волос... Не-ет, я взыщу с
администрации!.. Ведь это что!..
-- Кирилл Саверьяныч! неужто это ваши мастера? А он так на меня и
накинулся.
-- Какой я тебе Кирилл Саверьяныч?! Любоваться пришли? Вот они, сынки
ваши, мерзавцы! На тысячу рублей убытку!..
А это было нападение. Типографии забастовали, а которые не закрылись,
их силой ходили закрывать. И одна такая как раз рядом была. Кирилл-то
Саверьяныч и вышел укорять для удержания порядка и даже в раздражении в
свисток ударил. Ну, тут и вышло взаимное неудовольствие. Напали они на него.
Стал я его успокаивать и просить к себе. Думаю, может, развлекется в
постороннем месте, а то прямо потрясен. А он так на меня напал со всякими
словами:
-- Чтобы я к тебе пошел?! Да я и сапоги-то брошу, в которых и был-то у
тебя! Это все через таких, как твой сын, мерзавец! Они-то и натравливают! Их
вешать всех надо поголовно, стрелять, сукиных детей!
И тогда я уж не мог стерпеть. Вышел я на тротуар, в окно голову
просунул и сказал отчетливо:
-- Все это, по-вашему, может, очень хорошо и умно, а жаль,-- говорю,--
что такой сволочи, как вы, они вам головы не оторвали!..
Очень я расстроился. А он так и закаменел.
-- Повторите, повторите!
Плюнул я и пошел. И так покончилась дружба моя с этим человеком,
который вошел в мою душу, как змей, с лаской и умом, а на деле оказался не
как образованный человек, а жестокий
и зловредный. Он очень хорошо мог говорить про науку, а что его слова!
Много людей повидал я, которые очень хорошо говорили, а что толку! Он
поскорбит и покурит сигару в мечте, а какая цена? Нет, ты ко мне подойди,
успокой мое сердце, поплачь со мной и забудь про свою сигару... Вот какая
должна быть самая главная наука.
И вдруг заявляется к нам заведующий от Бут и Брота, на лихаче прикатил.
Такой разодетый, в шубе с бобрами. Наташа его приняла, и что-то они
поговорили -- не слыхал я. Сама и дверь за ним заперла. Стал я спрашивать,
по какому случаю он к нам.
-- У нас вышли недоразумения... Он мне замечание сделал, а теперь
извиниться приезжал...
И по лицу ее понял я, что что-то не так... А разве от нее добьешься? Да
и в голове-то у меня не то было. И опять стала на службу ходить.
А Черепахин совсем тогда расклеился. Как вечер, так у него голова
болит. Все себе голову полотенцем стягивал и в темноте сидел. Веточку
какую-то принес из сада и в бутылку посадил.
-- Для чего это вам? -- спрашиваю.
-- А это я сюрприз хочу для праздника... Очень стал странный, и я
подумал, не тронулось ли у него тут. А раз ночью слышу, беспокойство у него
в комнате. А это он с музыкантом рассуждает, и очень настойчиво:
-- Одевайся, одевайся! Едем! Там электричество и котлеты... Супом тебя
будут кормить...
А скрипач его молит:
-- Что вы меня дергаете, Поликарп Сидорыч? Оставьте меня в покое!..
-- Нет, нет! Дай мне дело совершить! Я докторам речь скажу... Нельзя
тебе здесь, здесь температура высокая и от окон дует...
А у нас действительно высокая была температура: плюнешь -- и
примерзает.
Пристал и пристал к нему. И тот уж всячески отговариваться стал:
-- У меня и калош нет, простужусь...
-- Подарю тебе калоши!
-- Да они мне велики... Я и здесь не умру...
-- Умрешь обязательно! -- молит Христом-богом, прямо смех.-- А там
вином тебя отпоят...
Тогда уж скрипач его зацепил.
-- Вы хотите меня прогнать, боитесь, что за угол не заплачу! Так я
опять скоро буду на работу ходить... Тут произошло молчание.
-- В таком случае вам нельзя в больницу. Я этого не подумал...
А это в нем уж начиналось проявление. Возвращаюсь я поутру с дела,
Черепахин не спит. Отпер мне в одеже и говорит по секрету с дрожью, а сам
все за голову себя:
-- С Натальей Яковлевной произошло... Плакала сегодня ночью, в три
часа... Я не могу смотреть... Одна ездит ночью...
Думаю, может, это ему представляется. А он вполне рассуждает:
-- Потому мамаши у них нет, а мужчинам может не показаться. Ежели кто
их обидел! -- Даже зубами заскрипел.-- Что-то у них внутри есть...
