-- Полторы тысячи.
-- Та-ак! -- торжествующе воскликнул Сологдин. -- Полторы тысячи! А я,
зиждитель- (на Языке Предельной Ясности это значило -- инженер) -- тридцать
рубляшек! Не разгонишься? На носки?
Глаза Сологдина весело лучились. Это совсем не относилось к Еминой, но
она рдела.
Муж Ларисы Николаевны был тюлень. Семья для него давно стала мягкой
подушкой, а он для жены -- принадлежностью квартиры. Придя с работы он
долго, с наслаждением обедал, потом спал. Потом, прочухиваясь, читал газеты
и крутил приёмник (приёмники свои прежние он то и дело продавал и покупал
новейшей марки). Только футбольный матч, где по роду службы он всегда болел
за "Динамо", вызывал в нём возбуждение и даже {252} страсть. Во всём он был
тускл, однообразен. Да и у других мужчин её окружения досуг был рассказывать
о своих заслугах, наградах, играть в карты, пить до багровости, а в пьяном
образе лезть и лапать.
Сологдин опять уставился в свой чертёж. Лариса Николаевна продолжала,
не отрываясь, смотреть на его лицо, ещё и ещё раз на его усы, на бородку, на
сочные губы.
Об эту бородку хотелось уколоться и потереться.
-- Дмитрий Александрович! -- опять прервала она молчание. -- Я вам
очень мешаю?
-- Да есть немножко... -- ответил Сологдин. Последние вершки требовали
ненарушимой углублённой мысли. Но соседка мешала. Сологдин оставил пока
чертёж, развернулся к столу, тем самым и к Еминой, и стал разбирать
незначительные бумаги.
Слышно было, как мелко тикали часы у неё на руке.
По коридору прошла группа людей, сдержанно разговаривая. Из дверей
соседней Семёрки раздался немного шепелявый голос Мамурина: "Ну, скоро там
трансформатор?" и раздражённый выкрик Маркушева: "Не надо было им давать,
Яков Иваныч!.."
Лариса Николаевна положила руки перед собой на стол, скрестила,
утвердила на них подбородок и так снизу вверх растомчиво смотрела на
Сологдина.
А он -- читал.
-- Каждый день! каждый час! -- почти шептала она, благоговейно. -- В
тюрьме и так заниматься!.. Вы -- необыкновенный человек, Дмитрий
Александрович!
На это замечание Сологдин сразу поднял голову.
-- Что ж с того, что тюрьма, Лариса Николавна? Я сел двадцати пяти лет,
говорят, что выйду сорока двух. Но я в это не верю. Обязательно ещё набавят.
У меня пройдёт в лагерях лучшая часть жизни, весь расцвет моих сил. Внешним
условиям подчиняться нельзя, это оскорбительно.
-- У вас всё по системе!
-- На свободе или в тюрьме -- какая разница? -- мужчина должен
воспитывать в себе непреклонность воли, подчинённой разуму. Из лагерных лет
я семь провёл на баланде, моя умственная работа шла без сахара и без {253}
фосфора. Да если вам рассказать...
Но кому это было доступно из непереживших?
Внутрилагерная следственная тюрьма, выдолбленная в горе. И кум- старший
лейтенант Камышан, одиннадцать месяцев крестивший Сологдина на второй срок,
на новую десятку. Бил он палкой по губам, чтоб сыпались зубы с кровью. Если
приезжал в лагерь верхом (он хорошо сидел в седле) -- в этот день бил
рукояткой хлыста.
Шла война. Даже на воле нечего было есть. А -- в лагере? Нет, а -- в
Горной закрытке?
Ничего не подписал Сологдин, наученный первым следствием. Но
предназначенную десятку всё равно получил. Прямо с суда его отнесли в
стационар. Он умирал. Уже ни хлеба, ни каши, ни баланды не принимало его
тело, обречённое распасться.
Был день, когда его свалили на носилки и понесли в морг -- разбивать
голову большим деревянным молотком перед тем, как отвозить в могильник. А он
-- пошевелился...
-- Расскажите!..
-- Нет, Лариса Николавна! Это решительно невозможно описать! -- легко,
радостно уверял теперь Сологдин.
И оттуда! -- и оттуда! -- о, сила обновления жизни! -- через годы
неволи, через годы работы! -- к чему он взлетел?!
-- Расскажите! -- клянчила раскормленная женщина всё так же снизу
вверх, со скрещенных рук.
Разве только вот что было ей доступно понять: в той истории замешалась
и женщина. Выбор Камышана ускорился оттого, что он приревновал Сологдина к
медицинской сестре, зэчке. И приревновал не зря. Ту медсестру Сологдин и
сегодня вспоминал с такой внятной благодарностью тела, что отчасти даже не
жалел, получив из-за неё срок.
Было и сходство той медсестры и этой копировщицы: они обе --
колосились. Женщины маленькие и худенькие были для Сологдина уроды,
недоразумение природы.
Указательным пальцем с очень вымытой кожей, с круглым ногтем, малиновым
от маникюра, Емина бес- {254} цельно и безуспешно разглаживала измятый
уголок застилающей кальки. Она почти совсем опустила на скрещенные руки
голову, так что обратила к Сологдину крутой венец могучих кос.
-- Я очень виновата перед вами, Дмитрий Александрович...
-- В чём же?
-- Один раз я стояла у вашего стола, опустила глаза и увидела, что вы
пишете письмо... Ну, как это бывает, знаете, совершенно случайно... И в
другой раз...
