иже подбирался к этому уже принятому, но все еще не пойманному и не названному решению. И вдруг я совершенно отчетливо понял, что должен сделать. Я убью их -- обоих! Убью. И черное теплое счастье разлилось по всему телу. И этим своим непереносимым счастьем я должен был поделиться с Сергеем Леонидовичем. Только с ним. Он тоже хотел убить свою жену и, хотя потом передумал, меня, конечно, поймет и одобрит. Я потянулся к трубке и, потеряв равновесие, грохнулся со стула. Но телефон все равно не работал. А вот подняться я уже так и не смог... Я лежал, взглядываясь в коричневое пятно на обоях, и постепенно курки моей плоти какими-то головокружительно бесплотными сгустками стали отрываться от распростертого на полу тела и устремляться к стене, втягиваясь в это гудевшее с пылесосной жадностью пятно. А там, по другую сторону пятна, сгустки собирались, состыковывались, слеплялись, снова образуя меня, при этом ссорясь и попискивая, как крысы. Наконец я воссоединился: последними нашли свое прежнее место замешкавшиеся глаза. И я увидел, что стою в спальне горынинской дачи, перед знакомой широкой кроватью, и сжимаю в руке мельхиоровый столовый нож. А на сбитых простынях лежат они. Но Анка почти не видна из-за широкой, белой Витькиной спины, лоснящейся от пота и потому похожей на блестящую консервную жесть. Чтобы пробить этот панцирь, надо ударить со всей силы двумя руками и в то место, где бурый загар шеи резко граничит с металлической белизной загривка. Я замахиваюсь... "Это бесполезно!te -- тихо говорит Анка, выглядывая из-под Акашина, как Царевна-лягушка из-под коряги. Она пристально смотрит на меня. Он тоже оглядывается, но молча, причем голова его поворачивается на сто восемьдесят градусов, точно шея -- это вставленный в туловище штифт. "Почему?" -- удивляюсь я. "Разденься -- тогда скажу!" -- предлагает она. "Ты опять обманешь!" -- "Нет, раздевайся!" Я снимаю одежду и втягиваю живот, чтоб выглядеть поатлетичнее. "Ты похудел..." -- вздыхает она. "Почему?" -- повторяю я свой вопрос. "Потому что ты просто убьешь себя..." -- "Почему?" -- "Да потому, что вы сиамские близнецы!" -- смеется она. "Почему?" -- "Боже, какой ты тупой! Виктор, покажи ему". -- "О'кей -- сказал Патрикей!" -- ухмыляется Акашин и встает. И я вижу, что мы действительно сиамские близнецы: из его мохнатого паха тянется глянцево-красная, напряженно-подрагивающая пуповина, и заканчивается она в моем собственном паху, там, где прежде существовало мое мужское начало. "Трансцендентально", -- говорит Витек. "Что же делать?" -- вопрошаю я. "Как что? -- хохочет Анка, откидываясь на подушки. -- Прыгать! Девочки очень любят прыгать через веревочку! Ты забыл?" Нет, я не забыл... У нас во дворе были две подружки, они привязывали веревочку к бельевому столбу, потом одна из них крутила свободный конец, а другая прыгала. Затем они менялись местами. Это -- правда. Но я-то тут при чем? "Как при чем? Виктор, покажи ему!" Акашин хватает пуповину у самого основания и начинает раскручивать, а я стою, как столб. Анка вскакивает с кровати и начинает прыгать, словно через скакалочку: сначала на двух ногах, потом чередуя правую и левую, потом скрещивая ноги... Виртуозно, не задевая пуповину, описывающую свистящие, сливающиеся в красное свечение круги. Ее груди мечутся вверх-вниз, а светлые волосы на лобке трепещут от встречных потоков воздуха... "Ну, что же ты стоишь? -- задыхаясь, кричит она. -- Неужели ты ничего не хочешь?" -- "Тебя!" -- отвечаю я. "Меня? Глупый, для этого нужно разрезать! Но никому в мире еще это не удавалось. Все операции заканчивались смертью. Кто-то один всегда умирал!" -- "Я не боюсь!" -- "Тогда режь! У тебя же нож... Режь!" -- подпрыгивая все выше и даже зависая над полом, кричит она. "Режь, козел!" -- орет Витек, все быстрее раскручивая пуповину. Я взмахиваю ножом: из рассеченной плоти, как из двух брандспойтов, начинает хлестать горячая кровь, заливая кровать и обрызгивая нас всех с ног до головы. Анка подставляет пригоршни и жадно пьет дымящуюся кровь. Я ощутил восхитительное облегчение и умер... 25. НЕМНОГО СОЛНЦА В ПОХМЕЛЬНОЙ КРОВИ Утром я умирал. Напиваться так дико, бессмысленно и антигигиенично мне, кажется, не приходилось еще никогда. Очнулся я на полу и долго лежал, стараясь не шевелиться, даже не думать ни о чем. Любое усилие, даже мысленное, даже попытка просто сосредоточиться могли стоить мне жизни. Во рту была скрежещущая сухость, в голове клубилось причудливое облако боли, а в животе пружинистым, готовым к броску гадючьим крендельком свернулась тошнота... К вечеру мне стало чуть лучше, я дополз до кухни и выпил литровый пакет кефира, потом доковылял до ванной и смыл с себя весь вчерашний позор. С трудом воротившись в комнату, я включил телевизор, лег на диван и уснул. В эту ночь мне, к счастью, ничего не приснилось. На следующий