Прошел я к Наташе -- спит. Поставил самовар, сходил в булочную, а уж
восемь часов, и, слышу, Наташа проснулась. Прошел к ней и спрашиваю, почему
так поздно воротилась, дворник мне сказал.
А она мне гордо:
-- Кажется, не маленькая! Сама зарабатываю и не даю отчета...
Волосы чесала, так и рвет гребенкой, даже трещат. Стал я ей
выговаривать, а она шварк гребенку -- и на меня:
-- Ну, что вы на меня уставились? Когда только кончится проклятая
жизнь!
-- Да что с тобой? И Черепахин слышал, как ты ночью плакала...
-- Ну и плакала! Хотела -- вот и плакала! И отвяжетесь вы от меня с
вашим Черепахиным!..
И кофточки швыряет, и по комнатам мечется...
-- Спасибо,-- говорю,-- тебе...
Села чай пить, пощипала белый хлеб и на службу. Так ничего и не
добился.
Недели две прошло. Раза три ночью возвращалась. Начнешь говорить, один
ответ -- не маленькая, у подруги в гостях была. И то на нее хмара нападет,
сидит -- дуется, то на мандолине бренчит. Опять завела. Не пойму и не пойму.
И вот раз вечером прибегла из магазина -- и одеваться. Перчатки лайковые по
сих пор надела...
-- Куда собралась?
В театр. Не могу я в театр Поехала. В четвертом часу ночи -- звонок.
-- Что так рано? -- спрашиваю.
-- Потому что не поздно!..
Дерзко так. Прошла мимо меня -- шур-шур юбками. И так от нее духами.
Перчатки сорвала, швырнула.
-- Этого,-- говорю,-- я больше не дозволю! Не должна ты себя срамить!
-- Мое дело!
-- Как так -- твое дело? А замуж-то я буду тебя отдавать?
Передернула она плечами, как, бывало, Колюшка.
-- Не собираюсь!.. И вот что я вам скажу. И вас я стесняю и себя... Все
мне надоело... Лучше я буду отдельно жить.
Убила она меня этим словом.
-- Все равно семьи нет... Только по утрам и видимся... И не своим
голосом, а как насильно.
-- А-а... вот как! Так ты свободной жизни захотела?! Ну, так ты прямо
мне скажи, всади уж лучше нож в душу! Скажи, я тебя бить не буду!.. Захотела
свободной жизни?
Отвернулась она и молчит. И больно мне и даже страшно стало оттого, что
она не ответила.
-- Скажи, Наташа! Детка ты моя, родная!.. Дернулась она и руки сжала.
-- Ну, что я вам скажу? Что?
-- Да ведь ты вся не в себе это время! Ну, посмотри мне в глаза!.. Ну,
смотри... Смотреть не можешь?! Наталья! -- говорю.-- Лучше все скажи!
Подняла она на меня глаза и смотрит через голову, думает. Тогда решил я
ее тронуть.
-- Вот,-- говорю,-- мать на тебя глядит со стены... Ее ради памяти
скажи мне... Зачем отца хочешь бросить? Для кого я жил-то?..
Кинулась она ко мне и прижалась.
-- Если бы вы знали, как тяжело...
-- Ну скажи, детка, скажи...-- шепчу ей, а такая мука во мне...
-- Неудобно мне у вас... У меня жених есть...
-- Как жених?
-- Василий Ильич... наш заведующий...
-- Почему же я этого не знаю? И зачем тогда тебе уходить?! Нет, это не
то!
-- Он только сейчас не может жениться... ему бабушка не дозволяет...
Оттолкнул я ее. Сразу мне она тогда противна стала.
-- Ложь! -- говорю.-- Ложь! Я все узнаю! Я завтра в фирму пойду!
-- Вот вам крест! Я вам все скажу! -- испугалась тут она.-- Вы сами
хотели этого! Я его полюбила. Он женится па мне...
Все тут я понял. И назвал я ее тут... И тут мне нехорошо стало. Прожгло
меня наскрозь. Очнулся я на постели,-- паралич левой стороны сделался.
Две недели пролежал, пока оправился. Ходила она за мной, и Черепахин
помогал... И доктор ездил. И такая ласковая была, такая ласковая. Ночи
просиживала. И как поправился я, она мне и говорит:
-- Папаша, вы ошиблись... Василий Ильич сам с вами хочет говорить.
Можно?
И вдруг и заявляется он, как наготове. И тогда я ему прямо сказал все,
что так поступать нехорошо. Но он нисколько не смутился и стал, негодяй,
оправдываться.