-- ... Вы опять совершенно случайно скосили глаза...?
-- И увидела, что вы опять пишете письмо, и как будто то же самое...
-- Ах, вы даже различили, что -- то же самое?! И ещё в третий раз?
Было?
-- Было...
-- Та-ак... Если, Лариса Николавна, это будет продолжаться, мне
придётся отказаться от ваших услуг как прозрачно-обводчицы. А жаль, вы
неплохо чертите.
-- Но это было давно! С тех пор вы не писали.
-- Однако, вы тогда же немедленно донесли майору Шикиниди?
-- Почему -- Шикиниди?
-- Ну, Шикину. Донесли?
-- Как вы могли это подумать!
-- А тут и думать нечего. Неужели майор Шикиниди не поручил вам
шпионить за моими действиями, словами и даже мыслями? -- Сологдин взял
карандаш и поставил палочку на белом листе. -- Ведь поручал? Говорите
честно!
-- Да... поручал...
-- И сколько вы написали доносов?
-- Дмитрий Александрович! Я, наоборот, -- самые лучшие характеристики!
-- Гм... Ну, пока поверим. Но предупреждение моё остаётся в силе.
Очевидно, здесь непреступный случай чисто-женского любопытства. Я
удовлетворю его. Это было в сентябре. Не три, а пять дней подряд я писал
письмо своей жене.
-- Вот это я и хотела спросить: у вас есть жена? Она ждёт вас? Вы
пишете ей такие длинные письма? {255}
-- Жена у меня есть, -- медленно углублённо ответил Сологдин, -- но
так, что как будто её и нет. Даже писем я ей теперь писать не могу. Когда же
писал -- нет, я писал не длинные, но я подолгу их оттачивал. Искусство
письма, Лариса Николавна, это очень трудное искусство. Мы часто пишем письма
слишком небрежно, а потом удивляемся, что теряем близких. Уже много лет жена
не видела меня, не чувствовала на себе моей руки. Письма -- единственная
связь, через которую я держу её вот уже двенадцать лет.
Емина подвинулась. Она локтями дотянулась до обреза стола Сологдина и
оперлась так, обжав ладонями своё бесстрашное лицо.
-- Вы уверены, что держите? А -- зачем, Дмитрий Александрович, зачем?
Двенадцать лет прошло, да пять ещё осталось -- семнадцать! Вы отнимаете у
неё молодость! Зачем? Дайте ей жить!
Голос Сологдина звучал торжественно:
-- Среди женщин, Лариса Николаевна, есть особый разряд. Это -- подруги
викингов, это -- светлоликие Изольды с алмазными душами. Вы не могли их
знать, вы жили в пресном благополучии.
Она жила среди чужаков, среди врагов.
-- Дайте ей жить! -- настаивала Лариса Николаевна.
Нельзя было узнать в ней той важной дамы, какою она проплывала по
коридорам и лестницам шарашки. Она сидела, прильнув к столу Сологдина,
слышно дышала, и -- в заботе о неведомой ей жене Сологдина? -- разгорячённое
лицо её стало почти деревенское.
Сологдин сощурился. Знал он это всеобщее свойство женщин: острое чутьё
на мужской взлёт, на успех, на победу. Внимание победителя вдруг нужно
каждой. Ничего не могла знать Емина о разговоре с Челновым, о конце работы
-- но чувствовала всё. И летела, и толкалась в натянутую между ними железную
сетку режима.
Сологдин покосился в глубину её разошедшейся блузки и поставил палочку
на розовом листе.
-- Дмитрий Александрович! И вот это. Я уже много недель мучаюсь -- что
за палочки вы ставите? А потом через несколько дней зачёркиваете? Что это
значит?
-- Я боюсь, вы опять проявляете доглядательские на- {256} клонности. --
Он взял в руки белый лист. -- Но извольте: палочки я ставлю всякий раз,
когда употребляю без крайней необходимости иноземное слово в русской речи.
Счёт этих палочек есть мера моего несовершенства. Вот за слово "капитализм",
которое я не нашёлся сразу заменить "толстосумством", и за слово "шпионить",
которое я сгоряча поленился заменить словом "доглядать", -- я и поставил
себе две палочки.
-- А на розовом? -- добивалась она.
-- А вы заметили, что и на розовом?
-- И даже чаще, чем на белом. Это тоже -- мера вашего несовершенства?
-- Тоже, -- отрывисто сказал Сологдин. -- На розовом я ставлю себе
пеневые, по-вашему будет -- штрафные, палочки и потом наказываю себя по их
числу. Отрабатываю. На дровах.
-- Штрафные -- за что? -- тихо спросила она. Так и должно было быть!
Раз он вышел на зенитную дугу -- в тот же миг с извинением даже женщину
посылает ему капризная судьба. Или всё отнять, или всё дать, у судьбы так.
-- А зачем вам? -- ещё строго спрашивал он.
-- За что?.. -- тихо, тупо повторяла Лариса.
Здесь было отмщение им всем, их клану МВД. Отмщение и обладание,
истязание и обладание -- они в чём-то сходятся.
-- А вы замечали, когда я их ставлю?
-- Замечала, -- как выдох ответила Лариса.
Дверной ключ с алюминиевой бирочкой, с выбитым номером комнаты лежал на
её застилающей кальке.