день я очнулся часов в двенадцать и , понял, что уже в состоянии целенаправленно думать, хотя мыслительный процесс очень напоминал движения человека, который, страдая болезнью Паркинсона, пытается вдеть нитку в игольное ушко. Про свой страшный сон я старался не вспоминать. Я просто лежал, недоумевая, как вообще мне могла прийти в голову мысль убить их обоих. За что? Как вообще можно убить близкого человека, даже если он и виноват перед тобой? А далекого человека? Не знаю... Но Анка была моей самой близкой, самой любимой женщиной, мы в самом деле -- пусть недолго -- были едина плоть, не в пошлом, пространственно-физиологическом смысле, но совсем иначе, совсем по-другому. Это похоже на то, когда смешиваешь два цвета, скажем, синий с желтым, и получаешь новый -- зеленый, живой и клейкий, как только что вылупившийся из почки листочек... Да, пожалуй, именно так! А Витек? Витек был простым поленом, валявшимся под забором. и я вырезал из него смешного говорящего человечка. Говорящего то, что прикажу я. Но человечек вышел из повиновения, спрыгнул с верстака и начал безобразничать, лукаво поглядывая на часы... Сволочь! Когда "командирские" часы носил Чурменяев, мне было просто обидно. Сейчас мне невыносимо обидно. Но за это тоже не убивают, разве если только себя... Приехали! Я с трудом поднялся и выключил телевизор, где показывали какие-то утренние соревнования по спортивной стрельбе из лука... И я вспомнил одну очень поучительную историю. Впрочем, что же это я вру?! Не мог я тогда вспомнить эту историю: она случилась гораздо позже. Но какая, в сущности, разница! Жила-была обыкновенная советская семья: он -- опытный инженер-программист, в нерабочее время ведущий исключительно прителевизорный образ жизни. Она -- учительница химии в старших классах, эдакая складненькая, спортивная дамочка: в походы с учениками любила ходить... Жили нормально, как и все, -- копили на машину, возделывали шесть соток, на которых, правда, ничего пока, кроме туалетной будки, где хранились лопата и грабли, не было. Детей заводить не торопились -- зачем нищету плодить. Всем бы сейчас такую нищету! И тут, как мордастый тать в ночи, подкрался девяносто второй год. Деньги на книжке -- полторы тысячи -- испарились. А тут еще в НИИ, где трудился муж, начались сокращения, его из старших программистов перевели в обыкновенные, он психанул и уволился, а нового места найти не смог. Оказалось, программистов в стране больше, чем тараканов в общепите. Жили сначала на зарплату жены, но цены в магазинах росли каждый день, а оклад -- нет. Продали дачный участок, но и эти деньги таяли просто на глазах. Инфляция, понимаешь ли! Муж, глядя на других, решил заняться бизнесом, тут и подвернулся ему друг детства, надежный, кристально честный человек, собиравший деньги для верного дела. План был хороший: сколотить сумму, слетать в Америку, закупить большую партию ширпотреба, с выгодой продать, а прибыль поделить. Взяли то, что оставалось от участка, загнали женино золотишко, умещавшееся в баночке из-под черной икры, а главное -- еще и заняли под проценты у другого человека, приятеля молодости, в институте вместе учились. Друг детства улетел с деньгами в Америку и больше не вернулся. А приятель молодости подождал-подождал и заслал "трясунов". Они встретили мужа вечером в подъезде, потрясли до неузнаваемости, "включили счетчик" -- дали месяц сроку, пообещав, если не вернет деньги, убить... Супруги подумали и решили из двухкомнатной квартиры переехать в комнатку, а разницу вернуть: жизнь дороже. Стали уже варианты по объявлениям искать. Вдруг жена ушла из школы и устроилась на новую работу, очень хорошую, с умопомрачительной зарплатой. Что-то связанное с нефтью и прочими богатствами недр. Только в командировки нужно было ездить часто и надолго. Она даже себе специальный чемодан завела, длинный такой. Готовила мужу пятилитровую кастрюлю его любимого фасолевого супа из рульки, нажаривала полсотни котлет, ставила все это в холодильник и уезжала. Но стряпня заканчивалась задолго до ее возвращения, и мужу приходилось по неделе, а то и по две питаться всухомятку, грязного белья тоже накапливалось прилично. Сначала -- только в прямом смысле... Из командировок она никогда не звонила, говорила, что жить приходится в полевых условиях и со связью очень плохо. Звонила только из аэропорта: мол, еду домой! Возвращалась загорелая, обветренная, с темными кругами под грустными глазами. Ахала, оглядывая по-холостяцки запущенную квартиру, бросалась стирать, наводить чистоту, готовить вкусные блюда и всячески заботиться о муже. Потом был, разумеется, не по-супружески бурный после разлуки секс, а когда они, расслабленные, курили, муж обычно говорил: "Может, хватит тебе мотаться? Пусть другие эту чертову нефть ищут!" -- "Другие... А жить на что будем?" -- сонно спрашивала