-- Я люблю вашу дочь и сейчас бы женился, но бабушка не хочет... Она
мне с миллионом сватает, а я человека ищу... Но она больше году не протянет,
у ней сахарная болезнь, и все доктора в одно слово... Вот я и тяну, чтобы
она меня наследства не решила... Она очень со средствами. И давай мне
разъяснять:
-- Мы получим от бабушки капитал и откроем магазин. И вы увидите, в
какой жизни будет ваша дочь... Вот клянусь вам!
И перекрестился. А тут Наташа вышла и обняла меня. А тот-то мне свое
поет:
-- Это все предрассудок... Мы как муж и жена, только по-граждански. И я
считаю вас за отца, потому что сирота... А вы приходите ко мне на квартиру
-- и увидите, как я живу...
И Наталья мне:
-- Как у него хорошо! У него камин, папаша... И дача есть...
И тот-то мне:
-- Приезжайте к нам на дачу чай пить. У нас лодка, будем рыбку ловить.
Так все хорошо изобразил.
-- Я вашу Натю буду куколкой одевать...
И так просто все обернули, как калач купить. Запутали меня, словно
ничего такого нет.
-- И вы не думайте, что я к вашей специальности в пренебрежении. Я даже
Натю побранил, зачем она скрывала. Я даже горжусь этим...
Так расположил меня словами, удивительно. А Наталья мне в другое ухо:
-- Он три тысячи получает!.. А тот-то мне с другой стороны:
-- У меня кой-что есть. Я еще из процента и комиссию получаю с
поставщиков. На черный день будет...
-- Ах, папаша, он мне жизнь открыл! Мы на бегах были, и в тотализатор
он на мое счастье двести рублей выиграл, на сак мне хивинковый...
Горько было, но я все принял на душу. И дал разрешение на уход. Что
поделаешь, раз жизнь так вышла? Все одно.
Звали очень к себе, Наташа приходила. Был я у них. Кофеем поили и
показывали все из обстановки. Очень все хорошо. А ему это поставщики на Бут
и Брота в дар присылали. Буфет один двести рублей стоил. У камина сидел, и
сигарой меня угощали. И действительно он такой сак купил Наташе
замечательный -- рублей за триста, а ему по знакомству за сто отдали. И она
как все равно жена у него стала. В электрический звонок звонит, прислуга
входит, и она ей с тоном так:
-- Подай то, да подайте это! И почему самовар так долго?
Откуда что взялось. В капоте голубом, ну не как девчонка, а как
солидная барыня. А тяжело мне у них было: так как-то все, шиворот-навыворот.
И думал ли я когда, что так будет?.. XXI
Бросил я квартиру и перебрался в комнату. Зачем мне квартира? Старичка
скрипача в больницу поместили, а Черепахин таки напросился ко мне, слезно
просил.
-- Я,-- говорит,-- не могу один... Я один боюсь... И очень на него уход
Наташи подействовал. Начнешь чя'0-нибудь про нее говорить, а он уставится
глазами и спрашивает:
-- Почему так ниспровержено? Только очень невнятно стал говорить, даже
не доканчивал, и у него слова навыворот выходили. А на работу ходил, когда
требовали. И как свободное время, мы с ним в карты, в шестьдесят шесть, но
только он стал масти путать. И начнет какую-нибудь околесицу вести:
-- Поедемте куда-нибудь, к туркам... Там у ни-х табак растет. Или в
Сибирь? Там очень много золота, и можно железную дорогу скупить и всех
возить...
А то раз про керосин:
-- Зачем керосин покупать? Можно взять в аптеке травки светлики и
настоять на воде... Вот и будет керосин!..
Уж тронулось у него. И я даже стал его опасаться. Суп стал горсточкой
черпать. А как застал его раз, что он на полу в чурочки играет, пригласил
полицейского врача знакомого -- осмотреть. Тот его по коленкам постучал, в
глаза поглядел, писать велел, и как стал ему Черепахин про светлику
объяснять, будто она на кобыльем сале растет, прямо сказал, что у него
паралич мозга и скоро может начаться буйство.
Обещал в больницу устроить. А Черепахин в тот же вечер пошел на трубе
играть и скоро, смотрю, возвращается с пакетами. Принес фунтов десять мятных
пряников и пять коробок заливных орехов. И вывалил на стол.
-- Вот вам, кушайте! Супу можно не варить, а будем так, с пряниками...
-- А где же,-- говорю,-- ваша труба? Он так головой мотнул и какую-то
бумажку в огонь шварк -- печка железная топилась.
-- Я ее в кассу отнес. Очень у меня от нее в голове гудит...
Сел так вот, положил голову на руку и глядит в огонь.
А тут и началось страшное: опять полная остановка всей жизни. И,
слышно, стрелять начали.