И -- большой зелёный шерстяной тёплый ком дышал перед Сологдиным.
Ждал распоряжения.
Сологдин сощурился и скомандовал:
-- Пойди запри дверь! Быстро!
Лариса отпрянула от стола, резко встала -- и с грохотом упал её стул.
Что он наделал, зарвавшийся раб! Она идёт жаловаться?
Она сгребла ключ и с перевалкою пошла запирать.
Торопливой рукой Сологдин поставил на розовом ли- {257} сте пять
палочек кряду.
Больше не успел.
--------
34
Никому не хотелось работать в воскресенье -- и вольным тоже. Они
притянулись на работу вяло, без обычной будней давки в автобусах, и строили,
как бы им тут только пересидеть до шести вечера.
Но воскресный день выдался тревожней буднего. Около десяти часов утра к
главным воротам подошли три очень длинных и очень обтекаемых легковых
автомобиля. Стража на вахте взяла под козырёк. Миновав ворота, а затем
сощурившегося на них рыжего дворника Спиридона с метлой, автомобили по
обесснежевшим гравийным дорожкам подкатили к парадному подъезду института.
Изо всех трёх стали выходить большие чины, блеща золотом погонов, -- и не
медля, и не ожидая встречи, сразу подниматься на третий этаж, в кабинет
Яконова. Их не успели как следует рассмотреть. По одним лабораториям
пронёсся слух, что приехал сам министр Абакумов и с ним восемь генералов. В
других лабораториях продолжали сидеть спокойно, не ведая о нависшей грозе.
Правда была наполовину: приехал только замминистра Селивановский и с
ним четыре генерала.
Но случилось небывалое -- инженер-полковника Яконова всё ещё не было на
работе. Пока испуганный дежурный по объекту (проворно задвинувший ящик
стола, в котором, маскируясь, читал детектив) звонил на квартиру к Яконову,
а потом докладывал замминистру, что полковник Яконов лежит дома в сердечном
припадке, но уже одевается и едет, -- заместитель Яконова, майор Ройтман,
худенький, с перехватом в талии, оправляя неловко сидящую на нём портупею и
цепляясь за ковровые дорожки (он был очень близорук), поспел из Акустической
лаборатории и представился начальству. Он спешил не только потому, что так
требовал устав, но и для того, чтоб успеть отстоять интересы возглавляемой
им внутри- {258} институтской оппозиции: Яконов всегда оттеснял его от
разговоров с высоким начальством. Уже зная подробности ночного вызова
Прянчикова, Ройтман спешил исправить положение и убедить высокую комиссию,
что состояние вокодера не так безнадёжно, как, скажем, клиппера. Несмотря на
свои тридцать лет, Ройтман был уже лауреатом сталинской премии -- и без
страха ввергал свою лабораторию в самый смерч государственных невзгод.
Его стали слушать до десятка прехавших, из которых Двое кое-что
понимали в технической сути дела, остальные же только приосанились. Однако,
вызванный Осколуповым жёлтый, заикающийся от бешенства Мамурин успел прибыть
вскоре за Ройтманом и вступился за клиппер, уже почти готовый к выпуску в
свет. Невдолге прибыл и Яконов -- с подведенными впалыми глазами, с лицом,
побелевшим до голубизны, -- и опустился на стул у стены. Разговор
раздробился, запутался, и вскоре никому уже не было понятно, как вытаскивать
загубленное предприятие.
И надо же было так несчастно случиться, что сердце института и совесть
института -- оперуполномоченный товарищ Шикин и парторг товарищ Степанов в
это воскресенье разрешили себе вполне естественную слабость -- не приехать
на службу и не возглавить коллектива, руководимого ими в будни. (Поступок
тем более простительный, что, как известно, при правильно поставленной
разъяснительной и организационно-массовой работе -- присутствие в процессе
труда самих руководителей вовсе не обязательно.) Тревога и сознание
внезапной ответственности охватили дежурного по институту. С риском для себя
он оставил телефоны и побежал по лабораториям, шёпотом сообщая их
начальникам о приезде чрезвычайных гостей, дабы они могли удвоить бдение. Он
так был взволнован и так спешил вернуться к своим телефонам, что не придал
значения запертой двери конструкторского бюро и не успел сбегать в Вакуумную
лабораторию, где дежурила Клара Макарыгина и из вольных больше не было
сегодня никого.
Начальники лабораторий в свою очередь ничего не объявили вслух, -- ибо
нельзя же было вслух просить принять рабочий вид из-за приезда начальства,
но обошли {259} все столы и стыдливым шёпотом предупреждали каждого в
отдельности.
Так весь институт сидел и ждал начальства. Начальство же,
посовещавшись, частью осталось в кабинете Яконова, частью пошло в Семёрку, и
лишь сам Селивановский и майор Ройтман спустились в Акустическую: чтоб
избавиться ещё от этой новой заботы, Яконов порекомендовал Акустическую как
удобную базу для выполнения поручения Рюмина.
-- Каким же образом вы думаете обнаружить этого человека? -- спросил по
дороге Селивановский Ройтмана.
Ройтман ничего не мог думать, так как сам узнал о поручении пять минут
назад: подумал за него прошлой ночью Осколупов, когда взялся за такую
работу, не думая. Но уже и за пять минут Ройтман кое-что успел сообразить.
-- Видите ли, -- говорил он, называя замминистра по имени-отчеству и
безо всякой угодливости, -- у нас ведь есть прибор видимой речи -- ВИР,
печатающий так называемые звуковиды, и есть человек, читающий эти звуковиды,
некто Рубин.