она. "Суперменка ты моя!" -- ласково целовал он ее в ухо. Зарабатывала она в самом деле очень прилично. Вернули долг, даже отметили этот факт с приятелем молодости в кооперативном ресторане. Приоделись, особенно муж, -- никогда у него таких костюмов и курток не было. Мебель поменяли. Ну, понятное дело -- разные там видео-шмидео... Муж-то и на работу устраиваться не торопился, все ждал хорошего места по специальности. Так и жили, лучше прежнего. Правда, после одной из командировок жена приехала совсем высохшая и больная, даже в клинике отвалялась. И как-то у них после этого с сексом не заладилось: ей совсем не хотелось, несмотря на разлуку. А он на этом даже особенно и не настаивал. Дело в том, что в ее отсутствие он, мужчина видный, хорошо одетый и с деньгами в кармане, не терялся: сначала разных отдельно взятых девушек водил, а потом познакомился с симпатичной пухленькой хохотушкой из соседнего подъезда. Роман не роман, но связь, близкая к любовной. У соседки был страшно ревнивый и параноидально подозрительный муж, поэтому встречались на квартире нашего героя, благо все условия: оба на службу не бегали -- весь рабочий день в их распоряжении. И вот однажды жена возьми и не позвони из аэропорта: тогда только-только пластмассовые жетоны ввели, а их у нее не оказалось. Приехала без звонка и застала их, как говорится, при исполнении. Вошла, поставила чемоданчик и застыла как вкопанная. А соседка нервно засмеялась в том смысле, что такую пикантную внезапность ей раньше только во французских фильмах видеть приходилось. Жена постояла, послушала, подхватила чемоданчик и -- к входной двери. Закрыла ее на ключ, потом пошла на кухню. Муж впрыгнул в брюки -- и за ней, бормоча, что сейчас все, мол, ей объяснит. Хотя, собственно, что можно объяснять в подобных случаях? Войдя на кухню, он обмер: жена открыла свой чемоданчик, а там в специальных замшевых углублениях уложена разобранная на части оптическая винтовка. -- Зачем тебе это? -- шепотом спросил он. -- Деньги зря, милый, не платят. Я по контрактам работаю. Мог бы догадаться! И тут до него дошло. Жена, правда, еще до знакомства с ним, занималась биатлоном, а следовательно -- отлично стреляла из любого положения. А тут еще по телевизору чуть ли не каждый день говорили о каких-то "белых колготках", женщинах-снайперах, воюющих то в Приднестровье, то в Карабахе, то в Абхазии... -- Но тебя же могли убить! -- вскричал он. -- Могли. Но не убили. Только один раз изнасиловали вшестером. Или всемером -- не помню... Хотели шлепнуть, но наши отбили. Поэтому я после этого с тобой... Ну, это неважно... Теперь неважно, потому что я вас сейчас пристрелю, как блудливых собак! -- Говоря все это, она привычно собрала винтовку и вставила обойму. -- Ты что, серьезно? -- Конечно! Я сейчас вас убью. За такие вещи нужно убивать. Обоих! -- А ты сможешь? -- спросил муж, которому стало так стыдно, что он даже и страха не чувствовал. -- Конечно. Это очень просто. Она будет у меня тридцать четвертой. Ты -- тридцать пятым... -- Но ведь ты же... -- А я буду тридцать шестой. Это неважно. Пошли! Жена втолкнула его в комнату и, пихнув стволом в грудь, заставила сесть на кровать с соседкой, которая от неожиданности не то что убежать, даже одеться не пыталась, только простынкой прикрылась. Она хоть и была классической постельной дурой, сразу сообразила: происходит что-то страшное. И заорала. Жена вскинула "оптарь" и прицелилась. -- Не ори! -- обреченно сказал муж. -- Она права. Я бы тоже ее убил, если б вернулся оттуда и застал ее с мужиком... -- Вы оба больные! -- еще пуще завопила соседка. -- Я -то здесь при чем! Что уж такого случилось? Меня муж три раза заставал и даже пальцем не тронул. Он меня лю-ю-бит... И вдруг жена отшвырнула в угол нацеленную винтовку, подскочила к соседке и дала ей затрещину, одну, другую, третью, -- только голова у той в разные стороны моталась. Потом вцепилась в ее шестимесячные кудри и несколько раз как следует ударила затылком о металлическую спинку итальянской кровати, приговаривая: -- Если тебя твой муж, сука, так любит, что ж ты, лярва немытая, по чужим мужьям бегаешь?! А? Потом за волосы же она выволокла ее в прихожую, сорвала простынку и вытолкнула абсолютно голой на лестничную площадку, а одежду потом в мусоропровод спустила. Правда, у соседки все обошлось. Она сказала обалдевшему своему супругу, что ее ограбили в лифте, и тот, чтобы успокоить безутешную подругу, купил ей норковую шубу. А наша суперменка, выставив соперницу, спокойно пошла на кухню, разобрала винтовку, уложила в чемоданчик и начала готовить любимый суп мужа -- фасолевый, из рульки. Больше она никуда не ездила, вернулась преподавать химию в свою школу. А муж устроился около дома торговать "Московским комсомольцем". Но соседка газет у него никогда не покупает. Зато жена, прибежав из школы, несет