В ужасном потрясении мы были. У хозяйки пять девчонок, а муж был в
весовщиках и тоже бастовал, и она все плакала, что его прогонят со службы. А
меня страх за Колюшку взял. Лежу и думаю: уж где-нибудь здесь он. И пропал
тут от нас Черепахин. Слушал-слушал все, по комнате метался, вышел незаметно
и пропал. Где тут искать? Сунулся я было, а у нас на углу стена. Ночь не
ночевал, на другой день явился к вечеру. Рваный пришел, словно его по
гвоздям волочили. И страшно так глядит.
-- Дома надо сидеть! -- прикрикнул уж на него. А он меня за руку так
спокойно:
-- Пойдемте... Там очень много народу... Покричал тут я на него,
пригрозил, что из комнаты попрошу, ну, он и присмирел с этих пор. И все дни
сидел у окошечка и на ворон на помойке смотрел.
И вот в таком тяжелом положении наступило Рождество Христово.
Встал я утром, в комнате холодище, окна сплошь обмерзли. А день ясный,
солнце бьет в стекла. Подошел я к окну. И так мне тяжело стало... Праздник,
а ни души родной нет... Один в такой торжественный праздник.
А бывало, так торжественно у нас в этот день. Луша раным-рано
подымается, пироги бьет... Гусем пахнет, поросенок с кашей и суп из
потрохов. Очень Колюшка суп любил из потрохов... И у меня чистая крахмальная
рубашка всегда на спинке стула была приготовлена и сюртук на вешалочке,
чтобы мне к обедне одеться. И всегда всем подарки я раздавал. Сперва Луше
моей, хлопотунье... Ей я духов хороших подносил флакон -- одеколону и на
платье. И Наташе на театр там, и Колюшке тоже... Бывало, пойдешь их будить,
выдернешь думочку -- и их по этому месту... Пообедаем честь честью, как
люди... И вот то Рождество я встретил в такой ужасной обстановке.
Смотрю в окно на мороз, и томит в душе... И колокол гудит
праздничный... И вот вижу я на окне-то, у стекол-то мерзлых, цветы из
бутылки... А это ветка, которую Черепахин-то посадил, вся в цвету, сплошь.
Черемуховый цвет, белый... И пахнет даже, как весной... Так так-то
необыкновенно мне стало. Как подарок необыкновенный к празднику...
Посмотрел я на Черепахина, а он лежит на спине и смотрит в потолок.
-- Вот,-- говорю,-- ваша ветка-то... распустилась! И поднес к нему.
Поглядел он, вытянул руку и погладил их, цветы-то... Очень осторожно. И
такое у него лицо стало, в улыбке... Однако ничего не сказал.
А это в старину, бывало, делали. Черемуху или вишню ломают в Катеринин
день и сажают в бутылку, у кого Катерина в доме. Для задуманного желания. И
она на первый день Рождества должна поспеть. Так мне хозяйка объяснила.
И так она у нас и стояла дня три, все осыпалась... И работы не было у
меня все четыре дня. Лежал и лежал все на постели. Куда идти и зачем? Все у
меня разбилось в жизни. И только один Черепахин при мне был и все ходил и
шарил по углам. А это он, должно быть, все трубу свою отыскивал.
И вот, когда я был в таком удручении и проклял всю свою судьбу и все,
проклял в молчании и в тишине, в холодную стену смотремши, проклял свою
жизнь без просвета, тогда открылось мне как сияние в жизни. И пришло это
сияние через муку и скорбь...
Пятый день Рождества пришел, и собирался я уж к вечерку пойти на дело,
приходит хозяйка и говорит:
-- Спрашивают вас тут... в прихожей... А это повар знакомый должен был
зайти по делу. Вышел я в прихожую и не вижу, кто... Слышу, голос незнакомый
и не мужской, тоненький:
-- Вы Скороходов? А темно уж было и не видать в прихожей. Сказал я, что
самый и есть Скороходов, и позвал в комнату. Вижу -- женская фигура, а
разобрать не могу, кто.
А она и говорит:
-- Это я... Мы у вас жили... Я вам письмо от Коли... Лампочку я
засвечал, чуть не уронил. Так все и забилось во мне. А это она, жиличка
наша, Раиса Сергевна, беленькая-то... В жакеточке и башль1чке... Увидала
Черепахина -- и назад... А я ей показал на голову. И подает записку.
-- Ничего, ничего... не пугайтесь... Не могу прочитать... Увидала она,
что я не могу, сама мне прочитала. И все меня за руку держала.
-- Не плачьте... не надо плакать... Теперь все прошло и все я знаю... А
тогда камнем все навалилось на меня. А он тогда суда ожидал в другом городе
и со мной прощался. И как она меня нашла в такие дни, и как все вышло, не
знаю. Кто уж указал ей пути? Не знаю.