-- Заключённый?
-- Да. Доцент-филолог. Последнее время он у меня занят тем, что ищет в
звуковидах индивидуальные особенности речи. И я надеюсь, что, развернув этот
телефонный разговор в звуковиды, и сличая со звуковидами подозреваемых...
-- Гм... Придётся этого филолога ещё согласовывать с Абакумовым, --
покачал головой Селивановский.
-- В смысле секретности?
-- Да.
В Акустической тем временем, хотя все уже знали о приезде начальства,
но решительно не могли в себе преодолеть мучительной инерции бездействия,
поэтому темнили, лениво копались в ящиках с радиолампами, проглядывали схемы
в журналах, зевали в окно. Вольнонаёмные девушки сбились в кучку и шёпотом
сплетничали, помощник Ройтмана их разгонял. Симочки, на её счастье, на
работе не было -- она отгуливала переработанный день и тем была избавлена от
терзаний видеть Нержина разодетым и сияющим перед свиданием с женщиной,
{260} имевшей на него больше прав, чем Симочка.
Нержин чувствовал себя именинником, в Акустическую заходил уже третий
раз, без дела, просто от нервности ожидания слишком запоздавшего воронка.
Сел он не на стул к себе, а на подоконник, с наслаждением затягивался дымом
папиросы и слушал Рубина. Рубин же, не найдя в профессоре Челнове достойного
слушателя баллады о Моисее, теперь с тихим жаром читал её Глебу. Рубин не
был поэтом, но иногда набрасывал стихи задушевные, умные. Недавно Глеб очень
хвалил его за широту взглядов в стихотворном этюде об Алёше Карамазове --
одновременно в шинели юнкера отстаивающем Перекоп и в шинели красноармейца
берущем Перекоп. Сейчас Рубину очень хотелось, чтобы Глеб оценил балладу о
Моисее и вывел бы для себя тоже, что ждать и верить сорок лет -- разумно,
нужно, необходимо.
Рубин не существовал без друзей, он задыхался без них. Одиночество было
до такой степени ему невыносимо, что он даже не давал мыслям дозревать в
одной своей голове, а, найдя в себе хотя бы полмысли, -- уже спешил делиться
ею. Всю жизнь он был друзьями богат, но в тюрьме складывалось как-то так,
что друзья его не были его единомышленниками, а единомышленники -- друзьями.
Итак, никто ещё в Акустической не занимался работой, и только неизменно
жизнерадостный и деятельный Прянчиков, уже одолевший в себе воспоминание о
ночной Москве и о шальной поездке, обдумывал новое улучшение схемы, напевая:
Бендзи-бендзи-бендзи-ба- ар,
Бендзи -- бендзи -- бендзи -- ба -- ар...
И тогда-то вошли Селивановский с Ройтманом. Ройтман продолжал:
-- На этих звуковидах речь развёртывается сразу в трёх измерениях: по
частоте -- поперёк ленты, по времени -- вдоль ленты, по амплитуде --
густотою рисунка. При этом каждый звук вырисовывается таким неповторимым,
оригинальным, что его легко узнать, и даже по ленте прочесть всё сказанное.
Вот... -- он вёл Селивановского вглубь лаборатории, {261}
-- ... прибор ВИР, его сконструировали в нашей лаборатории (Ройтман и
сам уже забывал, что прибор тяпнули из американского журнала), а вот... --
он осторожно развернул замминистра к окну,
-- ... кандидат филологических наук Рубин, единственный в Советском
Союзе человек, читающий видимую речь. (Рубин встал и молча поклонился.)
Но ещё когда в дверях было произнесено Ройтманом слово "звуковид",
Рубин и Нержин встрепенулись: их работа, над которой все до сих пор большей
частью смеялись, выплывала на божий свет. За те сорок пять секунд, в которые
Ройтман довёл Селивановского до Рубина, Рубин и Нержин с остротой и
быстротой, свойственной только зэкам, уже поняли, что сейчас будет смотр --
как Рубин читает звуковиды, и что произнести фразу перед микрофоном может
только один из "эталонных" дикторов -- а такой присутствовал в комнате лишь
Нержин. И так же они отдали себе отчёт, что хотя Рубин действительно читает
звуковиды, но на экзамене можно и сплошать, а сплошать нельзя -- это значило
бы кувырнуться с шарашки в лагерную преисподнюю.
И обо всём этом они не сказали ни слова, а только понимающе глянули
друг на друга.
И Рубин шепнул:
-- Если -- ты, и фраза твоя, скажи: "Звуковиды разрешают глухим
говорить по телефону."
А Нержин шепнул:
-- Если фраза его -- угадывай по звукам. Глажу волосы -- верно,
поправляю галстук -- неверно.
И тут-то Рубин встал и молча поклонился.
Ройтман продолжал тем извиняющимся прерывистым голосом, который, если б
услышать его даже отвернувшись, можно было бы приписать только
интеллигентному человеку:
-- Вот нам сейчас Лев Григорьич и покажет своё умение. Кто-нибудь из
дикторов... ну, скажем, Глеб Викентьич... прочтёт в акустической будке в
микрофон какую-нибудь фразу, ВИР её запишет, а Лев Григорьич попробует
разгадать.