ему в термосе и судках горячий обед. Вот такая история... Походив по комнате, я осознал: окончательно вернуть меня к жизни и сделать полноценным членом общества могут, как и советовал в таких случаях великий Булгаков, только сто граммов водки, закутанные солянкой с маслинами. Я представил себе, как буду наливать водку в рюмочку из казенного с золотыми ободками графинчика, и не ощутил никакой тошноты, а только сосущую сладость во рту. Организм победил! На улице я зажмурился от солнца и вдохнул неизъяснимый воздух раннего московского лета, настоянный на свежей тополиной листве, выхлопных газах и сырых подвальных сквозняках. Так бывало в детстве, когда после долгого гриппа в первый раз выходишь из дому, чтобы отправиться в поликлинику. А друзья за время твоей болезни даже немного подросли... ЦДЛ встретил меня все тем же настороженным любопытством. Закусонский отвел глаза. А Ирискин, обедавший в компании других письмоносцев, приветливо дернул мельчайшим лицевым мускулом. Но мне было наплевать! Да, коллеги, я жив, я на свободе, более того -- свободен и сейчас буду обедать! У меня даже есть деньги: шинники заплатили! А если еще и пионеры мне отстегнут, то я вообще буду богат, как инкассатор... Я сел и, как завсегдатай, не раскрывая меню, стал озираться в поисках официанта. Ко мне подошла Надюха -- снова в форменном фартучке и с кружевной наколкой в волосах. -- Обедать или поправляться? -- спросила она. -- Поправляться. А тебя что -- простили? -- Простили... А где Витек? -- Нарушаешь последовательность! -- упрекнул я, и она, даже не уточняя, что принести, убежала на кухню. Я огляделся. В углу с дамой обедал поэт Евгений Всполошенко; он, размахивая руками, громко читал ей стихи, ревнивым глазом успевая проверить, какое впечатление на окружающих производит его лиловый, с золотым переливом, как у конферансье, пиджак. За соседним столиком по-восточному звучно жевал известный среднеазиатский поэт, пишущий в основном о прохладных арыках, зеленых кишлаках и влюбленных хлопкоробах, но почему-то исключительно на русском языке. Странное занятие -- похожее на плов из гречневой каши. Не уважаю! Уважаю Эчигельдыева, он хоть свою лабудень на кумырском пишет... А Надюха на крыльях неразделенной любви уже летела ко мне с графинчиком водки: -- Ну, что там с Витьком? Метриха мне такого наговорила! -- Опережаешь события! -- улыбнулся я, и она снова убежала на кухню. Я посмотрел на графинчик, напоминающий химическую колбу, на которую по глупой прихоти нанесли два золотых ободка, и решил доказать себе, что бытовой алкоголизм еще не одолел мою волю и выпью я, лишь когда принесут солянку. Это было непросто, и чтоб отвлечься, я стал прислушиваться к тому, о чем говорят за столиком Ирискина. А говорили вот о чем: сверху никаких команд еще не поступало и подписан≥ все эти дни дежурили в приемной, подменяясь, чтобы перекусить и справить нужды. Но надолго отлучаться нельзя, ибо, не ровен час, позвонят с высот -- и судьбу целого умонаправления может решить одно лишнее напористое плечо и один лишний зычный голос... Солянки все не было. Прикинув, что уже достаточно испытал свою алкогольную независимость, я наполнил рюмку по всем законам поверхностного натяжения и "немедленно выпил", как сказал бы Венедикт Ерофеев. Кто хоть раз в жизни злоупотреблял, тот поймет мои ощущения: целебное тепло, зародившись в желудке, через несколько мгновений уже нежно приняло форму всего моего тела, а затем, выйдя за его пределы, образовало вокруг меня радостное марево, трепещущее, как воздух над раскаленными камнями. Я закусил корочкой хлеба и увидел Надюху, несущую над головами всей этой литературной сволочи судок с моей солянкой -- серебряную чашу, почетный приз за несуетную жизнестойкость! (Обязательно запомнить!) -- Ну, что там с Витьком? Не посадили хоть? -- ставя судок, спросила она. -- А где маслины? -- в свою очередь спросил я, огорченно поваландав ложкой. -- Не завезли... Вы чего не отвечаете! Втянули его в разные пакости, а теперь отлыниваете! Где Витек? -- А где маслины? -- Не завезли, говорю! -- А его, наоборот, увезли... -- Куда? -- Не знаю... -- Кто? -- Дама. Дама с "командирскими" часами. -- Горыниха! -- всплеснула руками Надюха. -- А я думала, врут на кухне! -- На кухне никогда не врут. -- Дурак вы. Предупреждала я Витьку, чтоб не связывался... Связался! Если с ним что-нибудь случится, я вам горячий бульон на голову вылью! -- Твои угрозы, словно розы, а позы, словно туберозы! -- процитировал я, кажется, себя самого. -- Да ну тебя... кофе будешь? -- спросила Надюха, переходя на "ты". -- Вестимо. Она снова ушла. А я бодро помахал ручкой печальному Закусонскому. Он в ответ только мотнул головой и скуксился еще больше. Я бы на его месте просто повесился на клейкой ленте для мух! -- Вот ты где! Слава Богу! -- Передо мной стояла запыхавшаяся