Ах, как он написал! Как мог к душе моей так подойти и постичь мою
скорбь! Я его письмо все сердцем принял и вытвердил...
"...Прощайте, папаша милый мой, и простите мне, что я вам так
причинил..."
Слезы у меня все застлали, ничего не вижу, а она меня за руку держала и
так ласково:
-- Не надо... не плачьте... Ушла она... Что тут говорить? Тут не
скажешь, что пережито...
XXII Ax, какая была ночь!.. Утро пришло наконец. Собрался я и поехал
туда... Только бы его застать, повидаться бы только в последний раз...
Потом, как приехал я туда, в гостинице меня нашли, но ничего мне не
сделали, потому что я прямо сказал, что получил письмо и приехал проститься.
Письмо взяли...
-- Берите и меня...-- говорю.-- Посадите меня с ним...
Но меня оставили в покое. И с неделю выжил я там, но не мог увидеть.
Ходил-ходил кругом -- и ничего не узнал. Потом мне сказал один:
-- Поезжайте домой и получите уведомление... И не надо расстраиваться.
Дело еще не закончено.
И обманул ведь! Не поехал я. А на другой день суд должен был
происходить... Да не состоялся. К ночи убежало их двенадцать человек...
Восьмерых поймали, а Колюшку не нашли...
Потом узнал я все, почему не нашли... И вот тут-то открылось мне как
сияние из жизни...
Через базар побежал он на риск, пустился на последнее средство. И видит
-- лавочка в тупике. Вбежал в нее, а там старик один, теплым товаром
торговал. На погибель бежал, на людей, а вот... Бог-то!..
Вбежал в лавочку, а там старик один дремлет в уголку на морозе.
-- Спасите меня или выдавайте!.. Некуда,-- говорит,-- мне больше!..
Только и сказал. Один бы момент -- и погибель ему была... Глянул на
него тот старик, взял за рукав и отвел за теплый товар.
-- Постой, молодец... Сейчас я тебе скажу... Так и понял тот, что
сейчас выдаст, да ошибся. К уголку старик отошел и подумал. А в том
уголку-то иконка черненькая между валенок висела...
И вот сказал ему тот старик:
-- Не должен бы я тебя принять, по правилам, а не могу. Раз ты сам ко
мне пришел, твое дело. Полезай в подвал, на свое счастье.
И уж лавки на базаре все были закрыты, один тот старик задремал и
запоздал. И вот надо было ему запоздать...
И опустил его в подвал под лавкой. И потом валенки туда ему кинул и
теплую одежду. И хлеба ему опускал. Две недели выдержал его так, а потом
повез товар в село на базар и Колюшку провез в ночное время из городу и
выпустил в уезде у леса.
-- Бог,-- говорит,-- тебе судья... Ступай, на свое счастье!..
Как чудо совершилось. Писал потом мне Колюшка:
"Есть у меня два человека: ты, папаша, да вот тот старик. И имя его я
не знаю..."
Потом был я в том городе, нарочно поехал в Великом посту. Хоть повидать
того старика и сказать ему от души. Был. Обошел все лавки с теплым товаром.
Четыре их было: три в рядах, на базаре, и четвертая в уголку, в тупичке.
Вошел в нее, смотрю -- действительно, старик торгует. Строгий такой, брови
мохнатые, и в очках.
Купил у него валенки и варежки и говорю:
-- Вы для меня очень большое одолжение сделали...
Даже поглядел на меня с удивлением.
-- Какое одолжение? Взял я с вас, как со всех. Конечно, в магазине бы с
вас на полтинник дороже взяли, это верно...
А я так пристально на него посмотрел и говорю тихо ему:
-- Не то. Вы,-- говорю,-- сына мне сохранили!.. Так он это отодвинулся
от меня и говорит строго:
-- Что это я вашего разговору не пойму... А я ему опять в глаза:
-- Не могу я, конечно, вас по-настоящему отблагодарить... Только вот
просвирку за ваше здоровье буду вынимать... Как ваше имя, скажите!..
Пожал он плечами и улыбается.
-- И все-таки не пойму... Но если уж вам так желательно, так зовут меня
Николаем...
Ведь это что!
-- И моего сына зовут тоже Николаем... -- говорю.
-- Очень приятно, но только я никого не сохранял... Торгую вот
помаленьку.
А сам так ко мне присматривается. Очень мне это понравилось, как он
себя держит. Глянул я на уголок, а там между валенок черный образок висит.
Говорю старику:
-- Вы это! Вот по образку признал!..