Стоя в одном шаге от замминистра, Нержин уставился в него нахальным
лагерным взглядом: {262}
-- Фразу -- вы придумаете? -- спросил он строго.
-- Нет, нет, -- отводя глаза, вежливо ответил Селивановский, -- вы
что-нибудь там сами сочините.
Нержин покорился, взял лист бумаги, на миг задумался, затем в наитии
написал и в наступившей общей тишине подал Селивановскому так, что никто не
мог прочесть, даже Ройтман.
"Звуковиды разрешают глухим говорить по телефону."
-- И это действительно так? -- удивился Селивановский.
-- Да.
-- Читайте, пожалуйста.
Загудел ВИР. Нержин ушёл в будку (ах, как позорно выглядела сейчас
обтягивающая её мешковина!.. вечная эта нехватка материалов на складе!),
непроницаемо заперся там. Зашумел механизм, и двухметровая мокрая лента,
испещрённая множеством чернильных полосок и мазаных пятен, была подана на
стол Рубину.
Вся лаборатория прекратила работу и напряжённо следила. Ройтман заметно
волновался. Нержин вышел из будки и издали безразлично наблюдал за Рубиным.
Стояли вокруг, один Рубин сидел, посвечивая им своей просветляющейся
лысиной. Щадя нетерпение присутствующих, он не делал секрета из своей
жреческой премудрости и тут же производил разметку по мокрой ленте
красно-синим карандашом, как всегда плохо очиненным.
-- Вот видите, некоторые звуки не составляет ни малейшего труда
отгадать, например, ударные гласные или сонорные. Во втором слове отчётливо
видно -- два раза "р". В первом слове ударный звук "и" и перед ним
смягчённый "в" -- здесь твёрдого быть и не может. Ещё ранее -- форманта "а",
но следует помнить, что в первом предударном слоге как "а" произносится так
же и "о". Зато "у" сохраняет своеобразие даже и вдали от ударения, у него
вот здесь характерная полоска низкой частоты. Третий звук первого слова
безусловно "у". А за ним глухой взрывной, скорей всего "к", итак имеем:
"укови" или "укави". А вот твёрдое "в", оно заметно отличается от мягкого,
нет в нём полоски свыше двух тысяч трёхсот герц. "Вукови..." Затем новый
звонкий твёрдый взрывок, на конце же -- редуцированный гласный, это я мо-
{263} гу принять за "ды". Итак, "вуковиды". Остаётся разгадать первый звук,
он смазан, я мог бы принять его за "с", если бы смысл не подсказывал мне,
что здесь -- "з". Итак, первое слово -- "звуковиды"! Пойдём дальше. Во
втором слове, как я уже сказал, два "р" и, пожалуй, стандартное глагольное
окончание "ает", а раз множественное число, значит, "ают". Очевидно,
"разрывают", "разрешают"... сейчас уточню, сейчас... Антонина Валерьяновна,
не вы ли у меня взяли лупу? Нельзя ли попросить на минутку?
Лупа была ему абсолютно не нужна, так как ВИР давал записи самые
разляпистые, но делалось это, по лагерному выражению, для понта, и Нержин
внутренне хохотал, рассеянно поглаживая и без того приглаженные волосы.
Рубин мимолётно посмотрел на него и взял принесенную ему лупу. Общее
напряжение возрастало, тем более, что никто не знал, верно ли отгадывает
Рубин. Селивановский поражённо шептал:
-- Это удивительно... это удивительно...
Не заметили, как в комнату на цыпочках вошёл старший лейтенант
Шустерман. Он не имел права сюда заходить, поэтому остановился вдалеке. Дав
знак Нержину идти побыстрей, Шустерман, однако, не вышел с ним, а искал
случая вызвать Рубина. Рубин ему нужен был, чтобы заставить его пойти и
перезаправить койку, как положено. Шустерман не первый раз изводил Рубина
этими перезаправками.
Тем временем Рубин уже разгадал слово "глухим" и отгадывал четвёртое.
Ройтман светился -- не только потому, что делил триумф: он искренне
радовался всякому успеху в работе.
И тут-то Рубин, случайно подняв глаза, встретил недобрый исподлобный
взгляд Шустермана. И понял, зачем тут Шустерман. И подарил его злорадным
ответным взглядом: "Сам заправишь!"
-- Последнее слово -- "по телефону", это сочетание настолько часто у
нас встречается, что я к нему привык, сразу вижу. Вот и всё.
-- Поразительно! -- повторял Селивановский. -- Вас, простите, как по
имени-отчеству?
-- Лев Григорьич. {264}
-- Так вот, Лев Григорьич, а индивидуальные особенности голосов вы
можете различать на звуковидах?
-- Мы называем это -- индивидуальный речевой лад. Да! Это представляет
как раз теперь предмет нашего исследования.
-- Очень удачно! Кажется, для вас есть ин-те-ресное задание.
И Шустерман вышел на цыпочках.
--------
35
Испортился мотор у воронка, который имел наряд везти заключённых на
свидание, и пока созванивались и выясняли, как быть, -- вышла задержка.
Около одиннадцати часов, когда Нержин, вызванный из Акустической, пришёл на
шмон,- шестеро остальных, ехавших на свидание, были уже там. Одних
дошманивали, другие были прошмонены и ожидали в разных телоположениях -- кто
грудью припавши к большому столу, кто разгуливая по комнате за чертою шмона.