секретарша Горынина Мария Павловна. -- А я уж к тебе курьера хотела посылать. Телефон не отвечает, Николаич ругается, тебя требует. А тут Ирискин прискакал и говорит: ты в ресторане... -- Конечно, где ж еще быть настоящему писателю! А что случилось? -- Не знаю, но что-то серьезное. Пошли! -- Не могу. Без кофе не могу. Обед без кофе, как жизнь без смерти... -- Вот, правильно понимаешь: прибьет Николаич. Пошли! И я пошел. Без кофе. 26. ГРОЗДЬЯ СЛАВЫ Приемная Горынина была набита томившимися в ожидании подписантами: они сидели третий день, поникли и осунулись. Мужчины заросли щетиной. Женщин явно не красил неловкий макияж, выполненный в полевых условиях. Делегаций теперь стало четыре: появились еще защитники природы, принесшие письмо против загрязнения эфира ненормативной лексикой. К ним примкнул болтавшийся без дела Свиридонов-младший. В кабинете я застал странную картину. Трое мужчин -- Горынин, Сергей Леонидович и Журавленке боролись с Ольгой Эммануэлевной. Выглядело это так. Видный идеолог, прикрыв "вертушку" своим телом, одной рукой придерживал на носу очки, а другой, стараясь сохранить уважение к старости, насколько это возможно в подобной ситуации, отталкивал атакующую бабушку русской поэзии. Горынин и Сергей Леонидович, схватив ее соответственно за талию и за руку, пытались оттащить Кипяткову от опасного аппарата. Ольга Эммануэлевна отбивалась с редкой для ее возраста энергией, а свободной рукой старалась сорвать очки с носа Журавленке. При этом она кричала: -- Дайте мне позвонить! Я скажу ему все... -- Он занят. Он не подходит к телефону! -- увещевал ответработник, уворачиваясь от цепкой старушечьей лапки. -- Вы лжете! Вы отрываете руководство партии от почвы! -- кричала Кипяткова. -- Я скажу ему: Михаил Сергеевич... -- Не надо! -- умолял Николай Николаевич. -- Не надо ему ничего говорить! -- Не-ет, я скажу-у! -- настаивала старушка, делая совершенно борцовскую попытку вырваться. -- Он все уже знает! Ему доложили! -- кряхтя, убеждал Сергей Леонидович. -- Нет, не все! Он не знает, какой Виктор Акашин замечательный писатель! Я должна прочесть Михаилу Сергеевичу одно место из романа... -- Горбачеву не до романов! Он за целую страну отвечает! -- снова вступил Журавленке. Мое появление несколько отрезвило Кипяткову. -- Хорошо, -- согласилась она. -- Я напишу ему письмо... -- Прекрасно. Я передам, -- переводя дыхание, но на всякий случай продолжая прикрывать телом "вертушку", отозвался идеолог Журавленко. -- Да, я напишу, -- теперь уже глядя прямо мне в глаза, повторила старушка. -- Напишу, что Виктор Акашин -- гордость нашей литературы! И я благодарна за то, что Михаил Сергеевич это понял и остановил травлю честного человека, сказавшего народу то, что давно уже надо было сказать! Я напишу... -- Лучше на машинке напечатать, -- посоветовал Сергей Леонидович. -- Отпустите меня! Ее отпустили. Она достала из сумки зеркальце с дореволюционной монограммой, припудрилась и вышла из кабинета с таким видом, с каким путешествующая по своей державе королева покидает замок вассала, не угодившего ей ночлегом. Николай Николаевич облегченно вздохнул, вытер мокрый лоб краем лохматой бурки, подаренной некогда Союзом чеченских писателей, и посмотрел на меня с некоторым замешательством. Я понял, что на этот раз все обошлось. -- Вызывали? -- спросил я, не подав виду. -- Приглашали... -- поправил Горынин. -- Пляши, умник! Пронесло! Удивлен? -- Скорее да, чем нет... -- неожиданно для себя самого ответил я. -- Было заседание Политбюро, -- пояснил Журавленко, на всякий случай так и не отходя от "вертушки". -- Лигачев требовал крови. Остальные -- примерного наказания. Михаил Сергеевич всех внимательно выслушал, задумался, а потом сказал... -- тут идеолог замолчал и вопросительно глянул на Сергея Леонидовича. -- Говори: наш человек! -- успокоил его Николай Николаевич. -- Проверенный, -- добавил Сергей Леонидович. -- В общем, подумал генеральный и сказал: пусть писатели сами в своем говне и копаются! Партия -- не нянька, а наставник общества. Запомни раз и навсегда, товарищ Лигачев! Произнеся это, ответработник посмотрел на всех со значением. Воцарилось молчание. И хотя Горынин и Сергей Леонидович явно слышали эту фразу не в первый раз, на их лицах засветилось печальное торжество людей, по долгу службы соприкасающихся с сакральными тайнами большой политики. -- Вы понимаете, что означают эти слова? -- Журавленке отнесся персонально ко мне, остальным присутствующим он, видимо, уже объяснял. -- Это означает полный переворот в культурной политике партии. От контроля и мелочной опеки -- к сотворчеству: социальному, идеологическому, духовному! Это означает, что партия полностью доверяет своей народной интеллигенции и полностью отказывается от роли идейного надсмотрщика, которую ей приписывают наши недобросовестные идеологические