-- Ну и хорошо,-- говорит.-- Вы образок спросите -- может, он скажет...
И все улыбается. А потом взял меня за руку, к локотку, и потряс.
-- Не знаем мы, как и что... Пусть господь знает... И больше ничего.
Однако заинтересовался, чем занимаюсь и много ли деток. И как все
прослушал, сказал глубокое слово:
-- Без господа не проживешь.
А я ему и говорю:
-- Да и без добрых людей трудно.
-- Добрые-то люди имеют внутри себя силу от господа!..
Вот как сказал. Вот! Вот это золотое слово, которое многие не понимают
и не желают понимать. Засмеются, если так сказать им. И простое это слово, а
не понимают. Потому что так поспешно и бойко стало в жизни, что нет и
времени-то понять как следует. В этом я очень хорошо убедился в своей жизни.
И вот когда осветилось для меня все. Сила от господа... Ах, как бы
легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе.
И вот один незнакомый старичок, который торговал теплым товаром,
растрогал меня и вложил в меня сияние правды.
Просидел я тогда с неделю в том городе, как Колюшкато убежал. Пытали
меня, не знаю ли чего про сына. А что я знал? И все-то дни и ночи как на
огне был. Поймают, нет ли... По церквам ходил и на базаре толкался, не
услышу ли чего. Никто и не разговаривал. Торгуют и продают, как везде.
Совсем мимо него ходил и не чуял. В канцелярию ходил, спрашивал, не поймали
ли...
А писарь мне говорит:
-- Почему это вы так интересуетесь, поймали ли? Ведь один конец...
-- Потому,-- говорю,-- и спрашиваю, чтобы знать, что еще не поймали!
Так прямо и сказал. А он мне:
-- Даже и неудобно так говорить... Но только что все равно поймают.
Надо ехать. Оставил я хозяину постоялого двора на письмо и марку.
Попросил написать мне, если поймают.
-- Обязательно пришлю,-- говорит.-- Очень нам все это надоело.
И приехал я тогда домой в страшной тревоге. Что поделаешь -- надо
работать. А Черепахина уж нет -- отправили в сумасшедший дом за буйство. Все
меня искал и все стекла переколотил.
И сколько потом .ночей протомился я, потому что пришло такое, что
ничего в жизни у меня не осталось. Наташа... А она совсем как чужая стала ко
мне... Да и тот ее не пускал. И как раскидал кто и порастащил все в моей
жизни. Единая отрада, что забудусь во сне. А какой сон! И во сне-то одно и
одно... Все ждал, всю-то жизнь ждал -- вот будет, вот будет... вот
устроюсь... И дождался пустого места.
И уже через месяц пришел неизвестный человек и сказал на словах:
-- Будьте покойны, ваш сын в безопасности. Только и сказал. Теперь-то
знаю я, что он в безопасности, и получаю через некоторых известия от него.
Очень далеко живет. И должно быть, так я его и не увижу... XXIII
Так изо дня в день пошла и пошла моя жизнь по балам и вечерам. А к лету
вспомнил обо мне Игнатий Елисеич, что я знающий человек, и вручил управлять
буфетом и кухней в летнем саду. Очень хорошо поставил я ему это дело и к
концу сезона очистил три тысячи.
Чудотворцем даже меня назвал.
-- Ну, Яков Софроныч,-- сказал,-- в лепешку расшибусь, а добуду тебе
прежнее положение в нашем ресторане! И гости часто про тебя спрашивают...
Похлопочу у Штросса.
Очень был растроган. А время, конечно, стало поспокойней, и, конечно,
они могли снизойти к моему положению, потому что я совсем был невредный
человек насчет чего. Не почета мне какого нужно было -- какой почет! -- а
хоть бы идти в одном направлении...
А тут опять у меня наступили тревоги, потому что Наташа родила девочку,
и тот-то, ее-то, поставил неумолимое требование -- направить младенца в
воспитательный дом. Раньше все предупреждал, чтобы не допускала себя, а как
будет если беременная, чтобы непременно выкинуть через операцию. А она от
него скрывала до последней возможности. И ко мне она приходила и плакалась,
потому что боялась операции, и я ей отнюдь не советовал.
-- Неси свое бремя, Наташа! -- говорил ей.-- Это как смертоубийство!
И когда он угрозил силой ее заставить, тогда я сам пошел к нему для
объяснения. Очень разгорячился:
-- При чем тут вы? -- упрек мне.-- Сами вы разрешили вашей дочери жить
со мной, ну и предоставьте мне распоряжаться в моих делах!
Как плюнул в меня.
-- Если я этими делами буду заниматься -- мне миллионы надо!..