На самой этой черте у стены стоял подполковник Климентьев -- весь
выблещенный, прямой, ровный, как кадровый вояка перед парадом. От его чёрных
слитых усов и от чёрной головы сильно пахло одеколоном.
Заложив руки за спину, он стоял как будто совершенно безучастно, на
самом же деле своим присутствием обязывая надзирателей обыскивать на
совесть.
На черте обыска Нержина встретил протянутыми руками один из самых
злопридирчивых надзирателей -- Красногубенький, и сразу спросил:
-- В карманах -- что?
Нержин давно уже отстал от той угодливой суетливости, которую
испытывают арестанты-новички перед надзирателями и конвоем. Он не дал себе
труда отвечать и не полез выворачивать карманы в этом необычном для него
шевиотовом костюме. Своему взгляду на Красногубенького он придал сонность и
чуть-чуть отстранил руки от боков, предоставляя тому лазить по карманам.
После пяти лет тюрьмы и после многих таких приготовлений и обы- {265} сков,
Нержину совсем не казалось, как кажется понову, что это -- грубое насилие,
что грязные пальцы шарят по израненному сердцу, -- нет, его
нарастающе-светлое состояние не могло омрачить ничто, делаемое с его телом.
Красногубенький открыл портсигар, только что подаренный Потаповым,
просмотрел мундштуки всех папирос, не запрятано ли что в них; поковырялся
меж спичек в коробке, нет ли под ними; проверил рубчики носового платка, не
зашито ли что -- и ничего другого в карманах не обнаружил. Тогда, просунув
руки между нижней рубашкой и расстёгнутым пиджаком, он обхлопал весь корпус
Нержина, нащупывая, нет ли чего засунутого под рубашку или между рубашкой и
манишкой. Потом он присел на корточки и тесным обхватом двух горстей провёл
сверху вниз по одной ноге Нержина, затем по другой. Когда Красногубенький
присел, Нержину стало хорошо видно нервно-расхаживающего гравёра-оформителя
-- и он догадался, почему тот так волнуется: в тюрьме гравёр открыл в себе
способность писать новеллы и писал их -- о немецком плене, потом о камерных
встречах, о трибуналах. Одну-две такие новеллы он уже передал через жену на
волю, но и там -- кому их покажешь? Их и там надо прятать. Их и здесь не
оставишь. И никогда нельзя будет ни клочка написанного увезти с собой. Но
один старичок, друг их семьи, прочёл и передал автору через жену, что даже у
Чехова редко встречается столь законченное и выразительное мастерство. Отзыв
сильно подбодрил гравёра.
Так и к сегодняшнему свиданию у него была написана новелла -- как ему
казалось, великолепная. Но в самый момент шмона он струсил перед тем же
Красногубеньким и комочек кальки, на которую новелла была вписана
микроскопическим почерком, проглотил, отвернувшись. А теперь его изнимала
досада, что он съел новеллу -- может быть мог и пронести?
Красногубенький сказал Нержину:
-- Ботинки -- снимите.
Нержин поднял ногу на табуретку, расшнуровал ботинок и движением, как
будто лягался, сошвырнул его с ноги, не глядя, куда он полетел, при этом
обнажая продранный носок. Красногубенький поднял ботинок, рукой об- {266}
шарил его внутри, перегнул подошву. С тем же невозмутимым лицом Нержин
сошвырнул второй ботинок и обнажил второй продранный носок. Потому ли что
носки были в больших дырках, Красногубенький не заподозрил, что в носках
что-нибудь спрятано и не потребовал их снять.
Нержин обулся. Красногубенький закурил.
Подполковника косо передёргивало, когда Нержин сошвыривал с ног
ботинки. Ведь это было намеренное оскорбление его надзирателя. Если не
заступаться за надзирателей -- арестанты сядут на голову и администрации
тюрьмы. Климентьев опять раскаивался, что проявил доброту, и почти решил
найти повод придраться и запретить свидание этому наглецу, который не
стыдится своего положения преступника, а даже как бы упивается им.
-- Внимание! -- сурово заговорил он, и семеро заключённых и семеро
надзирателей повернулись в его сторону. -- Порядок известен? Родственникам
ничего не передавать. От родственников ничего не принимать. Все передачи --
только через меня. В разговорах не касаться: работы, условий труда, условий
быта, распорядка дня, расположения объекта. Не называть никаких фамилий. О
себе можно только сказать, что всё хорошо и ни в чём не нуждаетесь.
-- О чём же говорить? -- крикнул кто-то. -- О политике?
Климентьев даже не затруднился на это ответить, так это было явно
несуразно.
-- О своей вине, -- мрачно посоветовал другой из арестантов. -- О
раскаянии.
-- О следственном деле тоже нельзя, оно -- секретное, -- невозмутимо
отклонил Климентьев. -- Расспрашивайте о семье, о детях. Дальше. Новый
порядок: с сегодняшнего свидания запрещаются рукопожатия и поцелуи.
И Нержин, остававшийся вполне равнодушным и к шмону, и к тупой
инструкции, которую знал, как обойти, -- при запрещении поцелуев
почувствовал тёмный взлёт в глазах.
-- Раз в год видимся... -- хрипло выкрикнул он Климентьеву, и
Климентьев обрадованно довернулся в его сто- {267} рону, ожидая, что Нержин
выпалит дальше.
Нержин почти предуслышал, как Климентьев рявкнет сейчас:
-- Лишаю свидания!!
И задохнулся.