оппоненты на Западе! Это, мужики, новая эпоха! -- Что ж мне теперь, с разными чурменяевыми целоваться? -- возмутился Сергей Леонидович. -- Может, еще Костожогова из Цаплино пригласить и встречу ему на вокзале устроить? С букетами... Докатились! --- Поцелуетесь, если партия сочтет нужным! А насчет Костожогова -- это мысль. На перспективу... И еще, между прочим, Михаил Сергеевич сказал: если люди нашу идеологию уже в прямом эфире ругают, надо идеологию менять! -- Людей надо менять, а не идеологию! -- буркнул Горынин. -- Вы это серьезно? -- спросил Журавленке, посмотрев на Николая Николаевича поверх очков с нехорошим интересом. -- Он пошутил, -- пояснил Сергей Леонидович. -- Пошутил я, -- подтвердил Горынин. -- А вот что с письмами делать? История нешуточная получается. Они скоро в приемной белье развесят... -- Может, скажем им, что передадим наверх? Письма заберем, а там посмотрим... -- предложил Сергей Леонидович, -- Нет, товарищи, вы ничего не поняли! -- занервничал Журавленко и даже снял очки. -- Надо привыкать к новому мышлению! А вы все по старинке! -- Понял, -- кивнул Николай Николаевич. -- Соберем актив. Обсудим письма и выработаем обращение. Выдержанное. Обобщающее. Обращение опубликуем в "Правде". -- Это лучше, -- согласился ответработник. -- Но где плюрализм? Михаил Сергеевич говорил о плюрализме... -- Плюрализм... -- задумчиво повторил Горынин. -- А поподробнее он ничего про плюрализм не говорил? -- Нет. Его дело -- идею бросить. А мы должны ее до людей довести! -- Хорошо, -- кивнул Сергей Леонидович. -- Проводим четыре разных актива. На каждом обсуждаем по одному письму. Потом организовываем согласительную комиссию, вырабатываем обращение. Обращение печатаем в "Литеже". -- Совсем другое дело! -- улыбнулся Журавленко и нацепил очки. -- Какой же это плюрализм? -- вмешался я, даже не предполагая, к каким тектоническим сдвигам в отечественной истории приведут эти мои слова. -- Не лезь! -- буркнул Горынин. -- Радуйся, что выпутался... -- Ну почему же -- не лезь! -- поощрительно глянул на меня идеолог. -- Надо учитывать все точки зрения, даже самые неожиданные. Что вы предлагаете? -- Да напечатайте вы все четыре письма -- и дело с концом! -- Пил? -- потянув в мою сторону носом, спросил Сергей Леонидович. -- Пил, -- сознался я. -- А что, это мысль! -- засветился Журавленке. -- Вы неглупый человек. Странно, что мы раньше с вами не встречались. Так и сделаем! Надо ободрить народ, заставить его думать! Пусть печатают! А мы поможем. Дадим главным редакторам телефонограммы, чтоб не самоустранялись... Зовите писательскую общественность! Горынин нажал кнопку селектора и сказал Марии Павловне: -- Запускай! Через минуту кабинет был полон. Николай Николаевич обвел изможденные ожиданием лица грустным взглядом, но произнес довольно бодро: -- Вот, значит, так... Хватит ходить в коротких штанишках. Партия доверяет нам. Будем печатать. -- Какое письмо? -- робко спросили из толпы. -- Что значит -- какое? Все будем печатать! Плюрализм... -- Вот это по-нашему, по-русски! -- рявкнул Медноструев, но соратники посмотрели на него укоризненно. Толпа некоторое время молча обдумывала сказанное, стараясь понять тайный смысл этих слов и особенно -- последнего, незнакомого, подозрительно оканчивающегося на "изм". Потом возникло движение, и четыре конверта осторожненько легли на краешек стол а-"саркофага". Правда, тут приключилась некоторая суматоха, потому что Неонилин положил сначала одно письмо, затем Перелыгин заменил его на другое. Потом они еще посовещались с Ирискиным и отдали оба своих конверта. Писем стало пять. -- Э, нет! -- возразил Горынин. -- Сами несите в газеты. Партия вам доверяет! -- Да кто ж возьмет? -- раздалось из толпы. -- Возьмут! -- значительно произнес Журавленке. -- Будет специальное указание... Недоумевающие ходоки разобрали письма и, ропща, покинули кабинет. -- Опять какие-то жидовские штучки, -- буркнул Медноструев, уходя. Потом дверь вдруг снова приоткрылась и всунулась голова опытного Перелыгина: -- А если? -- Исключено! -- опроверг Журавленке. Забегая вперед, скажу, что история с письмами на этом не закончилась. Несмотря на телефонограммы, главные редакторы никак не могли определить, какое именно письмо напечатать, чтобы впоследствии не пострадать. Было собрано специальное совещание главных редакторов, на котором идеолог Журавленке долго объяснял, что каждое печатное издание должно теперь иметь свою, неповторимую общественно-политическую физиономию. Но поскольку все газеты были не то чтобы на одно лицо, но и особыми физиономиями как-то не выделялись, то снова возникли проблемы. И тогда прямо на совещании было принято решение, какая газета или журнал с какой физиономией будут теперь выходить. По требованию главных редакторов это историческое постановление закрепили в соответствующем протоколе, который, к