-- Я,-- говорю,-- вас не понимаю... А Наташа мне из другой комнаты
головой показывает -- оставь. Но я не мог допустить ему нахальничать.
-- Как так?
-- А очень понятно. Дети от брака бывают, а вам, кажется, дочь
выяснила, что наш брак еще в предположении...
Смело так в глаза мне смотрит и руками в карманах играет.
-- Значит,-- говорю,-- обманули вы ее, господин хороший? Значит,
выходите вы прохвост?
-- Пожалуйста, без крепких слов! Никого я не обманывал, а наш брак пока
невозможен. И прошу не мешаться в семейную жизнь!
Хлопнул дверью перед носом и в кабинет укрылся. А?! Семейная жизнь!..
Тогда я за ним.
-- Я,-- говорю,-- завтра же в вашу контору явлюсь и вас аттестую со
всех сторон!
-- А-а!.. Так вы шантаж хочете устроить? Пожалуйста! Но только это для
вас будет очень неудобно... Я-то останусь, потому что меня ценят, а для
вашей дочери...
Но тут Наташа сзади ему рот зажала и плачет:
-- Не надо, оставь... Не расстраивайся... -- а сама мне глазами.
А он, подлец, вывернул голову и резко так:
-- Оставьте мою квартиру! Я не желаю слушать от всякого...
И опять она ему рот зажала.
-- Мне уж сейчас этот ребенок ваш больше ста рублей стоит!.. Я кассирше
за Наташу плачу...
А та-то, мямля, по голове его гладит, рот кривит и мне глазами мигает.
И упрашивает:
-- Виличка, успокойся... не волнуйся... Я бы его успокоил, подлеца!..
Вот Наташа... Что сталось! Ни самолюбия, ничего... А какая была
настойчивая!..
Родила она в приюте девочку. И взял я ее к себе. Внучка... Все-таки
внучка... Юлька... Сытенькая такая, крепкая. Корзинку из-под белья ей
устроил и хозяйскую девчонку нанял за два рубля ходить за ней и молоко
греть. Вот у меня и стал свет в комнатке.
Придешь с бала, а она тут, кряхтит в корзинке. Ночью проснешься --
почмокивает. Как жизнь опять у меня началась. И Наташа чаще прибегать стала.
Посидит, повертит ее, поморгает -- и к нему.
И счастье мне Юлька принесла. Сижу я с ней как-то, бородой ее щекочу, и
заявляется вдруг ко мне Икоркин. Вот ведь ловкий парень! Бунтовал в
ресторане и требования предъявлял, а не погиб. И говорит торжественно:
-- Яков Софроныч! Должен объявить вам поручение... Идите опять к нам, в
нашу дружную семью!
И руку за борт. Что такое?
-- Сейчас же можете идти.
Возрадовался я и вспомнил про заботу Игнатия Елисеича.
-- Нет, тут метрдотель ни при чем... Мы ходатайствовали через общество
перед Штроссом... Теперь у нас влияние...
Так он меня поразил. Помнили меня!
-- Да ведь вы наш член... А у нас все члены на учете...
А я и про общество-то забыл. Вот тебе и Икоркин! А так маленький и
невидный был, но очень горяч.
-- Вот видите, что такое наше общество! Вы теперь не одни... А это у
вас что же?
И показывает на внучку. А я уж во фрак облекался.
-- А внучка,-- говорю,-- Юлька при мне... Пальцем ее по подбородочку
пощекотал.
-- Здорово сосет... может, счастливей нас с вами будет...
Растрогал он меня.
-- Очень,-- говорю,-- вы меня утешили...
А он так серьезно:
-- Это не мы, а общественное дело. Мы -- люди, а собрание людей --
общество!
Очень умный человек. А тут вскорости и приходит ко мне Наташа.
Посидела, поиграла с Юлькой, и что-то тревожная.
-- Что ты,-- говорю,-- кислая какая? А она и говорит:
-- Папаша... что я хочу вам сказать... -- И замялась.
-- Что? -- И вижу, слезы у ней.
-- Видите... он меня просил... Только не подумайте... у него
критическое положение... по векселю надо платить... Нет ли у вас пятисот
рублей?
Поразила она меня.
-- Он давно меня посылал... Все говорил, что у вас деньги есть... Ему
только на два месяца...
Так меня взяло.
-- Вот как! Он тебя так обошел, да еще до моих грошей добирается!
А она мне:
-- Я знаю, знаю... -- и забилась, упала на постель.-- Не могу я... не
могу больше... не могу!.. Измучилась я... Он меня вторую неделю посылает к
вам...
Сжала кулачки и себя в голову, в голову.