Свидание его, в последний час объявленное, выглядело полузаконным и
ничего не стоило лишить...
Всегда какая-нибудь такая мысль останавливает тех, кто мог бы
выкрикнуть правду или добыть справедливость.
Старый арестант, он должен был быть господином своему гневу.
Не встретив бунта, Климентьев бесстрастно и точно довесил:
-- В случае поцелуя, рукопожатия или другого нарушения, -- свидание
немедленно прекращается.
-- Но жена-то не знает! Она меня поцелует! -- запальчиво сказал гравёр.
-- Родственники также будут предупреждены! -- предусмотрел Климентьев.
-- Никогда такого порядка не было!
-- А теперь -- будет.
(Глупцы! И глупо их возмущение -- как будто он сам, а не свежая
инструкция придумала этот порядок!)
-- Сколько времени свидание?
-- А если мать придёт -- мать не пустите?
-- Свидание тридцать минут. Пускаю только того одного, на кого написан
вызов.
-- А дочка пяти лет?
-- Дети до пятнадцати лет проходят со взрослыми.
-- А шестнадцати?
-- Не пропустим. Ещё вопросы? Начинаем посадку.
На выход!
Удивительно! -- везли не в воронке, как всё последнее время, а в
голубом городском автобусе уменьшенных размеров.
Автобус стоял перед дверью штаба. Трое надзирателей, каких-то новых,
переодетых в гражданскую одежду, в мягких шляпах, держа руки в карманах (там
были пистолеты), вошли в автобус первыми и заняли три угла. Двое из них
имели вид не то боксёров в отставке, не то {268} гангстеров. Очень хороши
были на них пальто.
Утренний иней уже изникал. Не было ни морозца, ни оттепели.
Семеро заключённых поднялись в автобус через единственную переднюю
дверцу и расселись.
Зашли четыре надзирателя в форме.
Шофёр захлопнул дверцу и завёл мотор.
Подполковник Климентьев сел в легковую.
--------
36
К полудню в бархатистой тишине и полированном уюте кабинета Яконова
самого хозяина не было -- он был в Семёрке занят "венчанием" клиппера и
вокодера (идея соединить эти две установки в одну родилась сегодня утром у
корыстного Маркушева и была подхвачена многими, у каждого был на то свой
особый расчёт; сопротивлялись только Бобынин, Прянчиков и Ройтман, но их не
слушали).
А в кабинете сидели: Селивановский, генерал Бульбанюк от Рюмина,
здешний марфинский лейтенант Смолосидов и заключённый Рубин.
Лейтенант Смолосидов был тяжёлый человек. Даже веря, что в каждом живом
творении есть что-то хорошее, трудно было отыскать это хорошее в его
чугунном никогда не смеющемся взгляде, в безрадостной нескладной пожимке
толстых губ. Должность его в одной из лабораторий была самая маленькая --
чуть старше радиомонтажника, получал он как последняя девчёнка -- меньше
двух тысяч в месяц, правда, ещё на тысячу воровал из института и продавал на
чёрном рынке дефицитные радиодетали, -- но все понимали, что положение и
доходы Смолосидова не ограничиваются этим.
Вольные на шарашке боялись его -- даже те его приятели, кто играл с ним
в волейбол. Страшно было его лицо, на которое нельзя было вызвать озарения
откровенности. Страшно было особое доверие, оказываемое ему высочайшим
начальством. Где он жил? и вообще был ли у него дом? и семья? Он не бывал в
гостях у сослужив- {269} цев, ни с кем из них не делил досуга за оградой
института. Ничего не было известно о его прошлой жизни, кроме трёх боевых
орденов на груди и неосторожного хвастовства однажды, что за всю войну
маршал Рокоссовский не произнёс ни единого слова, которого бы он,
Смолосидов, не слышал. Когда его спросили, как это могло быть, он ответил,
что был у маршала личным радистом.
И едва встал вопрос, кому из вольных поручить обслуживание магнитофона
с обжигающе-таинственной лентой, из канцелярии министра скомандовали:
Смолосидову.
Сейчас Смолосидов пристраивал на маленьком лакированном столике
магнитофон, а генерал Бульбанюк, вся голова которого была как одна большая
непомерно разросшаяся картошка с выступами носа и ушей, говорил:
-- Вы -- заключённый, Рубин. Но вы были когда-то коммунистом и, может
быть, когда-нибудь будете им опять.
"Я и сейчас коммунист!" -- хотелось воскликнуть Рубину, но было
унизительно доказывать это Бульбанюку.
-- Так вот, советское правительство и наши органы считают возможным
оказать вам доверие. С этого магнитофона вы сейчас услышите государственную
тайну мирового масштаба. Мы надеемся, что вы поможете нам изловить этого
негодяя, который хочет, чтоб над его родиной трясли атомной бомбой. Само
собой разумеется, что при малейшей попытке разгласить тайну вы будете
уничтожены. Вам ясно?
-- Ясно, -- отсек Рубин, больше всего сейчас боясь, чтоб его не
отстранили от ленты. Давно растеряв всякую личную удачу, Рубин жил жизнью
человечества как своей семейной. Эта лента, ещё не прослушанная, уже лично
задевала его.
Смолосидов включил на прослушивание.
И в тишине кабинета прозвучал с лёгкими примесями шорохов диалог
нерасторопного американца и отчаянного русского.