сожалению, исчез во время захвата архива ЦК КПСС в августе девяносто первого восставшим против тоталитаризма народом. Штурм, кстати, возглавил Журавленке, хорошо знавший, где что лежит. Вот так и произошло знаменитое размежевание единой советской прессы на коммунистическую, патриотическую, либеральную и природоохранную... -- А где же Акашин? -- задумчиво спросил Сергей Леонидович, когда мы снова остались вчетвером. При этом он посмотрел в сторону Горынина, но тот что-то старательно записывал на перекидном календаре. -- В самом деле? -- озаботился Журавленке. -- А зачем он вам? -- поинтересовался я. -- Как зачем? -- удивился ответработник. -- Будем роман печатать. С "Новым миром" уже договорились. Они специально оставили место в ближайшем номере. И "Правда" тоже кусок возьмет... Давайте прямо здесь и выберем. Где рукопись? -- Сейчас найдем, -- пообещал Николай Николаевич и стал искать по выдвижным ящикам. -- Куда же я ее дел? Там одно замечательное место есть -- про плюрализм... Сказал он это таким уверенно-озабоченным тоном, что было ясно: в подозрительные дни от рукописи он постарался избавиться. -- Ладно, потом найдешь, -- махнул рукой Журавленко и снова посмотрел на меня. -- А что вы, собственно, пишете? -- Приветствия... Иногда истории заводов и фабрик... -- Приветствия? Очень интересно! Какие же? -- Обычно просят стихотворные. Знаете, когда пионеры говорят стихами, трудно не прослезиться! -- Стихотворные! -- воскликнул он. -- А для профсоюзной конференции не вы сочинили? -- Я... -- Неплохо, но есть замечания... И тут раздался звонок. -- Тебя, -- кивнул Горынин Сергею Леонидовичу. Тот взял трубку, и по мере того как он слушал, лицо его вытягивалось и озарялось одновременно: -- Е-мое... Да ты что! Во бляхопрядильная фабрика! Куда катимся?.. Положив трубку, он обвел нас торжественным взглядом. -- Ну? -- в один голос спросили Горынин и Журавленко. -- Пришла шифровка из Нью-Йорка, -- торжественно начал он. -- Час назад жюри единогласно присудило премию "Золотой Бейкер" Виктору Акашину за роман "В чашу"... -- А Чурменяев? -- опешил Горынин. -- Прокатили за недостаточно активную общественную позицию. Мы переглянулись. Это была моя победа! Я мысленно представил себе "Масонскую энциклопедию" на своей книжной полке, но не испытал никакой радости. Напротив, сердце заныло от предчувствия, что скандал из-за папки с чистыми листами из внутреннего обещает теперь стать международным: по уставу Бейкеровской премии, роман-победитель должен быть напечатан миллионным тиражом в течение месяца с момента принятия решения. Я ждал скандала, но не такого. Это была настоящая катастрофа! Единственное, что я мог сделать теперь, -- это не думать о ней, пока она не разразилась. -- Надо срочно найти Акашина! Срочно! -- сказал Журавленке не допускающим возражений тоном и строго глянул на Сергея Леонидовича. -- Найдем! -- успокоил тот. -- А что его искать, -- вдруг весело молвил Горынин. -- Он у меня на даче отсиживается... -- У тебя? -- От удивления ответработник снова снял очки. -- Ну да! Анка замуж за него выходит. Наверное, уже и вышла... 27. УНИЖЕННЫЙ И ОТСТРАНЕННЫЙ Через три дня я провожал Витька в Нью-Йорк на церемонию, посвященную торжественному вручению премии Бейкера. Вообще-то поначалу никто меня на проводы не приглашал, и я сидел дома, тупо уставившись на заправленный в каретку чистый лист бумаги, обдумывая первую фразу "главненького". Я понял, что от нравственных мук и терзаний спасти меня может только работа. "Амораловка" от Арнольда еще не поступала, и в душе царило гневливое отвращение ко всем без исключения видам письма, изобретенным человечеством, начиная с узелкового. Я решил: пока не прибудет произведенное и бутылированное в Красноярске вдохновение, придумаю, по крайней мере, первую фразу. Впрочем, что значит -- "по крайней мере"? Первая фраза в романе -- это как первый поцелуй в любви! Он должен обещать такое, от чего твое немало повидавшее и поимевшее на своем веку тело вдруг начинает мальчишески трепетать в надежде на небывалое. Неважно, что в итоге ты получаешь бывалую женскую плоть, в той или иной степени натренированную в любовных содроганиях, и, обливаясь потом в требовательных объятиях, из последних сил борешься за свою мужскую честь. Первый поцелуй должен быть легким и загадочным, ничем не намекающим на суровую реальность биологического соития, он должен быть сорван, как роза в городском саду, даже если ты и заплатил за это сторожу со свистком. Наконец, он должен быть свеж и ароматен, а если он пахнет мятной жевательной резинкой, это -- конец, и читатель закроет твой роман на первой же странице. (Не забыть!) Итак, я сидел и, мечтая о глотке "амораловки", с ненавистью перебирал в уме самые разные первые фразы, десятки, сотни фраз. Самая короткая состояла из одного-единственного междометия, самая длинная -- из восьмидесяти трех слов, образовавших длиннющее сложносочиненное предложение с гроздью подчиненных, свисавших, как аксельбанты из-под эполета. Все они были невыразимо отвратительны и бездарны. Я уже подумывал о том, чтобы начать роман с фразы о знаменитой амазонке, скакавшей по аллеям Булонского леса, но тут в мою дверь позвонили. Я бросился отпирать, надеясь, что это -- гонец от Арнольда, но это был всего лишь шофер горынинской служебной машины. -- Поехали! -- Куда? -- Туда. -- Зачем? -- Велели. ...