-- Ведь его прогоняют вон... Он там растрату произвел...
И тут она все мне открыла. А этот, оказывается, уж новую себе завел.
Тоже на место определил. И моя Наташа терпела... Два месяца терпела. Она
родами мучилась, а он...
-- Он мне не велел без денег приходить...
-- А-а, так? Хорошо. Ты,-- говорю,-- больше к нему не пойдешь! А если
что, так он у меня с лестницы кубарем полетит отсюда!..
Мерзавец! Как отрезал я и Наташу в руки взял. Всей воли ее решил! И сам
пошел в правление ихнее и имел разговор по совести с немцем.
-- Мы,-- говорит,-- его уж отпустили без суда. Он нам на пять тысяч
растратил. А ваша дочь может служить.
Ну и служит, щелкает печаткой в клетке. Исхудала, робкая стала.
Внутри-то у ней, знаю я, внутри-то... Может, и развлекется, еще целая жизнь
впереди...
А у меня ни впереди, ни сзади... Можно сказать, один только результат
остался, проникновение наскрозь. Да кости ноют. Да вот тут, иной раз,
подымется, закипит... Так бы вот на все и плюнул!
Ну, опять служу в тепле и свете, в залах с зеркалами стою и еще могу
шмыгать и потрафлять. А не моги я потрафлять -- пожалуйте, скажут, господин
Скороходов, на воздух, на электрические огни... Прогуляться для хорошего
моциону... Вот то-то и есть. Маленько сдавать стал, заметно мне, а виду не
показываю.
И вот сегодня воскресенье, а надо скорей бежать в ресторан, потому
сегодня у нас очень большое торжество. Юбилей господину Карасеву будет. Сто
лет его фабрикам! Будут подношения от всяких обществ и от театров, потому
что очень уважаемый. Обед в семь часов необыкновенный на четыреста персон в
трех залах. По двадцать пять рублей с персоны! Цветов выписано, растений,
прямо сад в ресторане. Специальная посуда на заказ, золотые знаки на память.
Вот-с!.. А потом скоро у нас и свадьба ихняя.
Та-то, маленькая-то, укатила от него за границу, ввиду обиды по случаю
отказа его от свадьбы, тоже с миллионером, но господин Карасев не мог этого
допустить, взял экстренный поезд и нагнал их со страшной скоростью. Силой
привез. А тот-то не мог рискнуть на свадьбу, потому что недавно только
женился. И потом, ему никак нельзя тягаться: у него пять миллионов, а у
господина Карасева двадцать! Зацепила-таки, хоть и вся-то в пять фунтов.
Будет работка... Глаза вот слезиться стали, бессонница у меня... Ну, а
в залах-то я ничего, в норму, и никакого виду не показываю... Вчера вот на
этом... как его... порожек у нас к кабинетам есть, так за коврик зацепился и
коленкой о косяк, а виду не подал. Так это, маленько вприпрыжку стал, а
ничего... Что поделаешь! Намедни вот прохвост этот, которого от Бут и Брота
выгнали, с компанией за мой стол сел -- ничего, служил. На, смотри! Все
одно. У меня результат свой есть, внутри... Всему цену знаю. Ему ли, другому
ли... Антрекот? -- пожалуйте. В проходы? -- пожалуйте, по лесенке вниз,
направо. В нулик-с вам? Налево, за уголок-с. А уж мое при мне-с. Какое мое
рассуждение -- это уж я знаю-с. Вот вам ресторан, и чистые салфетки, и
зеркала-с... Кушайте-с и глядите-с... А мое так при мне и остается, тут-с.
Только Колюшке когда -- сообщишь из себя... Да-с... А впрочем, я ничего...
А уж как пущено теперь у нас! Заново все и под мрамор с золотом. И
обращено внимание на музыку. Хоть тот же румынский играет и господин
Капулади, но в увеличенном размере -- полный комплект сорок пять человек! И
кабинеты заново, очень роскошно. Ковры освежили и портьеры. Освещение по
салонам в тон для разных вкусов. И проходы тоже... Увеличивается наклонность
к этому занятию...
Много новых гостей объявилось, ну и старые не забывают. И которые,
бывало, очень резко обсуждали, тоже ездят, ничего. Только, конечно, теперь
все очень строго и воспрещено рассуждать насчет чего -- ни-ни! Но чествуют,
конечно, за юбилеи там, и промежду собой все-таки говорят насчет...
вообще... Собственно, вреда никакого нет... Стоишь и слушаешь. Так это,
скворчит в ухе: зу-зу-зу... зу-зузу... Один пустой разговор...
{1911 г.)
Last-modified: Sun, 12 Jan 2003 08:41:22 GMT