Рубин впился в пёструю драпировку, закрывающую динамик, будто ища
разглядеть там лицо своего врага. Когда Рубин так устремлённо смотрел, его
лицо стягивалось и становилось жестоким. Нельзя было вымолить по- {270} щады
у человека с таким лицом.
После слов:
-- А кто такой ви? Назовите ваш фамилия, -
Рубин откинулся к спинке кресла уже новым человеком. Он забыл о чинах,
здесь присутствующих, и что на нём самом давно не горят майорские звёзды. Он
поджёг погасшую папиросу и коротко приказал:
-- Так. Ещё раз.
Смолосидов включил обратный перемот.
Все молчали. Все чувствовали на себе касание огненного колеса.
Рубин курил, жуя и сдавливая мундштук папиросы. Его переполняло,
разрывало. Разжалованный, обесчещенный -- вот понадобился и он! Вот и ему
сейчас доведётся посильно поработать на старуху-Историю. Он снова -- в
строю! Он снова -- на защите Мировой Революции!
Угрюмым псом сидел над магнитофоном ненавистливый Смолосидов. Чванливый
Бульбанюк за просторным столом Антона с важностью подпёр свою картошистую
голову, и много лишней кожи его воловьей шеи выдавилось поверх ладоней.
Когда и как они расплеменились, эта самодовольная непробиваемая порода? --
из лопуха ком-чванства, что ли? Какие были раньше живые сообразительные
товарищи! Как случилось, что именно этим достался весь аппарат, и вот они
всю остальную страну толкают к гибели?
Они были отвратительны Рубину, смотреть на них не хотелось. Их рвануть
бы прямо тут же, в кабинете, ручной гранатой!
Но так сложилось, что объективно на данном перекрестке истории они
представляют собою её положительные силы, олицетворяют диктатуру
пролетариата и его отечество.
И надо стать выше своих чувств! И им -- помочь!
Именно такие же хряки, только из армейского политотдела, затолкали
Рубина в тюрьму, не снеся его талантливости и честности. Именно такие же
хряки, только из главной военной прокуратуры, за четыре года бросили в
корзину десяток жалоб-воплей Рубина о том, что он не виновен.
И надо стать выше своей несчастной судьбы! Спасать {271} - идею.
Спасать -- знамя. Служить передовому строю.
Лента кончилась.
Рубин скрутил голову окурку, утопил его в пепельнице и, стараясь
смотреть на Селивановского, который выглядел вполне прилично, сказал:
-- Хорошо. Попробуем. Но если у вас нет никого в подозрении, как же
искать? Не записывать же голоса всех москвичей. С кем сравнивать?
Бульбанюк успокоил:
-- Четверых мы накрыли тут же, около автомата. Но вряд ли это они. А из
министерства иностранных дел могли знать вот эти пять. Я не беру, конечно,
Громыко и ещё кое-кого. Этих пять я записал тут коротенько, без званий, и не
указываю занимаемых постов, чтобы вы не боялись, обвинить кого.
Он протянул ему листик из записной книжки. Там было написано:
1. Петров.
2. Сяговитый.
3. Володин.
4. Щевронок.
5. Заварзин.
Рубин прочёл и хотел взять список себе.
-- Нет-нет! -- живо предупредил Селивановский. -- Список будет у
Смолосидова.
Рубин отдал. Его не обидела эта предосторожность, но рассмешила. Как
будто эти пять фамилий уже не горели у него в памяти: Петров! -- Сяговитый!
-- Володин! -- Щевронок! -- Заварзин! Долгие лингвистические занятия
настолько въелись в Рубина, что и сейчас он мимолётно отметил происхождение
фамилий: "сяговитый" -- далеко прыгающий, "щевронок" -- жаворонок.
-- Попрошу, -- сухо сказал он, -- от всех пятерых записать ещё
телефонные разговоры.
-- Завтра вы их получите.
-- Ещё: проставьте около каждого возраст. -- Рубин подумал. -- И --
какими языками владеет, перечислите.
-- Да, -- поддержал Селивановский, -- я тоже подумал: почему он не
перешёл ни на какой иностранный язык? Что ж он за дипломат? Или уж такой
хитрый? {272}
-- Он мог поручить какому-нибудь простачку! -- шлёпнул Бульбанюк по
столу рыхлой рукой.
-- Такое -- кому доверишь?..
-- Вот это нам и надо поскорей узнать, -- толковал Бульбанюк, --
преступник среди этих пяти или нет? Если нет -- мы ещё пять возьмём, ещё
двадцать пять!
Рубин выслушал и кивнул на магнитофон:
-- Эта лента мне будет нужна непрерывно и уже сегодня.
-- Она будет у лейтенанта Смолосидова. Вам с ним отведут отдельную
комнату в совсекретном секторе.
-- Её уже освобождают, -- сказал Смолосидов.
Опыт службы научил Рубина избегать опасного слова "когда?", чтобы
такого вопроса не задали ему самому. Он знал, что работы здесь -- на неделю
и на две, а если ставить фирму, то пахнет многими месяцами, если же спросить
начальство "когда надо?" -- скажут: " завтра к утру". Он осведомился:
-- С кем ещё я могу говорить об этой работе?
Селивановский переглянулся с Бульбанюком и ответил:
-- Ещё только с майором Ройтманом. С Фомой Гурьяновичем. И с самим
министром. Бульбанюк спросил:
-- Вы моё предупреждение всё помните? Повторить?
Рубин без разрешения встал и смеженными глазами посмотрел на генер