В зале вылета международного аэропорта было пустынно и торжественно, как в культовом сооружении. Немногие вылетающие, одетые в неповторимо импортные плащи и несущие в руках дорогие кожаные чемоданчики, раскланивались при встрече, словно добрые знакомые. И неудивительно: они были той особой привилегированной кастой, которую я назвал бы "регулярно выезжающими". Большинство из них состояли в дружеских, а то и в родственных отношениях. Я вообще заметил, что чаще всего привилегии передаются половым путем. По-овечьи сбившаяся вокруг своего обшарпанного багажа какая-то случайная рабоче-крестьянская делегация взирала на все это благолепие со священным ужасом. Руководитель группы, явно принадлежавший к могущественной касте "регулярно выезжающих", брезгливо раздавал им красные туристические загранпаспорта, а они разглядывали их с глупым любопытством. Должно быть, беспаспортный колхозный паренек, отправлявшийся в город учиться на комбайнера, так же рассматривал выданный ему в сельсовете серпасто-молоткастый документ. Разве можно было в ту минуту поверить, что всему этому незыблемому благочинству оставалось жить год-полтора и что скоро на священных плитах аэропорта будут вповалку спать, как на Ярославском вокзале, сотни вылетающих за рубеж на постоянное жительство, за товаром или просто проветриться? Разве можно было поверить, что каста "регулярно выезжающих" исчезнет, сгинет, попросту растворится, как природные римляне растворились в ордах вольноотпущенного сброда!.. Они, все пятеро, стояли возле таможенной стойки с табличкой: ДЛЯ ДИПЛОМАТОВ И ОФИЦИАЛЬНЫХ ДЕЛЕГАЦИЙ На Анке были тугие бархатные брючки, полусапожки, курточка из нежной замши и широкополая фетровая шляпа, по-ковбойски надвинутая на глаза. Чуть в сторонке лежала ее цветастая спортивная сумка. Что ж., супруга, вместе с мужем-лауреатом летящая в Нью-Йорк на торжественное вручение премии, может позволить себе некоторое легкомыслие в отношении багажа! Витек, Горынин, Журавленке и Сергей Леонидович были по причине внезапного похолодания одеты в единообразные темно-синие финские плащи, а стоявшие рядком четыре их чемодана напоминали подрощенных поросят из одного помета. Значит, в Америку отправлялись все четверо! Горынин, конечно, летел как руководитель делегации и представитель Союза писателей, открывшего молодой талант. Журавленке, видимо, в качестве посланника Института мировой литературы, где он и в самом деле несколько лет назад защитил докторскую диссертацию "Образ бригадира-новатора в романе Н. Горынина "Прогрессивка". Ну а Сергей Леонидович, понятное дело, вошел в состав делегации в виде спецкорреспондента "Литературного еженедельника" и похлопывал ладонью по непривычно болтавшемуся у него на боку кожаному кофру для фотопринадлежностей. -- Ну, в чем дело? -- увидев меня, закричал Горынин. -- Мы из-за тебя на регистрацию опоздаем! Специально машину за тобой послал... -- Ладно тебе, Николаич, -- успокоил его Сергей Леонидович. -- Еще время есть. Витек заулыбался и двинулся ко мне вертляво-извиняющейся походкой собаки, сожравшей хозяйский ужин: -- Я им сказал, что без тебя не полечу. В общем, если с тобой не попрощаюсь -- не полечу... -- Неужели не полетел бы? -- усмехнулся я. -- Полетел бы... -- сознался он. -- Все-таки -- Америка. С ума сойти! А ведь я, честное слово, не верил тебе, когда ты про загранку врал! Тебе чего привезти? -- Воздух свободы. -- Я серьезно! -- И я серьезно. -- Зря ты на меня обиделся! -- отводя взгляд, сказал Витек. -- Я же все делал, как ты говорил. Я же не виноват, что... Ну, что так получилось. -- Вестимо, -- отозвался я. -- Видишь, как все получилось. Как я и обещал: слава, загранка, самые лучшие женщины... -- Трансцендентально! -- вздохнул Витек и глянул на "командирские" часы. -- Как часики? -- спросил я. -- Тикают? -- Так себе. Вот у меня электронные были с голой теткой на циферблате. Это да! Я их крановщику проиграл, когда он меня перепил. Мы тоже поспорили. Я полкружки не добрал... -- Ты просто ничего в этом не понимаешь. -- Куда нам, кудрявым! -- Ладно, ты тоже не обижайся. Рот там не разевай. Если будут вербовать, посылай всех к Леонидычу... -- Да говорили уже. Я это... Я еще спросить хотел. -- Спрашивай! Но я знаю, почему ты без меня лететь не хотел... -- Я думал, ты сам скажешь, -- потупился он.